Первая в России заметка о стихах Уитмена появилась в январской книге «Отечественных записок» за 1861 год, причем автор заметки был простодушно уверен, что эти стихи — не стихи, а роман!
В обзоре иностранных романов он пишет:
«Английские журналы сильно вооружаются против американского романа (!!!) „Листья травы“ Уэльт Уайтмана, автора, в свое время рекомендованного Эмерсоном. Впрочем, нападение относится более к нравственной стороне романа. „Он должен бы быть напечатан на грязной бумаге, как книги, подлежащие лишь полицейскому разбору“, — говорит один рецензент. „Это эмансипация плоти!“ — восклицает другой. По-видимому, автор, прикрываясь словами, что он следует философии Гегеля, идет уже очень далеко на пути отступлений от общепринятой нравственности. Но, должно быть, его книга имеет какие-нибудь достоинства, хотя бы достоинства изложения, если ее не прошли молчанием, а кричат со всех сторон: „Shocking!“»
После этой забавной заметки в течение двадцати лет в русской литературе, насколько я знаю, не появлялось ни слова об Уитмене. Лишь в 1882 году в «Заграничном вестнике» В. Корша была переведена лекция американского журналиста Джона Суинтона о литературе Соединенных Штатов, где Уитмену посвящены следующие строки:
«Уолт Гуитман — космический бард „Листьев травы“. О нем существуют два совершенно противоположных мнения: одни утверждают, что он безумный шарлатан, другие — что он оригинальнейший гений. Он принадлежит к старому типу американских рабочих.
Для него жизнь — бесконечное торжество, и сам он представляется гигантским упоенным Бахусом. Для него все виды живописны, все звуки мелодичны, все люди друзья. В Англии в числе поклонников Гуитмана есть величайшие современные умы. В Германии он известен ученым литераторам более, чем кто-либо из современных американских поэтов».
Джон Суинтон был старинным приятелем Уитмена.
Год спустя в том же «Заграничном вестнике» появилась об Уитмене более подробная статья Н. Попова. Называется — «Уолт Гуптман». Написанная весьма старательно, эта статья испещрена варварски переведенными цитатами.
Попадаются и неточности: Уитмен, например, говорит, обращаясь к умершему Линкольну:
Нет, это сон, что ты умер! —
у Н. Попова он как будто сообщает покойнику:
Мне снилось, что тебя убили!
Плотничий топор, восхваляемый Уитменом, упорно называется широким топором и т. д. Тон у статьи восторженный: «Кто этот Уолт Гуитман? Это дух возмущения и гордости, Сатана Мильтона. Это Фауст Гете, но более счастливый — ему кажется, что он разгадал тайну жизни; он упивается жизнью, какова она есть, и прославляет рождение наравне со смертью, потому что он видит, знает, осязает бессмертие. Это всеиспытующий натуралист, приходящий в восторг при изучении разлагающегося трупа настолько же, насколько при виде благоухающих цветов. Каждая жизнь слагается из тысячи смертей! — восклицает он».
Статья заметно испорчена цензурой.
В 1872 году И. С. Тургенев настолько увлекся поэзией Уолта Уитмена, что сделал попытку перевести на русский язык несколько его стихотворений. Когда в том же году редактор «Недели» Е. Рагозин обратился к Тургеневу с просьбой о сотрудничестве, Иван Сергеевич: решил послать ему свои переводы из Уитмена. Об этом он извещает своего друга П. В. Анненкова:
«Рагозину я вместо отрывка из „Записок охотника“ пошлю несколько переведенных лирических стихотворений удивительного американского поэта Уальта Уитмана (слыхали Вы о нем?) с небольшим предисловием. Ничего более поразительного себе представить нельзя» (письмо от 12 ноября 1872 года).[40]
Эти переводы не появились в «Неделе», о чем, конечно, можно пожалеть: подкрепленный авторитетом Тургенева, Уитмен вошел бы в русскую литературу на 40 лет раньше, и кто знает, какое влияние оказал бы он на русскую поэзию. В письме от 26 ноября 1872 года Анненков просил Тургенева прислать «хоть черновые переводы ваши Уайтмана», но болезнь помешала Тургеневу исполнить эту просьбу приятеля; 8 декабря 1872 года он пишет Анненкову:
«Переводы мои из Уитмана (не Уайтмана) тоже сели на мель, и потому я Вам ничего пока послать не могу».[41]
Считалось, что от этого увлечения американским поэтом в тургеневском литературном наследии не осталось никакого следа.
Но вот — через 94 года — одна из рукописей Тургенева, хранящихся в парижской Национальной библиотеке, была опознана как черновик перевода известных стихов Уолта Уитмена, написанных в самом начале Гражданской войны (1861).
Честь этого открытия принадлежит сотруднице Пушкинского дома Академии наук СССР И. С. Чистовой (Ленинград). Она опубликовала тургеневский перевод в журнале «Русская литература» (1966, № 12).
Текст этого тургеневского перевода такой:
Бейте, бейте, барабаны! — Трубите, трубы, трубите!
Сквозь окна, сквозь двери — врывайтесь, подобно наглой силе безжалостных людей!
