Директор школы молча вышел вперед. Его фигурка, облаченная в строгую черную сутану, казалось, возвышалась над всеми. Похожий на маленькую черную птичку, он будто парил над рядами мальчиков, выстроившихся вдоль стен зала. Группа учителей скорбно и торжественно реяла у него за спиной. Порядок, Скука. Смерть…
— Я собрал вас здесь, чтобы… сообщить… вам… ужасную… новость… — медленно проговорил Хумбаба. За окном уныло шел дождь. — Наша… Наша экономка… Она внезапно покинула нас. Сегодня рано утром ее нашли возле лестницы. У нее было сломано основание черепа… Видимо, она поскользнулась в темноте и упала. Пусть же… Пусть же земля будет ей пухом и господь примет душу ее к себе.
Мальчики были потрясены. Некоторые заплакали. Всем стало страшно от мысли, что дом их посетила Смерть, такая неожиданная, нелепая, неправильная… К тому же, покойная экономка была человеком довольно приятным, спокойным и общительным. Она никогда не цеплялась к мальчикам из-за какой-нибудь ерунды вроде порванной наволочки или черных пятен от сигарет на светлом дереве тумбочки. Впрочем, горе их было недолгим, уже к вечеру утренние впечатления успели выветриться из юных голов, и мальчишки весело играли в убийство лорда Маунтбеттена, или в войну за Мальвинские острова, или еще в какие-нибудь популярные среди них игры.
Через два дня состоялись пышные похороны, на которых присутствовала вся школа. Гилли с удивлением обнаружил, что их бедная экономка оказалась личностью довольно известной, на похоронах было очень много народу, а служил сам архиепископ. В процессии оказалось и несколько знакомых ему людей, подойти к которым он, естественно, не решился.
Странно было все это. Странно и как-то грустно.
Наплевать на все.
У учителя русского языка была странная фамилия — Гоган. Он был еще довольно молод, но ходил в длинном черном пальто. Наверное, в чьем-нибудь. Мальчики один раз это пальто украли из учительской и натыкали внутрь булавок. Глупо, правда? Гилли это не очень-то понравилось, но он тоже принимал участие в затее. Гоган ничего им не сказал. Вот так. «У ме-ня кни-га. Я и-ду до-мой. Ме-ня зо-вут Ва-ня».
Конечно, Михал не поверил ему. Вся эта история вообще была довольно сомнительной. Михалу лет четырнадцать, не больше. Семья его была довольно состоятельная, если не сказать больше. Прошлым летом он был с родителями во Флориде, зимой — ездил в Канаду, а вот этим летом попал на маленький островок в Донеголе. Да, разительный контраст. Вся одежда у него исключительно «Адидас», причем лучшие образцы, на его ботинки Шемас вообще старался не смотреть, чтобы не расстраиваться, а часы… Таких часов он даже никогда еще не видел: они надевались на безымянный палец и были обильно уснащены разного рода кнопками и лампочками. Ровно в 7.15 они заливали комнату звуками «Желтой розы Техаса».
— Шемус, а правда, что это ботинки вашего дяди? А куртка — это куртка вашего отца, да? А это, правда, майка вашей матери? А девочки, они говорили, что у вас та же пижама, что была в прошлом году?
— Никогда не верь женщинам, Михал! (Откуда у них вообще могут быть такие сведения?)
— А Кэвин говорил, что у вас в прошлом году было зеленое мыло. То же самое? У вас, Шемус, вообще нет ничего своего?
— У меня есть моя душа и мой язык. И, знаешь, у меня как-то всегда есть все, что нужно. Ведь вокруг — люди. И вообще у студентов обычно мало денег.
— И, конечно, вы все ваши деньги сразу профукиваете. А ваш отец чем занимается?
— Ну, читает газеты, играет в гольф. Он хотел стать сапожником, но как-то не получилось.
— А мать?
— Ведет хозяйство, присматривает за всеми нами.
— А остальные, ну братья там?..
— Они еще в школе.
— А что вы будете делать, когда лето кончится?
— Не знаю еще. Может быть, устроюсь куда-нибудь по учительской части. Или буду романы писать. А, если честно, мне на это как-то наплевать.
— А вы говорили, что в семнадцать лет вы себе сами купили телевизор. Черно-белый, да?
— Ой, ну что ты пристал с глупостями?
