ПРОЗА

ПИСЬМО О РОССИИ

Милостивый государь! Сейчас я получил ваше письмо, где вы просите у меня разрешения перевести на русский язык мои «Листья травы». Спешу ответить вам, что я горячо и охотно соглашаюсь на вашу просьбу и от всей души желаю вам удачи.

Вы, русские, и мы, американцы! Такие далекие и такие несхожие с первого взгляда — так различны социальные и политические условия нашего быта, такая разница в путях нашего нравственного и материального развития за последние сто лет, — и все же в некоторых чертах, в самых главных, наши страны так схожи. И у вас и у нас — разнообразие племен и наречий, которому во что бы то ни стало предстоит спаяться и сплавиться в единый Союз; несокрушенное веками сознание, что у наших народов у каждого есть своя историческая, священная миссия, свойственно вам и нам; пылкая склонность к героической дружбе, вошедшая в народные нравы, нигде не проявляется с такой силой, как у вас и у нас; огромные просторы земли, широко раздвинутые границы, бесформенность и хаотичность многих явлений жизни, все еще не осуществленных до конца и представляющих собою, по общему убеждению, залог неизмеримо более великого будущего; — кроме того, и у вас и у нас есть свое независимое руководящее положение в мире, которое и вы и мы всячески стремимся удержать и за которое в случае надобности готовы выйти в бой против всего спета; бессмертные стремления, живущие в глубине глубин обоих великих народов, такие страстные, такие загадочные, такие бездонные — все это присуще в равной мере и нам, американцам, и вам, русским.

Так как заветнейшая мечта моя заключается в том, чтобы поэмы и поэты стали интернациональны и объединяли все страны, какие только есть на земле, теснее и крепче, чем любые договоры и дипломатия, так как подспудная идея моей книги — задушевное содружество людей (сначала отдельных людей, а потом, в итоге, всех народов земли), — я буду счастлив, что меня услышат, что со мною войдут в эмоциональны и контакт великие народы России.

Этим народам я здесь и теперь (обращаясь в вашем лице к России и к русским и предоставляя вам право, если вы найдете удобным, напечатать мое письмо в качестве предисловия к вашей книге), — этим народам я шлю сердечный салют с наших берегов от имени Америки.

Уолт Уитмен

Кемден, Нью-Джерси.

20 декабря 1881 года, Соединенные Штаты.

В ноябре 1881 года доктор Дублинского университета (Тринити колледж), изучавший русский язык, Джон Фитцджеральд Ли обратился к Уолту Уитмену с просьбой разрешить ему перевести для русского читателя «Листья травы». 20 декабря того же года Уолт Уитмен ответил ему кратким письмом о перспективах сближения народов России и США. Это письмо он позволил переводчику напечатать в виде предисловия к русскому тексту «Листьев травы». Перевод Джона Ли, как и следовало ожидать, не был осуществлен. Выше печатается предисловие Уолта Уитмена к предполагавшемуся изданию.[35]

НАШИ ИМЕНИТЫЕ ГОСТИ (Фрагмент)

…От имени всей американской Земли привет нашим именитым гостям! Такие визиты, такое радушие, рукопожатия, встречи лицом к лицу — это залог божественного слияния народов. Путешествия, беседы, взаимное ознакомление стран, все это на благо Демократии… О, если бы наша страна, о, если бы всякая страна в мире могла ежегодно, постоянно принимать у себя поэтов, мыслителей, ученых — даже официальных высокопоставленных лиц всякой иной страны в качестве почетных гостей. О, если бы Соединенные Штаты — особенно Западные — могли принимать у себя такого гостя, как благородный и грустный Тургенев, или Виктор Гюго, или Томас Карлейль! Кастеляр, Теннисон, два или три великих парижских эссеиста, если бы мы и они встретились лицом к лицу — кто знает, может быть, нам удалось бы лучше понять друг друга.[36]

ЧАСЫ ДЛЯ ДУШИ (Фрагмент)

22 июля 1878 …Большая часть неба словно только что забрызгана крупными брызгами фосфора. Вашему взгляду удается проникнуть глубже и дальше обычного; звезды густы, как в поле пшеница. Не то чтобы какая-нибудь из них. отдельная, была слишком ярка; в зимние морозные ночи звезды острее, пронзительнее, но общее разлитое в небе сияние необычно для взора, для чувств, для души. Особенно для души. (Я убежден, что в Природе, особенно в атмосфере, есть часы — утренние и вечерние, — специально обращенные к душе. В этом отношении ночь превосходит все, что может сделать самый заносчивый день.) В эту ночь, как никогда дотоле, небеса возвестили господнюю славу. Это были небеса библии, Аравии, пророков, небеса древнейших поэм. В тишине, оторвавшись от мира (я ушел одиноко из дому, чтобы все это влилось в меня, чтобы не разрушить этих чар), я впитал в себя понемногу и обилие, и отдаленность, и жизненность, и насыщенность этого звездного свода, распростертого у меня над головой; свободный, бескрайне высокий, он раскинулся к северу, к югу, к востоку и к западу, а я. маленькая точка, внизу, посредине, вмещаю и воплощаю его в себе.

Как будто в первый раз вся вселенная бесшумно погрузила меня в свою светлую несказанную мудрость, которая выше — о. безгранично выше! — всего, что могут выразить паши книги, искусства, проповеди, древние и новые науки. Час души религии — зримое свидетельство о боге в пространстве и времени, явное и ясное, как никогда. Нам показывают неизреченные тайны, все небо вымощено ими. Млечный Путь — сверхчеловеческая симфония, ода всемирного хаоса, презревшая звуки и ритмы, огнезарный взор божества, обращенный к душе. Тишина — неописуемая ночь и звезды — далеко в тишине.

Рассвет. 23 июля. Сегодня между часом и двумя перед восходом солнца, на том же фоне, происходило иное. Иная красота, иной смысл. Луна еще высока и ярка, в воздухе и в небе что-то цинически-ясное, девственно-хладное, минервоподобное, нет уже ни лирики, ни тайны, ни экстаза, нет религиозного чувства, исчезло многообразное Всё, обращенное к одной душе. Каждая звезда сама по себе — словно вырезанная — отчетливо видна в бесцветном воздухе. Утро будет сладостно, прозрачно, свежо, но лишь для эстетического чувства, в его чистоте нет души. Я только что пытался описывать ночь, посягну ли на безоблачное утро? (Какая неуловимая нить между рассветом и дутой человеческой? Ночи похожи одна на другую, и утра похожи одно на другое, но все же каждое утро особенное и каждая ночь иная.) Сначала огромная звезда невиданного, великолепно белого цвета с двумя или тремя длинными лучами, которые, словно пики различной длины, сверкают в утреннем эфире алмазами, — час этот великолепия и — рассвет…

ДЕМОКРАТИЧЕСКИЕ ДАЛИ (Фрагменты)

…Если в древности и в Средние века высокие идеалы и мысли находили свое выражение столько же, если не больше, в других искусствах, сколько в литературе (недоступной массам и даже большинству представителей высших сословий), то в наши дни литература не только служит злободневным нуждам страны лучше, чем все другие искусства вместе взятые, но стала единственным общим средством морального воздействия на массы. Живопись, скульптура, театр как будто уже перестали оказывать решающее пли хотя бы сколько-нибудь лажное влияние на людей — на их интеллект, поведение и даже эстетические вкусы. Большие возможности, большое будущее у зодчества. За ним следует музыка — самое одухотворенное, самое чувственное искусство, такое божественное и такое человечное; она выступает вперед, покоряет, захватывает первое место; в каких-то отношениях, каким-то нуждам она одна в состоянии удовлетворить. и все же в нашей сегодняшней цивилизации литература, бесспорно, царит над всеми искусствами, весит больше их всех — она определяет характер и церкви и школы, пли во всяком случае могла бы их определять. Сфера ее влияния воистину беспредельна, особенно, если мы включим сюда литературу научную.