Врывайтесь в торжественный храм и развейте сборище богомольцев;
Врывайтесь в школу, где ученик сидит над книгой;
Не оставляйте в покое жениха — не должен он вкушать счастье с своей невестой,
И мирный земледелец не должен вкушать тишину радости мира, не должен пахать свое поле и собирать свое зерно —
Так сильны и нагло ужасны ваши трескучие раскаты, о, барабаны, — так резки ваши возгласы, о трубы!
Бейте, бейте, барабаны! — Трубите, трубы, трубите!
Заглушайте торговый шум и суету — грохот колес по улицам!
Готовы ли постели в домах для сонных людей, желающих отдыха ночного?
Не должны спать эти люди в своих постелях,
Не должны купцы торговать днем — ни барышники, ни аферисты — хотят ли они продолжать свое ремесло?
Хотят ли говоруны говорить? Хотят ли певцы пытаться запеть?
Хочет ли законник встать в Палате, чтобы защищать свое дело перед судьею?
Гремите, трещите быстрее, громче, барабаны, — трубы, трубите резче и сильнее!
Бейте, бейте, барабаны! — Трубите, трубы, трубите! Не вступайте ни в какие переговоры, не останавливайтесь ни перед каким законом;
Пренебрегайте робким — пренебрегайте плачущим и молящим,
Пренебрегайте стариком, умоляющим юношу;
Пусть не слышатся ни голоса малых ребят, ни жалобы матерей;
Пускай потрясаются столы, трепещут лежащие на них мертвецы в ожидании доски.
Оттого сильны и пронзительны ваши удары, о грозные барабаны, так громки ваши возгласы, о трубы!
И. С. Чистова вполне правильно уведомляет читателей, что это стихотворение — «призыв к гражданам северных штатов отказаться от будничных дел, забот, удовольствий и наслаждений во имя борьбы с рабовладельцами Юга».
Тургеневский текст — черновик, или, вернее, подстрочник. У нас нет никакого права предъявлять к нему строгие требования. Можно ли сомневаться, что в окончательной версии многие строки зазвучали бы более динамическим ритмом и, конечно, звуки барабана не были бы названы «наглыми» и «нагло ужасными», так как для Уитмена это — благородные звуки, зовущие к битве за правое дело.
И вряд ли Тургенев сохранил бы в окончательном тексте слова: «развейте сборище богомольцев». Богомольцами чаще всего называли тех странников, что бросали родные места и отправлялись молиться далеким святыням. Уитмен имел в виду не этих бродячих паломников, а постоянных прихожан «величавого храма», что и обозначено у него точным термином congregation.
Слово «сборище» здесь тоже не подходит, так как в нем есть оттенок порицания и даже презрения, отсутствующий в подлинном тексте.
Можно думать, что в дальнейших строках Тургенев отказался бы также от таких жеманных и слащавых словечек, как «вкушать счастье с своей невестой», «вкушать тишину радости мира», потому что такие «вкушения» чужды и враждебны поэтике Уитмена.
Да и невесты здесь нет никакой: и bride-groom и bride — молодожены.
Не сомневаюсь также, что Тургенев исправил бы одну свою словарную ошибку. Уитменское stop for no expostulation вовсе не значит «не останавливайтесь ни перед каким законом». Подлинный смысл этой фразы такой: «не останавливайтесь для пререканий, для доказательств своей правоты».
И конечно, в окончательном тексте Тургенев попытался бы приблизиться к ритмическому строю переводимого текста.
Возьмем хотя бы первую строку:
Beat! beat! drums! blow! bugles! blow!
В ней всего семь слогов и оттого она звучит энергично и нервно. А в тургеневском переводе — шестнадцать.
Бейте, бейте, барабаны! — Трубите, трубы, трубите!
Это тягуче и вяло.
В своем переводе того же стиха я попытался довести количество слогов до самого крайнего минимума:
Бей! Бей! барабан! — Труби! труба! труби!
Вместо шестнадцати слогов стало одиннадцать, и я надеюсь, что на фоне русского долгословия они воспринимаются ухом как английские семь. Но возможно, что я ошибаюсь. Во всяком случае, для меня несомненно, что Тургенев в своем переводе нашел бы подлинный эквивалент этой лаконичной и отрывистой дикции.
Вторая строка — самая трудная. Тургенев перевел ее так:
Сквозь окна, сквозь двери — врывайтесь подобно наглой силе безжалостных людей.
Если перелистать современные издания Уитмена, там не найдете никаких «безжалостных людей». Но это отнюдь не отсебятина переводчика. Дело в том, что Тургенев пользовался одним из старинных изданий «Листьев травы», где говорится именно о безжалостных людях (force of ruthless men).[42] Тургеневу новый — окончательный — вариант остался неизвестен, но мы в своем переводе должны, конечно, воспроизвести именно этот вариант.
Дальнейшая работа Тургенева над переводом стихов Уолта Уитмена до сих пор остается неизвестна исследователям. Очевидно, он не продолжал этой работы. Через два года он уже стал говорить об американском поэте, как о былом фаворите, увлечение которым позади.
