- На какой высоте мы летим?

- Официально мы обычно работаем на высоте от трехсот до шестисот метров, разрешено снижаться до ста метров, иногда даже до пятидесяти. Чем ниже, тем хуже.

- Меньше обзор?

- Да, и это тоже. Ну, и если что случится, ничего уже не поделаешь.

- Смотрите не напутайте чего-нибудь, - кричит кто-то мне прямо в ухо. Это командир заглядывает через мое плечо в дневник. - Из-за вашего брата не у одного нашего парня талоны полетели к чертовой бабушке. Напишет, что плохая видимость, и самолет летит все время на пятидесяти метрах, а ты расхлебывай...

Он подмигивает мне, и я все понимаю. Зачеркиваю одну строчку и показываю ему дневник.

- Вот так-то, - с удовлетворением ухмыляется он. - И все на эстонском языке? Вот эту цифру тоже зачеркните!

- Алексей Сергеевич, это же не высота полета!

- А что же? {107}

- Стаж Валерия. Он десятый год в ледовой разведке.

- Скажи пожалуйста, как годы бегут, не уследишь! Зайдите к нам, через четверть часа я покажу вам Мыс Желания...

- Дай-ка и мне взглянуть, - говорит Валерий, когда командир уходит.

Он скользит взглядом по странице, кивает головой и пододвигает записную книжку обратно ко мне.

- Моя мать эстонка, - говорит он.

Звучит это всего лишь как объяснение, сделанное вовсе не для того, чтобы вызвать у меня доверие к себе или навязаться в друзья, и мне становится еще симпатичнее этот уравновешенный парень здесь, над голой ледовой пустыней, объединяющей людей не по национальным признакам, а по каким-то совсем другим, куда более простым и высоким. На земном шаре каждый третьетысячный человек - эстонец. Для меня этого вполне достаточно, чтобы чувствовать себя причастным всему, что здесь происходит, и ответственным за это.

- Валерий, а страшно бывает?

- Не то чтобы страшно, но иногда надоедает. Конечно, бывало и страшно. Как-то мы загорелись. Радар был старый, не выдержал напряжения, а тут рядом запасные баки, сам понимаешь, полные бензина.

В ответ я могу только мрачно кивнуть головой, а техник в это время наклоняет кофейник, и струя кофе с тихим шипением наполняет кружку, заглушая грохот моторов, бензиновый угар и холодное дыхание Ледовитого океана, настороженно затаившегося по ту сторону трехмиллиметровой алюминиевой обшивки - близко и в то же время далеко.

- Ты был на том, предпоследнем корабле?

- Вот так штука! Значит, это ты кружил над нами?

- Странно, правда? - невозмутимо удивляется он.

Работников метеостанций на недоступных, ощетинившихся скалами островах Валерий узнает по голосам, он сбрасывает им свежие огурцы и газеты, но, окажись он в ленинградском трамвае рядом с кем-нибудь из них, они не узнали бы друг друга. Тот раз нам удалось пробиться сквозь последние пятьдесят, а может быть, всего пятнадцать метров высоты, которые отделяли мой корабль от его самолета, капитанский мостик "Вилян" от голубого рабочего стола Валерия... Даже в условиях относитель-{108}ности пространства, времени и человеческих отношений Севера это редкий случай. В этот миг я необыкновенно ясно, почти физически ощущаю сложное переплетение мира, зависимость нашей судьбы от сотен и тысяч обстоятельств, которые кажутся таинственными и не подвластными человеческой воле, как рокот самолета тогда над затянутым туманом Ледовитым океаном, но если начать распутывать клубок, в конце концов обязательно наткнешься на парня с зеленым или красным карандашом в руках, как раз в эту минуту откидывающего русую прядь со лба. Кроме конкретности, в этом опыте нет абсолютно ничего нового.

Кабина пилота залита солнцем и синевой. Слева по борту появляется северная оконечность Новой Земли, солидный кусище суши с пологими горными вершинами, коричневыми, как замша. Мыс Желания устремился в мерцающее море наподобие лошадиного копыта, и только при виде темнеющих точек - домиков полярной станции - я начинаю в полной мере понимать мощь здешней природы и величие человека, сумевшего вцепиться в скалистую крутизну и пустить корни посреди белых ледовых полей и синего, как флаг, моря, которое простирается перед нами, такое же пустынное и торжественное, как в далекие времена Баренца. Это он обронил здесь голландское слово Eck Begierde, всего-навсего слово в дрожащей от холода пустоте, которую ветры, тысячелетиями продувавшие ее насквозь, сделали такой гладкой и обтекаемой, что даже слову не за что было бы уцепиться, если бы его не вынашивала крылатая надежда многих поколений. Eck Begierde - Мыс Желания - переводим мы сейчас, пожалуй, правильнее было бы сказать Мыс Грез, Мыс Чаяний: ведь Баренцу мерещились за ним пагоды и жемчуга жарких широт, далекие сказочные страны, где месяц опрокинулся навзничь, а Полярная звезда висит на вершинах пальм. Мы летим дальше на север, даже не покачав крылами в память мужественных первооткрывателей, и меняем курс только тогда, когда горизонт наконец в одном месте разрывается и белый сверкающий парус закутывается в кучевое облако.

- Зефеи, - произносит штурман за моей спиной, смысл этой дегероизированной аббревиатуры доходит до меня уже после того, как самолет поворачивает на юг и видение исчезает.

- Это Земля Франца-Иосифа?! {109}

Штурман кивает головой.

- Идите в купол, оттуда, может быть, ее еще видно.

Земли Франца-Иосифа я больше не увидел, зато мир отсюда кажется совсем иным. Один купол у нас в потолке, он служит для измерения высоты звезд и солнца, другой, огромный, как глаз аллигатора, - на левом борту (может быть, лучше сказать, пользуясь морской терминологией, - на бакборте?), позади кресла пилота. Вот в этом-то куполе я и устроился: локоть, плечо и голова за бортом самолета, как будто в открытой спортивной машине; я вижу отсюда вибрирующий конец крыла, тяжелую сигару мотора с неподвижным нимбом пропеллера, руль высоты, похожий на тонкий палец, высунутый из самолета, и сверкающий ряд иллюминаторов - ощущение такое, словно я гляжу откуда-то со стороны на свою собственную жизнь.

И еще немало других тайн открывается мне из этого купола, на прозрачном днище которого перекатываются забытые кем-то огрызок карандаша и зеленый ластик. На письменном столе я их наверняка не заметил бы, а здесь они простодушно парят над арктическим морем, и под ними сто метров сизой пустоты. Наблюдаю за тем, как из этой пустоты рождается туман. Он поднимается из моря длинными полосами, извиваясь и все же сохраняя строгую параллельность, будто проходит между зубьев гигантской гребенки, похожий на разводы песка в мелкой прибрежной воде. Это и есть разводы, потому что между ними движется ветер, гася сверканье воды. Какой голубой, оптимистичный мир! Небо со всеми своими облаками отражается в море, как будто море сжалось до размеров маленького озера, а небо превратилось в одно-единственное огромное облако. Мы поднимаемся еще выше, и через мгновение внизу распахивается уже совсем в других красках и измерениях трехслойный мир. По темной поверхности моря плывут ледовые острова, похожие на тучи-великаны, в чернеющих разводьях открытой воды отражаются облака, плывущие по небу, перевернутые и застывшие в головокружительной глубине по ту сторону стеклянной поверхности воды, а сами мы летим в третьем слое облаков, и он становится все плотнее и плотнее. Еще раз промелькнуло ледовое поле с голубым озером, похожим на осколок неба, и в следующее мгновение мы застываем на месте, неподвижно повисая в безглазой пустоте, в которой нет ни света, ни красок, ни ощущения {110} скорости и вязнет даже монотонное бодрствование моторов. Наш затянутый черной фланелью свод превратился в казахскую юрту на высокогорном пастбище, полную тихих предвечерних хлопот, - кажется, сейчас розожгут костер и поставят на огонь бешбармак, вот только не слышно фырканья лошадей за войлочной стеной и домбры с длинной шейкой, на ней черноглазый Наубат посылает к звездам свои песни.

- Как в юрте.

- Как в молоке. У нас говорят: спокойно, как в молоке, - уточняет штурман. - Ваш караван застрял где-то здесь.

Я не сразу понял, о каком караване он говорит: "Виляны"?! Я уже успел забыть о судне, но теперь оно сразу всплывает в моем воображении... Рокот самолета, и Халдор нажимает на медную дверную ручку, которую матрос Маклаков во время второй вахты до блеска натер "сидолом". Он выходит из теплой рубки на стылый бортовой мостик и, щуря глаза, вглядывается в небо, но шум удаляется и гаснет. Да и самолет ли это? "Самолет! Самолет!" хочется помахать ему рукой отсюда, сверху. Но наши пути уже разошлись.

- Может, пойдешь с нами? - спрашивает Валерий.

- Куда?

- Радист говорит, что завтра полетим на Землю Франца-Иосифа.

- На четыре дня, - уточняет второй пилот.

Спасибо, друзья, спасибо, и прощайте!

Приземляясь, мы спугиваем со шхер чаек.

"Дрейфующие станции, остров Жаннетты, СП-13, СП-14", - читаю я в дневнике. "Мазурук, Певек, Немчинов, Купецкий". Мне надавали с собой адреса в обе части света, как будто я мог потеряться, а может быть, они и в самом деле опасались этого. И еще слова Колесникова: "Вот если бы я вел дневник!" Когда на рассвете послышался гул самолета, я бросился к двери, но штурман махнул рукой: "Это ИЛ-18, летит на высоте восемь тысяч метров, спешить некуда!" Утром они сделали круг над взлетным полем и покачали крыльями, а я махал им черным беретом, стоя посреди тундры, под низким небом, которое поглотило самолет.

Опять один. {111}

ИНСТРУКЦИЯ ПРОТИВ ВСЯЧЕСКИХ ИНСТРУКЦИЙ

Если бы мы терпеливо и последовательно - строчка за строчкой - читали все инструкции, которые подстерегают нас в трамвае, на пляже, в магазине игрушек, на этикетке галстука или на конверте, можно было бы спокойно прикрыть добрую половину юмористических журналов, а вместо них печатать новые инструкции. Вроде тех, которые пытались защитить честных (и бесчестных) любителей бани от эдипова комплекса и от пороков острова Лесбос. Коридор гостиницы на Диксоне украшали шесть пар плюшевых гардин с воланами. Между ними, на почетном месте, красовались инструкции, оповещающие постояльцев о том, как следует вести себя в гостиницах. Это были прекрасные инструкции, предполагавшие, однако, что все, кроме их автора, отъявленные головорезы или по меньшей мере хронические алкоголики. Пусть это останется на его совести. Особенное недоумение вызывал последний параграф, строго-настрого запрещавший "противозаконное включение" огнетушительных приборов. Я с недоумением огляделся по сторонам: ни огнетушительных приборов, ни тех, кто жаждал бы немедленно их включать. Ничто не подтверждало возникшего было подозрения, что я оказался в сфере деятельности неведомой мне доселе секты огнетушителей, к тому же, кроме гигантской железной бочки у наружной лестницы, в которой плавали окурки, не было ничего, что бы могло спровоцировать к запретной деятельности. Позднее я получил возможность более справедливо оценить тонкую психологическую одаренность анонимного автора: в долгие часы ожидания самолета все чаще ловил я себя на странном желании с оглушительным грохотом перевернуть ту проклятую бочку, как только ночи станут потемнее.

Думал я и о том, что единственная профессия, которая у нас не охраняется законом, - это профессия путешественника. Ведь путешествия и в самом деле для многих стали профессией, если, конечно, не превратились в болезненную страсть. У путешественников общие цели и приметы, они делятся по разрядам, как токари или шахматисты, у всех у них нетерпеливый характер и даже почти одинаковый язык. Они добры, энергичны и всегда солидарны друг с другом. Чаще всего это не очень-то помогает их продвижению вперед, хотя рано или поздно они {112} все-таки добираются до цели. Но с какой затратой времени, нервов и денег! Когда вернусь домой, подумал я, организую профсоюз путешественников и составлю прекрасный свод правил о том, как путешествовать не по правилам.

Может быть, это осталось от немцев петровских времен? Нет более разительного контраста, чем контраст между брюзгливой педантичностью буквы и славянской беспечной сердечностью, - два мира, слепо и радостно взаимоисключающие друг друга.

Двадцатиминутный разговор с начальником отдела перевозок - с мадам, внешне меньше всего похожей на садистку, в личной жизни она может оказаться премилой бабушкой, которая по субботним вечерам потчует внуков блинами, этот двадцатиминутный разговор начинается на паритетных началах, а кончается односторонне, не приводя ни к каким результатам. Самолета нет - и точка. Что с того, что по расписанию он должен быть, его нет, потому что мало пассажиров. "Не полетит же он из-за одного человека", - говорит она, рассчитывая на мой покорный кивок, и с резким щелчком захлопывает журнал. Этот сухой щелчок наводит на мысль о мухоловке: щелк - и нить жизни порвана - или о захлопывающейся тюремной двери: вдруг понимаешь, что надежды на адвоката, веревочную лестницу или мчащегося во весь опор коня рухнули. Журнал захлопнулся, и перед моим мысленным взором возникают кучи мусора на улицах Диксона и я сам, с помощью метлы зарабатывающий себе на хлеб насущный. Признаюсь, в это мгновение мне ужасно захотелось включить какой-нибудь огнетушительный прибор, запрещенный инструкцией! Набираю полные легкие воздуха, но их объем у меня невелик, если бы это сделал Тийт Куузик, мы попали бы на самолет куда быстрее. Впрочем, хватает и моих. Мадам, не зная, какую словесную форму я собираюсь придать воздуху, медленно и неохотно, явно колеблясь, поднимает палец, будто это чрезвычайно неприятный палец незнакомого ей человека, и произносит:

- Впрочем, я могу попытаться...

И поднятый неизвестно для чего палец, выбрав одну из двенадцати кнопок, вдавливает в нее, как ядовитое жало, свой наманикюренный ноготь. В этот миг я навеки вычеркиваю из ее анкеты блины с вареньем. Двадцать {113} минут пререкаться, когда можно было один раз попробовать?!