Ныло бы полезно в интересах точности задержаться на отдельных вопросах. У литературы засеяно много полей: один плодородны, другие не дают урожая. То, что я говорю в этих «Далях», касается в основном литературы художественной, в особенности поэзии — основы всего. В области наук и публицистики Америка как будто не внушает тревог, напротив, у нас есть основания надеяться, что эта литература будет и глубоко серьезна, и насущно полезна, и жизненна. Во многом эти надежды, пожалуй, и сейчас уже стали реальностью, они уже вполне современны. Но в области литературы художественной для нашего века и для нашей страны требуется нечто основное и существенное, нечто такое, что равносильно сотворению мира. Политические мероприятия, видимость избирательного права и законодательство не могут одни влить в демократию новую кровь и поддержать в ее теле здоровую жизнь. Для меня нет сомнения, что пока демократия не займет в человеческих сердцах, в чувствах и в вере такого же прочного, надежного места, какое в свое время занимали феодализм пли церковь, пока у нее не будет своих собственных вечных источников, бьющих всегда из глубин. — ее силы будут недостаточны, ее рост сомнителен и главного очарования в ней не будет. Двое-трое подлинно самобытных американских поэтов (или художников, пли ученых), поднявшихся над горизонтом, подобно планетам пли звездам первой величины, могли бы примирить между собой и слить воедино разные народы и далеко отстоящие местности и придать этим Штатам больше сплоченности, больше нравственного единства и тождества, чем все их конституции, законодательства, политические, военные и промышленные мероприятия, взятые вместе. У каждого Штата своя история, свой особый климат, особые города, особый жизненный уклад; поэтому-то им и необходимы общие типы, общие герои, общие успехи и неудачи, общая слава и общий позор. И не менее, а более, гораздо более, им нужно целое созвездие могучих поэтов, художников, мудрецов, способных стать выразителями своей нации, того, что есть универсального, общего, присущего всей стране, — на севере, на юге, у прибрежий и в центре.

По словам историков, отдельные области, города и государства Древней Греции, вечно враждовавшие между собой, объединились, увы, лишь тогда, когда их покорили чужеземцы. Конечно. Америке никакой завоеватель не грозит, и такого объединения ей, к счастью, ожидать не приходится, но все же меня постоянно страшит мысль о наших внутренних распрях, о том, что у наших Штатов еще нет костяка, который скрепил бы весь организм в единое целое.

Во всяком случае я убежден в необходимости для Штатов — не сейчас, а в далеком будущем — объединиться по принципу искусства и нравственности, единственному надежному принципу. Я утверждаю, что в минуты общей опасности естественным объединителем Штатов станет и должен стать отнюдь не закон, не личный интерес каждого, как обычно полагают у нас, не общность денежных, материальных интересов, а горячая и грандиозная Идея, расплавляющая все своим сокрушительным жаром и сливающая все оттенки различий в одну-единственную, безграничную духовную, эмоциональную силу.

Могут возразить (считаю такое возражение вполне основательным), что всеобщее благополучие, зажиточность масс, обеспеченных жизненными удобствами всякого рода, — это самое главное, и ничего другого не надо. Могут указать, что паша республика, превращая дикие степи в плодородные фермы, проводя железные дороги, строя корабли и заводы, уже тем самым создает величайшие произведения искусства, величайшие поэмы и т. д. И могут спросить: не важнее ли эти корабли, заводы и фермы, чем откровения самых великих рапсодов, художников или писателей?

Я с гордостью и радостью приветствую и корабли, и заводы, и фермы, но, воздав им дань восхищения, повторяю опять, что, по-моему, душа человеческая не может удовлетвориться лишь ими. Опираясь на них (подобно тому, как опираются на землю ногами), душа жаждет высшего, того, что обращено к ней самой.

Эти соображения, эти истины подводят нас к важному вопросу о среднем типе американца — типе, который призваны выявить литература и искусство и который отразил бы общие национальные черты. Обычно столь проницательные американские мыслители либо оказывали этому вопросу весьма мало внимания, либо совсем не замечали его, словно погруженные в дремоту.

Мне хотелось бы по мере возможности разбудить даже политика, даже дельца и предостеречь их против той господствующей иллюзии, будто демократические учреждения, умственная бойкость и ловкость, хорошо налаженный общин порядок, материальный достаток и промышленность (сколь ни желательны и ценны они сами по себе) могут обеспечить успех всему нашему демократическому делу. В полной мере (или почти в полной мере) владея этими благами, Штаты победоносно вышли из борьбы с самым страшным из всех врагов — внутренним врагом, пребывающим в их собственных недрах.[37] Однако при беспримерном материальном прогрессе общество в Штатах гнило, искалечено, развращено, полно грубых суеверий. Таковы политики, таковы и частные лица. Во всех наших начинаниях совершенно отсутствует или недоразвит и серьезно ослаблен важнейший, коренной элемент всякой личности и всякого государства — совесть.

Я полагаю, что настала пора взглянуть на нашу страну и на нашу эпоху испытующим взглядом, как смотрит врач, определяя глубоко скрытую болезнь. Никогда еще сердца не были так опустошены, как теперь здесь у нас, в Соединенных Штатах. Кажется, истинная вера совершенно покинула нас. Нет веры в основные принципы нашей страны (несмотря на весь лихорадочный пыл и мелодраматические визги), нет веры даже в человечество.

Чего только не обнаруживает под разными масками проницательный взгляд! Ужасное зрелище. Мы живем в атмосфере лицемерия. Мужчины не верят в женщин, женщины — в мужчин. В литературе господствует презрительная ирония. Каждый из наших litterateurs только и думает, над чем ему посмеяться. Бесконечное количество церквей, сект и т. д., самые мрачные призраки из всех, какие я знаю, присвоили себе имя религии. Разговоры — одна болтовня, зубоскальство. От лживости, коренящейся в духе — матери всех фальшивых поступков, — произошло несметное потомство.

Один неглупый откровенный человек из Департамента сборов в Вашингтоне, объезжающий по обязанности службы города Севера. Юга и Запада для расследования всевозможных нарушений закона, поделился со мною своими открытиями.

