«Моряку следует не рассуждать о государственных делах, — говорит Блек, — а не допускать иностранцев дурачить нас».
Фрегат прошел близко под ветром около нас, и чрез несколько минут шлюпка с него пристала к нашему борту. Посланный на ней офицер, для завладения призом, прыгнул на бриг и в одно мгновение был на палубе. Я принял его, рассказал ему в нескольких словах, что это за судно; представил капитана и Грина, рекомендуя обоих за оказанные ими мне прием и внимание, и потом просил оставить приехавшего с ним мичмана распоряжаться наверху, а самому спуститься в каюту.
Он тотчас отдал приказание мичману убрать грот и приводить судно в порядок. Пленным было приказано укладывать свои вещи и через час быть готовыми.
Когда подали огонь в каюту, лейтенант и я немедленно узнали друг друга.
— Боже мой, Франк! — сказал он. — Какими судьбами попал ты сюда?
— Эта история так длинна, что я не успею рассказать ее до завтра, — отвечал я. — Но позволь узнать, какой фрегат взял нашего янки? Мне показалось, что это «Р..»? И кем служит на нем друг мой, Тальбот?
— Ты отгадал, — отвечал он, — это «Р…». Мы на станции у мыса Доброй Надежды. Я старшим лейтенантом на фрегате и представлен к чину за дело на Баскских Рейдах.
— Сердечно сожалею, что ты давно не получил этого чина, уже выслуженного тобою с таким благородным рвением; но займемся теперь призом. Пойдем посмотреть пленных. Не хочешь ли ты сам возвратиться на фрегат, взявши с собой несколько выбранных мною матросов, как самых возмутительных и ленивых, а я останусь на призе и употреблю всевозможное старание приготовить его к рассвету вступить под паруса, и тогда, если угодно будет капитану Т…, приеду представиться ему.
Он согласился на это. Выбранные мною матросы были посажены в шлюпку, а четыре гребца вышли из нее мне в помощь. Мы скоро привели все в порядок. Шлюпка с фрегата пришла к нам за новыми людьми, и взяла еще около двадцати пленных; посланный на ней мичман передал мне вежливое приветствие от капитана, приказавшего ему сказать мне, что он очень рад оставить судно в таких хороших руках и ожидает меня к завтраку в восемь часов; он приказывал также поднять два огня в равной высоте на грот-вантах, когда я буду совсем готов, и потом, приведя на норд, держать этим курсом под всеми парусами.
В 4 часа по полуночи мы кончили все работы; сделали сигнал и начали держать на наветренную раковину фрегата. Я заснул на два часа; был разбужен в шесть, оделся и в половине восьмого приготовился ехать на фрегат. Я слышал, как барабан и флейта сзывали на кем людей для расклички по ордонансу, и эти звуки, после голоса Эмилии, были для меня самые сладостные, какие я когда-либо слышал. Слезы благодарности Богу за возвращение меня опять под флаг возлюбленного отечества текли у меня по щекам. Фрегат лег в дрейф; вскоре потом была спущена на воду гичка и прислана за мной; гребцы были в чистых белых курточках и брюках, в опрятных соломенных шляпах и парусинных башмаках; на корме гички был раскинут коврик. Я немедленно сел в нее, и сердце мое трепетало от восхищения, когда я приставал к борту фрегата, и унтер-офицер просвистал мне фалрепных.
Капитан и офицеры встретили меня со всевозможным радушием и дружеством, которое мы всегда оказываем друг другу в подобных случаях. Капитан задал мне тысячу вопросов, а лейтенанты и мичманы окружили, чтоб слушать мои рассказы.
Команда фрегата также с нетерпением желала узнать наши приключения, и потому я просил капитана послать гичку за Томпсоном, чтобы он пособил мне удовлетворить общее любопытство. Гичка была послана, и храбрый, честный Томпсон прибыл на фрегат. Первые слова его были:
— Кто сделал первый выстрел по призу?
— Мистер Спирс, солдатский старший лейтенант, — отвечал один из матросов.