- Послушай, Коля, тут у меня один парень, рвется иа восток...

- Ну и что?..

В ту же секунду дверь распахивается и из-за перегородки врывается волосатый экзистенциалист. Я несколько дней приглядывался к нему и уже успел причислить к тем, у кого можно было бы кое-что узнать о деятельности секты огнетушителей.

- Не один, а девять! - выкрикивает он, с трудом переводя дух.

- Слышишь, Коля, не один парень, а девять...

- Раз так, можно подумать, - доносится из селектора.

Я хватаю волосатого огнетушителя за рукав ватника, отталкиваю от двери и кидаюсь вверх по лестнице в башню, едва успев заметить табличку: "Посторонним вход строго..." - последнее слово так стерлось от указующих на него перстов, что вполне может сойти за слово "желателен". Во всяком случае, это та самая лестница и та самая дверь, куда я должен поспеть раньше, чем Коля начнет думать, ибо мысль диспетчера тоже не всегда течет в нужном направлении. Он сидит у большого пульта, спиной ко мне.

- Вы обещали подумать, - набрасываюсь я на него. - Мы хотим...

- Порядок! - ухмыляется парень. - Вещички у вас упакованы?

Здесь и вправду все в порядке: аквариум пахнет чистотой, озоном и нагретыми проводами, на стенах развешаны карты, жужжат трансформаторы, мигают измерительные приборы, из эфира сыплются слова и цифры, может быть, среди них затерялся и голос самолета Валерия; всем этим безупречно налаженным хозяйством со своего крутящегося кресла управляет Коля, он предлагает мне закурить и время от времени небрежным движением руки переводит одни судьбы на магистральную дорогу, другие - на проселочные. Нужно вернуть культуру на землю, сказал бы Юхан Смуул, но сойдет и так, я согласен лезть за нею в башню и в следующий раз начну отсюда, вместо того чтобы на этом кончить. {114}

ОДНОКАШНИКИ В АПЕЛЬСИНОВОМ НЕБЕ

Через три четверти часа я покидаю Диксон по составленному мною же расписанию; меня тоже провожают, и когда провожающий меня поворачивается и начинает удаляться - быстро уменьшающаяся точка в ржавого цвета тундре, впитывающей незаходящие лучи вечернего солнца, - я вспоминаю, как махал рукой летчикам, улетавшим на Землю Франца-Иосифа, и еще раз в полную меру осознаю тоску остающегося и радость передвижения. Наверное, то же самое испытывают пилоты, с которыми я лечу: они только что вернулись из Антарктики, им полагался долгий, беззаботный отдых, но они не выдержали и сбежали от него. Сегодня их первый рейс, и здесь, в круглосуточном солнце Таймыра, в знойную полночь, в тиши кабины пилота, они снова хозяева пространства, времени и своей судьбы.

- Тарея, - кивает Игорь Николаевич в сторону земли, ни для меня это пустой звук, я знаю только восточное побережье этого большого полуострова и уж совсем не могу представить себе бревенчатый домик, на пороге которого сидит сейчас мой однокашник с карандашом в руках, держа на коленях страничку, вырванную из тетрадки в клетку.

"Здравствуй, Леннарт, - пишет он, затем прислушивается и, убедившись, что шум мотора доносится не из-за низкой береговой излучины, а с ночного неба, окрашенного в апельсиновый цвет, с неизвестного самолета, продолжает: - Сейчас 0 часов 45 минут. Светит солнце. Только что узнал, что завтра утром пришлют самолет за профессором Тихомировым, он должен лететь в Финляндию. Значит, могу послать тебе письмо. Ведь никакого сообщения с Большой землей отсюда нет.

Нахожусь в Тарее, единственном населенном пункте Западного Таймыра. Здесь пять домов, метеостанция и десять рыбаков, ну, и наша экспедиция. Природа чертовски интересная - тундра, горы. Работы выше головы, Рыбы навалом. В общем осенью все расскажу.

Теперь о тебе. Юрцев уехал на Чукотку еще пятнадцатого июня. Точного его местонахождения я не знаю. Сюда ты можешь добраться так: 1) на самолете из Москвы в Норильск (пять часов, восемьдесят рублей), 2) из Норильска в Валек - там есть гавань для гидропланов. Тов. Хан скажет тебе, когда самолеты полетят в Тарею {115} за свежей рыбой. Вторая возможность попасть сюда - на катере, но они ходят редко. Тарея находится в пятистах километрах от Норильска - по реке Пясина на север, в том месте, где река Тарея впадает в Пясину.

Я пробуду здесь еще недели две, остальные - до конца августа. Дела здесь тебе хватит. Народ приветливый.

Кончаю. Страшно хочется спать, сплю я тут мало, еще не привык к солнечным полярным ночам. Всего хорошего. Твой Антс".

Два месяца это письмо будет ждать меня дома, на столе.

Двум путешественникам встретиться проще, чем двум соседям. Почему-то вспоминаются Фрэд Хойл и теория красного смещения.

Строки, написанные на берегу Тареи, и мысли, возникшие в небе над Тареей, далеко не первые, родившиеся здесь на эстонском языке. Мои однокашники бывали в этих местах и раньше.

Владелец матрикула 1 № 3019.

"У старых людей черты финского племени особенно бросаются в глаза. Один дряхлый старик был так похож на знакомого эстонца из наших родных краев, что Фурман воскликнул: "Это же Юри из людской!"2

Эти строки принадлежат "верховному шаману" Таймыра - так нарекли здесь Миддендорфа*. Я всегда испытываю чувство вины, когда думаю о нем. Мир был бы куда беднее, если бы мы знали Гёте только как физика, Шамиссо - как ботаника, а Бородина - химиком. Нечто подобное случилось и с Миддендорфом: ореол ученого заслонил тот небольшой поэтический огонь, который освещал его дальние странствия. Но это бы еще полбеды. История науки не может достоверно объяснить, как сумел Миддендорф справиться с трудностями путешествия, гораздо большими, чем те, которые выпали на долю Росса, Парри, Ливингстона или Стэнли. История науки не может ответить на этот вопрос, потому что она - история научных идей. Драма характеров, нравственные проблемы, сложное переплетение человеческих отношений - все это отступает, растворяясь в драме идей. Они главная {116} опора истории и ее ахиллесова пята. Наука кyмyлятивна, она создает себя с одного конца и разрушает с другого, в отличие от искусства, которое через тысячелетия донесло до нас "Илиаду" первозданной и вечно молодой. В середине прошлого века Миддендорф считался лучшим знатоком Северной Азии, но на склоне лет должен был уступить это звание другим. Он мог исчезнуть в истории науки, мог превратиться в погремушку юбилейных сессий или уютных вечерних бесед почтенных академиков, если бы в его путевых дневниках не сохранилось то, что не подвластно воздействию времени, - человек. Открытие Миддендорфа, воссоздание его образа еще впереди, порукой тому исключительность этого характера.

На протяжении всего путешествия через Сибирь Миддендорфа не оставляла мысль о том, что со стороны матери он происходит из эстонских крестьян, что его дед и бабка были крепостными на мызе Клоога. Странствуя среди малых народностей Таймыра, он не ощущал себя пришельцем извне, он общался с ними не как представитель большого мира, а отождествлял себя с ними, разделяя их взгляды на этот большой мир вокруг. Оно, это отождествление, не было прагматичным, не было целесообразностью, навязанной Миддендорфу примитивными условиями существования, хотя и оказалось целесообразным и единственно приемлемым и не раз спасало жизнь исследователю в обстоятельствах, когда надежды на спасение почти не оставалось. Корни такого его отношения к малым народам глубже и сложнее. На Таймыре, любуясь, как люди из племени асья 1 танцуют медвежий танец, Миддендорф записал в дневнике следующие строки: "Я видел, что и во время вьюги племя асья танцевало этот танец в занесенной снегом тундре так истово и увлеченно, что снег под их ногами становился гладко утоптанным, как земля на гумне, а лица танцующих покрывались бусинками пота. "Tout comme chez nous"2, - бормотал я себе в бороду". Исходная точка его сравнений и ассоциаций, его надежд и мечты о будущем абсолютно конкретна. "Penikoorem 3, - размышляет он, меняя на льду Енисея лошадь на ездовых собак, - не свидетельст-{117}вует ли это слово о том, что ездовые собаки некогда играли важную роль и в жизни эстонцев?" Решительнее всего отмежевывается он от своих современников, когда описывает образ жизни народов Севера. В том, что для царских чиновников было варварством и "постыдным паясничанием язычников", Миддендорф увидел культуру и музыку. Описывая национальную одежду нганасан, отличающуюся изумительной красотой, он желчно замечает: "И этих сообразительных самоедов называют дикарями! Вероятно, потому, что они отказываются креститься, не ищут контактов с поселенцами и держатся с чувством собственного достоинства, сознавая свою зажиточность и независимость. Говорят, они уехали на своих санях, бросив в тундре не только епископа, но и самого асессора, полновластного самодержца Туруханского края, так как он обращался с ними свысока, быть может, даже несправедливо".

После совместной охоты на оленей, во время которой нганасаны пользовались луком и стрелами, Миддендорф с иронией писал о колониальной политике царизма: "В шведской Лапландии ружье сто лет назад вытеснило лук и стрелы, а негры приморских районов Африки знакомы с ружьями уже более двух столетий. Чем объяснить такую разницу в вооружении? Меньше всего пассивностью моих друзей! Нет, их оставляют так долго без современного оружия намеренно. Длинная цепь бунтов, последовавшая за захватом Сибири, явилась причиной неоднократных, все более строгих запретов снабжать туземцев ружьями. Создалось абсурдное положение, когда правительство, монополизировавшее торговлю порохом, запрещает продажу охотничьего снаряжения своим подданным, несмотря на то, что охота для них единственное средство существования, и в то же время оно взимает с них, налог шкурками зверей, на которых нужно охотиться".

Миддендорф описывает образ жизни северных народов без малейшего предубеждения; у европейца "словно спадает пелена с глаз, и он вдруг начинает понимать, что в этих первобытных условиях существования заключена законченность, созданная в результате тысячелетнего отбора". По вечерам Миддендорф вместе со всеми членами племени голый садится у костра и ищет вшей в одежде из оленьих шкур. Вождь племени Тойчум не верит, что дома у Миддендорфа вшей нет. "Говори, что хочешь, но три штуки у тебя должны быть, иначе ты бы умер",- {118} с осуждением качает он головой, ибо нганасаны превыше всего ценят честность. Через полгода этот же Тойчум без колебаний пустится в дальний путь, чтобы спасти жизнь Миддендорфу, оставшемуся в тундре. Осенняя шуга разбила и перевернула экспедиционную лодку, вместе с ней пошли ко дну рыболовные снасти и последние сухари, и, истощенный хроническим голодом и нечеловеческим напряжением, ученый слег. Трезво оценив создавшуюся обстановку, он решил пожертвовать собой и остаться в тундре один. "Людей может спасти лишь немедленное возвращение. Если моим спутникам 1 удастся достаточно быстро встретить самоедов, они смогут вызволить и меня. Если быстро найти самоедов не удастся, все-таки остается надежда, что спасутся хотя бы они. Если же самоеды уже откочевали в свои зимние становища и встреча вообще не состоится, гибель будет нашим общим уделом". Я убежден, что эти исполненные спокойной решимости слова понравились бы Роберту Скотту*. Может быть, они были бы так же знамениты, как последние слова Скотта, останься они последними. Но Миддендорф носил на Таймыре титул верховного шамана: он не только вел естествоведческие наблюдения, но и изо дня в день лечил людей. Миддендорф был врачом, врачом с дипломом Дерптского университета; за пять лет до экспедиции в качестве эпиграфа к своей диссертации он взял слова Шамиссо: "Тем, кто мечтает увидеть нецивилизованный мир, я советую предварительно запастись дипломом врача, как головным убором, во всех отношениях удобным путешественнику". Он вел себя в тундре не как асессор, а как свой человек, и не трогательно ли, что старый Тойчум, поспешивший ему на помощь и вынужденный вернуться обратно из-за снежного бурана, снова пустился в спасательную экспедицию, походившую скорее на похоронную процессию: где-то далеко на севере, в покрытой высокими сугробами скалистой тундре, посреди безжизненной пустыни, которую нганасаны из-за религиозных суеверий всегда обходили стороной, в глубокой расщелине, похороненной под снежным завалом высотой почти в три метра, которую, по всей вероятности, уже не удастся найти, угасал его друг, имени которого он, наверное, не сумел бы произнести. У Миддендорфа оставалось еды на два дня, это было мясо его белого пойнтера, верного {119} четвероногого друга, привезенного из Эстонии, а шел уже двадцатый день... "Меня охватывал неописуемый страх при мысли, что я могу потерять рассудок, он сжимал сердце судорогой, становился невыносимым. На протяжении нескольких дней сознание мое мутилось; хотя я и пытался отмечать каждый день, но, как выяснилось позднее, я ошибся на двое суток". Потерявший всякую надежду Миддендорф предпринимает отчаянную попытку, которая могла стать для него роковой: собрав последние силы, он выбирается из каменистой щели и пытается идти к югу. Было подлинным чудом, что они встретились, таймырская тундра изрезана горами. Но и это еще не все - они встретились и вернулись в злополучную расщелину, потому что Миддендорф хотел спасти свой "лучший термометр"...

...Кажется, будто над Таймыром только что прошел дождь. Полуостров блестит и сияет, как асфальт после летней грозы, ассоциации, возникающие здесь, наверху, в самолете, невольно оказываются сентиментальными и чуть-чуть эстетскими. Я тщетно пытаюсь представить себе окруженное скалистыми горами озеро, которое медленно покрывается наводящим ужас льдом, гигантское озеро со скалистыми островками, противоположный берег которого теряется за горизонтом. Вместо него отсюда, из кресла, виден слева мыс, до которого Миддендорф так и не добрался, но которому он дал имя Челюскина...

