В киоске он купил толстый журнал со статьей Черкасова, обещавшей интересное чтение, и книгу по применению математики к близко знакомым ему вопросам планирования и управления производством. Он был уверен, что все это вздор, мода, облечение давно известных вещей в наукообразную форму, но хотел получить возможность говорить это с полным основанием. Внутри книги шли сплошные формулы, совершенно непонятные, но ему эти «жрецы науки» не напустят в глаза тумана, он все равно собирался пару недель посвятить математике, мода на которую дошла уже до того, что ее стали применять и к стиховедению, и к биологии – подменять биологические закономерности математическими. Пришла пора немного порассеять этот туман. Мода зашла достаточно далеко, чтобы уже следовало обратить на нее внимание. Никакой моде его не захлестнуть, он привык по всем вопросам иметь собственное обоснованное мнение. Да и не впервые естественные науки посягают на то, что им не принадлежит. Но общественную жизнь не втиснуть в формулы!

После покупки книги настроение стало менее светлым, но зато более деловым, энергичным. Отдохнув после обеда, он принялся за журнал. В художественном отношении журнал был совсем пустой, привлек внимание только один рассказ, художественно тоже слабый, с беспомощной композицией, с неумелым зачином и концовкой, с множеством сумбурных длиннот и сырого, не осмысленного художественно материала, да и язык оставлял желать лучшего – в целом со стилем было неудовлетворительно. Кратко подытоживая: не выявлены главные ведущие мотивы, не создана цельная образная система, текст не организован композиционно, отсутствуют развернутые характеры героев, органически врастающие в повествование, половина которого не имеет отношения к раскрытию основной идеи, – жаль, что он не может высказать этого автору, ему узнать это было бы очень и очень полезно. Сейчас молодым авторам едва ли приходится часто слышать продуманные и четкие рекомендации, которые можно было бы изложить по-пунктно: первое – не выявлены ведущие мотивы, второе – отсутствует организационная композиция текста, третье – не создана единая образная система. В этих трех направлениях прежде всего и нужно работать автору. Задачи ясны, остается трудиться.

Изгнать нужно также иронию, которая есть только следствие неспособности говорить дельно, и бесконечные псевдоразмышления героя, преуспевающего молодого доцента, готовящегося к докторской защите. Сломайся у этого доцента холодильник, он бы обратился к специалисту, а вот в «жизненных вопросах» (он подумал это очень язвительно) каждый считает себя специалистом. К сожалению, автору, видимо, представляются похвальным делом «поиски и сомнения» там, где, с одной стороны, есть полная ясность, а с другой – тупоумие и мошенничество. Глупцы считают себя вправе оспаривать истину, пока умный не вдолбит ее и в их тупую голову – ум должен превратиться в слугу глупости. Эти давно известные истины не открывают, а выполняют! Разумное убеждение, доказательство – вещи полезные, но ими тоже не следует злоупотреблять.

Но в рассказе был один диалог между доцентом и вахтершей, вернее, женщиной-вахтером того же института. В этом диалоге раскрывается неизмеримая нравственная пропасть, обнажающая все духовное ничтожество первого и неизмеримое моральное превосходство второй. Это очень интересная и важная мысль: образование и распущенность могут идти рядом. Хотя, конечно, эта мысль тоже не нова, восходит она к Руссо, но была не нова и у него.

Он подумал, что эта женщина-в ах тер, которую и следовало сделать героем повествования, самим своим скромным и честным образом жизни, даже вне сферы производства, приносит обществу куда больше пользы, чем этот самовлюбленный хлыщ, который, скорее всего, еще и бездарный шарлатан (жаль, что автор этого не раскрыл, да и о самовлюбленности доцента приходится больше догадываться – автор неглубоко продумал свою концепцию), и нам, обществу, следовало бы как-то поощрять ее, и материально, и морально. Особенно морально, всячески окружая таких людей почетом и уважением, даже если придется потеснить более одаренных. Будем откровенны: самый нравственный и скромный человек может поколебаться на своем пути, не встречая знаков внимания от общества. Он вспомнил, что нечто подобное также есть у Руссо, и, испытывая удовольствие от безукоризненной работы своей системы каталогизации, быстро разыскал выписку: «Мудрец вовсе не гонится за богатством, но он не равнодушен к славе (да, да, подумал он с горьким удовлетворением, будем откровенны – это правда). И когда он видит, как дурно она – слава – бывает распределена, его добродетель, которую дух соревнования оживил бы и сделал полезною для общества, начинает томиться и постепенно угасает в нищете и безвестности». Да, да, думал он, это совершенная правда, и ему сделалось грустно и хорошо. Но что там дальше? «Пусть первоклассные ученые получат при дворе почетный кров; пусть они получат там единственную достойную их награду: возможность содействовать своим влиянием счастью народов, которые они научат мудрости». Чудесно! Это прямо о нем! И еще дальше, обращение к людям обыкновенным: «Предоставим другим заботу учить народы их долгу и ограничимся тем, что будем выполнять свой долг». Боже всемогущий! Да ведь это самое он и проповедует столько лет, и, кто знает, может быть, небезуспешно. Кто знает, какие всходы дадут семена, брошенные им в души молодых людей, присутствовавших на вчерашнем вечере! Кто знает… И как его понял эрменонвилльский мудрец, живший два столетия тому! И как после этого не перечитывать свои выписки! Людмила говорит, надо искать, а не пережевывать навязшие в зубах истины. Чего искать? Способов уклонения от выполнения долга? На минуту ему стало горько, но он вспомнил, что его положение в семье похоже на положение Льва Толстого, и эта мысль снова наполнила его гордостью. Он сидел глубоко растроганный и не скоро принялся за черкасовскую статью.