Беседуя в Париже в 1874 году с молодым американским писателем Хьяльмаром Бойезеном (Boyesen) о разных литературных явлениях, Иван Сергеевич сказал, между прочим, что некоторое время его очень интересовали произведения Уолта Уитмена: он думал, что среди куч шелухи в них имеются хорошие зерна. Уолту Уитмену были известны произведения Тургенева, и он сочувственно отзывался о них. В статье «Наши именитые гости» он выразил сожаление, что в Соединенных Штатах не пришлось побывать «благородному и грустному Тургеневу».
1 февраля 1889 года Льва Толстого посетил английский отставной офицер Д. Стюарт. Толстому он не понравился. «Дикий, вполне англичанин», — неодобрительно отозвался о нем Лев Николаевич в своем дневнике. Толстой беседовал с ним о душе. Стюарт сказал, что для него душа — это тело, ибо вне материи не существует души.
При этом он сослался на Уолта Уитмена.
Такая философия была враждебна Толстому, и он с раздражением записал в дневнике:
«„Красота тела есть душа“. Уитмен ему сказал это. Это его поэт».
Очевидно, Стюарт из разговора с Толстым обнаружил, что Толстой не читал Уолта Уитмена, и через несколько месяцев выслал ему «Листья травы».
11 июня 1889 года Толстой записал в дневнике: «Получил книги: Уитмен, стихи нелепые». Никакого интереса к этим «нелепым стихам» Толстой не проявил — может быть, оттого, что их рекомендовал столь чуждый ому человек. Но через несколько месяцев, в октябре того же 1889 года некий ирландец Р. В. Коллиз (R. W. Gollis) прислал ему из Дублина лондонское издание избранных стихотворений Уолта Уитмена с предисловием Эрнеста Риза (Rhys). Коллиз еще раньше писал Толстому, что толстовские идеи во многом совпадают с идеями Уитмена, и выслал Льву Николаевичу «Листья травы». Толстой на этот раз отнесся к творчеству Уитмена очень внимательно. Читая его книгу, он отчеркнул карандашом те стихи, которые показались ему наиболее ценными. Это раньше всего «Приснился мне город», которое цитирует в своем предисловии Риз.
Толстого это стихотворение, несомненно, привлекло своим призывом к безграничной любви, которая придаст человечеству несокрушимую силу:
Приснился мне город, который нельзя одолеть, хотя бы напали на него все страны вселенной,
Мне снилось, что это был город Друзей, какого еще никогда не бывало,
И превыше всего в этом городе крепкая ценилась любовь…
Конечно, это одно из наиболее «толстовских» стихотворений Уитмена. Должно быть, такие стихи и имел в виду Коллиз, когда посылал Толстому книгу своего любимого автора.
Вслед за этим Льва Николаевича заинтересовали стихи, которые совершенно далеки от Толстого-моралиста, но близки Толстому-художнику:
Читая книгу, биографию прославленную,
И это (говорю я) зовется у автора человеческой жизнью?
Так, когда я умру, кто-нибудь и мою опишет жизнь?
(Будто кто по-настоящему знает что-нибудь о жизни моей…)
Для меня несомненно, что именно об этом стихотворении Толстой тогда же записал в дневнике от 27 октября 1889 года:
«Читал опять присланного мне Уолта Уитмена. Много напыщенного, пустого; но кое-что уже я нашел хорошего, например, „Биография писателя“. Биограф знает писателя и описывает его! Да я сам не знаю себя, понятия не имею. Во всю длинную жизнь свою, только изредка, изредка кое-что из меня виделось мне».
В последних строках этой записи дан пересказ вышеприведенного стихотворения Уолта Уитмена.
Дальше Толстой отчеркнул стихотворение «Европа»:
Вдруг из затхлой и сонной берлоги…
Возможно, что в этом революционном стихотворении его больше всего привлекли те строки, где с таким сочувствием говорится о раскрепощенном народе, по-толстовски отказавшемся от мести врагам:
Народ, захвативший власть, не отомстил никому…
Вообще Толстой отчеркивал те произведения Уитмена, где находил свои собственные чувства и мысли.
В стихотворении «Я не доступен тревогам» («Ме Imperturbe») он опять-таки увидел свою излюбленную мысль о независимости души человеческой от каких бы то ни было внешних событий и отчеркнул те строки, где эта мысль выражена с наибольшей рельефностью:
Где бы ни шла моя жизнь, — о, быть бы мне всегда в равновесии, готовым ко всяким случайностям,
Чтобы встретить лицом к лицу ночь, ураганы, голод, насмешки, удары, несчастья,
Как встречают их деревья и животные.
Эти строки не могли не быть родственно близки писателю, который в огромную семью своих героев ввел и старый дуб, учивший мудрости князя Андрея, и кобылу Фру-Фру, и Холстомера, и то дерево, что рубят в «Трех смертях», и упрямо-живучий репейник, напомнивший ему судьбу Хаджи-Мурата. Кое-кого из этих животных и растений Толстой ставил в пример людям. Это тоже приближало его к Уитмену, который в «Песне о себе» говорил о животных:
…они мне сродни, и я готов принять их,
Знаменья есть у них, что они — это я…
Разочарованных нет между ними, нет одержимых бессмысленной страстью к наживе,
Никто ни перед кем не преклоняет колен, не чтит подобных себе, тех, что жили за тысячу лет.
