Прости; и если даже навсегда —
Я навсегда скажу прости,
Пусть непрощенный, и тогда
Против тебя идти
Не станет сердце никогда.
Я так поражен был этим роковым случаем, что без чувств упал на землю, и долго нежные старания и попечения Евгении не могли заставить меня придти в себя. Когда, наконец, я образумился, первым моим движением была низкая неблагодарность, жестокость и несправедливость. Я оттолкнул от себя Евгению и укорял ее, как причину моего несчастия. Она отвечала одними слезами. Не простившись с нею и ребенком, я оставил их, вовсе не заботясь о том, увижусь ли опять когда-нибудь с ними, побежал в трактир, где была моя лошадь, и поехал обратно в имение Сомервиль.
Сомервиль с дочерью только что вернулись. Эмилию должны были снять с лошади и отнести в ее комнату.
Клара и Тальбот расспрашивали меня о случившемся. Я не мог дать им никакого ответа, но только убедительно просил видеть Эмилию. Мне объявили, что мисс Сомервиль не соглашается видеть меня. В течение этого дня, который в отношении душевных страданий превосходил все когда-либо испытанное мною в жизни, я объяснился с отцом и Сомервилем. Наконец, ужасная необходимость заставила меня сделать то, что я должен бы был сделать прежде по доброй воле. Я был пойман в свои собственные сети. Продолжительны подкопы дьявола, — сказал я сам себе, — но они должны же, наконец, взорваться.
Последствием этого объяснения был отказ и возвращение всех подарков, сделанных Эмилии мною и отцом.
Однако Сомервиль и отец не слишком строго судили мой поступок, заслуживший, впрочем, полного порицания, и оба употребляли все средства для восстановления согласия. К этому присоединилось также милое посредничество Клары и Тальбота, но не с лучшим успехом. Девическая гордость неумолимой Эмилии была поражена видом прекрасной соперницы с милым малюткой. Мысль эта постоянно присутствовала в ее чистом, непорочном уме, и не было никакой возможности преклонить ее. Я был вероломен, ветрен, обманщик, и мне передавали, наконец, намерение мисс Сомервиль не выходить из комнаты, покуда ее отец не уверит ее, что я не нахожусь более в их доме.
В таких горестных обстоятельствах наше пребывание у Сомервилей сделалось обременительным, оно увеличивало скорбь всех.
На следующее утро отец приказал изготовить лошадей, и меня повезли опять в Лондон, более мертвого, нежели живого. Горячка закипела в моей крови. По приезде домой меня немедленно положили в постель и поручили доктору, приставив женщин смотреть за мной день и ночь. Три недели был я в беспамятстве, и возвращение сил служило только к возобновлению муки, произведшей мое расстройство, так что выздоровление не родило во мне никакого чувства, кроме благодарности за попечение о мне.
Клара во время болезни не отходила от меня ни на шаг.
Но бесполезны были нежные попечения Клары и ее дружеские страдания. Я говорил ей это и представлял, что все надежды на счастье в этом мире навсегда для меня улетели.
Когда я почувствовал облегчение и мог выходить из своей комнаты, я имел продолжительный разговор с отцом, который, хотя и заботился о моем счастье, но сказал, однако ж, что считает всякое старание о примирении бесполезным, и поэтому предложил мне на выбор два плана для рассеяния скорби, угнетавшей меня. Первый состоял в том, чтобы просить приятелей в адмиралтействе назначить меня командиром военного корвета, а второй — отправиться путешествовать по Европе и через год возвратиться в Англию, причем время и отсутствие будут, может быть, иметь влияние на перемену чувств Эмилии в мою пользу.
— Между сердцем мужчины и женщины есть одно значительное различие. В первом разлука служит очень часто исцелением от любви; а во втором по большей части связывает и укрепляет ее. В продолжение твоего отсутствия Эмилия станет представлять себе одни лучшие черты твоего характера и забудет его недостатки. Это стоит того, чтоб испытать, да притом служит единственным средством, обещающим успех.
— Так как война с Францией теперь закончилась, — сказал я отцу, — а война с Америкой, без сомнения, кончится очень скоро, то я не хочу вводить вас в расходы и навязывать самому себе беспокойство, сделавшись командиром корвета в мирное время, дабы служить увеселительной яхтой для великих лордов и леди, и быть ни больше, ни меньше, как метрдотелем.
Все же это кончится тем, что израсходовавши свои и ваши деньги и употребив возможное старание и вежливость, не получишь никакой благодарности; разве только услышишь, что назовут тебя «довольно сносным морским зверьком». — Вот причина, по которой я не желаю иметь судна, — продолжал я, — но путешествие по Европе, вероятно, предоставит мне весьма много разнообразия, и потому, с вашего позволения, я и отправлюсь попутешествовать.