Испорченность деловых кругов в нашей стране не меньше, чем принято думать, а неизмеримо больше. Общественные учреждения Америки сверху донизу во всех ведомствах, кроме судебного, изъедены взяточничеством и злоупотреблениями всякого рода. Суд начинает заражаться тем же. В крупных городах процветает благопристойный, а порою и открытый грабеж и разбой. В высшем свете — легкомыслие, любовные шашни, легкие измены, ничтожные цели или полное отсутствие каких бы то ни было целей за исключением одной: убить время. В бизнесе (всепожирающее новое слово «бизнес») существует только одна цель — любыми средствами добиться барыша. В сказке один дракон сожрал всех других драконов. Нажива — вот наш современный дракон, который проглотил всех других. Что такое наше высшее общество? Толпа шикарно разодетых спекулянтов и пошляков самого вульгарного пошиба. Правда, за кулисами этого нелепого фарса, поставленного у всех на виду, где-то в глубине, на заднем плане, можно разглядеть колоссальные труды и подлинные ценности, которые рано или поздно, когда наступит их срок, выйдут из-за кулис на авансцену. Но действительность все-таки ужасна. Я утверждаю, что хотя демократия Нового Света достигла великих успехов в извлечении масс из болота, в котором они погрязли, в материальном развитии, в достижении обманчивого, поверхностного культурного лоска, — эта демократия потерпела банкротство в своем социальном аспекте, в религиозном, нравственном и литературном развитии. Пусть мы приближаемся небывало большими шагами к тому, чтобы стать колоссальной империей, превзойти империю Александра и гордую республику Рима. Пусть присоединили мы Техас, Калифорнию, Аляску и на севере простерлись до Канады, а на юге до Кубы. Мы стали похожи на существо, наделенное громадным, хорошо приспособленным и все более развивающимся телом, но почти лишенное души.

В качестве иллюстрации к сказанному приведу несколько беглых наблюдений, набросков с изображениями местностей и пр. Моя тема так значительна, что я не боюсь повторяться. После довольно долгого отсутствия я снова (сентябрь 1870) в Нью-Йорке и в Бруклине. Я поселился здесь на несколько недель отдохнуть. Великолепие и живописность этих двух городов, их океаноподобный простор и грохот, их ни с чем не сравнимое местоположение, их реки и бухта, сверкание морских приливов, новые высокие здания, фасады из железа и мрамора, величавые, изящные, ярко расцвеченные, с преобладанием белых и синих красок, развевающиеся флаги, бесчисленные корабли, шумные улицы. Бродвей, тяжелый, глухой, музыкальный, не смолкающий и ночью гул; конторы оптовиков, богатые магазины, верфи, грандиозный Центральный парк и холмистый парк Бруклина; я брожу среди этих холмов в великолепные осенние дни, размышляю, вникаю, впитываю в себя впечатления от толпы горожан, разговоры, куплю-продажу, вечерние развлечения, пригороды — все это насыщает меня ощущениями мощи, избытка жизненных сил и движения, возбуждает во мне непрерывный восторг и вполне удовлетворяет и мои аппетиты и мой эстетический вкус. Всякий раз, когда я переправляюсь на пароходике через Северную или Восточную реку или провожу время с лоцманами в их рубках, когда я толкаюсь на Уолл-стрите или на золотой бирже, я чувствую все больше и больше (да позволено мне будет признаться в моих личных привязанностях), что не одна только природа величественна своими полями, просторами, бурями, сменой дня и ночи, горами, лесами, морями — что творчество, искусство человека может быть так же величественно разнообразием хитроумных изобретений, улиц, товаров, зданий, кораблей: великолепны спешащие, лихорадочные, наэлектризованные толпы людей в проявлении своего многообразного делового гения (отнюдь не худшего гения среди всех остальных), величаво могущество тех неисчислимых и пестрых богатств, которые сосредоточены здесь.

Но, закрыв глаза на этот поверхностный, внешний блеск и сурово отвергнув его. всмотримся в то единственное, что имеет значение, всмотримся в Человеческую Личность. Внимательно изучая ее, мы задаем вопрос: существуют ли в самом деле у нас мужчины, достойные этого имени? Существуют ли атлетически сложенные люди? Где совершенные женщины, которые были бы под стать нашим материальным богатствам? Окружает ли нас атмосфера прекрасных нравов? Где милые юноши и величавые старцы? Есть ли у нас искусства, достойные нашей свободы и нашего благосостояния? Существует ли культура нравственная и религиозная, единственное оправдание высокой. материальной культуры? Признайтесь, что для строгого глаза, смотрящего на человечество сквозь нравственный микроскоп, все эти города, кишащие ничтожными абсурдами, калеками, призраками, бессмысленно кривляющимися шутами, представляются какой-то выжженной, ровной Сахарой. Признайтесь, что в лавке, на улице, в церкви, в театре, в пивной, в канцелярии — всюду легкомыслие, пошлость, гнусное лукавство, предательство, всюду фатоватая, хилая, чванная, преждевременно созревшая молодежь, всюду чрезмерная похоть, нездоровые тела мужчин и женщин, подкрашенных, подмалеванных, в шиньонах; всюду грязный цвет лица, испорченная кровь, способность к материнству утрачивается или уже утрачена, вульгарные понятия о красоте, дурные манеры пли. вернее, полное отсутствие манер, какого, пожалуй, не найти во веем мире.

Чтобы снова вдохнуть в этот плачевный порядок вещей здоровую и героическую жизнь, нужна новая литература, способная не только отражать или копировать видимость вещей и явлений, не только угождать, как проститутка, тому, что называется вкусом, не только забавлять для пустого препровождения времени, не только прославлять изысканное, стародавнее, изящное, не только выставлять напоказ свою умелую технику, ловкую грамматику, ритмику — нужна литература, изображающая то, что под спудом, проникнутая религией, идущая в ногу с наукой, властно и умело справляющаяся со стихиями и силами жизни, способная наставлять и воспитывать и — что, пожалуй, важнее, ценнее всего — способная освободить женщину из невероятных клещей глупости, модных тряпок, худосочного опустошения души — нужна литература, могущая создать для Штатов сильное, прекрасное племя Матерей.

Итак, уразумев эти факты и соображения, а также то, что вытекает из них, обдумав все за и против и, несмотря ни на что, сохраняя веру в американские народные массы — в мужчин и женщин вообще и даже в отдельные личности, — видя в них материал для самой высокой литературы, я продолжаю свои размышления.


Народ! Он, как наша большая планета, может показаться полным уродливых противоречий и изъянов, и при общем взгляде на него остается вечной загадкой и вечным оскорблением для поверхностно образованных классов. Только редкий космический ум художника, озаренный Бесконечностью, может постичь многообразные, океанические свойства Народа, а вкус, лоск образованности и так называемая культура всегда были и будут его врагами. Ярко позолочены самые гнусные преступления, самые свинские мерзости феодального и династического мира в Европе, представители которого — короли и принцессы и двор — так изящно одеты и блистают такой красивой наружностью. А Народ невежествен, грязен, пороки его неприглядны и грубы.

Литература, в сущности, никогда не признавала Народа и, что бы ни говорили, не признает его и сейчас. До сих пор она, говоря вообще, стремилась только к тому, чтобы создать сварливых, ни во что не верящих людей. Кажется, будто существует какая-то вечная взаимная вражда между жизнью литературы и грубым, крепким духом демократии. Правда, позднейшей литературе не чуждо милостивое, благосклонное отношение к Народу, но даже у нас редко встречается должная научная оценка и почтительное понимание скрытых в нем безмерных богатств и громадности его сил и способностей, присущих ему художественных контрастов света и тени. В Америке с этим соединяется полная надежность в минуты опасности и величавый исторический размах — во время войны или мира, — какого не найдешь у хваленых книжных героев и у рыцарей духа во всех летописях человечества.