— Ну, почему, это не глупости.
— Есть вещи и поважнее, чем обсуждение моего финансового положения.
— Какие это? Ой, а правда, что у вас больше трех тысяч книг на ирландском языке?
— Михал, подойди сюда. Твердо запомни: Дрозды всех стран, соединяйтесь!
— Ой, ну вы прямо совсем ненормальный! Отпустите меня!
— Мальчики, обед готов.
13.50
Обед. Наконец обед. Он ел его медленно и вдумчиво. Фасоль (холодная), жареная картошка с луком (горячая). Потом — йогурт и, наконец, яблоко.
Он лег на диван у себя в комнате, чтобы спокойно обдумать все, что он должен сделать. Дабы облегчить мыслительный и пищеварительный процессы, поставил «Севильского цирюльника». Россини помог обеду проскользнуть вниз и одновременно промыл голову для новых мыслей, успокоил, вдохновил перед «дорогой своей»… На столе лежала пачка старых фотографий. Острова. Наверное, еще перед войной. Какие глупые лица у этих рыбаков…
Они небось и фотоаппарат-то видели впервые. Еще бы, нигде не бывали, сидели годами на своих островках. Разве что какая-нибудь вдова отправится на соседний остров, чтобы помочь с похоронами. А так, куда им было ездить? Да, теперь там все уже иначе. То, что не под силу оказалось английским ружьям, сделает английское радио. Ну и телевизор, конечно, журналы, кино. Цивилизация!
И тогда я ступил
На дорогу свою…
Среда. Полдень. Пол-день, полу-день? Полдня уже прошло, а еще половина принадлежит ему, пока. Все магазины безнадежно закрыты.
За обедом Сапожник опять жаловался, что плохо играл. («Нет, не тот у меня теперь удар стал. Ты бы раньше на меня поглядел!») Он теперь все чаще и чаще заводит такие разговоры, но играть не перестает. А ведь ему уже скоро семьдесят. Сестра один раз с ним ходила, в воскресенье. Потом говорила, он еще ничего, нормально играет. Надо будет тоже как-нибудь сходить. Если жив останется. Ведь это уже сегодня… В три. Ровно в три. Он резко вскочил с дивана…
— Мальчики, после обеда я всех прошу подняться наверх, ко мне. Михал, к тебе это тоже относится, ты слышал?
Двумя пальцами он потянул Михала за ухо.
— Отстаньте от меня, Шемус!
Все это была просто игра. У них с Михалом сложились какие-то негласные правила этой странной игры во взаимные подковырки, причем один из них при этом оставался учителем, а другой — учеником. Остальных мальчиков все это забавляло, но и приструнивало немножко. Михал был для Шемаса чем-то вроде кольца, продетого в нос быка, за которое хозяин спокойно берется рукой, чтобы уверенно вести за собой свирепого зверя.
— Шемус, а что это она сейчас говорит? Что эта старая карга опять от нас хочет?
— Помолчи, Михал, я сам ее не сразу понимаю (ох уж эти диалекты), дай мне спокойно разобраться. Чем больше ты мне будешь сейчас мешать, тем дольше продлится мой разговор с хозяйкой. Ты понял?
Но он не хотел ничего понимать.
— Так, все здесь? Тихо! Я должен сказать вам две вещи. Первое: мне сейчас хозяйка жаловалась, что ночью кто-то выходил на улицу и потом не закрыл за собой дверь.
— Никто не выходил! Честное слово, Шемус, никто!
— Тихо! Я сам ничего не слышал, поэтому пока просто передаю, что мне хозяйка говорила. Но не советую портить тут с ними отношения. Вы должны понять, что дело касается не только вас, понятно? Поэтому я предупреждаю: если еще будут какие-нибудь на вас жалобы, я немедленно сообщу об этом начальству и… — он помялся, — и вашим родителям. Но я, собственно говоря, вас позвал не поэтому. Дело вот в чем. В конце курсов принято устраивать нечто вроде концерта. Естественно, силами учеников. Так что нам пора начинать готовиться. Кто-нибудь умеет петь?
— Даф умеет.
— Да не умею я, Джимми умеет, да. А Шон играет на аккордеоне.
— У меня же здесь его нет с собой.
— Ладно, это мы еще подумаем. А как насчет пьесы?
— Если только вы, Шемас, сами ее напишете. Вот и пригодится ваш писательский дар.