Я хотел бы указать еще на одну, может быть, самую главную черту в характере этого удивительного человека. Широте его души соответствовала широта его взглядов. Твердо стоявший обеими ногами в своем противоречивом, страдальческом времени, он умел проникать взглядом в далекое прошлое, где таились истоки многих занимавших его проблем, более того - он умел заглянуть в далекое будущее, где надеялся увидеть золотые плоды человеческих устремлений. В ослабленном голодом и холодом мозгу пульсировала оптимистическая мысль, опередившая даже наши дни: "Да, я осмелюсь утверждать, что под этими высокими широтами, где я сейчас нахожусь, можно успешно выращивать даже овощи! Не следует думать при этом об овощах, известных в нашей климатической полосе. Вместо них, как я уже ранее установил, здесь можно было бы выращивать растения Дальнего Севера, многие из которых очень приятны на вкус и {120} в качестве ранних весенних или поздних осенних сортов обогатили бы и наши сады. Но в любом случае для оседлых арктических экспедиций чрезвычайно желательно выращивать разнообразные виды овощей Дальнего Севера". Это пожелание Миддендорфа и сегодня еще стучится в двери всех столовых - от Мурманска до поселка Уэлен - и, наверное, будет стучаться, увы, еще и завтра.

...Таким был этот двадцативосьмилетннй молодой человек, который в одну августовскую полночь достиг большой воды. Позади осталось почти двухмесячное плавание на лодке - без палатки, чтобы уменьшить груз, и почти без пищи, потому что все необходимое для жизни ему, как нганасанам, должны были дать рыболовная снасть и тундра. Разумеется, у него не было никакой карты. Достигнув большой воды, он попробовал ее на вкус. Вода была соленой. Миддендорф записал: "Мы изо всех сил гребли против начавшегося прилива и пронизывающего северного ветра... Приложив неимоверные усилия, мы достигли огромной глыбы, которая оказалась не льдиной, а белым кварцевым утесом, вынесенным ледоходом на вершину скалистого острова. Итак, наконец-то тринадцатого августа в три часа утра мы вышли к Ледовитому морю. Я дал острову имя Бэра, и мы сошли на его берег.

На острове мы обнаружили бревенчатую избушку. Я уже не сомневался, что передо мной - следы экспедиции Лаптева. По всему побережью в изобилии валялся плавник. Вода была соленой. Перед нами открывался бескрайний залив. Всюду, насколько можно было видеть в мой бинокль, простиралось открытое море, нигде не было видно ни льда, ни туманной дымки, свидетельствующей о наличии льда"1.

Таймырский поход был всего лишь эпизодом для экспедиции Миддендорфа, длившейся три года, во время которой он прошел тридцать одну тысячу километров. Среди многих титулов и наград, щедро посыпавшихся на него, наряду с титулами верховного шамана Таймыра, почетного доктора Тартуского университета и почетного члена Тартуского общества естествоиспытателей он был удостоен золотой медали Виктории Лондонского королевского географического общества - самой высокой награды того времени, присуждаемой за заслуги в области {121} географических открытий. Миддендорф был отмечен этой медалью совсем молодым, так же как Нансен через несколько десятилетий после него.

Кстати, вспомним слова Нансена: "От этого мыса земля поворачивает на восток, образуя широкий залив, который получил название залива Толля". (На борту "Фрама", 7 сентября 1893 года.)

Разговор продолжает наш третий однокашник - Эдуард Толль*, матрикул номер 10215, год 1901: "Скала представляла собой огромную глыбу кварца... Не подлежит никакому сомнению, что это тот самый глинт, который Миддендорф видел на острове Бэра, что это и есть описанная им глыба. Если мы находимся на острове Бэра, значит, где-то здесь должна быть бревенчатая избушка Фомы! 2 Пройдя несколько шагов на восток, я увидел в бинокль нечто похожее на остатки избушки. Я поспешил туда и действительно увидел перед собой полуразрушенный домишко... От него остались лишь нижние венцы, верхние обвалились вовнутрь: двери лежали также внутри дома... Я сел отдохнуть на бревна, чувствуя себя счастливым оттого, что нашел самые северные следы пребывания Миддендорфа и что, заполнив пробелы, оставшиеся на географической карте, я получил возможность хоть в какой-то мере выразить этим благодарность своему учителю. Как все здесь прекрасно в этом прозрачном полуночном свете, как напоминает рокот волн, шум моря на моей родине, как величественна здесь природа и как ничтожен по сравнению с ней человек".

На западном побережье Таймыра (75° 54? северной широты, 92° 59? восточной долготы) Эдуард Толль открыл залив, который назвал фьордом Миддендорфа. Вот как описывал он этот фьорд: "С южной стороны на горизонте, на фоне розово-красного неба, резко выделялись волнистые темно-синие контуры гор материка, над их вершинами плыли красноватые и золотистые перистые облака, похожие на колеблемые ветром столбы пламени. На переднем плане сверкали, освещенные пробивающимся сквозь тучи солнцем, узкие бурые полоски тундры, окрашенные местами в светло-фиолетовые тона. У подножья {122} скалистого мыса, представляющего собой хаотическую груду нагроможденных одна на другую глыб серовато-бурого выветренного гнейса, неподвижным покровом лежал пригнанный ветром лед, а по другую сторону мыса принесенные течением льдины, сталкиваясь, издавали певуче-жалобный звук. Слегка волнующееся огромное море отражало на своей поверхности низко нависшие свинцово-серые облака, которые по мере приближения к бухте становились фиолетовыми. В холодных серо-стальных водах неподвижно стоит на якоре "Заря", солнечный диск медленно исчезает за пламенеющим на горизонте огненным морем - там, где далеко-далеко находится моя родина!"

Толль из всех наших естествоиспытателей, несомненно, самый большой романтик. В этом он - полная противоположность Скотту (если я правильно понимаю англосаксонский пуританизм Скотта): легко поддающийся сомнению, тоске, минутам душевной слабости и в то же время удивительно похожий на него чувством долга, а еще больше тем спокойным достоинством, с которым он переносит свое поражение и идет навстречу гибели. За несколько месяцев до смерти Толль старается почерпнуть силы в эпосе "Калевала", в день зимнего равноденствия он переписал в свой дневник главу, в которой Вяйнямёйнен приветствует появление на небе солнца и луны, и добавляет от себя, что "поворот солнца на лето невозможно лучше представить в поэтической форме, чем в стихах. "Калевалы":

Ты кукушкой золотою

Из утеса вышло, солнце,

Ты ушел из камня, месяц,

Голубем сереброкрылым...

На своих местах вы снова,

Прежний путь свой отыскали!

С нынешнего дня вовеки

По утрам вставай ты, солнце,

Каждый день приветствуй счастьем,

Чтоб росло богатство наше,

Чтобы шла добыча в сети,

Чтобы в руки шла удача!

Совершай благополучно

Свой урочный путь по небу,

В красоте кончай дорогу,

Отдыхай с отрадой ночью!1 {123}

Читая дневник Толля, начинаешь сомневаться, мог ли бы он быть предан гласности, если бы сам исследователь остался в живых. Вот он сейчас передо мною, на письменном столе, этот увесистый фолиант в шестьсот тридцать страниц, на внутренней стороне обложки рукой вдовы путешественника поблекшими от времени чернилами написаны четыре строчки: "Моей милой госпоже Вальтер с сердечной привязанностью. Эмми Толль. Тарту 26-го мая 1910". Это посвящение вдовы вдове: корабельный врач и зоолог Герман Вальтер, номер матрикула 12232, был их четвертым однокашником по Тартускому университету, а пятым стал астроном Фридрих Зееберг, брат составителя давнего эстонско-немецкого словаря, - он тоже погиб. Мне хочется подчеркнуть мужество Эмми Толль, ибо издание подобной книги почти без купюр кроме всего прочего требовало и немалого мужества. Еще только покидая Таллин, Толль чувствовал себя больным от тоски по дому, эта тоска из вечера в вечер томила его на протяжении трех лет. Любое решение он принимал мучительно и, может быть, именно поэтому всегда выбирал самый трудный вариант. Если бы вместо дневника сохранился только судовой журнал с его бесстрастными записями, мы, наверное, увидели бы в экспедиции Толля "образцово функционирующий коллектив", своей размеренной и планомерной работой стерший несколько белых пятен с карты северо-западной оконечности Таймыра и Новосибирских островов и оставивший два классических исследования о птичьем мире арктических широт, принадлежащих перу доктора Вальтера. Теперь же трудно освободиться от мысли, что Толля постоянно преследовало неясное предчувствие скорой гибели. Может быть, он устал от экспедиций? В который уже раз в одиночестве отмечает он на севере день основания студенческой корпорации "Эстония", записывает Толль в дневнике 20 сентября; а в день его рождения между обычных результатов наблюдений неожиданно появляется фраза: "Сейчас моя дочь возвращается из школы, идет через Домберг..." Он работает, руководит, дает указания, в полярной ночи с единственным сопровождающим совершает на собачьей упряжке опаснейшие экспедиции, с которыми сегодня не справился бы ни один олимпийский чемпион, ни разу не отводит он взгляда от мифической Земли Санникова, но мысль его все время возвращается к дому. Было ли это слабостью? Воздержимся от оценок, {124} ведь нам не с чем сравнивать. Толль доверял свои мысли дневнику, уверенный, что никто, кроме него самого, не прочтет его. Так ли уж отличался он от Скотта, того Скотта, которого мы не знаем?

Толль оставил еще одно описание залива Миддендорфа: "Этот низкий скалистый остров, на котором отдельные глыбы гнейса лежат на берегу в ряд, как, обрушившиеся камни древней крепостной стены, мне живо напоминает западную батарею Таллина, в детстве я часто обозревал ее с холма Морских ворот: там, справа, расположилась гавань, за ней в бухте - Катариненталь!.. И вот теперь - последний раз вместе с тобой в Таллине! - мы в гавани, поднимаемся по трапу на борт "Велламо", еще раз машем друг другу шляпами, еще раз желают нам друзья "доброго пути", еще один взгляд на древний прекрасный город, где я родился, на шпиль церкви святого Олая, возвышающийся над городскими стенами, над крепостными башнями... Фиорд, который мы открыли и в котором стоим уже одиннадцать дней, я назвал именем Миддендорфа. Полагаю, что я имел право это сделать: во-первых, потому, что мы определили координаты этого места; во-вторых, потому, что изучение окрестностей и фауны фиорда проходит успешно и, следовательно, наименование фиорда вполне обоснованно. Чье же имя более других заслуживает того, чтобы быть увековеченным здесь, если не имя Миддендорфа - первого ученого исследователя Таймырской земли, авторитетного исследователя Сибири?"

После первой зимовки Толля на карте Таймыра появились архипелаг Бэра, залив астронома Зееберга и доктора Вальтера, пролив, получивший имя помощника капитана, а позднее капитана "Зари" - Матисена. Южная оконечность острова Таймыр - протянувшийся далеко в море полуостров, отделенный от материка узким проливом, - был тоже назван именем Миддендорфа. Даже косе на материковой части пролива, расположенной прямо против полуострова Миддендорфа - всего в пятнадцати минутах ходьбы на лыжах, романтически настроенный Толль решил дать название, связанное с его предшественником: "Я назову ее мысом Хелленурме, с благодарностью вспоминая чудесные родные места Миддендорфа, где теперь под простым гранитным камнем покоится земная оболочка этого мятежного духа". Наблюдая во время дальних, лыжных походов за полетом птиц и {125} движением зверей, Толль в своем дневнике обронил замечание, которое предсказало одно из крупнейших открытий двадцатого века в Ледовитом океане. "Мне кажется, что к северу от мыса Челюскина должны быть еще острова, откуда появились эти и другие пришельцы. Наклон, пластов на мысе Челюскина указывает на север, так что следует предположить существование островов и в этом направлении и, может быть, не в меньшем количестве, чем в шхерах Таймыра". Открытие Северной Земли, сделанное накануне первой мировой войны, явилось эффектным подтверждением этого предсказания, к тому времени совсем забытого.

Еще один отрывок:

"Седьмое апреля 1901 года. Вербное воскресенье. Сегодня ночью было минус 30 градусов по Цельсию. Тихо и ясно, великолепный зимний день, много света; на солнце уже тает. Вербное воскресенье дома. Ты ждешь известий, кто знает, когда они дойдут до тебя. У детей начались пасхальные каникулы, и они радуются весне. Журчат ручьи, стекая вниз по Домбергу; скоро на улицах начнут ломами сбивать лед, зазвенит железо о булыжную мостовую, и весь город будет гудеть от его ударов, в юности их эхо так часто звучало у меня в ушах, вызывая ощущение приближающейся весны, пробуждая желание вырваться из города на лоно природы, с городских улиц в далекий и широкий мир. Теперь я пребываю в этом далеком мире, у своей цели, но сколько препятствий нужно еще преодолеть, раньше чем будет решена моя задача!"

Первое препятствие Толль преодолел лишь 1 сентября 1901 года, через четырнадцать месяцев после того, как был поднят якорь: в пять часов утра "Заря" - третье экспедиционное судно после Норденшельда и Нансена миновала самую северную оконечность Евразии - мыс Челюскина. Корабль был украшен флагами, в честь Челюскина был дан салют. "К завтраку я поставил на стол бутылку "Piper Heidsieck"... и когда после вахты Матисен, веселый, как всегда, спустился к нам, я чокнулся с ним и выпил здравицу в честь первого капитана русского корабля, обогнувшего под русским флагом северную оконечность Азии".

...Я забыл спросить у Халдора, знает ли он об этом обычае и сохранился ли он до наших дней. Иногда мы прилагаем много усилий, чтобы придумать новые традиции, в то время как было бы достаточно просто не забы-{126}вать старые. Мыс Челюскина и сейчас такое же суровое испытание для каждого моряка, как во времена Толля, хотя возможности корабля выросли тысячекратно, если радар вообще можно сравнить с "корзиной", обзорной площадкой на мачтах старинных кораблей. Интересно" прошел ли уже "Виляны" мыс Челюскина?