…Судя по главным эпохам истории человечества, справедливость всегда в угнетении, мирная жизнь шествует среди провалов и ям, и не было еще такого времени, когда можно было бы сказать, что в жизни не существует рабства, нищеты, низости, лукавства тиранов и доверчивой наивности простого народа, как бы ни были разнообразны те формы, в которых выражаются эти явления. Иной раз тучи на минуту разойдутся, выглянет солнце — и снова, как будто навеки, глубокая тьма. Но есть бессмертное мужество и дар пророчества во всякой неизвращенной душе — она до последней минуты не должна и не может сдаваться. Да здравствует атака, да здравствует вечный штурм! Да здравствует не признанная толпою идея, за которую дерзновенно сражается человеческий дух, — неуклонные и неустанные попытки наперекор урокам прошлого и доводам здравого смысла.

Однажды, еще до войны, я тоже был полон сомнения и скорби. (Увы, мне стыдно признаться, как часто эти чувства приходили ко мне!) В тот день у меня был разговор с одним иностранцем, проницательным, хорошим человеком: его слова произвели на меня впечатление, в сущности они выражали мои собственные наблюдения и мысли. «Я много путешествовал по Соединенным Штатам, — говорил иностранец, — я наблюдал ваших политических деятелей, слушал речи кандидатов, читал газеты, заходил в пивные, вслушивался в непринужденные беседы людей. И я убедился, что ваша хваленая Америка с ног до головы покрыта язвами, и эти язвы — вероломство, измена и себе и своим собственным принципам! Из всех окон, из всех дверей на меня бесстыже глядели дикие личины раздора и рабства. Всюду я видел, как мерзавцы и воры либо устраивали других на всевозможные общественные должности, либо сами занимали эти должности. Север не менее порочен, чем Юг. Из сотни чиновников, служащих в федеральных учреждениях пли в учреждениях какого-нибудь штата или города, не было ни одного, который был бы действительно избран волен незаинтересованных лиц, волей самого народа. Все были навязаны народу большими пли маленькими фракциями политиканов, при помощи недостойных махинаций и подкупленных выборщиков; заслуги и достоинства здесь не ценились нисколько. Всюду я видел, как миллионы крепких и смелых фермеров и мастеровых превращаются в беспомощный ломкий тростник в руках сравнительно немногочисленной кучки политиканов. Всюду, всюду я видел одну и ту же тревожную картину — как партии захватывают власть в государстве и с открытым бесстыдством пользуются ею для партийных целей».

Печальные, серьезные, глубокие истины. Но есть другие, еще более глубокие истины, которые преобладают над первыми и, так сказать, противостоят им. Над всеми политиканами, над их большими и малыми шайками, над их наглостью и хитрыми уловками, над самыми сильными партиями возвышается власть, может быть, покуда еще дремлющая, но всегда держащая наготове — до поры до времени — свои суровые приговоры, а иногда и действительно разбивающая вдребезги самые сильные партии, даже в час их торжества и могущества.

В более светлые часы все кажется совершенно иным. Есть события и более существенные, чем избрание губернатора, мэра или члена конгресса, хотя, конечно, очень важно, кого избирают, и ужасно, если избирают невежду или негодяя, как это бывает порой. Но обман, как морские отбросы, всегда окажется на виду, на поверхности. Лишь бы самая вода была глубока и прозрачна. Лишь бы одежда была сшита из добротной материи: ей не повредят никакие позументы и нашивки, никакая наружная мишура, ей вовеки не будет сносу. Пусть в нашем народе и в нашей стране возникла кровавая смута; ведь этот народ сам нашел в себе силы ее подавить.

В конце концов главное значение в стране имеет лишь средний человек.

…Когда я скитаюсь под разными широтами в разные времена года, я наблюдаю толпы в больших городах: в Нью-Йорке, Бостоне, Филадельфии, Цинциннати, Чикаго, Сент-Луисе, Сан-Франциско, Новом Орлеане, Балтиморе, когда я смешиваюсь с этими бесчисленными сонмами бойких, подвижных, добродушных и независимых граждан, мастеровых, мелких служащих, подростков, то при мысли об этом множестве таких свободных и свежих, таких любящих, таких гордых людей меня охватывает благоговейный трепет. С изумлением и стыдом я чувствую, что никто из наших гениев, талантливых писателей и ораторов не говорил с этими людьми по-настоящему. Мало кто мог (вернее, никто не мог) создать для них хоть единый образ или впитать в себя и претворить в себе их дух и главные особенности, которые, таким образом, остаются до сих пор незапечатленными и непрославленными.

Могущественно владычество плоти; еще могущественнее владычество духа. То, что заполняло и до сих пор заполняет наши сердца и умы и служит для них образцом, все еще приходит к нам из чужих краев. Великие произведения поэзии, включая Шекспировы, убийственны для гордости и достоинства простого народа, для жизненных соков демократии. Те литературные образцы, которые пришли к нам из других стран, из-за моря, родились при дворах, выросли в лучах солнца, светившего замкам, — все они пахнут королевскими милостями. Правда, есть у нас немало писателей, работающих в своем собственном стиле. Многие из них элегантны, многие учены, и все чрезвычайно приятны. Но подойдите к ним с национальным мерилом или с теми требованиями, которые мы предъявляем демократической личности, и они обращаются в прах. Я не знаю ни одного писателя, художника, оратора или кого бы то ни было, кто сумел бы почувствовать и выразить безгласные, но вечно живые и деятельные, всепроникающие стремления нашей страны, ее непреклонную волю. Неужели этих жеманных карликов можно назвать поэтами Америки? Неужели эти грошовые, худосочные штучки, эти стекляшки, выдающие себя за драгоценные камни, можно назвать американским искусством, американской драмой, критикой, поэзией? Мне кажется, что с западных горных вершин я слышу презрительный хохот Гения этих Штатов.

В молчании, не торопясь, демократия вынашивает свой собственный идеал не только для искусства и литературы, не только для мужчин, но и для женщин. Сущность американской женщины (освобожденной от того допотопного и нездорового тумана, который облекает слово «леди»), женщины вполне развитой, ставшей сильным работником, равным мужчине, — ее сущность не только в работе, но и в решении жизненных и государственных вопросов. И кто знает, может быть, благодаря своему божественному материнству женщины станут даже выше мужчин. Материнство — вечный, высочайший, загадочный их атрибут. Во всяком случае, они могут сравняться с мужчинами, едва только захотят этого, и сумеют отказаться от своих игрушек и фикций, чтобы, подобно мужчинам, столкнуться с подлинной, самостоятельной и бурной жизнью.

И наконец, чтобы закончить свою мысль (и таким образом перевыполнить заданный нам урок), мы должны сказать, что в наши дни вообще невозможно сколько-нибудь полное, эпическое изображение демократии в ее целостной сущности, потому что доктрины ее не найдут своего воплощения ни в одной отдельной области до тех пор, пока все области не будут пронизаны ее духом. Да! поистине безграничны наши дали! Сколько еще нужно распутать и высвободить. Сколько потребуется времени, чтобы дать нашему американскому миру почувствовать, что ему не на кого полагаться, кроме как на самого себя.