Замечательно, что, хотя Толстой в то время работал над «Крейцеровой сонатой» и проблема половых отношений волновала его с особенной силой, сексуальные стихотворения Уитмена, насколько можно судить по тому экземпляру «Листьев травы», который был в руках у Толстого, не заинтересовали Льва Николаевича. В цикле «Дети Адама» не отчеркнута ни одна строка. Зато с несомненным сочувствием он отметил такое стихотворение Уитмена:
О вере, о покорности, о преданности;
Я стою в стороне и смотрю, и меня глубоко изумляет,
Что тысячи тысяч людей идут за такими людьми, которые не верят в людей.
Есть основания думать, что Толстой имеет в виду именно вышеприведенные стихи Уолта Уитмена, когда пишет в своем дневнике, что нашел в его книге «кое-что хорошее».
Это «хорошее» он считал полезным сообщить и русским читателям. Через несколько месяцев (21–22 июня 1890 года) он послал «Листья травы» толстовцу Льву Никифорову, бывшему нечаевцу (переводившему для «Посредника» Мопассана, Рескина, Мадзини), рекомендуя произведения Уитмена в таких выражениях: «…книжечка весьма оригинального и смелого поэта Уолта Уитмена. Он в Европе очень известен, у нас его почти не знают. И статья о нем с выборкой переведенных его стихотворений будет, я думаю, принята всяким журналом („Русской мыслью“, я уверен, — тоже могу написать)…»
Возможно, что Толстой хотел, чтобы главным образом были переведены именно те стихи, которые он отметил карандашом в посылаемом им экземпляре. Может быть, он для того и отмечал эти стихи, чтобы их перевел Лев Никифоров.
Во всяком случае, ясно, что отношение к Уитмену было у него в ту пору далеко не враждебное. Он признавал и оригинальность и смелость американского поэта и считал необходимым (как в свое время Тургенев) пропагандировать его произведения в русской печати. Но стихам Уитмена не довелось появиться в России. Это была третья попытка познакомить с ним русских читателей, и она осталась такой же бесплодной, как и две предыдущие.
В 1894 году — через два года после смерти Уитмена — одна американская писательница, Элизабет Портер Гоулд (Gould), прислала Толстому из Бостона составленный ею сборник под претенциозным заглавием: «Жемчужины из Уолта Уитмена» (Филадельфия, 1889).
Толстой, должно быть, не рассматривал этих «Жемчужин», так как на книге (она сохранилась в библиотеке Толстого) нет никаких читательских помет.
Мнения Толстого о поэтах вообще очень часто менялись в зависимости от того, в какой полосе душевного развития находился в данный период Лев Николаевич. Известны отрицательные его отзывы о Некрасове после того, как он называл некоторые стихотворения Некрасова «превосходными самородками» и заучивал их наизусть. Поэзию Фета он почти тридцать лет любил особенной, я бы сказал — братской, любовью, потом, под влиянием тех новых требований, которые он, Толстой, стал предъявлять к искусству в последние годы, он назвал Фета «сомнительным поэтом» и отрекся от своей прежней любви.
Отчасти такая же судьба постигла спустя некоторое время и Уитмена. Толстой, как бы зачеркивая то «хорошее», что он нашел в «Листьях травы», сказал об Уолте Уитмене своему английскому переводчику, известному толстовцу Эльмеру Мооду (Maude):
«Ошибки и недосмотры ясно сознающего человека могут быть более полезны, чем полуправды людей, предпочитающих оставаться в неопределенности… Во всех отношениях и по всякому поводу выражение ваших мыслей таким образом, что вас не понимают, плохо. Главный недостаток Уолта Уитмена заключается в том, что он несмотря на весь свой энтузиазм не обладает ясной философией жизни. Относительно некоторых важных вопросов жизни он стоит на распутье и не указывает нам, по какому пути должно следовать…»[43]
Можно опасаться, что Эльмер Моод в своем пересказе толстовского мнения незаметно для себя самого несколько усилил отрицательный отзыв Толстого, так как сам питал антипатию к Уитмену. По крайней мере, когда Толстой 21 июня 1900 года передал через английского писателя Эдуарда Гарнетта приветствие американскому народу, он в «блестящую плеяду, подобную которой редко можно найти во всемирной литературе», включил и Уолта Уитмена.
Так как Толстой не стал бы включать Уитмена в эту плеяду из одной только международной учтивости, несомненно, что в 1900 году он продолжал признавать в «Листьях травы» то «хорошее», что он нашел в них при первом чтении, в 1889 году.
Наше предположение, что Моод не совсем верно передал отзыв Толстого об Уитмене, косвенно подтверждается подлинной записью Льва Николаевича, где тот же самый отзыв изложен совершенно иначе. Вот эта запись:
«14 января 1907.
То, что многие люди, огромное большинство людей, называют поэзией, это только неясное, неточное выражение глубоких мыслей (Уолт Уитмен и др.)»