— Ладно, Шон, напишу. Только вы будете мне помогать.
— Но мы же не сможем выступать прямо по-ирландски.
— Да ну, Михал, неужели не сможете? Ты ведь по-английски ни слова не сказал, как мы сюда приехали, правда? Придется за это дать тебе главную роль.
— А если я вообще не хочу участвовать?
— Все должны участвовать.
— А вы сами, Шемус, тоже будете на сцене?
— Я — нет. Я буду петь вашими устами.
— А если вы на сцене петь не будете, я тоже не буду.
— Вы попросите Михала спеть, Шемас. У него же голос, как у козла.
— А ты вообще заткнись, Томас, сучок чертов, подлипала!
— Тихо! Тихо! Не надо так волноваться из-за этого концерта. Это все, считайте, будет просто игра.
— Не хочу я вообще никаких игр ваших. Если вы не будете, я тоже не буду.
— Михал! Ты когда-нибудь замолчишь? Ты все время мне мешаешь. Лучше вообще иди отсюда. Мы тут без тебя все решим, а тебе оставим самую маленькую роль, почти без слов, ладно?
— А если она мне не понравится?
— Сам тогда и будешь виноват.
— Ага, Шемус, какой вы, оказывается, вредный!
— Пошел вон!
Михал удалился.
— Ну все, теперь можно будет поговорить спокойно. Я знаю, что на самом деле многие из вас умеют петь. Только не надо стесняться. Поэтому лучше петь хором. Так? Вы все знаете песню «Бей меня», у нее мелодия такая простая. Можно будет немножко изменить слова, изобразить, что все происходит в парикмахерской. Я уже придумал. Хор будет петь:
Брей меня, парикмахер,
Брей меня, парикмахер,
Брей меня, парикмахер,
Надоела мне борода.
Джимми, Даф и Падди могут изобразить клиентов, а Шон и Михал будут парикмахерами…
— Шемас, лучше Михала совсем не включать. Он ведь все только испоганит.
— Ну нет, почему же, я ему постараюсь внушить, чтобы вел себя прилично.
Группа мальчиков из Дублина. Их терпение, наверное, иссякло.
— Шемас, нет, вы должны что-нибудь с ним сделать. Это так не может продолжаться. Он просто с ума сходит.
— Колум, успокойся, я сам все это вижу. Подождите, я его проучу: уже наметил План-А.
— Что-что, Шемас?
— Пока не скажу. Скоро вы сами будете иметь возможность видеть его посрамленным.
В эту минуту дверь открылась и в комнату торжественно вошел Михал. Его светлые волосы были начесаны так, что торчком стояли над головой, в руке была какая-то длинная палка, он был в темных очках и в пижаме. Но что это была за пижама! Вся она была в чернильных пятнах, а местами — неровно изрезана, изгрызена, изорвана.
— Ой, вы посмотрите на его пижаму.
— Шемус, я готов к этому спектаклю. Я буду изображать панка.
— О господи! Ну, если ты, Михал, согласен исполнять такую роль, придется мне специально для тебя написать текст. А тебе не жалко свою пижаму?
— Подумаешь, у меня их полно. Не то, что у вас!
— Нашел, чем хвастаться!
Шемас молча посмотрел на Михала, потом перевел взгляд на других. Все молчали, ожидая его реакции. Он подошел к Михалу и положил руку ему на плечо:
— Ну все, успокойся, поиграли, и хватит. — Он с силой усадил его на кровать и повернулся к другим мальчикам. — Пожалуй, настал час кое в чем признаться. Вы, может быть, думали, что я веду себя как-то странно, болтаю лишнее, об авторитете своем не забочусь. Теперь постараюсь все вам объяснить, мне хотелось бы, чтоб мы поняли друг друга. Дело в том, что основная моя специальность — это не музыка, не ирландский язык, а психология. Я приехал на этот остров не только, чтобы учить вас разным ирландским песенкам. У меня была своя цель. Я должен был следить за тем, как вы себя держите, о чем говорите. Вы ведь все оказались тут в искусственной изоляции от всего, что вам привычно. Так? Вы на время забыли о своих родителях, о спортивных новостях, о школе. И говорить вам пришлось на в общем-то непривычном для вас языке. И окружали вас чужие люди. Здесь есть люди и с Севера, и из Республики. Тоже дополнительный фактор. Понятно? И за всем этим я следил, наблюдал за вашими взаимоотношениями, за тем, как вы себя ведете со мной, как реагируете на неожиданное изменение ситуации и так далее. И, конечно, больше всего я благодарен за помощь в моей научной работе тем, кто жил со мной в одной комнате. Именно на них в первую очередь я ставил свои эксперименты, на них проверял методы Фрейда и Пиаже. Наверное, я не должен был признаваться во всем этом, но мне показалось, что некоторые из вас как-то слишком озадачены моим поведением и могут сделать неверные выводы. Но, не думайте, я уважаю личность в каждом из вас.