— Итак, мистер Спирс должен сегодня выпить мою порцию грога, — сказал Томпсон, — я сказал это вчера и никогда не отказываюсь от моего слова.
— Я готов побожиться в этом, — сказал капитан Петерс. — Я знал благонамеренных людей, и ты один из них; знал также людей злонамеренных, и один из подобных направлен тобою прошлую ночь рассчитываться на тот свет. Счастье твое, что ты отправил его, потому что этот человек умертвил бы тебя огнем, мечом или ядром, и это так же верно, как то, что ты стоишь теперь здесь. Я не слышал и не знал никого, кто бы безнаказанно ударил или оскорбил Пеледжа Освальда. Он был уроженец Кентуки, на Orio, где имел собственность, или, как мы называем, был «squated»; но убил там из ружья двух человек за то, что они не соглашались поменяться с ним землею, и выколол глаз третьему за противоречие во мнении по какому-то ничтожному случаю. Эти подвиги заставили его оставить то место, потому что не только полицейские чиновники преследовали его, но и человек, потерявший глаз, навострил другой для поимки виновного, и Пеледж, конечно, имел бы пулю в лоб, если б не убежал в восточные провинции и не поступил опять на судно, для чего он первоначально и воспитывался. Я не знал всей его истории, пока нам не пришлось служить вместе. Его наверное предали бы смерти; но он скопил несколько призовых денег и умел откупиться от своих гонителей. Я не взял бы его к себе на судно в следующее крейсерство, если б Богу угодно было благополучно возвратить меня домой.
Покуда Петерс рассказал эти подробности о покойном своем мете, капитанский завтрак был изготовлен, и оба американские капитана были приглашены к нему Когда мы спустились по трапу в батарейную палубу, Петере и Грин с удивлением смотрели на ее чистоту и простор, на орудия и на прекрасное соединение полезного с приятным, встречаемое иногда на наших военных судах и невольно поражающее глаза. За капитанским завтраком не было ничего особенного, кроме чистоты, изобилия, радушия и дружества.
Разговор коснулся до числа людей на приватире, их происхождения и искусства.
— Все они хорошие моряки, — сказал Петере, — исключая десятерых негров.
— Мне кажется, некоторые из них англичане, — сказал я.
— Я не берусь разбирать их, — отвечал осторожный американец. — Весьма трудно узнать человека, долго прожившего в обеих землях, родом ли он из Бостона в Линкольншире, или из Бостона в Массачусетс и, может быть, они сами того хорошенько не знают. Мы никогда не спрашиваем об этом у матроса, поступающего к нам на судно.
— Вы имеете множество наших матросов в ваших купеческих и военных судах, — сказал наш капитан.
— Да, — сказал Грин, — и, кажется, никогда не будем иметь в них недостатка, и потому что вы сами вербуете их для нас.
— Мы вербуем для вас? — возразил капитан Т. — Что вы под этим разумеете?
— Ваша вербовка наполняет наши корабли, — отвечал американец. — Матросы ваши не хотят покоряться ей, и наверное из каждых двух человек, взятых вами силою, один поступает к нам охотником.
Петере горячо спорил против этого и, казалось, был недоволен Григом за сделанное им объяснение.
— Зная, как снабжены людьми и купеческие наши суда, — возразил Грин, — я не имею причины сомневаться в этом и готов присягнуть, что более двух третей служащих у нас матросов — беглецы из британского флота, потому собственно, что их там приневоливали. Вы, Петере, говорили при мне однажды то же самое. Посмотрите на вашу команду.
Петерс не мог более противоречить. Он жестоко рассердился на Грина, упрекал его в обнаруживании того, что британский офицер никогда не должен бы был знать, и хотя соглашался, что Америка смотрела на нашу систему приневоливания, как на главнейшее средство к сформированию своего флота, но сожалел, что важный секрет этот мог быть передан американцем.
— Что касается до меня, — сказал Грин, — я чувствую себя так много обязанным этому храброму молодому англичанину за оказанные мне милости, что навсегда останусь другом его и его отечества, и дал себе клятву никогда не поднимать оружия против Великобритании, пока не потребует того нападение на мое отечество.