Черкасов ему импонировал независимостью и прямотой суждений, тем, что не ленился напоминать об ответственности человека перед собой, перед природой, перед прошлым и будущим. Из Черкасова он на этот раз выписал совсем немного – относительно того, что трудности общения между людьми исчезнут с воспитанием всесторонне развитой личности. Выписал также возникшую у него в связи с предыдущей собственную мысль о том, что искусство должно упрощать общение людей друг с другом, значит, ненормально то положение, при котором считается нормальным, что литературные, музыкальные вкусы личности принадлежат к самой интимной стороне ее психики. Черкасов, в сущности, тоже не давал ничего нового, он был более компилятором. Правда, компилятором способным, но не нужно забывать, что слово «компиляция» проистекает от латинского «грабить», – иногда бывает полезным вникнуть в первооснову слова.

Но Черкасов стимулировал его собственную мысль, причем мысль, принадлежащую к поэтической стороне его сознания, он это чувствовал, и он хорошо, крепенько поразмышлял, прогуливаясь по балкону, и кое-что счел нужным записать. Он размышлял об очищающей роли жизненных невзгод, о борьбе света и тьмы, веры и безверия, истины и обмана, о различии науки и искусства: наука анализирует, а искусство синтезирует гармоническую личность, о соотношении национального и всемирного, современного и вечного и еще раз убедился, что истинно национальное обязательно будет и всемирным, а истинно современное – вечным. Если копнуть поглубже, увидишь, что справедливым и разумным всегда считалось одно и то же. Людмила говорит, что если копнуть поглубже, то убедишься, что во все времена люди имели по две ноги, любили есть и не любили голодать. И в этом видна мать, та тоже не могла без гипербол. Что ни говори, а наследственность… Но воспитание довлеет. И в случае Людмилы это сказалось. Выросла она честной и трудолюбивой девушкой. Но чрезмерно возбудима, несдержанна – от этого никуда не денешься. И здесь материнская кровь. И трудолюбие – как у матери – часто переходит в бессмысленное копошение.