Когда относительно моей поездки все было решено, я сказал об этом Кларе. Неизъяснимая скорбь овладела бедной девушкой.
— Брат, я потеряю тебя, и тогда останусь одна на свете! Твое необузданное и пылкое сердце теперь не в таком состоянии, чтобы тебе можно было жить между веселыми и легкомысленными французами. Ты будешь в море без компаса, ты забудешь религию, и что тогда будет руководить тебя в часы испытания?
— Не бойся, любезная Клара, — сказал я, — моя собственная твердость станет всегда избавлять меня от опасностей, которые устрашают тебя.
— Увы, этой-то самой твердости я и страшусь, — сказала Клара. — Надеюсь, что все будет к лучшему. Прими, — сказала она, — эту маленькую книжку от твоей бедной Клары; и если ты любишь ее, заглядывай в нее когда-нибудь.
Я взял книгу и с чувством поцеловал Клару, уверяя, что для нее исполню ее просьбу.
По окончании всех приготовлений к заграничному путешествию я решился, прежде нежели оставить Англию, бросить последний взгляд на дом Сомервилей. Никто в доме не знал о моем отсутствии; приказавши кучеру остановиться в полумиле от дома и ожидать моего возвращения, я подошел в темноте вечера к парку, перелез через решетку и, избегая прямой дороги, подошел к дому. Комната, в которой обыкновенно сидело семейство, была в первом этаже, невысоко от земли, и я осторожно подошел к окошку. Сомервиль и Эмилия находились в ней. Он читал вслух, а она сидела у стола, но, очевидно, что мысли ее были заняты другим. Эмилия начала запускать тоненькие пальчики в пукли волос своих, и когда ладонь достигла лба, она поникнула головою к столу и, облокотившись на руку, казалось, погрузились в самые печальные размышления.
— Вот это тоже моя работа, — сказал я. — Этот прекрасный цветок увял от заразительного прикосновения моей руки. Праведное Небо! Что я за погибший человек! Всякий, кто любит меня, получает в удел несчастье! И что выиграл я от этой ужасной пустыни и разорения, которыми окружили меня мои пороки? Счастье? Нет, я потерял его навсегда. Но если бы я потерял его только для одного себя! Если бы спокойствие возвратилось душе этого прекрасного создания и другого, брошенного мною. Я не смею, я не могу молиться: я во вражде с Богом и с человеком. Но сделаю еще раз усилие в пользу этой жертвы моей низости. — О, Боже, — продолжал я, — если молитвы отринутого, подобно мне, принимаются еще Тобою, не для себя, для нее прошу я у Тебя спокойствия, которого не может доставить свет; ниспошли на нее Твое благословение, облегчи скорби и исторгни из ее памяти такое существо, как я. Пускай мой презренный образ не висит над этим прекрасным созданием, подобно грозе, побивающей жатву.
Эмилия сама принялась за чтение, когда отец ее перестал читать вслух, и я видел, как она утирала слезу на своей щеке.
Волнение чувств, произведенное этой сценой, увеличило слабость, не совсем оставившую еще меня после болезни, и я хотел сесть под окошком, в надежде скоро оправиться; но вместо того упал на землю без чувств и пролежал, как мне кажется, с полчаса. Впоследствии я узнал от Клары, что Эмилия, отворивши двери в сад, с намерением выйти походить и освежиться, увидела меня лежащего на земле, освещенного полной луной. Ей сейчас представилось, что я лишил себя жизни; с этим впечатлением затворила она дверь и, шатаясь, в обморочном состоянии прошла через комнату. Отец подбежал к ней на помощь и она упала к нему на руки. Ее отнесли в спальню и оставили на попечении женщины; но до следующего утра она была не в состоянии сказать причину своего испуга.
Что касается до меня, то я постепенно пришел в чувство и с трудом добрался до коляски. По словам кучера, мое отсутствие продолжалось около часу. Мы поехали в город, и я был совершенно уверен, что меня никто не заметил, тем более Эмилия. Когда она рассказала отцу виденное ею, он не поверил ей или показывал вид, что не верит, и счел это действием болезненного состояния ее души и расстроенного воображения, в чем и сама она начинала, наконец, соглашаться.
Спустя несколько дней я отправился на материк. Тальбот, мало видевшийся с Кларой в продолжение отторжения меня Эмилией и последовавшей за тем моей болезни, предложил отцу сопутствовать мне; Клара также очень желала этого, потому что она решила не принимать от него никаких объяснений, пока скорбь не перестанет сокрушать меня. Она не могла, говорила она, быть счастливой, когда я несчастлив, и доставлять ему случай говорить о их будущем браке.