Все молчали. Потом Михал резко вскочил.
— Вы хотите сказать, Шемус, что вы специально по ночам разгуливали пьяный? И вам дадут ученую степень только за то, что вы вели себя как идиот и выкрикивали идиотские слова, вроде «Дрозды всех стран, соединяйтесь!»? Разве это не идиотизм?
— Знаешь, Михал, ты не забывай, что я все-таки тебя постарше и много чему успел научиться. Тебе всего этого просто не понять.
— А про меня вы что напишете в этой своей работе? Небось изобразите просто полным кретином?
— Нет, ну почему уж так. У тебя это просто защитная ирония.
— Да, защитная? А может, это я тоже специально для вас старался и дурака из себя корчил?
— Все продолжаешь паясничать?
Глаза мои видят.
Смешно смотреть на все это.
Так это и был План-A? Пора, значит, придумывать План-Б.
Я всегда любил читать книги по психологии. Особенно если в них описаны какие-нибудь конкретные ситуации. Очень бывает поучительно. Иногда читаешь и думаешь: ну это все прямо как про меня, я именно такой. А потом переворачиваешь страницу и узнаешь, что этот «психологический тип» кончил тем, что сиганул с Эйфелевой башни. Или вот это, тоже очень мило: «Тимми с детства рос тихим, вежливым мальчиком. В школе его часто обижали одноклассники, но он не мог постоять за себя. Долго продолжал мочиться в постель, особенно перед экзаменами. В тринадцать лет ударил бабушку молотком по голове и сам тут же вызвал „скорую помощь“. Когда они подъехали к дому, разбил этим же молотком окно и бросился вниз».
Спаси, господи, душу его!
Темные окна. Они-то все видят.
Будем друзьями.
Охоту окончив, к ручью они вышли, Гильгамеш и Энкиду. Оба сильны они, сила их ни с кем не сравнима. Гильгамеш уста открыл и вещает Энкиду:
— Живет в горах в лесу кедровом враг наш извечный свирепый Хумбаба. Уста его пламя, смерть — дыханье, живым никто от него не выйдет. Давай его вместе убьем мы с тобою и все, что есть злого, изгоним из мира. Нарублю я кедра — богаты им горы — вечное имя себе создам я!
Энкиду уста открыл, вещает Гильгамешу:
— Слыхал я, тяжек путь к тому лесу, кто же проникнет в середину леса? Кто входит в тот лес, того трепет объемлет. Друг мой, далеко горы Ливана.
Гильгамеш вещает:
— Кто, друг мой, вознесется на небо? Только боги с Солнцем пребудут вечно. А человек — сочтены его годы. Ты и сейчас боишься смерти, ты ли боишься дальней дороги? Где ж она, сила твоей отваги? Если паду я, оставлю имя: Гильгамеш пал в бою со свирепым Хумбабой!
Энкиду ему вещает:
— Если так, с тобой я отправлюсь, кричать тебе стану «иди, не бойся», быть нам вместе завещали боги.
В путь они пустились, в путь дальний, опасный, нехоженые тропы их ожидают. Преградил дорогу поток широкий, перевозчик перевез их за пятьдесят пенсов, переплыли они поток широкий в челне, на байдарке, в ладье или на яхте, или еще как-нибудь (в табличке в этом случае употреблено лишь общее слово «лодка»), Гильгамеш уста открыл и вещает Энкиду:
— Потоком бурным ручей обернулся, пусть зовется отныне Ревущим.
Через семь дней подошли они к лесу, остановились, дивятся лесу, кедров высоту они видят, пред горою кедры несут свою пышность, тень хороша их, полна отрады.