Это совсем не то, что говорится у Моода. Во-первых, в неясности Толстой упрекает здесь не одного Уолта Уитмена, а очень многих других поэтов, во-вторых, он и здесь признает, что Уитмену были свойственны глубокие мысли.
Толстому не могло оставаться неведомым, что в американской критике его неоднократно сближали с Уолтом Уитменом. Один из наиболее видных заокеанских толстовцев, Эрнест Кросби, в своей книге, посвященной Толстому, подтверждал многие идеи Толстого цитатами из «Листьев травы» (см: Эрнест Кросби, Толстой и его жизнеописание, перевод с английского, издание «Посредника», 1911).
Одно время сближение творчества Льва Толстого с поэзией Уолта Уитмена вошло в обиход и в России. В год смерти Уолта Уитмена один из петербургских журналов так и озаглавил свой некролог, посвященный автору «Листьев травы»: «Американский Толстой» («Книжки Недели», 1892, 5, стр. 167).
Конечно, подобные сближения бесплодны. Они основаны на схематическом понимании искусства. Столь различны художественные индивидуальности обоих писателей, что видеть в них каких-то близнецов могут лишь те отвлеченные люди, которые совершенно слепы к живой, конкретной поэтической форме.
Но крайне знаменательным остается тот факт, что Толстой еще в эпоху «Крейцеровой сонаты» и «Плодов просвещения» с несомненной симпатией отнесся к творчеству Уолта Уитмена и даже пытался пропагандировать его среди русских писателей.
Уитмену были известны некоторые произведения Толстого. «В нем далеко не все привлекает меня, — говорил он Хорссу Траубелу. — Многое даже отталкивает, например его аскетизм. И все же он — огромный человек, и путь его — верный путь». (См. также запись Хорога Траубела от 3 апреля 1889 года в четвертом томе его книги об Уитмене. Philadelphia, 1953, р. 481.)
В истории русского символизма поэзия Уолта Уитмена сыграла весьма незначительную роль. Поэт не вошел в ту плеяду западноевропейских и американских писателей, под воздействием которой «на рубеже двух столетий» возник и вырос русский символизм. Его нет среди таких первоначальных вдохновителей символистского искусства в России, как Эдгар По, Малларме, Ницше, Ибсен, Метерлинк, Верхарн, Бёклин, Бердсли и многие другие. Бальмонт начал писать о нем и переводить его слишком поздно, когда символизм вступал уже в период упадка (1904–1905). Ни в творчестве самого Бальмонта, ни в творчестве других символистов стиль и тематика Уитмена не отразились никак.
Другое дело — русский футуризм. Хотя в своих манифестах представители этого течения нигде не объявляли себя уитменистами, их писания, особенно в первый период их писательской деятельности, носят явный отпечаток поэтики Уитмена.
Велемир Хлебников в начале своего литературного поприща находился под сильным влиянием американского барда.
По словам его друга Д. Козлова, поэт «очень любил слушать Уитмена по-английски, хотя и не вполне понимал английский язык».
Поэма Хлебникова «Зверинец», помещенная в первом «Садке Суден» (1910), кажется типическим произведением автора «Листьев травы» и напоминает главным образом тот отрывок из «Песни о себе», который начинается словами: «Пространство и Время».[44]
Уитмен:
Где пантера снует над головою по сучьям, где охотника бешено бодает олень,
Где гремучая змея на скале нежит под солнцем свое вялое длинное тело, где выдра глотает рыбу.
Где аллигатор спит у реки, весь в затверделых прыщах,
Где рыщет черный медведь в поисках корней пли меда, где бобр бьет по болоту веслообразным хвостом.
Хлебников:
Сад, Сад, где взгляд зверя больше значит, чем груды прочтенных книг,
Сад,
Где орел жалуется на что-то, как усталый жаловаться ребенок…
Где черный тюлень скачет по полу, опираясь на длинные ласты, с движеньями человека, завязанного в мешок, и подобный чугунному памятнику, вдруг нашедшему в себе приступы неудержимого веселья.
Где утки одной породы в сухой клетке подымают единодушный крик после короткого дождя, точно служа благодарственный — имеет ли оно ноги и клюв? — божеству молебен…
Где толстый, блестящий морж машет, как усталая красавица, скользкой черной веерообразной ногой и после падает в воду, а когда он вскатывается снова на помост, на его жирном могучем теле показывается усатая щетинистая с гладким лбом голова Ницше.
Не только структура стиха, но и многие мысли «Зверинца» заимствованы Хлебниковым у автора «Листьев травы». Например, мысль о том, что «взгляд зверя больше значит, чем груды прочтенных книг», многократно повторялась в стихотворениях Уитмена. Но живописная образность «Зверинца» — чисто хлебниковская, выходящая за пределы поэтики Уитмена. Кроме того, в «Зверинце» ощущается юмор, отсутствующий в соответственном месте «Листьев травы».
Всю группу так называемых кубофутуристов сближала с Уитменом ненависть к общепринятой тривиальной эстетике, тяготение к «грубой», «неприглашенной» форме стиха.