Затем он продолжил изучение монографии по древнеиндийской философии, которую изучал уже около недели, и сделал из нее несколько поразивших его выписок. Они в который раз подтвердили, что истинно национальное будет всемирным и вечным: «Люди, обладающие стойкостью и сосредоточенностью, не печалятся, когда теряют свое богатство». «Когда те люди, не ровня по разуму тебе, в лицо тебе бросают оскорбленья, стерпи спокойно». Как, однако, здорово сказано! Точнее не выразиться! И когда! Правда, в плане общественном неприемлемо, но в лично-семейном звучит очень современно. «На дело направь усилье, о плодах не заботься, да не будут плоды твоим побужденьем». Вот! Трудиться не для плодов! Блестяще! Теперь Людмиле будет нечего возразить! Замечательный по убедительности призыв к бескорыстной деятельности, хотя в тех исторических условиях мог использоваться в целях прикрытия эксплуатации. Как жаль, что такой могучий трудовой стимул остается неизвестным для большинства. Он почувствовал сильнейшее желание с кем-нибудь поделиться тем, что прочитал. А вот эти бесконечные напоминания о неизбежности смерти уже вредные заблуждения, ослабляют волю к деятельности, хотя вывод делается правильный: вся ценность телесного существования состоит в следовании долгу: «Ты твердо стой на жизненном пути». О прелюбодеянии совершенно верно указывалось, что оно приносит только страх, но с огромным минусом: было указано, что оно опасно, но не было указано главное – что оно безнравственно. А плохие поступки плохи не столько тем, что вредны, а тем, что безнравственны. Века принесли это важное добавление. В следующий раз надо будет об этом сказать: Истина требует этого. Оказывается, новое есть и в лично-семейной морали. И в призыве не сходить с праведного пути – пути долга – ради женской красоты (бесспорно, преувеличиваемой), по сути своей правильном, тоже не указана безнравственность этого, а отмечалась только преходящесть и обманчивость внешних прелестей, к тому же в огорчившей его бестактной, неприличной форме: внутренности и жир, кровь и кости, да сплетенная с жиром кожа, а внутри мясо, слизь и грязь – сосуд, наполненный нечистотами. Зачем такое печатать! Некрасиво – только и всего. Но зато вот это просто великолепно, просто великолепно: «Приняв во вниманье свой долг, не нужно тебе колебаться». Вся мудрость мира в этом! И Людмила еще может что-то возражать! «Не нужно тебе колебаться» – великолепно! Ему не терпелось поскорее зачитать ей это. Кроме того, ему уже хотелось видеть ее, он уже немного соскучился. О, это нужно выписать! Это оживит рассказ: легендарная история создания сборника «Наладийяр». Восемь тысяч джайнских мудрецов, покинув двор царя из династии мадурских Пандиев, записали каждый по четверостишию на пальмовом листе и бросили в реку Вайгай. Часть четверостиший, поплывших против течения, составила Наладийяр. Он был доволен. Это будет хороший рассказ. Он с удовольствием повторил про себя: «Мадурских Пандиев, реку Вайгай». Хорошо! И закончить можно шуткой: «Сколько же диссертаций нынешних «мудрецов» выплыли бы против течения!» Он записал и шутку.

Ей пора уже прийти, Людмиле. Его уже сердило, что ее нет, – ему хотелось ее видеть, но он старался думать – и это ему удавалось, – что недоволен ее опозданием, тем, что она понапрасну теряет время, однако на этот раз решил ей ничего не говорить.

В конце концов, она уже взрослая, и он ей уже несколько раз указывал на ее опоздания.

Услышав звук ее ключа в замке, он принял веселое и ободряющее выражение и приготовился крикнуть: «Как дела на трудовом фронте?» – и, когда она вошла, энергично помахал ей рукой, но крикнул почему-то: «Как дела у молодежи?» – хотя и так знал, что все у нее идет прекрасно – что ей может быть нужно: молодая, здоровая, хорошая работа, материальная обеспеченность. Она ответила не в тон:

– Бьет ключом, и все по голове.

Теперешняя молодежь стесняется говорить в приподнятом тоне, и напрасно: тон делает музыку. Поэтому он продолжал разговор по-прежнему приподнято, не обращая внимания на то, что она, следуя современной моде, говорила сдержанно.

– Что я сегодня разыскал – не поверишь! В сущности, все было открыто уже тогда, – и зачитал ей о стойких людях.

Она, упрямая девчонка, пожала плечами:

– Потому их и называют стойкими!

– Нет, не говори.

– Что «не говори»? Я же соглашаюсь. Почему ты возражаешь?

– Ишь ты какая! А почему тебе нельзя возразить?

Он засмеялся и лукаво погрозил ей пальцем. Она не нашлась что ответить, а это с ней бывает редко. Обычно за словом в карман она не лезет, здесь она пошла в него. Правда, готова спорить в самой безнадежной позиции. Это уже материно. Он зачитал выписки до конца и, предупреждая ее слова – он знал, что она скажет, – подтвердил:

– Да, нового для меня в этом нет, но теперь я отношусь к этим истинам иначе.

– Не знаю, – сказала она, – мне кажется, отношение к истинам должно меняться, когда слышишь что-то новое.

Неглупо, но только для поверхностного взгляда.

– Нет, – ответил он, радуясь, что все обдумал заранее. – Когда я узнаю, что некое знакомое убеждение разделяли мыслители, отделенные от меня тысячами лет и километров, мое отношение к нему меняется. Но сегодня я узнал и нечто новое. Я узнал, что мне дали века, прошедшие со времен Наладийяра: древние зачастую отрицали нарушения долга на том основании, что они сопряжены с чем-то неприятным, в настоящем или будущем. А я отрицаю их не только и, быть может, даже не столько из-за неприятных последствий, сколько потому, что они безнравственны. Нравственность не нуждается в награде! Очень интересно, что уже тогда появился нездоровый интерес к материальным благам, впоследствии давший столько эгоизма и самомнения.