Боевой топор они наточили, Энкиду взял топор, стал рубить он кедры. Как только Хумбаба шум услышал, исполнился гневом:
— Кто это явился, кто бесчестит деревья, кто рубит здесь кедры? Что я отвечу совету графства?
И он заплакал…
Гильгамеш поднял глаза вверх и увидел лицо великана, похожее на часы, показывающие без двадцати четыре. На нем была высокая зеленая шапка, как крыша на нашей ратуше.
— Эй, ты, здание городского совета, ты чего ревешь?
Хумбаба услышал голос Гильгамеша и посмотрел себе под ноги.
— Это ты, Гильгамеш, совершил сей подвиг?
— Это он, — ответил Гильгамеш, показывая пальцем на стоящего рядом Энкиду.
— Нет, это он. — Энкиду, в свою очередь, показал на царя Урука.
— Да уж вижу, — мрачно сказал Хумбаба. — Придется мне, ребята, порешить вас обоих, чтобы ошибки не вышло. Не зря боги дали мне две руки.
— Но нас тут трое, — сказал Энкиду, имея в виду Хумбабу. Тот посмотрел на него с недоумением, и в эту минуту Гильгамеша осенило, что он должен делать. Да, правильно боги убеждали его взять с собой этого идиота Энкиду, поистине не знаешь, откуда может прийти помощь.
— Да, — подхватил он, — нас тут трое. С нами еще наш друг Суибне.{14} Он спрятался под этим большим деревом.
— Ой, ребята, сдается мне, что я это имя уже где-то слышал. Под этим деревом, говоришь? — Хумбаба нагнулся и выдернул могучий ствол с корнями. — Но его тут нет…
«Ну, назвался груздем — полезай в кузов, взялся за гуж — не говори, что не дюж, знай, сверчок, свой шесток, или как там еще», — мысленно сказал себе Гильгамеш, а вслух добавил:
— Он успел перебежать под то дерево.
Огромный кедр мгновенно оказался извлеченным из почвы. Великан отряхнул корни, и лицо его разочарованно вытянулось:
— Его и здесь нету.
— Он опять улизнул, этот наш Суибне. Он прошмыгнул у тебя между ног, а ты и не заметил. Теперь он вон там.
Великан вырвал из земли третье дерево и опять тщательно обследовал его корни. Опять безрезультатно.
— Он по веткам спрыгнул вниз, — крикнул Энкиду, до которого наконец дошло, в чем дело.
— Опять ушел! — взревел Хумбаба, до которого еще ничего не дошло. — Ну теперь ему не поздоровится!
Он начал вырывать один кедр за другим, и вскоре от могучего леса не осталось ничего. Стоя среди поваленных стволов, Хумбаба огляделся, понял, что он совершил своими руками, и, застонав, повалился мертвым. Его великанское сердце не выдержало потрясения.
— Ну, ты молодец! — восторженно сказал Энкиду.
— Если бы не ты, я бы не догадался. — Гильгамеш смущенно улыбнулся.
— Смотри, говорили, что это непроходимый лес, а оказалось-то всего четырнадцать деревьев.
— Не говори никому об этом, — прошептал Гильгамеш. — Раз уж считается, что мы совершили подвиг, пусть все будет как полагается.
— Да, небось уж пошли строчить на свои глиняные таблички. Я только одного никак не пойму.
— Ну, чего? — устало спросил Гильгамеш.
— А где на самом деле прятался этот Суибне?
Глаза мои видят…
После уроков Эдан отправился с Анной в кино. Все ждали его, но он явно не спешил, хотя именно в этот день его общество было просто необходимо друзьям. Они собирались обходить своих стариков, а Эдан обычно брал на себя наиболее трудоемкую часть работы. Может быть, поэтому Эдан и не спешил. Пошептавшись о чем-то между собой, Бродяга и Лиам подошли к Гилли.
— Послушай, нам уже надо идти, а Эдана все нет. Он обычно много делает. Без него нам не справиться. Так что лучше мы вдвоем к этому старику пойдем, а ты к той старушке иди один, раз уж она тебя приглашала. Ну, что успеем сделать, то сделаем.
— Ладно, — неуверенно протянул Гилли.
— Вы с ней общий язык быстро найдете. Ты тоже весь какой-то несовременный, — засмеялся Лиам.
— Ты на него не обижайся, — Бродяга, улыбаясь, смотрел Гилли прямо в глаза. — Это он просто ревнует: его-то она к себе одного не приглашала.