По окончании завтрака мы вышли наверх; фрегат и призовое судно лежали тогда в дрейфе, работы кончились, все гребные суда были подняты, пленные и их багаж перевезены, и когда команду приватира поставили на фрегате во фронте, многие из матросов были узнаны, и им доказали, что они англичане. На делаемые упреки в таком предосудительном поступке, они отвечали, что за взятие приватира обязаны были им, потому что они нарочно выпустили за борт унтер-лисель и оставили его буравить в воде, чем весьма много задерживали ход судна.
Капитан Петере, услыша это, удивился, а капитан фрегата заявил ему, что всегда надо ожидать подобного поступка от негодяев, изменивших своему отечеству; потом, обратившись к пленным, сказал:
— Бесчестие первого вашего преступления едва ли может быть чем-нибудь увеличено; но измена ваша новому правительству, добровольно признанному вами, делает вас недостойными названия людей; вам даже не принадлежит та жалкая услуга, которую вы себе приписываете, потому что с той минуты, как мы увидели бриг, мы не теряли его из виду, и когда лег он в бейдевинд, были уверены, что он наш.
Люди повесили головы; им было приказано разойтись. Ни один человек из фрегатской команды не принял их к себе в артель; но с настоящими американцами обходились весьма дружески.
Мы направили путь в Симон-Бей, куда пришли через неделю после этого происшествия.
Бывший там на станции адмирал не хотел предавать преступников военному суду. Он говорил, что их поступок подлежал ведению гражданских законов, и потому он намерен отправить их в Англию, где лорды адмиралтейства поступят с ними, как признают за лучшее.
«Чистокровный Янки» был передан вице-адмиральскому правлению в Каптоуне, признан значительным призом, и будучи весьма хорошим судном, поступил в казну. Его начали исправлять, и адмирал был так ко мне милостив, что за претерпенное мною особенное несчастие обещал назначить меня командиром судна и отправить в Англию с депешами, ожидавшими тогда случая к отправлению.
Это распоряжение превышало все мои ожидания и сделалось еще более мне приятным, когда друг мой Тальбот, первый, пожавший мне руку на приватире, просил дозволения идти со мной, получивши с последней почтой производство в капитан-лейтенанты. По моей просьбе, адмирал согласился отпустить со мной капитана Петерса и Грина, и при первой возможности отправить их домой. Мне дали также негра Мунго, Томпсона, квартирмейстера и мичмана, бывших со мной на шлюпке. Экипаж мой был не из числа самых лучших, но я мог однако ж управляться с ним без затруднения; а по присоединении к нему полдюжины негров, взятых с купеческого судна, составил такую команду, что надеялся благополучно дойти до Спитгеда.
На мысе Доброй Надежды мы обильно запаслись провизией. Американцы просили дозволения платить за себя; но в этом я решительно отказал им, говоря, что считаю себя слишком счастливым иметь их своими гостями. Я взял все вино и запас провизии капитана Петерса, заплативши за них по самой щедрой оценке. Мунго был определен буфетчиком, потому что он внушил мне полную к себе доверенность. Наконец, когда Тальбот перевез все свои вещи на бриге, я, получив от адмирала последние приказания, отправился из Симон-Бея в Англию.
Редко кому придется возвращаться домой таким образом. Мне не было приказано остановиться у острова Св. Елены, и я не имел намерения заходить куда-либо. День и ночь несли мы всевозможные паруса.
Дружба моя с Тальботом в продолжение этого перехода совершенно укрепилась, и вообще в компании нашей царствовало величайшее согласие.
Мы избегали всех рассуждений, относящихся до наций, и как можно более удалялись политических разговоров. Я сделал Тальбота поверенным в любовных делах моих с Эмилией; а о бедной Евгении рассказывал ему очень много прежде.
Однажды, за обедом мы начали говорить о плавании.
— Я думаю, — сказал Тальбот, — что друг мой Франк искуснее всех нас в этом. Помнишь ли, как ты отправился вплавь с фрегата в Спитгеде, чтобы сделать визит твоему другу Мельпомене, на Пойнте?