Московский «лучист» Михаил Ларионов, проповедуя в «Ослином хвосте» свои взгляды, ссылался на Уолта Уитмена как на союзника и пространно цитировал его стихи о подрывателях основ и «первоздателях».[45]
В петербургском эгофутуризме наблюдался такой же культ Уолта Уитмена. Там появился рьяный уитменист Иван Оредеж, который старательно копировал «Листья травы»:
Я создал вселенные, я создам мириады вселенных, ибо они во мне,
Желтые с синими жилками груди старухи прекрасны, как сосцы юной девушки,
О, дай поцеловать мне темные зрачки твои, усталая ломовая лошадь…[46]
Это почти подстрочник, и о другой поэме того же писателя, помещенной в альманахе «Оранжевая урна», Валерий Брюсов воскликнул:
«Что же такое эти стихи, как не пересказ „своими словами“ одной из поэм Уолта Уитмена».[47]
Как известно, и Владимир Маяковский в начале своей литературной работы творчески воспринял и пережил поэзию «Листьев травы». Его главным образом интересовала роль Уитмена как разрушителя старозаветных литературных традиций, проклинаемого «многоголовой вошью» мещанства.
Вот строки Уитмена, которые одно время любил он цитировать по памяти вслух:
Под Ниагарой, что, падая, лежит, как вуаль, у меня на лице..
Я весь не вмещаюсь между башмаками и шляпой.
Мне не нужно, чтобы звезды спустились ниже,
Они и там хороши, где сейчас…
Страшное, яркое солнце, как быстро ты убило бы меня,
Если б во мне самом не всходило такое же солнце.
Строки эти, мне думается, наиболее близки к его собственным гиперболическим декларациям и образам.
Как мне уже случалось писать, Маяковский, разговаривая об американском поэте, примерял его биографию к своей:
— Как Уитмен читал свои стихи на эстрадах? — Часто ли бывал он освистан? — Носил ли он какой-нибудь экстравагантный костюм? — Какими словами его бранили в газетах? — Ниспровергал ли он Шекспира и Байрона?
Маяковский никогда не был подражателем Уитмена, никогда Уитмен не влиял на него так неотразимо и сильно, как Байрон на Мицкевича или Гоголь на раннего Достоевского. Маяковский уже к двадцатидвухлетнему возрасту сложился в самобытного поэта — со своей собственной темой, со своим собственным голосом. и Уолте Уитмене он видел но учителя, а как бы старшего собрата и соратника.
Но нет сомнения, что в те годы, когда он создавал свой поэтический стиль, полный реализованных метафор, эксцентризмов, гипербол, в этот многосплавный стиль одним из компонентов вошел и стиль другого бунтаря — Уолта Уитмена.
Вот несколько наиболее заметных примеров. Уитмен в «Песне о себе» с первых же стрел; отмечает свой возраст:
Я теперь, тридцати семи лет, в полном здоровье, начинаю эту песню.
Маяковский в «Облаке в штанах» говорит:
Иду красивый, двадцатидвухлетний.
Уитмен озаглавил одно из своих произведений своим именем: «Поэма об Уолте Уитмене, американце». И Маяковский поступил точно так же, назвав свою трагедию «Владимир Маяковский».
Отзвуки поэзии Уитмена слышатся также в поэме «Человек»:
…если весь я —
сплошная невидаль.
если каждое движение мое —
огромное,
необъяснимое чудо.
Две стороны обойдите.
В каждой
дивитесь пятилучию.
Называется «Руки».
Пара прекрасных рук!
Заметьте:
справа налево двигать могу
и слева направо.
Заметьте:
лучшую
шею выбрать могу
и обовьюсь вокруг…
У меня
под шерстью жилета
бьется
необычайнейший комок…
Конечно, я привожу слишком элементарные, наглядные случаи. Дело не в сходстве отдельных стихов, которое зачастую может быть совершенно случайным, а в общем бунтарском направлении поэзии, в дерзостном новаторстве стиля. Маяковский был не безродный поэт, как чудилось многим его современникам. У него были могучие предки, наследство которых он принял и самобытно использовал. Одним из таких предков, наряду с Гейне, был Уитмен.
А. Старцев, рецензируя в 1936 году книгу переводов из Уолта Уитмена, говорил:
«Читатель, впервые знакомящийся с Уитменом, неизбежно будет воспринимать его через Маяковского (в первую очередь раннего Маяковского, но не только). Читатель, уже знающий Уитмена, тоже с величайшим интересом отнесется ко всем материалам, свидетельствующим о том или ином влиянии поэзии Уитмена на Маяковского».[48]
Катарина Причард, известная австралийская писательница, в статье «Памяти Маяковского» пишет:
«Подобно Уитмену, Маяковский отвергает поэтические каноны, язык, тематику, которые веками предписывались поэзии. Но Маяковский избрал более прямой путь к нашему сознанию и сердцу, чем Уитмен. В стихах Уитмена все же есть отвлеченность и многословие, которые отдаляют его от рабочего читателя. Маяковский говорит просто и ясно».[49]
Стихи Уолта Уитмена, так широко распространенные в русских изданиях в те годы, когда начал творить Маяковский, в какой-то мере облегчили тогдашним читателям восприятие «Облака в штанах» и других произведений молодого поэта. Новаторство Маяковского менее пугало тех, кто успел привыкнуть к новаторским произведениям автора «Листьев травы». Стихи Уолта Уитмена послужили для многих как бы преддверием к стихам Маяковского.