Они ушли. Гилли остался в спальне один и невольно опустился на край кровати. Может, не ходить? Сердце билось, как пойманный заяц. В его бедной голове пенилась любовь к трем женщинам одновременно: юной Салли его молодости, Салли-старухе и к Анне, прекрасному воплощению свежей силы и чистоты. Он был влюблен в нечто, чему сам уже не знал имени. Может, это просто была любовь как таковая, биение токов юного тела, которые постепенно проникали в его старый мозг. Радость жизни бушевала в нем, выплескиваясь на весь окружающий мир. Сейчас он увидит ее… Да, уже за одно это он должен благодарить доктора Макгрене. Но что он ей скажет? Или лучше ничего не говорить? Просто слушать ее рассказы, выспрашивать о ее молодости…
Итак, Гилли вышел из школьных ворот и медленно направился к дому Салли Хоулм. Он неожиданно понял, что впервые после своей гибели идет по улице один, и ему стало немного страшновато. Он опасливо озирался, переходя через улицу, долго стоял у переходов, выжидая наименее опасный момент, старался, идя по тротуару, держаться ближе к домам. Наверное, со стороны это выглядело смешно, но ведь Гилли уже дважды погибал под колесами, так что можно понять его страх.
По дороге он думал не о Салли, а о Бродяге и о новых друзьях вообще. С каждым днем он привыкал к ним все больше, и постепенно отеческие чувства в его сердце вытеснялись братскими. И все-таки он оставался им чужим, вернее — они оставались чужими ему. Он быстро успел освоиться в школе, перенял у одноклассников манеру говорить и держать себя, больше не попадал впросак из-за незнания современной музыки, но однако все это оставалось для него чужим. То была лишь маска, прикрывающая что-то, еще не сформировавшееся — его новую личность. И притом он привязывался к этим странным, чужим, далеким от него людям все больше, особенно к Бродяге. В его нескладной высокой фигуре, добрых больших глазах было какое-то обаяние. Он был человеком умным, тонким, но Гилли почему-то был уверен, что в жизни ему не повезет.
Учителей Гилли понимал гораздо лучше, чем мальчиков. Он ясно видел все их нехитрые педагогические приемы, при помощи которых им удавалось держать своих подопечных в узде, и удивлялся наивности мальчиков, которых так легко водить за нос. Впрочем, чего от них ждать, ведь живут они все лишь по первому разу, и все моложе его больше чем на шестьдесят лет.
Да, почти семьдесят лет прошло с тех пор, как Гилли был сам таким вот мальчиком, а что изменилось за эти годы? Сначала ему показалось, что изменилось практически все, но вскоре он понял, что это не так. По сути, жизнь осталась прежней, только старые грехи получили новые оправдания. Да еще вслух стали обсуждать такие вещи, которые в те годы обсуждать было неприлично. Или это он, Патрик, просто был далек от этих проблем? Вначале все эти ночные разговоры в спальне вызывали у него отвращение, и он даже подумывал о том, чтобы потребовать раз и навсегда прекратить их. Сам он в них, естественно, не участвовал. Но потом он пришел к выводу, что это тоже своего рода опыт, и стал помалу к ним прислушиваться и даже, в чем он однажды признался себе, испытывать при этом известный интерес.
Все эти «подвиги», о которых мальчики рассказывали друг другу с восторгом, были мало похожи на приключения героев книг или видеокассет, не было в них и циничного профессионализма соответствующих журналов. Это была жизнь, приукрашенная, но реальная. Гилли постепенно узнавал о «Марокканском золоте» и многих других способах «балды», о специальных вечеринках, которые устраивались по субботам, когда родители отбывали проветриться, о летних морях сидра, коварного и далеко не безобидного. Как-то вечером один из их класса вышел к морю, поскользнулся и упал вниз на камни. Говорили, что он был мертвецки пьян, и это придавало его трагической смерти налет героизма. Другого увезли в больницу после того, как он нанюхался клея. О нем тоже все говорили с неизменным уважением и даже завистью. Но все это, как постепенно понял Гилли, были в основном лишь разговоры. Смелые на словах, мальчики не особенно решались на эксперименты. Это же относилось, за небольшими исключениями, и к сексуальной стороне жизни.