Друг мой, неужели ты думал, что демократия существует только для выборов, для политики и для того, чтобы дать наименование партии? Я говорю: демократия нужна для будущего, чтобы цветом и плодами войти в наши нравы, в высшие формы общения людей, в их верования, в литературу, в университеты и школы, в общественную и частную жизнь, в армию и флот. Как я уже указывал, еще мало кто до конца понял демократию и поверил в нее. А пожалуй, никто не понял и никто не поверил. И нельзя сказать, чтобы у нее были основания питать благодарность к своим приверженцам и защитникам: они принесли ей мало пользы, вернее, нанесли немалый вред. Демократия включает в себя все моральные силы страны, равно как и ее торговля, финансы, машины, средства сообщения — словом, все ее историческое развитие в целом, и остановить это развитие так же невозможно, как задержать морской прилив или земной шар, несущийся по своей орбите. Несомненно также, что демократия живет, глубоко скрытая в сердцах огромного количества простых людей, американцев, главным образом коренных жителей сельских районов. Но ни там и нигде в стране она еще не стала пламенной, всепоглощающей, абсолютной верой…

То, о чем мы дерзаем писать, еще не существует. Мы странствуем с неначерченной картой в руках. Но уже близятся муки родов. Мы вступили в эпоху сомнений, ожиданий, энергичных формировании; и преимущество этой эпохи заключается именно в том, что нас одушевляют подобные темы: раскаленная войной и революцией наша вдохновенная речь, хотя и не выдерживает критики в отношении изящества и закругленности фраз, приобретает подлинность молнии.

Может быть, мы уже получили свою награду (ибо почти во всех странах уже и теперь есть достойные всяких наград). Хотя не для нас предназначена радость вступить победителями в завоеванный город, хотя нашим глазам и не суждено узреть беспримерное могущество и блеск демократии, достигшей своего зенита и наполняющей мир сиянием такого величия, какого не знал ни одни из королей и феодалов. — но для избранных уже существуют пророческие видения, есть радость участия в треволнениях нашего времени, радость смиренного послушания голосу духа святого, мановению божьей руки, которых другие не видят и не слышат. Для нас, избранных, существует горделивое сознание того, что. несмотря на сгущающиеся тучи, на окружающие нас соблазны, на томительное ожидание, — мы не были дезертирами, мы не предавались отчаянию, мы не отрекались от своей веры…


Что ж, однако, говоря более точно, мы разумеем под литературой Нового Света? Разве литература уже в настоящее время не процветает у нас? Разве в Соединенных Штатах не действует сейчас больше типографских машин, чем в какой-либо другой стране? Разве у нас не выходит сейчас больше изданий, чем где бы то ни было? Разве наши издатели не становятся с каждым днем все жирней и наглей? (Пользуясь лживым и трусливым законом, или, вернее, сплошным беззаконием, они набивают себе брюхо и романами других стран, и их стихами, и книгами по истории, и даже юмористикой, не платя авторам ни единого гроша, и отвечают свирепым отказом на их робкие намеки о плате.) Книги печатаются у нас в несметном количестве. Многим это кажется огромным успехом, но я считаю необходимым рассеять такие иллюзии. Страна может утопать в целых реках и океанах вполне удобочитаемых книг, журналов, романов, газет, стихотворных сборников, серийных изданий и прочей печатной продукции — вроде той, которая циркулирует ныне у нас, — и все эти книги могут быть полезны и ценны, сотни сносных, ловко написанных, не лишенных учености литературных новинок могут печататься здесь наряду с прочими сотнями или, верней, миллионами (выпущенными при помощи вышеуказанных грабительских методов), — и все же у этой страны или нации никакой литературы в строгом смысле этого слова не будет.

Приходится повторить наш вопрос: что мы разумеем под истинной литературой и — особенно — под демократической литературой будущего? Ответить на этот вопрос — нелегкое дело. Распутываясь, все нити ведут нас к прошедшему. Самое большое, что мы можем сделать, это высказать свои пожелания, прибегая к сравнениям и притчам.

Здесь следует снова напомнить основной урок, извлекаемый нами из истории мира: все, что вносит какая-нибудь нация или эпоха — при посредстве политики, экономики, героических личностей, военных успехов, — остается для всякого, кто захочет добросовестно и зорко всмотреться, необработанным сырьём, покуда литература, создавая национальные прототипы, не облечет все это в плоть и кровь. Только эти прототипы придают нации форму, только они способны что-нибудь окончательно выразить, доказать, завершить и увековечить. Без сомнения, были такие богатейшие, могущественнейшие, густонаселенные страны древнего мира, такие величайшие люди и величайшие события, которые не оставили нам после себя никакого наследства. Без сомнения, многие страны, героические деяния, люди, о которых мы не знаем, как их звали, где и когда они были, во много раз превосходили тех, о которых известия дошли до нас. Для иных же путешествие через безбрежное море столетий завершилось благополучно. Что же было тем чудом, которое сопутствовало и помогало плыть этим малым суденышкам по бесконечным пучинам мрака, летаргии, невежества? Несколько письмен, несколько бессмертных творений, небольших по размерам, но охватывающих бесценные сокровища воспоминаний, исторических лиц, нравов, наречий и верований, с глубочайшими проникновения-ми и мыслями, всегда связующими, всегда волнующими старое, но вечно новое тело, старую, но вечно новую душу! Они — только они! — везли и везут этот драгоценнейший груз — дороже чести, дороже любви! Все лучшее, что пережито человечеством, спасено, сохранено и доставлено ими! Некоторые из этих утлых суденышек называются у нас Ветхий и Новый Завет, Гомер, Эсхил, Платон, Ювенал и т. д. Драгоценные крупицы! И если бы пришлось выбирать, то, как бы это ни было ужасно, мы скорее согласились бы видеть разбитыми и идущими ко дну со всем своим грузом все наши корабли, находящиеся в портах или в плавании, лишь бы не утратить вас и подобных вам и всего, что связано с вами и выросло из вас!

Все созданные литературой герои, влюбленные, боги, войны, предания, житейские битвы, преступления, эмоции, радости (или еле уловимый их дух) — все ото дошло до нас для озарения нашей личности и ее житейского опыта. Все это. собранное гением городов, народов и веков и выполненное в литературе, этой высшей форме искусства, насущно необходимо, исполнено высшего смысла. И если бы это погибло, нашей потерн не могли бы возместить все необъятные сокровищницы целого мира!

Эти величавые и прекрасные памятники на больших дорогах времен, они стоят для нас! Для нас эти огни маяков, освещающие нам все наши ночи.

Безвестные египтяне, чертящие иероглифы: индусы, творящие гимны, заповеди и нескончаемый эпос; еврейский пророк с его духовными озарениями, подобными молнии, раскаленною докрасна совестью, со скорбными песнями-воплями, зовущими к мести за угнетение и рабство; Христос, поникший головою, размышляющий о мире и любви, подобный голубю; грек, создающий бессмертные образцы физической и эстетической гармонии; римлянин, владеющий сатирой, мечом и законом, — иные из этих фигур далеки, затуманены, иные ближе и лучше видны. Данте, худой, весь одни сухожилия, ни куска лишнего мяса; Анджело и другие великие художники, архитекторы, музыканты; щедрый Шекспир, великолепный, как солнце, живописец и певец феодализма на закате его дней, блещущий избыточными красками, распоряжающийся, играющий ими по прихоти; и дальше — вплоть до германцев Канта и Гегеля, которые, хотя и близки к нам, похожи на бесстрастных, невозмутимых египетских богов, словно они перешагнули через бездны столетий. Неужели этих гигантов и подобных им мы не вправе, пользуясь нашей излюбленной метафорой, приравнять к планетам, планетным системам, носящимся по вольным тропам в пространствах иного неба, — космического интеллекта, души?