Недаром А. В. Луначарский, увидевший в поэзии «Листьев травы» «победу над индивидом, торжество человечества, смерть эгоизма», указал в постскриптуме к статье, посвященной Уитмену:
«Своеобразным путем, но в том же направлении, шел в лучших своих вещах и В. В. Маяковский».[50]
Мартин Андерсен Нексе, известный датский писатель, прислал в Союз советских писателей письмо, где, между прочим, говорится:
«Даже в переводе поражаешься гениальности Маяковского… Он напоминает как Петефи, так и Уолта Уитмена».[51]
В 1918 году в послесловии к третьему изданию моей книжки А. В. Луначарский написал статью «Уитмен и демократия».
«Уитмена принято называть „поэтом демократии“. Это не точно и менее всего передает сущность его поэзии.
Непосредственно в понятие демократии входят такие принципы, как равенство и власть большинства, но притом в сфере чисто политической. Демократии, которые мы могли наблюдать до сих пор, были индивидуалистическими.
Их чисто политический характер отмечался так часто, что здесь было бы излишне настаивать на этом. Пресловутое равенство граждан перед законом, на основе которого расцветает ад эксплуатации капиталом пролетария, пресловутое всеобщее избирательное право, нигде не помешавшее фактическому верховодству финансовой олигархии, — осуждены в глазах каждого честного человека, ибо всякому честному человеку должно быть ясно, что фактически существующий в любой стране демократический строй есть хитрая ширма, дань времени, удачно сдерживающая взрыв негодования масс мнимым предоставлением им „власти“…
А Уитмен? Мощь и грандиозная красота уитменизма заключаются в противоположном такой демократии начале — в коммунизме, коллективизме, которые в психической сфере молодой уитменианец Жюль Ромен назвал унанимизмом, то есть единодушием.
Слияние человеков. Равенство не песчинок, а равенство братских сил, объединенных сотрудничеством и, следовательно, дружбой и любовью. Братство, провозглашенное за основное начало, — космическое братство, ибо, обняв человека, оно, по типу братского общества, начинает постигать всю природу. Что особенно странно и величественно, неожиданно, но естественно — даже борьбу склонно оно лишать элемента ненависти и рассматривать как особый вид сотрудничества, в котором из хаоса растет космос.
Тут Уитмен, тут Верхарн, тут новая поэзия: в победе над индивидом, в торжестве человечества, в смерти эгоизма и воскресении личности как сознательной волны единого океана, как необходимо своеобразной ноты в единой симфонии. Это ширит сердце, раскрывает его. Уитмен — человек с раскрытым сердцем. Таких будет много, когда упадут стенки нашей одиночной тюрьмы, тюрьмы индивидуализма и собственности. Быть человеком с раскрытым сердцем и потому стать любимцем природы, снять с нее для себя и паствы своей злое очарование и постичь ее как волшебно-разнообразное единство, не умом постичь, а всем существом почувствовать, — это трудно сейчас, и, может быть, это основа всякой гениальности. У Уитмена особенно очевидным стал гений, то есть раскрытость сердца, но она основа подлинного художества и называлась симпатией. Только это — жалкое название, — дело идет о слиянностн.
Безбрежно-могучие мысли пантеистов всех времен и народов, экстазы мистиков и счастливых созерцателей, самозабвенный героизм, проповедь и практика любви к ближнему и дальнему, музыка — все это предтечи того всечеловеческого чувства, того космического само — и всесознания, к которому естественно уготован человек, носитель сознания природы, но от которого он оторван личиной своего мещанского „я“. Перечтите большое стихотворение Уитмена „Тебе“.
Коммунизм принесет с собой — для иных сразу, для других постепенно — просияние. Коммунизм поставит человека на свое место. Проснется человек и поймет радостное свое предназначение — быть сознательным и бессмертным завершителем вселенского зодчества. Бессмертным. Человек бессмертен. Только индивид смертен. Кто этого не понимает — тот и Уитмена не понимает».
Известный критик Д. С. Мирский напечатал статью «Поэт американской демократии», посвященную Уолту Уитмену (в качестве предисловия к моей книге «Уолт Уитмен. Листья травы». Л., 1935).