Вызвал удивление у Гилли и интерес его друзей к газетам. Но скоро он понял, что интересует их не предвыборная борьба или сложные перипетии внешней политики, а разного рода нарушения закона. Статьи об ограблениях или очередных акциях террористов мальчики зачитывали буквально до дыр. Требования, выдвигаемые террористами, их мало интересовали, для них важнее было само описание взрывов, угона самолетов, захвата заложников… (Да, да, белфашисты, у вас гораздо больше сторонников, чем вы думаете.) Невинная юношеская тяга к героизму, но Гилли не был уверен, что все его одноклассники сумели бы побороть соблазн в той или иной форме принять участие в подготовке какого-нибудь взрыва. Им еще нечего было терять, а ценить жизнь как таковую они просто еще не научились.
И все же, как сказал однажды Гилли сам себе, это не так уж страшно. Всегда были дурные люди и дурные нравы, и судьба каждого человека в конечном итоге зависит от него самого. Пока он лишь жадно впитывал новые впечатления.
Вскоре Гилли уже стоял перед заветной дверью. Отдышавшись, нерешительно нажал кнопку звонка. Внутри квартиры раздались осторожные шаги, и дверь приоткрылась. Рука Салли была высохшей и потемневшей, щеки впали, голова поникла, лицо увяло… Она долго щурилась, прежде чем узнала, кто перед ней.
— Это я, Салли… Вы меня не узнаете? У Эдана разболелся живот, и он сейчас лежит. Остальные пошли к старому Матиасу, может, еще подойдут, если успеют.
Она широко открыла дверь и пристально посмотрела на него:
— Ну что же, входи, Гилли. Раз так, мы сможем спокойно поговорить. Ты не против?
Он молча шагнул в переднюю. Всюду царил полумрак. Эти вечные сумерки как-то завораживали, располагали к откровенности. Прошли в комнату и устроились в глубоких креслах по обе стороны от камина, в котором слабо тлели угли. «Как будто всю жизнь вместе прожили», — подумал Гилли. Он не знал, как ему держать себя, с чего начать разговор.
— Сегодня холодно, особенно когда ветер начинает дуть.
— Да, кажется, так. Но я, честно говоря, уже три дня не выходила из дому. Может, завтра, если только будет не очень сыро.
— Да, мне же надо вам по дому помочь. Может, купить что надо? — сказал Гилли, вставая.
— Садись! — резко прервала она его. — Ничего мне не надо. Поговорить с кем-нибудь — вот чего мне не хватает.
Гилли сел, и оба напряженно, замолчали.
— Я потом все вас вспоминал… — начал он нерешительно. — То ли мне вам что-нибудь рассказать о себе, а лучше! — вы мне что-нибудь расскажите. Я же вижу одних только ребят, а они мало что в жизни понимают…
— Подожди, — она дотронулась рукой до его колена, — не хочешь ли выпить чего-нибудь? Лимонаду или, может, чего покрепче?
Гилли заметил, что, глаза у нее блеснули.
— Что же, не откажусь, — спокойно ответил он. Он вспомнил тот день, когда нашел в себе силы отказаться от нее, уйти. Теперь она будто смеялась над ним, в ее голосе был вызов, в глазах, которые сейчас казались воплощением нежности, мелькали дьявольские огоньки.
— Ну, давай! — она вложила в его пальцы старинный высокий бокал с каким-то ликером, и в эту минуту он почувствовал сухое тепло ее руки. Тогда, когда оба они были молоды, им как-то не приходило в голову пить вместе (может быть, все сложилось бы по-другому?), да и позже он этим как-то мало увлекался. А она? Говорят, одинокие женщины иногда становятся настоящими алкоголичками. Салли налила себе немного ликера в такой же старинный бокал и блаженно откинулась на спинку кресла.
— Я вообще-то не отсюда, — сказала она, вздыхая. — Моя бы воля, из своей деревни никуда бы не уезжала. Я ведь там всю жизнь прожила. Но так уж вышло. Там случилась одна ужасная вещь, не хочу сейчас про это рассказывать, после этого я не могла там оставаться. Ужасно тяжело было расставаться с домиком своим, с садом… Но тебе этого, я думаю, не понять. Откуда тебе знать, что такое любовь к земле. У тебя ведь нет настоящей родины.