Самолет идет на снижение. И все-таки - кто он, этот Михкель Фурман? Миддендорф писал: "Согласно программе Академии, мне полагался один-единственный сопровождающий. Они хотели елико возможно ограничить состав экспедиции, тем более что поступившие сведения ставили под сомнение возможность дальнейшего продвижения: во всяком случае, меня предупредили, что в суровых условиях Дальнего Севера каждый лишний член экспедиции может стоить одного градуса широты. Моему единственному сопровождающему предстояло взять на себя какую-то часть работ, разумеется наиболее простую. Таковых в путешествиях подобного рода всегда предостаточно! Мой выбор пал на эстонца Михаэла Фурмана. Он научился препарировать зоологический материал и на протяжении пути проявил такие способности, что я мог доверить ему самостоятельные метеорологические наблюдения. Для этой цели он позднее остался добровольно на одной из наших стоянок на берегу Охотского моря".

И еще одна фраза, из другой книги:

"Точные сведения о жизни и дальнейшей деятельности Ф. отсутствуют" (Эстонская Советская Энциклопедия. т. II стр. 361).

К счастью, это не так.

ВЕЧНОСТЬ ХАТАНГИ

Река эта огромна, почти как море. Она так же недвижна, как и застывшее над ней громадное апельсиновое солнце, и пылает так же нестерпимо. Противоположный, низкий берег кажется далеким, нереальным силуэтом. Трудно понять: утреннее это солнце, полуденное или полуночное?

Я снова путешествую по земле, мой рюкзак лежит на берегу реки; между карликовых берез, едва достающих до колена, натянута бельевая веревка, носки, полотенце и рубашка впитывают тяжелые лучи солнца, а я лежу на земле, лениво курю и даже подумываю, не заварить ли {127} мне кофе ароматный кофе на берегу Хатанги, где лет сто назад посреди этих же кочек сидел Миддендорф, такой же свободный и счастливый, как я. И до него здесь кто-то прошел, и у того тоже был свой предшественник, и так этот ряд уходит в далекое прошлое, беда лишь в том, что мы не всегда умеем читать следы, разбираем их только на бумаге, но не на кочке, которая сейчас согревает мне бок, не в старых песнях и не в языке. Вот где можно встретиться с доброй сотней поколений - многолюдной, шумной толпой они заселили бы всю эту пустынную тундру. Это были бы нганасаны - миддендорфские асьи. По-эстонски елка - "kuusk" (кууск), а на языке нганасан - куа; можно сопоставить еще слово собака: "peni" (пени) - банг. Язык сохранил память о наших общих прародителях. Делаю шаг к самому краю этой пропасти, называемой временем: какая чудовищная глубина! Мне рассказывали, что у нас в Эстонии, на северном побережье озера Выртсъярв, живет крестьянская семья, помнящая Северную войну - не по бумагам, а по опыту своих предшественников, семейным преданиям. Это кажется невероятным, но почему бы и нет? Всего два с половиной века. Здесь, на этом тихом речном берегу, человеческая память преодолела тысячелетия, пережив и смену климатических поясов, и катаклизмы природы, и социальные бури, размеры которых мы едва ли можем себе представить. А когда снова наступил покой, как-то ранним утром мать впервые сказала сыну: куа. И с этого момента маленький человечек включился в гигантский (но не бесконечный) процесс кровообращения, который через четыреста - пятьсот поколений соединит его с другой матерью. Она тоже сказала "куа" или что-нибудь в этом роде, и это слово мы взяли с собой в наш далекий путь в страну заходящего солнца.

Какая бумага может соперничать с языковой памятью?!

"Я пошел вниз по течению посмотреть на теперь уже почтенные остатки большой лодки - это было судно моего предшественника Лаптева, которое пролежало здесь больше ста лет. Я нашел, что оно сохранилось вполне прилично. Еловые доски свидетельствовали, что родом оно с Лены, а способ постройки доказывал в пользу голландских мастеров" (А. Миддендорф). {128}

Я остановился в деревне посреди улицы поболтать с мальчишками. Кеды, джинсы, свитера - все как в любой русской, эстонской или польской деревне, но при этом смуглые экзотические лица, черные, как вороново крыло, волосы, выдающиеся скулы. Я расспрашивал ребят, как пишутся нганасанские слова. Каждый раз они начинали яростно спорить, как правильно записать тот или другой звук, а когда приходили к решению, удовлетворявшему всех, кто-нибудь один диктовал мне. Я записывал слова на сигаретной коробке, сейчас переписываю их в свой дневник. Мальчишки стыдились своих споров, один пояснил мне:

- Я не учился писать на родном языке. Пишу по-английски, по-немецки, а вот на своем родном не умею.

- Ну, а дома на каком языке ты говоришь?

- Дома - понятно, дома мы говорим на родном.

- Родной язык нужно знать.

- Еще бы, не звери же мы. Приезжайте весной на оленью охоту, тогда увидите, что мы умеем.

Он помолчал, потом неожиданно добавил:

- А деремся мы здорово. Вот сейчас я пойду к аптеке драться.

- Драться? Зачем?!

- Как зачем! Начнешь что-нибудь объяснять, кто-нибудь с тобой не согласится, станет спорить, вот и возникнет, как говорится, конфликт, ну, и влепишь затрещину.

Но пошли мы не к аптеке, а в кино. Я сидел среди ребят, смотрел, как сдвигают на окнах темные занавеси,- значит, все-таки полуночное солнце! - и думал: а есть ли у нас вообще люди, которые ни разу в жизни не были в кино? Вряд ли, хотя все-таки стоит проверить. Какой удивительный документ можно было бы получить, засняв на киноленту реакцию человека, впервые смотрящего фильм. Книга, электричество и кинофильм даже в далекой тундре стали сейчас настолько привычными, что нам уже трудно со стороны судить об их влиянии. Однако они потрясают человека не меньше, чем любые библейские чудеса. Даже больше. Вспоминается прочитанная где-то история о юноше эскимосе с острова Баффинова Земля. Он только что выучился читать, когда приехала какая-то комиссия проверять грамотность местного населения. Молодого охотника пригласили в кабинет, посадили на стул, дали в руки книгу, показав: "Отсюда досю-{129}да!" - и, к удивлению комиссии, в комнате наступила тишина. Наконец юноша перевел глаза с книги на членов комиссии, улыбнулся и спросил: "Правда, интересно?" Кто может объяснить таинственную связь, возникшую между юношей и книгой?

Вот несколько слов на языке нганасан, которые я услышал на Советской улице, на крыльце магазина:

Нэмы - по-эстонски: ema (мама).

Нэмы-ма - по-эстонски: minu ema (моя мама).

Танъяра сылы? Нэмы-ма - по-эстонски: Kes ta on? Minu ema. (Кто она? Моя мама.)

Встречается родственная терминология, одинаковые числительные и т. д.

Нганасан всего около семисот человек, из них более девяноста процентов говорят на родном языке. Их ближайшие соседи - якуты, ненцы, эвенки и русские. Арктическое хозяйство нганасан сохранилось почти на первобытном уровне, важнее оленеводства для них охота на северных оленей, которую некогда так увлекательно описал Миддендорф.

За деревней, рядом с трибуной, построенной для праздничных демонстраций, прямо на высоком берегу Хатанги, стоит небольшой памятник: "Вечная память героям, погибшим в 1932 году от руки классового врага". Десять имен - все районное руководство. Около последней фамилии примечание: якут, погиб мученической смертью. Как плохо еще знаем мы свою историю! А ведь это цена книги, электричества, кинофильма...

За спиной хрустнула ветка. Собака? Оглядываюсь через плечо и вздрагиваю от неожиданности. Лохматый экзистенциалист тихонько подкрался сзади и остановился возле моего заплечного мешка. Вот он, один из членов диксоновской секты огнетушителей, мрачный бородач в замасленном ватнике, хотя он, пожалуй, моложе меня. Экзистенциалист открывает рот, но слова его обращены не ко мне:

На небесном синем блюде

Желтых туч медовый дым,

Грезит ночь, уснули люди,

Только я тоской томим.

- Пушкин?

- Есенин.

Мы закуриваем. {130}

- С Диксона?

- Из Халмервонга.

- Никогда не слыхал.

- Три дома, станция.

- Метеостанция?

- Астрофизическая.

Я тоже не из болтливых. Низко над нами пролетают утки, учатся здесь, над рекой, летать в строю, готовясь к дальним перелетам, которые уже не за горами; большая рыба выпрыгнула из воды, взбаламутив воду и тишину, потом утки возвращаются, и пачка сигарет оказывается почти пустой.

- В командировку?

- В общем-то на день рождения к коллеге, на станцию Эрделя.

То-то я удивился, что он без свертков и пакетов, даже без портфеля, ничего нет, кроме ватника.

- Не близкий путь.

- Раз в году можно себе позволить.

- А сами вы из каких мест?

- Каменноостровский проспект.

- Значит, коренной ленинградец?

- Бывший. Теперь редко там бываю.

- Чего так?

Он отводит взгляд с полуночной реки, первый раз смотрит мне в лицо, прямо в глаза, и когда он отвечает, вполне возможно, что у него под бородой появляется что-то похожее на усмешку.

- Как будто сами не знаете: здесь мне нравится больше.

НАША ПОГОДА

Солнечным утром я вылезаю из самолета на пустынной косе в продуваемом всеми ветрами заливе моря Лаптевых. На западе, за горизонтом, распростерлась дельта Лены со всей своей тысячью островов, по площади лишь немногим уступающая Эстонии. За моей спиной возвышается ровная пустынная горная тундра, суровое предгорье Верхоянского хребта. А на востоке, по ту сторону темнеющих вод залива, спиной к мрачным скалам, которых еще не коснулись лучи низкого солнца, сверкает огнями портовых кранов поселок Тикси, за время моего отсутствия ставший многоэтажным. Здравствуйте опять, {131} старые и новые мои знакомые! На этот раз вы будете для меня воротами на Чукотку. Кто знает, может быть, "Виляны" уже здесь, и к обеду я вернусь в свою каюту.

Глаза не могут разглядеть кораблей, стоящих на рейде или в порту, а чувства не могут соразмерить расстояния. Подсознание продолжает работать на таллинской волне, искажая восприятие направления и расстояния. По таллинским меркам наш городок Выру находится очень далеко от Таллина, по ту сторону Выру сразу идет Москва, а за ней Челябинск. В перспективе расстояния как бы сдвигаются, теряют свои реальные размеры. С помощью линейки и циркуля на карте неожиданно обнаруживаешь, что от Тикси до поселка Уэлен дальше, чем от Таллина до Исландии.

У меня не хватает терпения дожидаться автобуса, и я отправляюсь пешком. Здесь у меня есть друг, комсомольский работник Дима Сыровацкий, жизнерадостный якут, однажды вьюжной ночью он провожал меня на самолет и подарил на прощанье якутский хомус. Так что дорогу я знаю. До поселка по дороге, огибающей пролив, пять-шесть километров. Высоко в бледно-голубом небе заливается птица, ее пение напоминает трели жаворонка. Мимо то и дело с грохотом проносятся тяжелые самосвалы, разбрызгивая грязь и поднимая пыль, - эти два врага мирно уживаются только в тундре. А тот якутский хомус попал в эстонскую музыку. Когда снимали фильм по пьесе А. Китцберга "Оборотень", Вельо Тормис*, писавший к нему музыку, как-то спросил меня, каким я представляю себе музыкальное сопровождение к этому стародавнему поверью об оборотне. Тогда я вспомнил мелодию, слышанную мной в Якутии, на берегу реки Нюя, ее наигрывал олений пастух, - тихую и чуть таинственную, как и должна звучать музыка в лесу, где самый громкий звук - шорох крыльев ночной птицы. Я нерешительно упомянул о хомусе не из-за его якутского происхождения, этот инструмент величиной с ладонь встречается у всех народов лесной полосы. Однажды я слышал его даже в Карпатах, в обстановке еще более исключительной, он звучал в тишине раннего утра над оврагом, заполненным, как молоком, белесым туманом. Играли пастyшки на горе по другую сторону оврага, мы добрались до них только после полутора часов пути, нам пришлось окунуться в молочное озеро и снова вскарабкаться по склону. Пока мы шли, поднялся ветер, и когда мы наконец {132} добрели до девушек, звуки хомуса можно было расслышать на расстоянии не более десяти шагов. Так что звучание искусства усиливает не электроника, а тишина. Вспомнив все это, я и предложил для музыки к "Оборотню" хомус Димы Сыровацкого, а сделал это не очень решительно только потому, что вопрос Вельо Тормиса счел не более чем простой вежливостью. Но он построил всю сцену Ивановой ночи на "партии" хомуса, который эстонцы называют пармупилль, и она стала, пожалуй, самой выразительной мелодией в картине. Из фильма этот музыкальный инструмент перекочевал в эстрадную музыку, где стал очень популярным. Если посмотреть на все это с точки зрения истории культуры, сам по себе факт этот выглядит вполне ординарно и закономерно, иллюстрируя процесс сближения и взаимного обогащения национальных культур. В этом грандиозном движении участвуют миллионы людей и предметов, но всегда поучительно наблюдать за передвижением меченого атома. Во всяком случае, рассказ о хомусе, несомненно, обрадует Диму.

Я прошагал уже полпути, время от времени голосуя перед мчащимися мимо самосвалами, когда неожиданно рядом со мной затормозил "виллис". Резко распахнулась дверца, подполковник пересел с переднего сиденья на заднее, рядом с капитаном, и машина двинулась дальше. Не нужно быть психологом, чтобы догадаться: в машине царит настороженная тишина. Молодой шофер не отрывал глаз от дороги: наверное, он взял меня в машину без разрешения и ждал нагоняя. Я понимал, что надо как можно скорее разрядить мрачную обстановку этого гипнотического молчания, раньше чем оно превратится в пропасть. В жизни мне приходилось задавать самые невероятные вопросы, но в то утро на берегу залива Тикси, с отчаянием придумывая тему разговора, я задал вопрос, удививший меня самого:

- А эстонцев вы в этих краях не встречали?

Надо признаться, начало для светской беседы не самое удачное. В Англии проще, там мы непринужденно поговорили бы о погоде. Тишина у меня за спиной зловеще сгустилась, и я помрачнел еще больше. Оборачиваюсь как раз в тот миг, когда капитан переводит взгляд с подполковника на меня и странным голосом спрашивает:

- Почему это вас интересует?

Моя рука невольно тянется к планшетке, где в доку-{133}ментах, удостоверяющих личность, проставлено мое доброе имя. Подполковник с непроницаемым лицом трясется от сдерживаемого смеха. Я еще не знаю его причины, но уже понимаю, что смех этот отнюдь не сардонический.