Вы, могучие и светозарные! Вы возрастали в своей атмосфере не для Америки, но для ее врагов — феодалов, а наш гений — современный, плебейский. Но вы могли бы вдохнуть свое живое дыхание в легкие нашего Нового Света — не для того, чтобы поработить нас. как ныне, но на потребу нам. чтобы взрастить в нас дух. подобный вашему, чтобы мы могли (смеем ли мы об этом мечтать?) подчинить себе и даже разрушить то. что вы оставили нам! На ваших высотах — даже выше и шире — должны мы строить для здесь и теперь! Мне нужно могучее племя вселенских бардов с неограниченной, неоспоримой властью. Явитесь же, светлые демократические деспоты Запада!

Такими беглыми чертами мы отметили в своем воображении, что такое настоящая литература той или иной страны, того или иного народа. Если сравнить с нею кипы печатных листов, затопивших Америку, то но аналогии они окажутся не лучше тех мелких. морских каракатиц, что движутся, вздымаясь и волнуясь, когда сквозь их густую массу плывет пожирающий ее кит, наполовину высунув голову из воды.

И, однако, несомненно, что наша так называемая текущая литература (подобно беспрерывному потоку разменной монеты) выполняет известную, быть может, необходимую, службу — подготовительную (подобно тому, как дети учатся читать и писать). Всякий что-то читает, и чуть ли не всякий пишет — пишет книги, участвует в журналах и газетах. В конце концов и эта литература — грандиозна по-своему. Но идет ли она вперед? Подвинулась ли она вперед за все это долгое время? Есть что-то внушительное в больших тиражах ежедневных и еженедельных изданий, в горах белой бумаги, нагроможденных по кладовым типографий, и в гордых грохочущих десятицилиндровых печатных машинах, на работу которых я могу смотреть часами. И таким образом (хотя Штаты не создали ни одного великого литературного произведения, ни одного великого писателя), нашими авторами все же достигается главная цель — забавлять, щекотать, убивать время, распространять новости и слухи о новостях, складывать рифмованные стишки и читать их — и все это в огромных масштабах. В наши дни при соревновании книг и писателей, особенно романистов, так называемый успех достается тому (или той), кто бьет на низкопробную пошлость, на сенсацию, на аппетит к приключениям, на зубоскальство и прочее, кто описывает применительно к среднему уровню чувственную внешнюю жизнь. У таких, у наиболее удачливых из них, бесконечное множество читателей, доставляющих им изрядную прибыль, но весь их успех на неделю: их читают и сейчас же забывают. А у авторов, изображающих внутреннюю, духовную жизнь, хоть и маловато читателей и хоть этим читателям зачастую не хватает горячности, но зато они всегда есть и всегда будут.

По сравнению с прошлым наша современная наука парит высоко, наша журналистика очень неплохо справляется с делом, но истинная литература и даже обычная беллетристика, в сущности, совсем не движется вперед. Взгляните на груду современных романов, рассказов, театральных пьес и т. д. Все та же бесконечная цепь хитросплетений и выспренних любовных историй, унаследованных, по-видимому, от старых европейских Амадисов и Пальмеринов XIII, XIV и XV веков. Костюмы и обстановка приноровлены к настоящему времени, краски горячее и пестрее, уже нет ни людоедов, ни драконов, но самая суть не изменилась нисколько, — все так же натянуто, так же рассчитано на эффект — не стало ни хуже, ни лучше.

Где же причина того, что в литературе нашего времени и нашей страны, особенно в поэзии, не видно ни нашего здешнего мужества, ни нашего здоровья, ни Миссисипи, ни дюжих людей Запада, ни южан, ничего подлинного ни в физической, ни в духовной сфере? Вместо этого — жалкая компания франтов, разочарованных в жизни, и бойких маленьких заграничных господ, которые затопляют нас тонкими салонными чувствами, дамскими зонтиками, романсами, и щелканьем рифм (в который раз их ввозят в нашу страну!). Они вечно хнычут и ноют, гоняясь за каким-нибудь недоноском мечты, и вечно заняты худосочной любовью с худосочными женщинами. Между тем величайшие события и революции и самые неистовые страсти, бурлившие в жизни народов на протяжении всемирной истории, с невиданной красотой и стремительностью проносясь над подмостками нашего континента (и всех остальных), дают писателям новые темы, открывают им новые дали, предъявляют им новые, величайшие требования, зовут к дерзновенному созиданию новых литературных идей, вдохновляемых ими, стремящихся парить в высоте, служить высокому, большому искусству (то есть, другими словами, служить богу, служить человечеству). Но где же тот автор, та книга, которые не стремятся идти по проторенной тропе, повторять то, что было сказано раньше, обеспечивая себе тем самым и элегантность, и лоск образованности, и, главное, рыночный сбыт? Где тот автор, та книга, которые поставили бы себе более высокую цель?..

Многие сейчас видят смысл жизни исключительно в том, чтобы первую ее половину отдать лихорадочному накоплению денег, а вторую — «развлечениям», путешествиям в чужие края и прочим способам пустого препровождения времени. Но если взглянуть с позиции более возвышенной, чем та, какую занимают эти люди, с позиции патриотизма, здоровья, создания доблестных личностей, религии, требований демократии, то вся эта масса стихов, литературных журналов, пьес, порожденных американским интеллектом, покажется смешной и бессмысленной. Эти произведения никого не питают, никому не придают новых сил, не выражают ничего типического, никому не указывают жизненной цели, и только пустые умы самого низкого пошиба могут находить в них какое-то удовлетворение…

Что касается так называемой драмы или драматического искусства в том виде, в каком оно предстает со сцены американских театров, скажу только, что оно заслуживает столь же серьезного отношения к себе и должно быть поставлено рядом с такими вопросами, как убранство стола для банкетов или подбор драпировок для бальных зал. Я не хочу также наносить оскорбления умственным способностям читателя (раз он уже проникся духом этих «Далей») и вдаваться в подробные объяснения того, по какой причине обильные излияния наших рифмоплетов — известных и малоизвестных — ни в коей мере не отвечают нуждам и высоким требованиям нашей страны. Америке необходима поэзия, которая была бы такой же дерзостной, современной, всеобъемлющей и космической, как она сама. Не игнорировать науку и современность призвана наша поэзия, а вдохновляться ими. Не столько в прошлое, сколько в будущее должна она устремлять свой взгляд. Подобно самой Америке, ее поэзия должна освободиться от влияния даже величайших образцов прошлого, и пусть она. почтительно отдавая им должное, до конца уверует только в себя самое, только в проявления своего собственного демократического духа. Подобно Америке, она должна поднять знамя священной веры человека в свое достоинство (этой первоосновы новой религии). Слишком долго наш народ внимал стихам, в которых простой человек униженно склоняется перед высшими, признавая их право на власть. Но Америка таким стихам не внемлет. Пусть в песне чувствуется не согбенная спина, а горделивость, уважение человека к себе — и эта песня будет усладой для слуха Америки.