Гилли слушал ее с удивлением. Ведь она же не настоящая ирландка. Откуда ей знать, что такое «любовь к земле», это ведь ее предки эту землю завоевали и растоптали. Наверное, чувство родины и национальное чувство — это не совсем одно и то же.
— А яблоневый сад, — спросил он небрежно, — с ним все в порядке?
— Да, конечно, остался, как был. Но откуда ты вообще знаешь про этот сад?
Гилли покраснел.
— Мне про это мать рассказывала. Она раньше бывала в тех местах. Она мне говорила, что там был огромный яблоневый сад и особняк. Но потом решили проложить шоссе, оно должно было идти прямо через сад.
— Верно, да оно с одного только угла задело сад. Мне они тогда сами перенесли ограду. Так что от этого шоссе я мало пострадала, вот разве что шум. Но я жила с другой стороны, в сторожке. А дом наш опустел, брат мой на войне погиб, отец умер… Что я одна могла? Он и стоял пустой, чинить его надо было, а у меня ни денег, ни сил. Перебралась в сторожку, там мне вполне места хватало. А дом? Плевать мне на него было. Неприятно, конечно, было бы увидеть, как он разваливается у меня на глазах, но уж до этого дня я бы не дожила. А потом все это случилось, и мне вообще пришлось убираться оттуда. Так-то вот. — Она отхлебнула из своего бокала. — Тебе не жарко? Не хочешь снять свою куртку? Да и свитер этот тебе ни к чему.
Гилли медленно снял куртку и свитер и остался в одной рубашке.
— Грустно как-то все это. А вам не жалко было уезжать?
— Нет, не жалко. Все, что могла я потерять, я потеряла гораздо раньше. У меня был брат, которого я просто обожала, и он в восемнадцатом году погиб во Франции. Вы все теперь какие-то другие. Мне, знаешь, больше всех нравится Эдан. Вы все над ним смеетесь, а ему это больно. Особенно этот Лиам. Здесь ведь еще и социальные различия играют роль. Видно, Лиам из очень богатой семьи. А Эдан нет. Вот его и выставляет Лиам дураком. А Эдан от этого мучается. Ты никогда об этом не думал?
Гилли действительно не задумывался о социальном неравенстве, которое могло управлять взаимоотношениями между находящимися в одинаковых школьных условиях мальчиками.
— Ну, не думаю… — протянул он, — ведь и личные качества тоже играют тут роль… — Внезапно он почувствовал ревнивую неприязнь к этому «несчастному» Эдану. — Наверное, вы любили гулять по этому саду, когда солнце светит, весной или, наоборот, осенью, когда всюду запах яблок?
— Я как раз подумала об этом! Как ты догадался? Слушай, может быть, твой отец тебя научил читать мысли? У них ведь там на Востоке и не такое бывает. Да?
— Нет, что вы… Но я как-то иногда что-то чувствую… Порой кажется, что сумел бы…
— Ну, давай, вперед!
Он взял ее за руку.
— Мне кажется, в жизни вы не были слишком счастливы. У вас в юности было много разных бед, но особенно вас тяготила какая-то потеря… Это… Это… связано с любовью. Вот, я чувствую сейчас вашу нежность… но все обрывается. Между вами что-то произошло. Я так ясно вижу: солнце, яблоневый сад, день вашей последней встречи…
— Замолчи! Господом тебя заклинаю: замолчи! Это ужасно! Ты читал в моих старых мозгах, как в книге. Мне теперь будет просто страшно с тобой общаться.
— А чего вам бояться? — быстро и взволнованно спросил ее Гилли. — Все теперь слилось. Мы оба чувствуем один пульс, пульс любви. Не надо же его зажимать теперь.
— Можно подумать, ты уже испытывал нечто подобное. Нет, мой милый, что такое настоящая любовь, из книг не узнаешь, это надо испытать на собственной шкуре, и, прости меня, не в четырнадцать лет.
— Ну, может быть, наши души в чем-то близки друг другу.
— Может быть… — Она поднялась и медленно подошла к буфету. — Я себе еще хочу плеснуть. А ты как насчет этого?
— Да, спасибо… Вы тоже должны постараться понять меня… Знаете, в этом вашем кресле так уютна, что прямо в сон клонит… Можно, я лягу на диван?
Он блаженно растянулся на диване, а Салли села рядом и стала гладить его по голове. «Совсем как шестьдесят лет назад», — подумал он и неожиданно для себя заснул.