- Ну, раз так, будем знакомы, - говорит он по-эстонски. - Артур Нейер.

Так я знакомлюсь с военным комиссаром Тикси, а шофер, уши которого уже не пылают, подытоживает ситуацию фразой:

- Этого вы, наверное, не ожидали?

Я не хочу разочаровывать его и киваю головой. Мы уже подъезжаем к городу, да я и не сумел бы объяснить ему, что в дороге всегда ждут именно таких неожиданностей. Путешествие уплотняет время и вероятность встреч, иногда этому способствует какой-нибудь дурацкий вопрос. И сейчас, глядя из окна машины на залив Тикси, который все чаще заслоняют мелькающие мимо четырехэтажные каменные дома, я мысленно переживаю другую встречу и вижу, как на гладкой поверхности залива отражается прекрасный силуэт трехмачтовой шхуны. В прежние посещения Тикси я еще плохо знал ее историю. Поэтому имя геодезиста и метеоролога Т. Матисена я услышал впервые здесь. В Таймырском заливе Э. Толль сделал его капитаном "Зари", а пятнадцать месяцев спустя, у острова Котельный, назначил начальником экспедиции "на время отсутствия начальника экспедиции или в случае его гибели". Матисен привел свое судно в залив Тикси, побережье его в ту пору не было еще заселено. Дальше какая-то часть его жизни мне неизвестна, но незадолго до своей смерти он снова появится здесь же, на Севере, верность которому он сохранил навсегда, - к возмущению коллег, в водовороте гражданской войны бежавших за границу или примкнувших к белогвардейцам. Матисен закончил начатую Толлем работу: исследовал дельту Лены, измерил ее рукава, закартографировал залив Тикси и открыл около Сого каменноугольный пласт - энергетическую базу будущего морского порта, благодаря ей мы ходим сейчас по улицам этого города.

- Где вы сойдете?

- Возле кафе, - отвечаю я, полагая, что удачно пошутил.

Но шофер и в самом деле останавливается около кафе.

- Когда мы встретимся? {134}

TERRA INCOGNITA

Мы в Якутии.

На протяжении двух с половиной веков эта богатая и плодородная земля, не уступающая по своим размерам Индии, для многих экспедиций служила местом передышки перед последним, самым трудным прыжком на восток. Восток - это прежде всего черный ход Тихого океана, Камчатка и цепочка Алеутских островов, он манил землепроходцев и искателей приключений на богатую пушным зверем Аляску и оттуда дальше на юг, к воротам будущей Калифорнии. Но восток - это одновременно и таинственная, непокорная Чукотка, где сосредоточились последние загадки Северной Азии.

Соединяется ли Азия с Америкой?

Отрицательный ответ на этот вопрос еще в семнадцатом веке дала экспедиция Дежнева. Почему же и после нее исследователи положили столько трудов, чтобы ответить на него?

Отчет Дежнева обнаружил историк Герард Фридрих Миллер* в Якутском архиве, собирая материалы о Великой северной экспедиции*. После его обнародования общественность разделилась на три лагеря. Одни утверждали, что Дежневу нельзя верить, поскольку он якобы вообще не дошел до северо-восточной оконечности Азии. Другие, в том числе и Миллер, считали, что Дежнев достиг Чукотского мыса и доказал существование пролива. А третьи так же убежденно твердили, что, совершив свой поход, Дежнев, несомненно, доказал этим то, что Азия и Америка соединяются. Вполне возможно, что первые интерпретаторы похода Дежнева были пристрастны, о вторых и третьих сказать этого нельзя. Если какое-нибудь открытие можно истолковать двумя взаимоисключающими способами, значит, мы имеем дело с открытием, которое и следует интерпретировать двумя полярными способами. Не больше, но и не меньше. Приводить примеры из современности, пожалуй, излишне. Дежнев сделал великое открытие, и это подтверждает мыс на карте мира, носящий его имя. Его открытие можно было истолковать двояко, и это подтверждает пролив, носящий имя Беринга и имена Кука, Кинга, Биллингса, Крузенштерна, Коцебу, Врангеля и многих других там же неподалеку. {135}

"Разрешить гипотезу о соединении Азии с Америкой", - писало Русское адмиралтейство еще в 1820 году в руководстве к одной исследовательской экспедиции.

Как же могло случиться, что эта проблема, имеющая основополагающее значение, стояла на повестке дня еще целое столетие после экспедиции Беринга?

Такая формулировка вопроса обусловлена нашим современным миропониманием. Я уже писал о том, как трудно вернуться к незнанию, вычеркнуть в своей памяти все приобретенное веками. Сейчас нам мешает прочно засевшее в подсознании убеждение, что нельзя перейти из Азии в Америку, не замочив ног. Мы рассуждаем примерно так: раз Беринг плыл проливом, названным его именем, значит, тем самым подтверждается существование пролива между Азией и Америкой! Заключение в корне неверное. Существование пролива можно доказать одним способом: сделав полный оборот вокруг материка или по крайней мере доплыв до какого-нибудь порта, о котором известно, что от него и дальше можно плыть морем. А пока это не было сделано, Беринг вполне мог считать пролив местными Дарданеллами или Скагерраком, за которым находится закрытое море или просто бухта. Экспедиция Беринга выяснила, что Старый и Новый Свет не соприкасаются именно в том месте, и после нее никто уже не искал точек соприкосновения там. Материки могли граничить только к северу от пролива. По мере того как уточнялась линия побережья на западе и востоке, размеры залива все увеличивались, а мост между частями света отодвигался все дальше на север. Предполагалось, что существует полярная страна, простирающаяся до самого Северного полюса, или хотя бы узкий перешеек, наподобие того, который соединяет Южную и Северную Америку. Были предположения и прямо противоположные этим. Но все они оставались только предположениями. Пуповина все еще продолжала существовать, и перерезать ее можно было не гипотезами, а ножницами.

Это одна сторона медали. Но была еще и другая.

Суровая северная природа сама по себе не могла бы так долго хранить свои тайны. Но в северо-восточном углу Азии она нашла себе мужественных союзников в лице чукчей. {136}

Сибирь была покорена с головокружительной быстротой. В 1586 году на развалинах столицы богатого и могущественного каганата Чинги-Тур выстроили Тюменскую крепость, а уже в 1648 году томские казаки достигли Охотского моря. Весь гигантский материк был пересечен за шестьдесят два года! На северо-востоке ситуация сложилась иначе. После долгой и кровопролитной войны с сибирским ханом Кучумом землепроходцы из казаков в самом дальнем углу Старого Света снова встретились с вооруженным сопротивлением и на этот раз не сумели его сломить. Колыма в своем нижнем течении на десятилетия стала пограничной рекой, откуда казаки с переменным успехом то нападали, то отступали от наседающих чукчей, которые, как можно заключить из одного отчета, уже в 1688 году стали пользоваться огнестрельным оружием, захваченным в качестве военного трофея. Далеко на юге другим пограничным пунктом стал Анадырский острог 1, который в среднем течении реки Анадырь, примерно в трехстах километрах от самой северной бухты Охотского моря, в виде обычного зимовья основал в 1649 году Дежнев. После открытия и присоединения к России Камчатки Анадырский острог приобрел особое значение, поскольку он охранял торговый путь почти в три тысячи километров, единственную дорогу, соединяющую Якутск с этим дальним полуостровом. Подкрепленный пушечной батареей, гарнизон острога был едва ли не больше якутского гарнизона, и городище стало самым мощным форпостом во всей Восточной Сибири. Все это привело к обострению отношений с чукчами. Не улучшило их и то, что гарнизон находился на полном самообеспечении. К 1727 году взаимные набеги чукчей и казаков переросли в позиционную войну. К этому времени с помощью экспедиции Витуса Беринга на Камчатке и побережье Охотского моря было сконцентрировано большое количество войск, и царским указом от военачальника потребовали завершить покорение северо-восточных областей Азии. К тому времени родовой строй сменился у чукчей военной демократией. Чукчи проявляли полное безразличие к судьбе своих единородцев, захваченных казаками в качестве заложников, а также презрение к смер-{137}ти и поразительную искусность в борьбе с казаками, а позднее с регулярными войсками. Вопреки ожиданиям, война затянулась надолго, и царское правительство, очень плохо информированное, делало фантастические предположения о силах, стоявших за спиной чукчей. Война продолжалась уже более пятидесяти лет, примерно столько же, сколько ушло на покорение всей Сибири, когда Екатерина II вынуждена была наконец уступить Сенату и подписать указ о ликвидации гарнизона и всего Анадырского острога. Церковь разобрали и символически пустили вниз по реке; три крепостные башни, бревенчатая крепостная стена, канцелярия, главная вахта, штаб-квартира начальника гарнизона, склады, торговый двор и семьдесят пять жилых домов были сожжены дотла; в глубоком омуте на притоке реки Солдатова утопили пять пушек, сто девяносто девять ружей, семьдесят штук тяжелых и сто сорок восемь легких гранат, сто пять пушечных ядер и прочее вооружение, которое невозможно было вывезти. Церковные колокола и иконы переправили в Нижнеколымск. Последним покинул Анадырский гарнизон прапорщик Мордовский. В наши дни только погост, заросший бурьяном, напоминает об этом историческом месте, где в годы расцвета было перепродано американской пушнины на 3 204 138 рублей. Ущерб, нанесенный уничтожением крепости, оказался вдвое больше этой суммы. Через восемь лет, благодаря энергичным усилиям первого образованного чукчи Н. Дауркина и русского гуманиста Т. Шмалева, был заключен мир (1778), который обе стороны почти не нарушали. В то же время по указанию ее императорского величества губернатор приказывает изготовить государственные гербы и отправить их чукчам, чтобы те вывесили их на берегу на деревьях и показывали морякам с иностранных кораблей, дабы подтвердить принадлежность страны к Российской империи. Этим странным приказом, не учитывавшим, что на побережье Чукотки деревья не растут, и ограничилась политика царизма в отношении чукчей. Чукчи не стали подданными царя, не испытали на себе гнета феодально-крепостнического самодержавия. Еще в 1908 году губернатор Якутии Крафт рассказывал Столыпину о старейшине чукчей, который носит корону и, встречая русских, участливо расспрашивает их: "Как поживает мой брат Николай?"

Загадочная Чукотка ревниво хранила свои тайны. {138}

ИСЧЕЗНОВЕНИЕ "ВИЛЯН"

Несмотря на утренний час, в дощатой палатке, именуемой кафе, дым коромыслом. Тишина наступает только на минуту, когда я прошу кофе. Буфетчица протягивает мне завернутую в бумагу котлету и кружку пива. Здесь интересно сидеть, наблюдая за пробуждающейся улицей. По фонарному столбу около двухэтажного дома напротив узнаю комитет комсомола и редакцию "Полярной звезды". В тот раз Дима, указав на столб, сказал, что в буран его не видно из окна. Глядя на фонарь, радуюсь, будто встретил старого знакомого.

- Дима? - переспросили меня в "Полярной звезде", название которой за это время успели переменить на менее поэтичный "Маяк Арктики". - Вы имеете в виду товарища Сыровацкого? Он давно уже работает в Якутске, в министерстве.

Тиксинские угольные шахты за семь лет дали больше полумиллиона тонн каменного угля, в жилищном строительстве сейчас начинают осваивать большие дома, на шестьдесят четыре квартиры каждый, но возводят их конечно же по типовому проекту, предназначенному для средней полосы. На Тикси родился свой научный центр в виде геофизической лаборатории. Действительность отстает от науки: местная газета обратилась к читателям с призывом помочь изыскать трубы диаметром в полтора дюйма и дюйм с четвертью, чтобы скорее закончить строительство школьного интерната. Коротко и ясно. Такой я и представляю себе роль газеты как общественного организатора.

Я не забыл навестить Николая Ивановича Тябина, адрес и телефон которого мне дали на Диксоне. Я так много слышал о нем, что, только очутившись у его двери, сообразил, что даже не знаю, как он выглядит.

Мы пьем чай в его узком темноватом кабинете и ведем разговор о прошлом и будущем Арктики. О "Вилянах" нет никаких сведений, однако это не помешало нам провести несколько приятных часов. В Арктике умеют ценить время, разговоры начинаются без долгого вступления, кончаются без долгих поклонов. Мне так и не удалось понять, какова узкая специальность Тябина. Он работал в Антарктике, снимал фильм, который мне надо было посмотреть на следующий день, но не удалось этого сделать, защитил диссертацию, провел всю свою жизнь {139} во льдах и снегах. В наш век научно-технической революции ученый становится специалистом более узким, чем рабочий в средневековой мануфактуре, не у каждого хватает сил вырваться из узкого круга профессиональной специализации, пробиться к культуре, стать интеллигентом, увидеть результаты своих теоретических изысканий на фоне прогресса и прямо взглянуть в глаза вопросу - куда? во имя чего? Тябина тревожит, что Север и работа полярных станций потеряли притягательность в глазах молодежи. Он держится приветливо, но не скрывает неприязни к писателям, которые заромантизировали Дальний Север. Топор, лопата и канат времен Комсомольска-на-Амуре в наше время свидетельствуют только о беспомощности хозяйственников. "Современная романтика, если вам угодно, - говорит он, прищурив глаза, - выглядит иначе". Показателем социального прогресса является разница в образе мыслей, в объеме информации, в эмоциях. "Вы помните, что сказал Врангель?" Тябин уже рассказал о Де-Лонге и Вилькицком ("Младший Вилькицкий оказался предателем, водил караваны Антанты в Мурманск"); об островах Куба и Америка - оба они расположены в дельте Лены; процитировал указ Петра I о борьбе с модниками - и теперь вот: "Вы помните, что сказал Врангель?"

"Слышал от многих старожилов горькие жалобы, что настоящее поколение крайне уклонилось от прежних, скромных и простых, нравов, страсть к картежной игре, нарядам, мотовству чрезвычайно в нем усилилась и разорила уже не одно семейство вконец. По кратковременном пребывании моем в Якутии я не в состоянии сказать ничего решительного насчет основательности таких жалоб; не следует ли однако ж приписать их отчасти также стариковщине, которая здесь, как и везде, почитая свой век блаженным, осуждает настоящий?"