«Действительность, которую утверждал Уитмен, — говорится в статье, — была буржуазная действительность. Но утверждал он в ней не то, что в ней было буржуазно-ограниченного, а то, что в ней было творчески-прогрессивного. Это творчески-прогрессивное он раздувал и преувеличивал, но если в системе это раздувание приводило к грубому искажению перспективы, в поэзии это оборачивалось тем гиперболизмом, который законно и органически присущ искусству…
Поэзия Уитмена глубоко реалистична. И как вечное реалистическое искусство, она основана на раскрытии типичного в единоличном. Но реализм Уитмена не тот реализм развернутых положений и характеров, который мы знаем по классикам реалистического романа. Это реализм отдельных черт — предметов и действий, не описываемых и не изображаемых, а скорее просто называемых с предельной конкретностью. Из соединения этих черт возникает основной, обобщающий образ поэзии Уитмена — образ американской демократии…
Основное ядро поэзии Уитмена, ее железный фонд, состоит из вещей, выдерживающих сравнение с лучшим, что есть в мировой поэзии. Сюда относятся „Песня о себе“, „Я пою электрическое тело“, „Спящие“, „Песня о топоре“, „Из колыбели, бесконечно качающейся“, „Пионеры! Пионеры!“. „Когда последний раз цвела сирень“ (На смерть президента Линкольна), целый ряд более коротких стихотворений, в том числе такое исключительное по своему лиризму, как „Слезы“ (из цикла „Морские наносы“), и почти весь цикл о Гражданской войне 1861–1866 гг. „Барабанный бой“… Пафос поэзии Уитмена — пафос единства, равенства, человеческого достоинства и прогресса… Пафос единства с нацией, с человечеством, с мирозданием у Уитмена есть прямое лирическое расширение живого чувства единства с демократической массой. Пафос единства получает воплощение в политическом пафосе единства „Этих Штатов“, в военных циклах, в чувстве конкретного братства с массовым американцем, в теме „любви к товарищам“ как основному цементу демократии…
В уитменовском восприятии смерти как счастливого и „свежего“ (cool) воссоединения с материальным миром нет никакого упадочничества, ни усталости. Оно насквозь оптимистично, так как оно возникает из живого чувства единства направления, чувства того, что путь всякого человека будет продолжен другими, чувства классовой преемственности. Поэтому естественно, что эта тема счастливой смерти особенно ярко выступает в замечательной поэме, написанной на смерть вождя и героя американской демократии Линкольна, „Когда последний раз цвела сирень“ (особенно песня соловья).
Тема равенства входит в поэзию Уитмена как один из самых органических и организующих элементов. Именно пафос равенства лежит в основе его желания включить в свою высокую лирику все то, что до сих пор считалось низким и „недостойным Музы“. С ним связаны и реалистические новшества Уитмена и его излюбленный прием перечисления. Пафос равенства заострен у Уитмена в особенности против одностороннего утверждения „духовного“ человека в ущерб человеку телесному. Таким образом, тема равенства тесно сплетена у него с возвеличением человеческого тела, в которой он с особенной силой раскрывает другую свою тему — утверждения человеческого достоинства».
Эту статью безвременно погибшего советского автора высоко оценила американская критика. В США статья была переведена дважды: в 1937 и в 1955 годах.[52]
М. О. Мендельсон недавно опубликовал новый труд «Жизнь и творчество Уитмена» (М., 1966). Это первое у нас большое исследование о великом поэте.
Основные идеи книги сводятся к следующему.
Голос людей труда Америки, говорит М. О. Мендельсон, предававших проклятию в прошлом веке рабовладельцев, нигде не прозвучал с такой беспощадностью, как в стихах Уолта Уитмена. Не политические страсти сами по себе сделали его поэтом. Но когда мощное освободительное движение в США взволновало всю душу Уитмена, его поэтические силы, дремавшие в тишине, поднялись, выросли. Иной, чем раньше, предстала перед поэтом действительность во всем ее многообразии. Другими глазами он стал глядеть на человека, на труд, на дружбу, на природу.
Автор «Листьев травы» — певец ликующего неба, прекрасного человеческого тела, неукротимой любви людей друг к другу; он размышляет о жизни и смерти, о величии науки, о судьбах человечества. Уитмен был революционным демократом, ибо он стал певцом революционной борьбы с плантаторами Юга, ибо он с жаром воспринял революционное освободительное движение в Европе, ибо частью его души стали и утопически-социалистические идеалы.
Сколько бы слез, кровавых схваток, смертей не вставало перед нами со страниц «Листьев травы», лирический герой Уитмена чаще всего радуется жизни, уверенно глядит на мир. Светлая окраска уитменовской поэзии выражает прежде всего мироощущение рядового труженика, здорового духом, чувствующего себя частью бессмертного целого — народа. Поэт дорог миллионам своей влюбленностью в жизнь. Вместе с тем его поэзия привлекает раскованностью формы, потоками образов, бесконечным разнообразием ритмов, стихом, то широким, привольным, как поля и прерии Америки, то напряженным, как бы собравшимся в кулак, чтобы ответить недругу ударом на удар.
В стихах Уитмена дает себя чувствовать высокий романтический пафос. Однако в основном его поэзия реалистична. Специфика реализма Уитмена заключается в тол, что типичным американцем в его творчестве предстает прежде всего он сам, что образу «Уолта Уитмена» приданы черты, присущие многим из лучших современников поэта. Даже тогда, когда образ уитменовского героя принимает гигантские, сверхчеловеческие масштабы, поэт утверждает прежде всего не силу противостоящей народу личности, а всемогущество самого народа. Именно народ ладонями покрывает сушу, все дальше и дальше проникает в глубины мироздания. Примечательно, что, придавая своему герою вселенские масштабы, Уитмен опирается на фольклорные традиции. Стихия народного творчества помогла поэту рассказать о том, как «вихри миров» носили корабль его героя, а звезды «уступали» ему место.