Вполне возможно, что, когда наконец обнаружится настоящее золото и драгоценные камни, они засверкают отнюдь не там, где их ждали. Пока что юный гений американской поэзии, чуждаясь утонченных заграничных позолоченных тем, всяких сентиментальных, мотыльковых порханий, столь приятных правоверным издателям и вызывающих спазмы умиления в литературных кружках, — ибо можно быть уверенным, что эти темы не раздражают нежной кожицы самой деликатной, паутинной изысканности, — юный гений американской поэзии таится далеко от нас, по счастью, еще никем не замеченный, не изуродованный никакими кружками, никакими эстетами — ни говорунами, ни трактирными критиканами, ни университетскими лекторами, — таится в стороне, еще не осознавший себя, таится в каких-нибудь западных крылатых словах, в бойких перебранках жителей Мичигана или Теннесси, в речах площадных ораторов, или в Кентукки, или в Джорджии, или в Южной Каролине, таится в уличном говоре, в местной песне и едком намеке мастерового Манхеттена, Бостона, Филадельфии, Балтимора, пли севернее, в Мэнских лесах, или в лачуге калифорнийского рудокопа, или за Скалистыми горами, или у Тихоокеанской железной дороги, пли в сердцах у молодых фермеров Северо-запада, или в Канаде или у лодочников наших озер. Жестка и груба эта почва, но только на такой почве и от таких семян могут принять и со временем распуститься цветы с настоящим американским запахом, могут созреть наши, воистину наши плоды.

Было бы вечным позором для Штатов, было бы позором для всякой страны, отличающейся от прочих таким огромным и разнообразным пространством, таким изобилием природных богатств, такой изобретательской сметкой, такой великолепной практичностью, — было бы позором, если бы эта страна не воспарила над всеми другими, не превзошла бы их всех также и самобытным стилем в литературе, в искусстве, собственными шедеврами в интеллектуальной и художественной области, прототипами, отражающими ее самое. Нет страны, кроме нашей, которая не оставила бы хоть какой-нибудь отпечаток в искусстве. У шотландцев есть свои баллады, в которых до тонкости отразилось их прошлое, их настоящее, целиком сказался характер народа. У ирландцев — свои. У Англии, у Италии, у Франции, у Испании — свои. А у Америки? Повторяю, опять и опять, не видно даже первых признаков, что в ней рождается соответствующий ее величию творческий дух, рождаются первоклассные произведения искусства, — а между тем у нее есть богатейший сырой материал, о каком другие народы не смели и думать, ибо в одной только четырехлетней войне скрыты целые россыпи, целые залежи эпоса, лирики, сказок, музыки, живописи и т. п.

КНИГИ ЭМЕРСОНА (их теневые стороны)

Неизмеримы выси, беспредельны просторы и глубины той области, которую мы называем Природой, включая сюда Человека как явление социально-историческое со всеми нравственно-эмоциональными факторами, воздействующими на него. И какую ничтожную часть этой области (так подумалось мне сегодня) по-настоящему изобразила литература, если даже взять литературу всех веков во всем ее объеме. В лучшем случае она представляется нам маленькой флотилией суденышек, копошащихся у самых берегов безграничного моря и никогда не дерзающих, подобно Колумбу, пуститься в плаванье без географической карты в поисках Новых Миров и тем самым окончательно опоясать нашу планету. Атмосфера этих дерзких идей не чужда Эмерсону, и кое-где в его книгах чувствуется и океан и океанический воздух. Книги эти более непосредственно обращаются к нашему веку, к нашей американской действительности, чем книги какого-нибудь другого писателя. Но я начну с того, что приподниму над ним внешний покров — и это да послужит свидетельством, что я в силах понять всю глубину его проповеди. Я рассмотрю его книги с демократической и западной точек зрения. Я отмечу тени на этих залитых солнцем просторах. Кто-то выразился о героических душах, что «там, где есть высокие вершины, неизбежны долины и глубокие пропасти». У меня неблагодарная задача: я хочу умолчать о вознесшихся к небу вершинах и залитых солнцем просторах и говорить лишь о голых пустынях и мрачных тенях. Я убежден, что ни один первоклассный художник, ни одно великое произведение искусства не могут обойтись без них.

Итак, во-первых, страницы Эмерсона, пожалуй, слишком хороши, слишком густы. (Ведь и хорошее масло и хороший сахар — отличные вещи, но всю жизнь не есть ничего, кроме сахара с маслом, хотя бы самого лучшего качества!) Автор постоянно говорит о приволье, о дикости, о простоте, о свободном излиянии духа, между тем каждая строчка зиждется у него на искусственных профессорских тонкостях, на ученых церемониях, просеянных через три-четыре чужих восприятия, — это у него зовется культурой, это тот фундамент, на котором он строит. Он делает, он мастерит свои книги, ничто не растет у него само по себе. Это фаянсовые статуэтки, фигурки: фигурка льва, оленя, краснокожего охотника — грациозные статуэтки тонкой работы; поставить бы их на полке из мрамора или красного дерева в кабинете или в гостиной! Статуэтка зверя, но не зверь, статуэтка зверолова, но не зверолов. Да и кому нужен настоящий зверолов, настоящий зверь! Что делать настоящему зверю среди портьер, безделушек, настольных ламп, джентльменов и дам, негромко беседующих об искусстве, о Лонгфелло и Роберте Браунинге? Только намекни им, что это подлинный бык, настоящий краснокожий, неподдельные явления Природы, — все эти добрые люди в ужасе кинутся бежать кто куда.

Эмерсон, по моему мнению, лучше всего проявляет свои дарования отнюдь не в качестве художника, поэта, учителя, хотя, конечно, и тут его заслуги немалы. Главная его сила — критика, литературный диагноз. Им управляет не страсть, не пристрастие, не слабость, не фантазия, не преданность какой-нибудь идее, не заблуждение. Им управляет холодный и бескровный интеллект. (О, я знаю, что в нем, как во всех уроженцах Новой Англии, где-то под спудом полыхает неугасимое пламя жаркой любви, эготизмов, но огонь этот скрыт от взора за холодным и бесстрастным фасадом и ничем не дает себя знать.) Эмерсон никогда не бывает пристрастен, односторонен (как это случается со всеми поэтами, по крайней мере с лучшими из них), он глядит во все стороны, сочувствует всем. Под влиянием его произведении вы в конце концов перестаете благоговеть перед чем бы то ни было, вы уже не верите ни во что — только в себя самого. Эти книги заполняют — и прекрасно заполняют — одну из эпох вашей жизни, одну из стадии вашего духовного развития — в этой роли они несказанно полезны (как и те религиозные догматы, которые тот же Эмерсон проповедовал в молодости). Эти книги только этап. Но в дни вашей старости, в критические или торжественные часы вашей жизни или в часы вашей смерти, когда душа жаждет утешающего и живительного воздействия бездонной Природы или ее соответствий в литературе и людях. — она отвернется от голого разума, как бы он ни был остер, и эти книги будут вам не нужны…