СУДЬБЫ, СВЯЗАННЫЕ В ТУГОЙ УЗЕЛ

В один из апрельских вечеров 1820 года двадцатитрехлетний барон Фердинанд фон Врангель* стоял с бокалом вина в руке в зале дома профессора Энгельгардта, где только что прозвучал прощальный тост бывшего ректора университета. Закончился он конфузом: в ответ на предложение Паррота* молоденький лейтенант громко рассмеялся. Никогда не простит он себе этот лишний бокал, {140} не забудет растерянного выражения на лице знаменитого Паррота, нахмуренных бровей Струве, неловкого молчания, которое дамы попытались заполнить усердным щебетанием, будто ничего особенного не произошло. Он вовсе не хотел обидеть этого ученого чудака, этого розовощекого мечтателя, который годился ему в отцы и который с отцовской требовательностью заботился об его образовании. "Но эта его выдумка превзошла все границы", - думал Врангель, морща нос и придвигая разгоряченное лицо к открытому окну. Сквозняк раздувал желтые кисейные занавески, заставляя трепетать пламя свечей. Невидящим взором Врангель следил за фонарщиком, который вынырнул из темноты и, сопровождаемый каким-то запоздавшим мастеровым, проковылял через Большую рыночную площадь в свою конуру - дверь, громко взвизгнув, закрылась за ними, оставив на брусчатке площади узкую полоску света. "Конечно же Сиверс прав, называя Паррота шутом", - подумал Врангель, покачиваясь на носках и полной грудью вдыхая прохладный воздух, в котором ему чудился призыв лугов Эмайыги, манящих вдаль, в волнующую его воображение страну Великих рек, куда он отравится завтра рано поутру. Что за безумная идея - лететь к Северному полюсу на воздушном шаре! Да к тому же еще эти странные слова: аэронавигационные приборы?! "Университет снабдит вас аэронавигационными приборами", - сказал Паррот, как будто он обладал властью не только над университетом, но и над капризами изменчивой природы. Как можно быть таким слепым, таким самоуверенным, таким... убедительным? Врангель забыл о своем недавнем решении и залпом опорожнил бокал. "Какой несчастливый вечер, подумал он, - никогда не прощу Парроту этого унижения". Украдкой он бросил взгляд через плечо. Ну конечно, теперь эти пудреные умники обсуждают свои пропеллеры и рули высоты! "Я превращу это в анекдот, - с мрачным удовлетворением подумал он, - в анекдот, который сделает Паррота посмешищем всего флота". Но, поразмыслив немного над этой мелкой местью, он почувствовал себя еще более несчастным, потому что успел привязаться к кроткому старому господину, в обществе которого ему удавалось превозмочь косноязычие и чувствовать себя свободным, забыв о своем до смешного маленьком росте.

Кто-то тронул Врангеля за локоть.

- Mais qu'est се que vous faites ici, a lecart de tous {141} les autres?1 - спросил беспечный Майдель, по слухам, махнувший рукой на карьеру, чтобы в этой "ученой республике" посвятить себя живописи.

- Monsieur, je pense a mes devoirs 2, - напыщенно ответил Врангель, покраснев до корней волос. Вспоминая эту фразу, он будет краснеть и через десятилетия, когда идея Паррота о путешествии на воздушном шаре станет для изысканного общества дежурным анекдотом, который издевательский смешок Врангеля подперчивал и в штаб-квартире главного правителя русских владений на побережье Северной Америки, и в бесконечных коридорах департамента корабельных лесов на берегу Невы, и, наконец, в гулком кабинете морского министра. С годами смех становился все более неуверенным, пока через полвека не заглох совсем там же, где возник, - в Тарту. Пройдет еще двадцать шесть лет, и в отчете Отто Свердрупа появятся следующие строки: "Среди многих прочих новостей мы узнали, что шведский воздухоплаватель, старший инженер Андре прибыл на Датский 3 остров, чтобы попытаться на воздушном шаре совершить оттуда полет на Северный полюс". В полярной ночи Белого острова 4 Соломон Андре и двое его спутников умирают медленной и мучительной смертью, но вот чудо! Можно подумать, будто у Истории пробудилась совесть, и она решила вспомнить какую-то давно родившуюся и несправедливо забытую идею, - какую именно, она и сама, наверно, толком не знала, но так или иначе, все в том же городе Тарту, на Рижской горке, она выбирает дом, над дверью которого висит позолоченный крендель пекаря, и связывает там узами Гименея бывшего студента философского факультета Теодора Кренкеля и домашнюю учительницу Марию Кёстнер. Рожденного в этом браке мальчика Эрнста Кренкеля после долгого воздушного полета она приведет 21 мая 1937 года, за двадцать пять минут до полудня, на лед Северного полюса. "Действительно, это была месть Арктике за "Челюскина" и многие другие жертвы неукротимой стихии, за "Жаннетту", "Ганзу", "Америку", "Святую Анну", "Геркулеса" и отдавших жизнь за науку Де-Лонга, Седова, Мальмгрена, великого Амундсена и всех тех, которые нашли могилу среди ледяных пу-{142}стынь", - сказал спутник Кренкеля, профессор Отто Шмидт. Нет, это не был воздушный шар; Кренкель прилетел на Северный полюс на самолете "СССР-Н-170", который вел Михаил Водопьянов. Истории не удалось направить развитие техники по пути, рекомендованному Парротом. Как известно, история - женщина, или по крайней мере женского рода, - это знали уже древние греки - и не слишком разбирается в технике. Но надо отдать ей должное: за несколько лет до этого знаменитого перелета она и в области развития идеи Паррота сделала все, что могла: 25 апреля 1931 года она дала возможность Гуго Экнеру, сменившему Нансена на посту председателя Международного общества по изучению Арктики с воздуха - "Аэроарктики", провести воздушный корабль "Граф Цеппелин", длиной почти в четверть километра и с бортовыми знаками "D-LZ 127", через Таллин и Ленинград на Землю Франца-Иосифа. Находящийся на его борту Кренкель передал свежую почту Папанину, Нобеле и Элсворту, после чего воздушный корабль- его не стоит называть дирижаблем, потому что это французское слово означает всего лишь "управляемый", - направился к Северной Земле, в атмосфере которой, согласно анализам профессора Вейкмана, пыли оказалось в 170 раз меньше, чем над Ленинградом. Предшественникам Майнагашева дружественный воздушный корабль сбрасывает над Диксоном письма, свежие фрукты и сладости. А потом - какой подарок истории! - над Финским заливом разразился шторм, и воздушный корабль оказался около Тарту, пролетел, как сообщает газета "Пяэвалехт", "над церковью св. Петра, Большим рынком и железнодорожной станцией", над домом, где сто одиннадцать лет назад была сформулирована идея воздушных полетов на Северный полюс, над другим домом, где эту идею высмеяли, и над третьим, над дверью которого висит позолоченный крендель.

И еще о Врангеле. Есть люди, которые не вызывают симпатии, но которых нельзя не уважать. К ним относится Врангель. Ему была не свойственна мягкость Толля и тем более чужда простая участливость закаленного Миддендорфа. Врангель был нетерпим, крут, замкнут, насторожен, но не смешон. Родившийся в обедневшей семье и одиннадцати лет оставшийся сиротой, он ненавидел нищету, которую помнил до конца своих дней. Он оставался бароном в любой ситуации, будь то в Сибири {143} или на мызе Руйла, и прежде всего в Руйле, откуда вел переписку с авандузеским помещиком Фридрихом Литке по поводу модернизации помещичьего хозяйства. И. А. Гончарову он так никогда и не простил его "Обломова". Очень немногие бароны умели скользить по придворному паркету так искусно, как Врангель, ставший морским министром царского правительства, и, кроме воздушного шара, ничто не могло бы заставить его так от души смеяться, как известие о том, что в столетнюю годовщину его смерти в родном городе на его портрете поверх всех медалей и орденов, пожалованных царским правительством, наклеят красную ленту. Врангель в этом не нуждается так же, как не нуждаемся мы в рахитичных антиисторических "героях". Его надо принимать во всей сложности человеческих противоречий. В этом низкорослом человечке пылала фанатичная воля, заставлявшая его быть выше своей судьбы. Он не обладал блестящей фантазией, но если это может считаться недостатком для ученого и моряка, он компенсировал этот недостаток целеустремленностью и железным чувством долга. Суховатые записи в его дневнике достоверны, как резюме прокурора, из которых выхолощены страсти и сомнения и сохранена только логика фактов, указывающая своим острием новые пути человеческого познания - и новые берега.

Кинолента консервирует и уплотняет время. Теперь оглянемся на юг и попытаемся размотать время обратно. Люди, целые поколения, пятясь, исчезают за дверью, труба всасывает дым, деревья и леса мигают, как испорченный светофор, то летне-зеленые, то осенне-желтые, свинцовая пуля со свистом вылетает из медвежьего бока и, выстрелив, исчезает в заряжаемом с дула ружье, из которого прицеливается бородатый казак, а со страниц дневника Врангеля, сидящего на пеньке, сыплются обратно на кончик гусиного пера следующие строки, написанные осенью 1820 года:

"О воспитании детей заботятся здесь мало: ребенка с малолетства отдают обыкновенно какой-нибудь якутке... Таким первоначальным воспитанием здешнего юношества объясняется с первого взгляда странным кажущееся явление, что даже в несколько высшем кругу общества якутский язык играет почти столь же главную роль, как французский в обеих наших столицах. Это обстоятельства крайне поразило меня на одном блестящем праздничном обеде..." {144}

Врангель на пути в низовья Колымы.

В эти же края направляется еще один человек - он отстал от Врангеля в Барнауле, Барн-ауле - Хорошем пастбище, как тогда называли этот город. Несущийся оттуда гомерический хохот принадлежит генерал-губернатору Западной Сибири Михаилу Сперанскому: нашего старого знакомца, рыжеволосого и бородатого Кокрена, который так гордится своей серой полотняной рубахой, подпоясанной широким шелковым поясом, он принял за попа-расстригу. Здесь Кокрен впервые услышал об экспедиции Врангеля, обогнавшей его где-то на длинном Сибирском тракте. Назавтра он уже спешит за ней в своих семимильных сапогах - ранец за спиной, полы нараспашку. "Правда, местные жители приходили в изумление и от всего сердца сочувствовали моему, на их взгляд, столь беспомощному и безнадежному положению; однако они не принимали во внимание, что природа бессильна перед человеком, дух и тело которого находятся в постоянном движении. Большая часть невзгод в жизни человека, согласно моему глубокому убеждению, происходит из-за отсутствия правильного воспитания и столь необходимых в путешествиях упорства, духа самоотречения и твердого решения не отступать от поставленных перед собой целей, никогда не колебаться, пока в теле еще тлеет искра жизни или, как говорят моряки, пока на гирлянде 1 осталось хоть одно пушечное ядро". Кокрена пугали сибирскими морозами. "Я утешался тем, что в худшем случае до дня Страшного суда я буду пребывать в виде законсервированной мумии, ибо к северу от Якутска почва, начиная с глубины двух с половиной футов, никогда не оттаивает". В этой шутливой, не вызывающей особого доверия форме до читателей Западной Европы доходит одно из первых сообщений о вечной мерзлоте, систематическое исследование которой начал только Миддендорф с помощью Фурмана, став тем самым основоположником новой области науки геокриологии. В Иркутске Кокрен встретил воспитанника Тартуского университета Маттиаса Геденштрома, исследователя Новосибирских островов, "о путешествиях которого общественности ничего не известно", хотя, как отметил неточно тот же Кокрен, Геденштром якобы проник на север дальше кого-либо другого. Мы могли бы и не упоминать об этой не столь уж значи-{145} тельной встрече, если бы не брошенная тем же Маттиасом Геденштромом 16 апреля 1810 года фраза, предопределившая судьбу Врангеля и Толля и смерть последнего. Стоя на каменистой восточной косе острова Новая Сибирь, Геденштром увидел "на северо-востоке сизую полосу, точно такую же, какую иногда можно увидеть над далекими землями". Эти скорее роковые, чем исторические, слова содержали первое указание на Землю Санникова, мифический материк, который мог оказаться соединительным звеном между Старым и Новым Светом - мостом из Азии в Америку, то внушающим страх, то подогревающим самые фантастические мечты. По мнению знатоков, Земля Санникова должна была соединяться с северным побережьем Чукотки, а Берингов пролив, таким образом, превращался в устье залива. Следует добавить, что поиски этой мифической земли стояли отдельным пунктом еще в программе экспедиции "Челюскина" в 1933 году, а после гибели корабля - в программе исследований "Садко" в 1937 году.

...И еще один человек спешит догнать Врангеля. Вот он-то уж действительно опоздал. Только что, а шел 1820 год, защитил он в Тарту диссертацию и, словно догоняя время, то и дело подбадривает лошадей и подгоняет ямщика словом из двух слогов, которое, по утверждению землепроходцев, прекрасно действует на всех широтах. Это врач экспедиции Эрих Аугуст Кибер. Родился он в 1794 году в пасторате Эрла, номер его матрикула 846. Неужели это только случайность?

Однако вместо Кибера в тряской почтовой кибитке, разбрызгивающей дорожную грязь, мог бы сидеть с докторским саквояжем на коленях и другой человек. Когда прошлой осенью молодой Бэр* шел через эбавереский лес в поместье Кильтси, ему даже в голову не приходило, что предстоящее знакомство с Крузенштерном на долгие годы определит его жизненный путь, а через него - судьбу Миддендорфа, Толля, Бунге и десятков других ученых, а также судьбу целого ряда географических открытий. Бэр с первой же встречи привязался к этому седому человеку, ушедшему от политики в науку, почетному доктору Тартуского университета, который в тиши полей и грибных лесов работал над большим атласом Тихого океана. Здесь составлялись планы экспедиций, созревали проекты исследований, возникали новые идеи. {146}

"Повстречаться в глуши нашей милой Эстонии с человеком, который полностью живет только наукой, - это было так необычно и отрадно, что показалось даже романтичным", - вспоминал Бэр позднее. Крузенштерну тоже понравился его молодой сосед, о познаниях которого в области зоологии рассказывали легенды уже тогда, когда он только поступал в университет, понравились его серьезность и необыкновенная широта знаний, и он предложил юноше принять участие в экспедиции Врангеля в качестве врача и естествоиспытателя. Бэр пришел в восторг, но в январе следующего года отказался от предложения. Многолетнее отсутствие означало бы слишком большой перерыв в исследовательской работе. Наверно, сыграла роль и недавняя женитьба. Но интерес к далеким полярным странам, пробужденный в его душе в тот тихий осенний вечер, не угасал никогда. После смерти Крузенштерна инициатива в деле организации полярных экспедиций перешла к нему. Больше того - во второе полярное путешествие Бэр взял с собой двадцатипятилетнего Миддендорфа, которому после боевого крещения на Кольском полуострове доверил Сибирскую экспедицию. Вот почему самый северный остров, которого достиг Миддендорф, носит имя Бэра. А побережье, на котором зимовал Толль, - имя Миддендорфа. И имя Толля носит гора, где...