Он посмотрел на нее с юмористическим благодушием.

– Ну ладно, – сказала она, – дай я переоденусь. Не беспокойся, мое желание переодеться исходит из чистого источника: я переодеваюсь не для того, чтобы сберечь одежду, а потому, что, придя домой, положено переодеваться.

– Конечно, конечно, иди. Я пока тебе поесть подогрею.

– Я не хочу.

– Никаких «не хочу». Ишь ты!

– Тогда подожди, я сама.

– Никаких «сама». Может быть, я хочу за тобой поухаживать?

Он засмеялся. Он был рад, что она наконец пришла. Признать поражение открыто все-таки не хочет, ну да ему это и не нужно, признавала бы в душе. Пока она ела суп, он рассказал ей о разговоре без конца рефлексирующего доцента с женщиной-вахтером. Оказалось, что рассказ она уже прочитала на работе. Ему это не понравилось, но говорить он ничего не стал. В конце концов, она уже взрослая. И, может быть, читала во время обеденного перерыва. Оказалось также, что автора рассказа она давно знает и любит. Изображая Черкасова – она всегда изображала его одинаково непохоже, – она добавила, что его творчество ей близко единством, а может быть, как ни парадоксально, и борьбой лирического и сатирического начала. А вот это уже напрасно, любить там нечего; хотя тематически замысел был интересный, но воплощен из рук вон плохо, что она и доказала, вопреки очевидности утверждая, что доцент – хороший парень, – хороший для хороших людей, а для лицемеров все люди с гнильцой, они бывают гораздо требовательнее. А разговор самый незначительный, рассказ совсем не про то, – большое дело – попросил булавку, – и показывает лишь общую симпатию к доценту. То есть главного не поняла. И все из-за того, что автор недостаточно ясно развил свою мысль, гоняясь, очевидно, за подтекстами и настроениями, благо сейчас никто не решится крикнуть, что король-то голый. Но, возможно, все оттого и получилось, что автору его же мысль была до конца не ясна, это при всех неоправданных длиннотах. Все можно было бы изложить на паре страниц.

– Да с чего ты взял, что это его мысль. Ты ему приписал свою, ты у всех выискиваешь свое. Или ошибки.

– Иначе и быть не может, – осторожно сказал он.

– Может, – сказала она. – Мое и без того при мне, а я хочу узнавать новое. Ужасно, когда, читая, не учатся, а проверяют ошибки.

– Хочешь узнавать новое – хорошо. Но скажи-ка мне – ты любишь спрашивать «зачем?», – скажи, зачем ты хочешь знать новое?

– Чтобы лучше жить, – дерзко ответила она, и он огорчился.

– Знаешь, Люда, – серьезно сказал он, – я недорого ценю желание учиться для приобретения каких-либо благ.

– Знаешь, папа, – передразнила она, – ты недорого ценишь поступки, не идущие во вред человеку. Но ты и с этим не согласишься. Ты ведь всегда прав. Самые сильные полемисты те, которых истина не интересует. Если тебя спросить о чем-нибудь: зачем нам оно? – ты только начнешь креститься и брызгать святой водой: до чего, дескать, дошла распущенность.

Он расстроился и замолчал. При чем здесь это? Зачем так говорить! Она хотела встать, чтобы взять второе, но он опередил:

– Сиди, сиди, я сам положу.

Это он не затем, чтобы ей стало стыдно, а просто хотелось помочь. Но ей сделалось не по себе, он заметил. И пожалел ее, эту упрямицу. Она хорошая – трудолюбивая, честная, а характера, как говорится, в карман не спрячешь. Тем более есть в этом и его упущение. Он решил помолчать, чтобы дать ей оправиться от смущения, но уж очень ему хотелось поделиться прочитанным. Он начал осторожно пересказывать содержание статьи Черкасова. Она слушала внимательно, иногда с интересом переспрашивала, и понемногу он снова почувствовал себя свободно. Но неожиданно, когда он заговорил о нравственности истины, об исторической борьбе высокого и низкого, о том, что истина становится достойной самой себя, когда воплощается в гармонии человеческого духа, с ней снова что-то произошло. Она сказала довольно резко:

– «Высокое», «низкое» – я понимаю. Это то, что тебе нравится, и то, что не нравится, хотя лучше бы ты это так и называл, а эпитет «высокое» оставил для деревьев. А то уж очень расплывчато. Для тебя ведь и женские брюки – низкое, не говоря о сапогах – их-то и правда носят внизу. А вот прически, хоть они и на голове, тоже как-то попадают в «низкое». За исключением твоего полубокса, разумеется. Но это замечание в скобках. А насчет истины – это же…

– Почему то, что нравится и что не нравится? – улыбнулся он. – Просто я вижу, что это дельно, а это тупо.