— Да, и припоминаю себе также и то, — отвечал я, — как великодушно ты послал за мной пулю, которая просвистела над моими ушами.
— В числе множества других твоих деяний твое избавление в тот раз от пули или утопления заставляет меня ожидать чего-нибудь особенного в будущей твоей участи, — сказал он.
— Может быть, — отвечал я, — но я нахожу твой поступок противозаконным в том, что ты решился убить меня, не узнавши наперед, кто я такой, и что со мной случилось. Я мог быть безумным, или принадлежать другому судну, и во всяком случае, если бы ты убил меня, и тело мое было найдено, полицейские досмотрщики начали бы весьма строго допрашивать тебя, а судья поступил бы с тобой еще строже.
— Я посмеялся бы над ними, — сказал Тальбот.
— Может быть, ты нашел бы это дело не так для себя смешным, — отвечал я.
— Как! — возразил Тальбот. — После этого зачем же ставить часовых с заряженными ружьями?
— Чтобы защищать корабль, — отвечал я, — извещать о приближающейся опасности; не давать людям уходить с судна без позволения; но никогда не для того, чтоб отнимать жизнь у человека, разве для защиты их собственной, или ежели безопасность королевского судна того требует.
— Я не согласен с тобой, — сказал Тальбот. — Воинский Устав предписывает смерть всем беглецам.
— Справедливо, — отвечал я, — он предписывает смерть как за побег, так и за многие другие преступления; но преступления эти должны быть сначала рассмотрены военным судом. Ты не можешь сказать, что я был беглец, и если бы даже доказал это, то не имел права наказывать меня смертью, разве в том случае, когда я хотел бы бежать к неприятелю. Я сознаюсь в ослушании твоего приказания; но оно подвергало меня только легкому наказанию, между тем как самовольный поступок твой лишил бы короля верного, и, смею надеяться, небесполезного подданного. Если бы тело мое не было найдено, подобный пример не принес бы службе никакой пользы, а напротив того, многие полагали бы меня счастливо бежавшим, и это ободрило бы их сделать такую же попытку.
— Я сожалею, — сказал Тальбот, — что не спустил шлюпку и не послал за тобою, и мне приятно было вспоминать, что часовые не попали в тебя.
Этим кончился наш разговор; мы вышли походить немного наверху, поговорили о милых сердцу, направили наш курс к острову Фаялю, от которого были тогда недалеко, и потом легли спать.
Следствием вечернего разговора, когда я погрузился в глубокий сон, была странная смесь несвязных мыслей и соединение возможного с несбыточным, что продолжалось до самого утра. Тринидад и Эмилия; Утес Кегля и Евгения с предполагаемым сыном; тонущее судно и разбитая шкуна, все снилось мне, то порознь, то вместе.
Я видел Эмилию, стоящею на самой вершине Утеса Кегли, точно в таком положении, как представлен Лорд Нельсон на монументе в Дублине или как Бонапарт на Вандомской площади. Мне казалось, что Эмилия была одета в глубокий траур, и хотя ее лицо имело печальный вид, но здоровье и любовь сияли в ее глазах. Несравненный образ моей возлюбленной, казалось, говорил мне: «Без твоей помощи я никак не сойду вниз с этого утеса». «Если так, ты никогда не сойдешь», — думал я. Мне представлялась Евгения королевой Тринидада и будто бы она поставила Эмилию на этом неприступном для меня утесе, и когда я начал умолять ее позволить Эмилии сойти вниз, Томпсон постучался в дверь моей каюты с докладом, что уже день, и остров Фаяль виден на NO, в расстоянии семи миль.
Одевшись, я вышел наверх, увидел землю и судно, державшее на запад. Несвязный сон носился erne в моей голове. И хотя я смеялся над своей глупостью, что не оставляю без внимания такую мелочь, но она не хотела отвязаться от меня. Вскоре потом вышли наверх американцы, и увидевши судно, шедшее на запад, спросили меня: не намерен ли я опросить его? Я отвечал, что намерен. Мы несли все возможные паруса, и так как судно не проявляло желания уходить от нас, продолжая идти прежним курсом, то мы скоро подошли к нему. Оказалось, что это было перевозное судно, идущее в Нью-Йорк с американскими пленными.