Эта эстафета передается из рук в руки и из поколения в поколение. Кто положил начало, кто дал толчок движению против величавого потока времени, соединив таким образом прошлое с будущим и предоставив нам возможность сегодня, в эту минуту, жить во всех минувших днях до нас? Может быть, это связанное в узел время? Результат законов, которые действительны и по отношению к траве и камню? Или они есть примета, свойственная только человеку?

Кнут щелкает, кибитка подпрыгивает на ухабах, Кибер чертыхается. Вот они, все как на ладони: всего на несколько тысяч километров впереди Кибера Кокрен устраивается в снегу на ночлег. А там, где сейчас Врангель, уже наступил день. Казак освежевал медведя, можно двигаться в путь, вот только хозяин еще не кончил записывать беседу с восьмидесятидвухлетним бойким и наблюдательным якутом. Место сбора - на Колыме.

Но где же Толль? {147}

ПРАЗДНИК НАД МОГИЛАМИ

- Сегодня ставим точку, завтра передаем самолет, а послезавтра мы уже в Москве, едем в отпуск. Последний раз в Пярну, помню, моторка никак не заводилась, подмигнул я зятю...

Один из этих элегантных мужчин, лет сорока, подстриженный под ежик, в темных очках и синей рубашке, кончил шинковать капусту и теперь ходит взад-вперед с бутылкой уксуса в руках.

- Зачем тут, над плитой, нож мясника?

- Чтоб расправиться со вторым пилотом. Представляете: сижу я с дамой в столовой, беседуем с ней вежливо, тары-бары, то да сё, вдруг подкатывает к нам Жора: извините, мол, товарищ командир, совсем забыл, сколько лет вашему внуку? Видали вы когда-нибудь такого мерзавца? Эх, Жора, Жора!

Жора смотрит на командира, в глазах его грустный упрек несправедливо высеченного щенка. Роли здесь четко распределены, за каждым утвердилось собственное амплуа. Все кажутся ровесниками, как это часто бывает с людьми, которые вместе работают, вместе веселятся, которых сблизили долгие мгновения опасности.

- Послушай, у нас что-то грохочет! - восклицает вдруг Юра, и амплуа тут же отбрасываются.

Взгляд командира прикован к бесшумно трепещущим стрелкам приборов, кабину наполняет тишина, диалог продолжается при помощи взглядов, руки ощупывают ряды выключателей, пока командир громко не произносит, - теперь он снова Юра:

- Да это же вентилятор, черт бы его побрал, расшатался!

Штурман просовывает голову в дверь:

- До полюса тысяча шестьсот километров.

И кладет перед Юрой клочок бумаги, при виде которой у того отваливается челюсть.

- Ты что... спятил?

- Это нужно нашему писателю, - не моргнув глазом, заявляет тот и исчезает раньше, чем я успеваю запустить в него сапогом.

Под нами пролив Заря - пролив "Заря"! - слева остров Белковского, справа - остров Котельный, по курсу 90° мы сейчас пересекаем траверс мыса Вальтера.

"Пятница, 7/20 сент. 1901 года... Вот уже в пятый раз {148} я встречаю день основания студенческого общества "Эстония" на далеком Севере. Это заставляет меня оглянуться назад и взвесить, насколько верен остался я идеалам, скрытым в девизе общества - "Virtus"1... Сегодняшний день был отмечен марципановым тортом фирмы "Студе"2, который кем-то из любезных пожертвователей предназначался к первому празднику 1900 года. К обеду я водрузил его на стол. Во время вечернего чая, часов в десять, я попросил доктора сервировать кое-какие "деликатесы" и поставить на стол "Штокманнсхоф". Матисен вернулся домой лишь к последней бутылке...

Понедельник, 5/18 ноября 1901 года... В последнее время я стараюсь отдохнуть от той внутренней "борьбы", мне приятно лежать на медвежьей шкуре и предаваться мечтам, мечтам о тех, кто так далеко,- и в то же время как много близких, неотложных дел! Вот и наступила зима, которая, как я и предполагал, оставляет много времени для работы, но большого желания работать у меня нет! Неизбежное ли это следствие второй полярной ночи? Довольно, я должен взять себя в руки, чтобы справиться с задачами, которые ждут решения, дабы добавить кое-что и от себя, прояснить хотя бы несколько букв и знаков в огромной книге законов Природы - столь трудно читаемой, или, по меньшей мере, собрать материал для более точного изучения ее закономерностей. А пока я обязан не забывать о своем долге и заботиться о благополучии нашей маленькой общины, которая частью сознательно, а частью бессознательно служит науке. Могу быть доволен условиями, способствующими физическому здоровью членов экспедиции: о питании проявляется забота в пределах возможного, благодаря работам на открытом воздухе, движения для команды предостаточно, а когда они будут закончены, можно будет придумать для них какой-нибудь другой повод. Но в отношении поднятия культурных интересов и сохранения бодрости духа для команды надо делать больше - надо теснее сблизиться с ней. Поэтому я считаю желательным прочесть команде цикл лекций, а не разрозненные доклады, как это делалось в прошлом году. Для театральной постановки у членов экспедиции недостает настроения. Постараюсь его улучшить. Что же касается нас, "верхней семерки", то надеюсь, что {149} мы проведем эту зиму в дружеском взаимопонимании, ибо нас связывает общее для всех состояние духа, вытекающее из общих задач, стоящих перед нами, а это главное. Уверен, что жизнь многому научила каждого из нас, позднее каждый пойдет своим собственным путем".

Каждый и в самом деле пошел своим путем.

Доктор Герман Вальтер, врач и бактериолог, номер матрикула 12232, умер 21 декабря 1901 года (3 января 1902 года по новому стилю) между 10 часами 30 минутами и 11 часами во время метеорологических наблюдений и похоронен двумя днями позднее на острове Котельный.

"Доктора Вальтера похоронили в высокогорной тундре на западной косе устья нашей зимней стоянки, где летом мы установили навигационный знак. Это самое высокое место здесь, и видно оно издалека...

Все, что находилось в каком-нибудь противоречии с окружением или природой, тревожило легко ранимого доктора Вальтера, воспринималось им как дисгармония. Вкус у Вальтера был таким же строгим, как у Миддендорфа. сформировался на его примере. Думаю, что я не ошибаюсь, предполагая, что, как и Миддендорф, он пожелал бы, чтобы надгробием ему служил простой камень с краткой надписью".

Я сменяю второго пилота, принимаю от него штурвал. Кончиками пальцев ощущаю мягкую, пропотевшую кожу полуколеса штурвала и божественную покорность мотора, - кажется, будто все нервные окончания по одному связаны с обтекаемым корпусом машины. Подчиняясь легкому прикосновению ладони, самолет красивой дугой ложится на крыло, скользит вниз. Выглядываю из бокового иллюминатора. Сейчас, в эту минуту, крылья самолета - это мои собственные крылья, я чувствую их у себя между лопатками. Штурман просовывает голову в кабину и с душераздирающим вздохом напоминает о том, как он любит свою семью.

- Человек должен научиться управлять всем, с чем он соприкасается, начиная с верблюда и кончая самолетом,- произношу я, как мне кажется, очень глубокомысленно.

- Точно, моя мысль! - загорается Жора.

- Ты, Жора, раньше научись управлять женой, - уходя, сварливо бросает штурман, и Жора мастерски разыгрывает привычную сцену своего амплуа; в его голубых том-сойеровских глазах вопиющая к небу обида, за ней {150} скромно поблескивает тихое удовольствие от того, что так часто повторяемая роль опять удалась на славу.

- Жора, вы случайно не слыхали о человеке по фамилии Вальтер?

- Конечно, слышал, за кого вы меня принимаете?!

Каждый пойдет своим путем?

В последние месяцы жизни Толль читал Дарвина, Гёте, Бэра, Канта, Миддендорфа, Гексли. Его интересовало развитие видов, происхождение жизни и ее конец. Новосибирские острова - кладбище мамонтов. Один из ранних исследователей Колымы отмечал, что охотники из года в год привозят с острова Новая Сибирь несколько сот пудов мамонтовых клыков, причем их запасы сколько-нибудь заметно не уменьшаются. Какая загадочная катастрофа положила конец существованию этого вида животных? Смерть наступила для мамонтов так неожиданно, как будто настигла их врасплох во время сна. Толль, которому и раньше приходилось жарить мясо животных, сохранившихся с незапамятных времен в вечной мерзлоте, обнаружил в их желудках непереваренную пищу. Он старался разгадать загадку их таинственной смерти, а также причины вымирания малых народностей Сибири, но его рассуждения все чаще переплетаются с мыслями о собственной судьбе, о смерти университетских друзей. Он поверяет дневнику свою сокровенную мечту написать книгу о Миддендорфе, для которой уже собрал немалый материал, и книгу из истории Эстонии: "К обязанностям, вытекающим из любви к родине, относится и та, чтобы рассказать миру достоверно о своей родине после того, как ты досконально познал самого себя".

В 1901 году "Заря" достигла берегового припая неподалеку от острова Беннетта, и когда неожиданный порыв ветра разорвал плотную завесу тумана, на несколько мгновений взорам открылись высокие скалистые утесы и сверкающий вечный лед. "Как это великолепно, здесь, пожалуй, могут обитать и мускусные быки!" - проговорил доктор Вальтер, страстный охотник. Но запасы угля были на исходе, и во время зимовки у Толля созрел план: как только наступит весна, пробиться на остров Беннетта на байдарках и на санях. В качестве сопровождающих он выбрал астронома Ф. Зееберга, эвенка по прозвищу Омук (Николай Протодьяконов) и якута Чичагу (Василий Горохов). В дневник он вписал следующие строки: "Как {151} много сокровищ таит Юг! Но одно сокровище Севера влечет непреодолимо к себе, словно сильный магнит" (Гёте). Единственная дорога к тебе лежит через ту "неведомую гавань" на острове Беннетта". Через две недели Толль упаковал дневник, положил в жестяной ящик, запаял его и отдал на хранение Т. Матисену, новому руководителю экспедиции. Эта жестяная коробка, роковая на вид, неторопливо пересекла Сибирь и зимой 1903 года прибыла в Академию наук, а через некоторое время, все еще запаянная, легла на письменный стол Толля в Тарту, где ее вскрыла Эмми Толль. На первой странице дневника она прочла: "...Положено начало экспедиции, которой я так долго добивался. Начало ли? Правильное ли слово? Когда же именно было положено начало? Было ли это в 1886 году, когда я увидел Землю Санникова?.."

В субботу 23 мая (5 июня) 1902 года Толль вместе с тремя спутниками покинул зимнюю стоянку "Зари" на западном побережье острова Котельный, и с тех пор их уже никто не видел. Передвигаясь то на собачьих упряжках, то на байдарках, они достигли мыса Высокого на острове Новая Сибирь и вышли там на морской лед. Недели две спустя поднялся шторм, расколовший лед, экспедиция дрейфовала на льдине дальше на север. Толль приказал убить ездовых собак. Последние двадцать три мили он и его товарищи преодолели на байдарках. 21 июля (3 августа) они сошли на берег на мысе Эммы, где сложили из камней гурей, воткнули в него весло, а у подножия спрятали бутылку с запиской: "21 июля благополучно доплыли на байдарках. Сегодня отправляемся вдоль восточного берега на север. Кто-нибудь из нас к 7 августа постарается быть на месте. 25 июля 1902 г., остров Беннетта, мыс Эммы. Барон Толль". По договоренности примерно в это время "Заря" должна была прийти за ними. Для проведения исследовательских работ оставалось немногим более двух недель. Наверное, и 7 августа, и в многие другие дни участники экспедиции ждали на мысе Эммы, но ледовая обстановка в том году сложилась необычайно трудной, и в 140 километрах от острова Беннета "Заря" вынуждена была повернуть обратно. Это произошло 19 августа (1 сентября), но Толль и его товарищи так никогда и не узнали о том, что в этот день судьба отвернулась от них. В понедельник 26 августа (9 сентября) они положили в бутылку точный план острова Беннетта с указанием, как найти место расположения своего {152} лагеря. На карте было написано: "Для тех, кто нас ищет: приветствуем вас с прибытием". Позднее они нашли на восточном берегу острова место, более подходящее для постройки хижины из плавника, и астроном Зееберг еще раз отправился на мыс Эммы и положил в бутылку дополнительное сообщение; в нем уже чувствуется безнадежность: "23 октября 1902 г., четверг. Нам показалось более удобным выстроить дом на месте, которое указано здесь, на этом листке. Документы находятся внутри дома. Зееберг". Зееберг имел в виду отчет Толля, составленный на русском и немецком языках и адресованный президенту Академии наук, - по традиции тех времен им был великий князь Константин. Толль предполагал, что площадь острова "не превышает 200 квадратных верст"1, а высота его "не больше 1500 футов", он охарактеризовал горные породы, встреченные на острове, его скудный мир животных и птиц. "Вследствие туманов земли, откуда прилетали эти птицы 2, не было видно, так же как не было видно Земли Санникова во время прошлогодней навигации", - с сожалением пишет Толль и дальше сообщает, что в тот же день, 26 октября (8 ноября), они отправляются в обратный путь. Экспедиция провела на острове Беннетта 97 дней. Помимо всего прочего Толлю в высшей степени была свойственна обстоятельность ученого, которую люди малосведущие могли бы назвать педантизмом. Так, к своему отчету он присовокупил детальную опись инструментов, которые им пришлось оставить на острове. Отчет вместе с кругом Пистора он положил в деревянный ящик, зашил ящик в парусину, поставил его на полу хижины, обложив вокруг камнями, и только после того, как руки положили последний камень, его окружила полная тьма.