Мы приехали в Париж; но я был так рассеян, что ничего не слышал и не видел. Все попечения Тальбота были безуспешны. Печальное безумие по-прежнему не оставляло меня, и я вовсе забыл о маленькой книжке, которую дала мне Клара и которую я обещался читать. Я написал Евгении о моем приезде и некоторым образом облегчил себя сознанием перед ней моего постыдного последнего поступка. Я умолял о прощении и с следующей почтой получил его. Ответ был чувствительный и утешительный; но она уведомляла меня, что печаль не оставляет ее и что здоровье ее весьма расстроено.
Долго рассудок мой оставался в этом состоянии отчужденности и пустоты. Тальбот старался и заставлял других стараться придумывать решительные средства для возвращения меня к деятельности. Однажды, спокойно прогуливаясь с ним, мы встретили нескольких его знакомых, начавших просить нас зайти в игорные залы Пале-Рояля, на что мы согласились. Это было самое пагубное средство для рассеяния, и одно только чудо спасло меня от конечного и невозвратимого падения. Настойчиво требуя какого-нибудь возбуждения, неудивительно, что при виде лежавших предо мною куч золота на игорных столах я сейчас же должен был попасться в сети.
Я предался игре и бросал деньги на эти ненавистные столы. Счастье мое было переменчиво, но я утешал себя тем, что, наконец, вышел из убийственного ко всему равнодушия, и с нетерпением начал ожидать часа, когда залы игорного дома отопрутся и осветятся. Я выигрывал значительные суммы и каждую ночь проводил у игорного стола, потому что корыстолюбие ненасытно. Наконец, счастье оставило меня, и тогда та же самая побудительная причина заставила продолжать игру, в надежде возвратить проигранное.
Но счастье все не возвращалось, и я проигрывал значительные суммы, Отчаяние овладело мною. Я беспрестанно просил денег от отца. Он писал мне быть умереннее в моих издержках, потому что дважды его доходов не достанет на удовлетворение моих требований. Он писал также Тальботу, который уведомлял его, каким образом расходовались деньги, и что он напрасно употребляет все усилия отвратить меня от этой несчастной страсти. Находя, что я никак не оставлю своей глупости, отец весьма благоразумно отказался платить по моим векселям.
Раздраженный таким известием и втайне негодуя за это на Тальбота, я начал брать деньги от банкира Евгении, и давал вексель за векселем, пока сумма не превзошла ту, которую заплатил отец. Наконец, получил я письмо от Евгении. Оно заключалось в нескольких строках.
«Я очень хорошо знаю, несравненный друг мой, — писала она, — на что ты употребляешь получаемые деньги. Если они нужны тебе все, я не в состоянии отказать; но вспомни, что ты расточаешь собственность твоего ребенка. «
Письмо это более заставило меня почувствовать бесчестность моего поведения, нежели все советы Тальбота и увещания отца. Я увидел, что поступал как негодяй, и решился оставить игру.
— Еще одну ночь, — сказал я, — и тогда, если я проиграю, конечно я не иду более в игорный дом.
Тальбот сопутствовал мне; он чувствовал, что был некоторым образом причиной моего знакомства с этим пагубным препровождением времени, и потому смотрел на все мои движения и поступки с беспрестанным беспокойством.
Игра шла в Rouge et noir. Я поставил большую сумму на красном; выиграл, не снял ставки, удвоил ее и выиграл опять. Куча золота значительно увеличилась. Прокинули еще раз, еще и еще, и она удвоилась. Семь раз обращали красную карту, и семь раз она удвоивала мои деньги. Тальбот, стоявший сзади, умолял и всячески просил меня отстать.
— При твоей игре проиграй одна карта, и что тогда будет? Не доверяй более счастью. Будь доволен выигранным.
— Этого недостаточно, Тальбот! Мне надо выиграть более.
Опять вышла красная, к удивлению всех присутствовавших, и к гораздо еще большему их удивлению, золото мое, увеличившееся до огромнейшей кучи, все не снималось. Тальбот опять умолял меня не рисковать глупо своим счастьем.
— Глупости всегда делались, Тальбот, — сказал я, — и мне надо не более как еще одну карту. Пусть идет.
Банкометы, зная, что после восьми сряду проигранных красных карт им предстоит полная надежда возвратить свой проигрыш и сквитаться, согласились на девятую карту. Оборотили; опять вышла красная, и банк был сорван.
— Теперь, Тальбот, — сказал я, — я торжественно клянусь тебе не играть более.