Адмирал позволил мне, в случае встречи с судном, идущим в Соединенные Штаты, отправить на нем моих пленных, не завозя их в Англию. Я не говорил об этом Петерсу и Грину, боясь огорчить их, если такого случая не подвернется; но когда представился удобный случай, сообщил им мое намерение. Радость и признательность их были выше всякого описания; тысячу раз благодарили они меня и друга моего Тальбота за оказанное им расположение.
— Лейтенант, — сказал Петерс, — я не слишком любил общество вас, англичан; и ежели считал вас всегда шайкой тиранов и забияк, то сознаюсь в моей ошибке. Я верил рассказам о вас; но теперь увидел сам и нашел, что черт совсем не так черен, как его рисуют.
Я поклонился на этот американский комплимент.
— Однако, — продолжал он, — я бы желал, чтоб с равными силами нам пришлось поменяться между собой несколькими десятками ядер. Вы пойдете с этим бригом в свои воды; я надеюсь получить другой такой же, и, зная, что вы славный малый и так же охотно станете драться, как и работать за обедом, мне приятно будет попытаться завладеть опять своим бригом.
— Если и на другом вашем бриге вы составите команду так же, как и на этом и будете иметь лучших матросов англичан, — отвечал я, — то я боюсь, что мне не так легко придется защищаться против вас.
— И очень может быть, — сказал капитан, — потому что никто не дерется лучше того, кто ожидает себе петлю на шею. Помните сказанное земляком моим Грином, потому что он, что называется «выпустил кошку из мешка»; как только вы перестанете приневоливать матросов для своего флота, мы не будет иметь ни одного англичанина в нашем.
Я ничего не мог отвечать ему на это, потому что уподоблялся артиллеристу без пороха и сознавал справедливость его замечания.
Грин стоял возле нас, но ничего не говорил, пока капитан не кончил; тогда, протянув мне руку, с глазами полными слез и голосом, почти заглушённым всхлипываниями, сказал мне:
— Прощайте, друг мой; я никогда не забуду вас; вы встретили меня негодяем и, по милости Божьей, сделали честным человеком.
Никогда, никогда не забуду я тот день, когда с опасностью собственной жизни вы спасли меня, столь недостойного вашего участия.
Бог да благословит вас! И если превратность войны приведет вас когда-нибудь пленником в мое отечество, вот адрес мой — что мое, то ваше, в этом вы будьте совершенно уверены.
Матрос, бывший первым бунтовщиком на шлюпке и потом вступивший в команду приватира, был отправлен со мной в Англию для предания его суду. Когда капитан Грин проходил мимо его, он протянул ему руку с добрыми пожеланиями. Но Грин, не принявши руки, сказал:
— Изменник своему отечеству есть изменник и Богу. Я прощаю тебя за зло, которое ты хотел сделать мне, тем более, что сам я подал к тому повод и вполне чувствую это; но не могу обесчестить себя, протянув тебе руку приязни.
Сказав это, он спустился в шлюпку за капитаном Петерсом. Я проводил их на перевозное судно и, удостоверившись в удобном помещении их, простился с ними. Грин был до того тронут, что не мог говорить, а бедный Мунго был в состоянии только произнести: «Good by, massa leitenant, me tinkee you berry good man (Прощайте, масса лейтенант, я считаю вас весьма добрым человеком)».
Я возвратился на свое судно и направил путь в Англию. Еще раз мне суждено было приветствовать белые утесы Албиона, столь дорогие каждому истинному англичанину. Один только тот, кто был удален от берегов отечества может оценить нашу радость. Мы пролетели мимо Нидльсов и стали на якорь в Спитгеде, после четырнадцатимесячного отсутствия. Я явился адмиралу, представил ему данное мне предписание и донес о преступниках, которых он приказал перевести на флагманский корабль.
— А вам, — сказал он, — после нашего необыкновенного спасения, я позволяю съездить к родным, которые, без сомнения, весьма беспокоятся о вас.
Здесь необходимо маленькое отступление.