Сто метров, семьдесят пять, пятьдесят, сорок - и уже нам навстречу несется полярная станция: побеленный известью домик в два окна, сарай, сложенный из плавника, амбарчик и радиомачта, шпиль которой поднимается выше летящего самолета. Самолет, кажется, вот-вот развалится от наполнившего его грохота. Когда я {153} добираюсь до хвостового отсека, мешки с почтой уже летят в воздухе, бортмеханик поспешно захлопывает люк, откидывается обратно в кресло, и вот он уже снова уткнулся в книгу. Так просто все это и происходит, и в первые минуты совсем забываешь о том, что связь с Большой землей односторонняя. Бывало, что из самолета с парашютом за спиной выпрыгивали хирурги, но возвращение их длилось долгие месяцы, а то и год.

Я тоже опустился в кресло, наклонился к иллюминатору - и отпрянул от неожиданности. Неужели катастрофа? Значит, вот оно, то, чего ты искал? Потому что я ясно увидел, какую-то долю секунды был уверен в том, что в следующее мгновение вибрирующий конец крыла самолета заденет отвесный берег, и тогда я, быть может, увижу, а возможно, и услышу свой Биг Бен, вспышку яркого пламени и медленное парение обломков в воздухе, который вдруг наполнится осколками и мусором и испуганным хлопаньем ангельских крыльев. Мимо нас, за правосторонними иллюминаторами, на бешеной скорости несется высокий берег тундры, - сбросив почту, мы не взмыли вверх, а, наоборот, потеряли высоту, самолет надсадно гудит над самым морем, чуть не прижимаясь крылом к береговому отвесу, в трещинах которого мелькают пушистые метелочки мха и лепестки цветов, белые лепесточки, по которым я мог бы предсказать судьбу. Я иду к Юре и Жоре. Высота пятнадцать, бросает Жора, не поворачивая головы, даже не отрывая взгляда. Самолет мчится вдоль узкой, прямой и гладкой песчаной полосы, окаймляющей высокий берег острова, мчится, будто автомобиль, но как только я вижу две пары рук на штурвалах, плавное скольжение стрелок, спокойное, словно колышущееся ржаное поле, как только я вижу белую ленту дороги, исчезающую под брюхом самолета, следы сапог на песке, плавник и хаос переплетенных корней, коричневатую линию сыпучего гравия на границе воды и саму воду, которая в нескольких метрах перед нами вдруг теряет блеск и начинает рябить, как будто мы не груда металла, а сам ветер,- как только я увидел все это, я понял, что мне чертовски повезло, ибо я попал на праздник двух этих ребят, праздник прощания, из которого они выжимают все, что могут. Это праздник скорости, праздник точности и, наверное, праздник молниеносной ликвидации опасности. На какое-то мгновение самолет вышел из повиновения. Теперь полет стабилизировался, но пока {154} тянется эта песчаная полоса побережья, каждому из них жалко первым прикоснуться к ручке управления. Кажется, будто они околдованы, это и есть околдованность скоростью, и когда мы идем обедать, даже Жора долго не открывает рта.

- Как вы работаете в такие минуты?

- Интуиция, - качает головой Юра, - только интуиция.

Как обычно, слова ничего не объясняют.

Впереди лед, над ним синеватая стена тумана, почти ночь.

"Что должно свершиться, то сбудется! Даже в простейших случаях многое зависит от выбора и воли: самое высокое, что уготовано нам, - откуда это?"

Так Толль перефразирует Гёте.

Наверное, они еще минуту постояли в избушке вокруг груды камней. Трудно представить себе, какими старомодными становятся люди тут на севере, старомодными и преданными. "Что должно свершиться, то сбудется". Эти слова могли бы прозвучать и на мысе Эммы, когда они уходили в море, да и не только там. Конечно, все это только предположения. Утонули они? Или умерли от голода? Погибли поодиночке? Или все сразу однажды ночью?

В следующем году в Восточной Сибири не было ни одного корабля, который мог бы отправиться в море. Многострадальная "Заря" дала течь и стояла в заливе Тикси. Казалось, организовать спасательные работы не удастся, но и откладывать их старший офицер "Зари" не считал возможным. Он снял с "Зари" лодку и вместе с боцманом, унтер-офицером и четырьмя поморами отправился на остров Беннетта. Они справились с этим беспрецедентным походом, провели на острове три дня, привезли оттуда вышеописанные документы и твердую уверенность в том, что экспедиция Толля погибла.

Научные результаты экспедиции Эдуарда Толля были опубликованы, они составили тридцать два тома.

За обедом я думаю о Толле, потом мысль перескакивает к Де-Лонгу: в тот день не было ветра, снег сверкал на солнце, и торчащая из-под снега скрюченная рука бы-{155}ла видна издалека. На какое-то мгновение мне становится не по себе. Но мы ничего не можем изменить в прошлом, так или иначе оно продолжает жить в нас, находя или не находя в наших сегодняшних делах или бездеятельности свой смысл или свой позор. И я продолжаю обедать. Посыпаю свежую капусту перцем, добавляю немного уксуса. Отламываю от пышного белого каравая большой кусок. Жора ставит на стол две кружки с чаем.

- Берите варенье. Варенье хорошее, малиновое.

Рассеянно гляжу в иллюминатор. Неторопливо, как за окном трамвая, скользит на глубине трехсот метров безмятежное море Лаптевых, лишь кое-где виднеются небольшие белые гребни. Я думаю: если это даже мальчишество, то, черт побери, кому до этого дело? За день я увижу здесь больше, чем за целый год в накуренной редакции. Конечно, это всего лишь жалкая попытка оправдаться, но мне совершенно все равно, насколько она состоятельна. Просто мне нравится здесь, наверху, в обществе Юры и Жоры. Конечно, я догадываюсь о сентиментальной подоплеке этого оправдания. Если бы я сейчас плыл на двухмачтовой шхуне по морю Лаптевых, мне было бы спокойнее: так передвигались люди, о которых я хочу написать. Но это был бы смешной анахронизм, который меньше всего понравился бы им самим. Они были полны желания изменить мир. Ну что ж, вот он и изменился. Так ли, как хотели этого они? Но это уже не касается их.

- Пожалуй, наш самолет уже вылетел, - задумчиво говорит Жора.

- Ваш самолет?

- Тот, на котором мы завтра полетим в Москву.

- Ты только об отпуске и думаешь.

- Мы уже и радиограмму послали, чтобы сегодня к ужину купили водки. Конечно, закодировали, как положено.

- А код какой?

- Хе-хе... Это уж пускай останется нашей тайной. А то ты, чего доброго, напишешь, и тогда...

Кульминацией праздника прощания стал перелет через дельту Лены. Я еще и сейчас не решаюсь прикинуть, на какой высоте мы летели над этим прекрасным буйным краем, где вода и земля переплелись сотнями рук и тысячами ног, как в первобытном акте сотворения Камасутры. Самолет трясет, словно на булыжной мостовой, каждый холмик песка, каждый ручеек словно ударом кулака {156} настигает вибрирующие плоскости самолета. Гуси из-под самого его носа разлетаются врассыпную, олени трусцой бегут в сторону, а потом изумленно смотрят вслед красной железной птице, с воем прокладывающей себе путь сквозь кишащую жизнь. Надолго ли, следовало бы мне подумать, надолго ли еще хватит вас, мои птицы, мои звери, мои маленькие неоскверненные речные излучины? Но, признаюсь, в те минуты хрупкое равновесие тамошней природы вовсе не занимало меня. Слишком уж был я захвачен ошеломляющей скоростью, которую не встретишь на земле и не ощущаешь в воздухе, мощью расстилавшейся перед нами картины, распахнутым простором двухсоткилометровой дельты, исключительной даже по азиатским масштабам. "Картину, подобную этой, мне еще никогда не приходилось видеть... Внезапно меня охватила тоска по близким и родным, о которых я ничего не знал. Мне показалось, что Эстония где-то совсем рядом. Да так ли много отделяло меня от нее? Там, вверх по реке, далеко за синеющими горами, находится Якутск..." Это не моя тоска, это тоска тридцатилетнего Александра Бунге-младшего. Где-то вот здесь, на острове Сагастыр, началась его карьера путешественника-исследователя, через полвека она завершилась в Таллине званием почетного члена секции естествознания Эстонского литературного общества. Это с его легкой руки возникла роковая приверженность Толля к Северу... Кажется невероятным, что раз в месяц сюда прибывала почта из Тарту. Письма шли четверть года, но дело не в расстояниях, которые сто лет назад были более далекими, чем сейчас, и не в штормах, которые тоже были во много раз сильнее, а в том, что почта все-таки доходила до места назначения и находила человека в этом гигантском лабиринте земли и воды. Эта линия обороны природы против человека во имя жизни поразительно хитроумна, нужна отчаянная смелость, чтобы решиться войти в нее, а выйти отсюда без нитки клубка Ариадны кажется вообще невозможным. Дельта - это примерно двадцать тысяч квадратных километров и, наверное, столько же островов и островков, которые во время разлива беспрерывно соединяются, разъединяются, делятся или вообще исчезают, чтобы за следующим поворотом снова вынырнуть на поверхность песчаной отмелью или подводным рифом. Редкие ивовые заросли на берегах не останавливают взгляда, постепенно исчезает ощущение пространства, высоты, даже скорости. Если бы Жора при-{157}казал мне сейчас выпрыгнуть из самолета, я рассчитывал бы упасть на сыпучий прибрежный песок, как если бы соскакивал с взлетающих вверх качелей. И только измерительные приборы призывают к осторожности, свидетельствуя, что птицы размером не больше голубя, которых мы смываем перед собой потоком воздуха, на самом деле прекрасные быстрокрылые лебеди.

АВИАСТОП

Стою на пустынном шоссе и, когда, случается, мимо пролетает самолет, поднимаю руку. Иногда грузовой самолет оказывается загруженным до самого потолка. Тогда меня заталкивают в какую-нибудь щель между ящиками. После того, как машина заправлена, командир сам берет пробу топлива. Для этой цели у него пол-литровая стеклянная банка с дужкой из крученой проволоки. Поболтав содержимое банки, он разглядывает его на свет, выясняя, не попала ли в бензин вода,- во время этой процедуры он, как обычно, в белоснежной рубашке.

Вот так, шаг за шагом, продвигаюсь я на восток. Дни носят названия рек. Яна, Индигирка, Колыма, Чаун. У каждого дня своя жизнь. Просыпаюсь, привыкаю, завязываю знакомства, только начинаю во что-то вникать... и уже оказываюсь на новом месте, рожденный для новой жизни. Иногда меня одолевают сомнения: что я, собственно, ищу здесь? Тогда я ставлю перед собой какую-нибудь небольшую задачу и делаю вид, будто ее решение для меня чрезвычайно важно. Зеленое полотнище тундры не знает склонов, и реки здесь лишены течения, они вьются, тесно переплетаясь друг с другом, как будто капле, появившейся на свет вчера, трудно оторваться от капли, родившейся сегодня. Я тоже надолго застреваю на одном месте, когда небо бывает пасмурно: в такие дни оно пустынно и безжизненно.

Но около рек живут капитаны Северо-Восточного прохода. В хмурые дни я хожу к ним в гости, ем жирную свинину, пью горячий чай и слушаю, что "Виляны" как в воду канул. Они не удивляются моему приходу, и у них в запасе много серьезных проблем, требующих обсуждения. "Арктику нельзя покорить лобовой атакой", - сказал мне на берегу Индигирки Иван Григорьевич.

Вечерами нахожу незанятую койку, раздеваюсь, прячу деньги в наволочку, натягиваю одеяло на голову, жую {158} колбасу и слушаю хриплое дыхание людей. В маленькой комнате народу умещается довольно много. Как-то утром сквозь сон я почувствовал, что нас не меньше дюжины: было нестерпимо душно и шумно. От предчувствия надвигающейся опасности я проснулся раньше, чем успел открыть глаза, и через секунду заставил себя дышать глубоко и тяжело, как дышат спящие, будто невидимый щит сна способен сделать невидимкой и меня. "Ты его ножом, ножом!" - кричал ночью сосед по койке, страдая во сне то ли от расстройства желудка, то ли от клопов. Теперь, впившись в меня подозрительным взглядом, - так мне, во всяком случае, кажется, - он расцвечивает свой ночной монолог комментариями, выразительной точности которых позавидовали бы переводчики Шекспира и Хичкока. К своему ужасу, я скоро понял, что попал в компанию истых любителей фольклора, ибо за первой историей последовала вторая, и теперь рассказывал басовитый сосед по койке слева, в общих чертах она мало чем отличалась от первой, а в комнате находилось, как я уже сказал, человек двенадцать. Наконец мне это надоело. Я потянулся, наступила настороженная тишина. Я открыл глаза.

- Мы, кажется, разбудили тебя своей трепотней?

На меня смотрели невинные голубые глаза с небольшой бородавкой на левом веке.

- Что вы, совсем наоборот, - проговорил я искрение и сам поразился тому, как точно это было сказано.

Они продолжали беседовать, постепенно втягивая в разговор и меня. Им тоже было интересно, что я за человек. Теперь они обсуждали последний футбольный матч, рыбалку и некоторые иногда еще встречающиеся трудности, которые заставляют человека вступать в конфликт с законом. Кружку, которую до того передавали через мою койку из рук в руки, - вот этот-то скрип койки и заставил меня проснуться, - теперь протянули и мне. Я умею очень убедительно глотать и отдуваться. Поступок, возможно, не очень принципиальный, зато так веселее и голова остается ясной. Я заварил кофе, теперь настал черед отдуваться им. Я принял их сначала за золотоискателей, но оказалось, что мой сосед обчистил еще и какую-то лавку. Окна были затемнены одеялами, солнце, пробивавшееся сквозь них, освещало комнату красными и зелеными разводами. Это было чудесное утро.

Загрузка...