Для философа Эмерсон чересчур элегантен. Он требует от художника благовоспитанных, тонких манер. Он как будто не знает, что наши манеры — это те внешние признаки, по которым металлург или химик отличает один металл от другого. Для хорошего химика все металлы равно хороши, ибо таковы они и есть. А верхогляд, разделяющий предрассудки толпы, сочтет золото и серебро лучшими из всех. Так и для истинного художника те манеры, что зовутся дурными, может быть, порою наиболее живописны и ценны. Вообразите, что книги Эмерсона вошли в нашу плоть и кровь, стали основой, млечным соком американской души — какими бы мы сделались прилизанными, грамматически правильными, но беспомощными и бескровными людьми. Нет, нет, дорогой друг! Хотя Штатам и нужны ученые, хотя, может быть, им также нужны такие джентльмены и дамы, которые довольно часто принимают ванну, никогда не смеются слишком громко и не делают ошибок в разговоре, — но было бы ужасно, если бы мы все до единого превратились в этих профессоров, джентльменов и дам ценою утраты всего остального. Штатам нужны превосходные деловые и социальные связи, отличные фермеры, моряки, мастеровые, клерки, превосходные отцы и матери. Побольше бы нам этих людей — дюжих, здоровых, благородных, любящих родину, и пусть у них сказуемые не согласуются с подлежащими, а взрывы их смеха звучат, как ружейные выстрелы! Конечно, Америке мало и этого, но это главное, что ей нужно, и нужно в огромном количестве. И кажется, что Америка по интуиции, бессознательно, ощупью идет именно к этой цели, несмотря на все страшные ошибки и отклонения от прямого пути. Создание (по примеру Европы) какого-то особого класса сверхутонченных, рафинированных людей (отрезанных от остального человечества), — дело отнюдь не плохое само по себе, но для Соединенных Штатов оно не подходит, в нем гибель для нашей американской идеи, ее верная смерть. К тому же Соединенные Штаты не в силах создать такой особый, специальный класс, который по своему великолепию и духовной утонченности мог бы состязаться, или хотя бы сравниться, с тем, что создано главнейшими европейскими нациями в былые времена и теперь. Нет, не в этом задача Америки. Создать впервые в истории мира на огромном и разнообразном пространстве земли — на западе, на востоке, на юге, на севере — великий многоплеменный истинный Народ, достойный этого имени, состоящий из героических личностей, мужчин и женщин, — вот ради чего живет Америка. Если эта задача осуществится, она в той же мере (а может и вдвойне, как мне кажется в последнее время) будет результатом соответствующих демократических социальных учений, литератур и искусств, — если они когда-нибудь возникнут у нас, — как и нашей демократической политики. По временам мне казалось, что Эмерсон едва ли понимает или чувствует, что такое поэзия в высшем значении этого слова — поэзия Библии, Гомера, Шекспира. В сущности, ему больше по нраву шлифованные сочетания слов, или что-нибудь старинное, или занятное, например стихи Уоллера «Ты, милая роза!», или строки Ловлэса «К Лукасте», затейливые причуды старых французских поэтов и т. д. Конечно, он восхищается силой, но восхищается ею как джентльмен и в глубине души полагает, что это величайшее свойство бога и поэтов должно быть всегда подчинено октавам, тонким приемам, нежному бряцанию звуков, словам.

Вспоминая, что я когда-то, много лет назад, подвергся, как и большинство молодежи, некоторому (хотя поверхностному и довольно позднему) влиянию Эмерсона, что я благоговейно читал его книги, обращался к нему в печати, как к «Учителю», и около месяца верил, что я и вправду его ученик, — я не испытываю никакого неприятного чувства, напротив, я очень доволен. Я заметил, что большинство молодых людей, обладающих пылким умом, неизбежно проходят через эту стадию душевной гимнастики.

Главное достоинство Эмерсоновой доктрины заключается в том, что она порождает гиганта, который разрушает ее. Кто захочет быть всегда лишь учеником и последователем? — слышится у него на каждой странице. Никогда не было учителя, который предоставлял бы своим ученикам такую безграничную свободу идти самостоятельным путем. В этом он истинный эволюционист.

МОЛЧАЛИВЫЙ ГЕНЕРАЛ[38]

28 сентября 1879 года. Итак, генерал Грант объехал весь мир и снова вернулся домой. Вчера он прибыл в Сан-Франциско из Японии на пароходе «Токио». Что за человек! Какая жизнь! Вся его биография показывает, к чему способен любой из нас, любой американец. Циники пожимают плечами: «Что люди находят в Гранте? Отчего вокруг него столько шуму?» По их словам (и они, несомненно, правы), он значительно ниже среднего культурного уровня, достигнутого нашей эпохой в области литературы и науки, никаких особых талантов у него не имеется, он решительно ничем не замечателен.

Все это так. И однако жизнь этого человека показывает, как по воле случая, по капризу судьбы, заурядный западный фермер, простой механик и лодочник может внезапно занять невероятно высокий пост, возбуждающий всеобщую зависть, возложить на себя такое тяжелое бремя власти, какого на памяти истории не знал ни один самодержец, и отлично пробиться сквозь все препоны, и с честью вести страну (и себя самого) много лет, командовать миллионом вооруженных людей, участвовать в пятидесяти (и даже больше) боях, управлять в течение восьми лет страною, которая обширнее всех европейских государств, взятых вместе, а потом, отработав свой срок и уйдя на покой, безмятежно (с сигарой во рту) сделать променад по всему свету, побывать во дворцах и салонах, у царей, у королей, у микадо — пройти сквозь все этикеты и пышнейшие блески так флегматично, спокойно, словно он прогуливается в послеобеденный час на веранде какой-нибудь миссурийской гостиницы. За это его и любят, я тоже люблю его за это. По-моему, это превосходит Плутарха. Как обрадовались бы ему древние греки! Простой, обыкновенный человек — никакой поэзии, никакого искусства, — только здравый практический смысл, готовность и способность работать, наилучшим способом выполнять ту задачу, которая стоит перед ним. Заурядный торговец, делатель денег, кожевник, фермер из Иллинойса — генерал республики в эпоху ее страшной борьбы за свое бытие, во время междуусобной войны, когда страна чуть было не распалась на части, а потом, во время мира, — президент (этот мир был тяжелее войны), и ничего героического, как говорят знающие люди, и все же величайший герой. Кажется, что боги и судьбы сосредоточились в нем.

В СПАЛЬНОМ ВАГОНЕ

Какая дикая и странная услада — покоиться ночью в моем роскошном вагоне-дворце, прицепленном к мощному Болдвину,[39] этому воплощению быстрейшего бега, наполняющему меня движением и непобедимой энергией!

Поздно. Может быть, полночь. Может быть, позже. Мы летим через Гаррисберг, Колумбус, Индианаполис. Магически сближаются дали. Чувство опасности радует. Вперед мы несемся, гремя и сверкая, бросая во тьму то трубные звуки, то визгливые жалобы. Мимо человечьих жилищ, мимо ферм, мимо коров и овинов, мимо молчаливых деревень. И самый вагон, этот спальный вагон, со спущенными занавесками и притушенным газом, и эти диваны со спящими, — среди них столько женщин и детей, — удивительно, что все почивают так крепко и сладко, когда мы молнией мчимся вперед и вперед — через ночь.


(Говорят, что в свое время француз Вольтер считал военный корабль и оперу самыми яркими символами победы искусства и человечности над первобытным варварством. Если бы этот острый философ жил в наше время в Америке и мчался в этом спальном вагоне — лежа на прекрасной постели, пользуясь отличным столом, — из Нью-Йорка в Сан-Франциско, может быть, он забыл бы об опере или о военном корабле и признал бы самым лучшим примером победы человечности над варварством наш американский спальный вагон.)

Загрузка...