– Тупо то, что тебе не нравится. А насчет истины – это же бессмысленные слова! «Истина, достойная себя»!

– По-моему, они не бессмысленные, – мягко возразил он, пытаясь понять, что произошло, и стараясь перевести спор в шутку. – Все они разъясняются в соответствующих словарях, можешь убедиться.

– Сочетание их бессмысленное! Как «зеленый звук».

– А что, это тоже не бессмысленное. Вспомни цветомузыку.

– О господи! А если бы я сказала… То есть ты утверждаешь, что всякое сочетание слов имеет смысл?

– Юпитер! – шутливо-предостерегающе погрозил он пальцем. – Ты сердишься – значит, ты не прав.

Она не ответила и снова принялась есть. Он, не зная, что ему делать, скомкав конец, досказал статью и, невольно приноравливаясь к критическому расположению ее ума, пренебрежительно отмахнулся:

– А в остальном журнал совсем пустой. Прежний редактор лучше умел подбирать талантливых людей.

– Талантливые люди – как мухи. Их подбирать не надо, только не закрой вовремя дверь – и понабьются.

Ответ был саркастический, но он решил отнести сарказм не к своим словам, а к талантливым людям. Он хотел промолчать и уже начал было молчать, но не выдержал и сказал, без нажима, но убедительно:

– Нет, Люда, я полагаю, ты ошибаешься. Талантливые люди – не мухи.

– Вот как? Спасибо! А то я думала, что они мухи.

– Ты так сказала, – возразил он спокойно, но с достоинством.

– Я ошиблась. Мне сначала показалось, что они мухи, но теперь я вижу, что они не мухи.

Он снова помолчал, а когда она допивала чай, догадался, что она чем-то расстроена. Вот и с ее матерью так было: никогда не пожалуется, только отвечает раздраженно, придирается к словам, но тут надо только самому не раздражаться. Осторожненько выяснить, в чем дело, а затем исподволь успокоить, мягко, ненавязчиво, это он умел, так, чтобы она и сама не заметила, как развеселилась. Но тут он вспомнил, что сегодня должен был решиться вопрос об ее отпуске. Наверное, с этим связано. Его уже давно сердило – он называл это «огорчало», – что она так носится со своим отпуском. Ее может занимать любая глупость, и все оттого, что она не нашла себе дела, которое поглотило бы ее целиком, – не смогла построить свой внутренний мир. Недаром говорят, что праздность – мать всех пороков.

– Да, как с твоим отпуском? – как бы между прочим спросил он, и она ответила тоже небрежно:

– Да никак. – И ласково прибавила: – Разве эта толсторожая свинья отпустит. Ну ничего, снова завалит тему, кабан, – подождет, чтобы я за него по субботам сидела. – Ласковость в ее голосе постепенно исчезла: – Знает, холопское отродье, что я не буду ни умолять, ни скандалить, и выезжает. И хоть бы одна душа вступилась, все углубились в работу, сплошь ударники коммунистического труда. Я бы на их месте… За себя, я понимаю, неловко, а за другого… Тут мечтаешь весь год… Да что теперь говорить!

Она хотела встать, но он, не обращая внимания на ее выражения – сейчас этого не следовало делать, – мягко положил ей ладонь на колено (им, молодым неженкам, все-таки тоже живется непросто: по своей изнеженности, они всегда чем-нибудь недовольны, а та же изнеженность не позволяет им ни стойко перенести причину недовольства, приняв ее как неизбежность, ни попытаться ослабить ее, потому что это потребовало бы каких-то усилий):

– Людочка, прежде всего, если они поступили бесчестно по отношению к тебе, значит, им пришлось хуже, чем тебе: ведь не ты оказалась бесчестной. Но я уверен, что, когда ты успокоишься, ты снова будешь отзываться о них как о людях совсем неплохих. И кроме того, пожалуйста, пойми, этого многие не понимают, и это действительно трудно, но очень важно понять: сослуживцев не выбирают. Я тоже хотел бы работать с людьми более передовыми, чем те, кто меня окружает, но…

– Если бы ты посмотрел на прически и брюки передовых людей, ты бы понял, что самые близкие тебе люди собраны в твоей конторе.

– …Я работаю с теми, с кем должен работать. Ты сама потом каждому найдешь оправдание.

– И у палачей есть оправдание. Он просто поганый трус. Он просит у начальства людей на новую тему и боится, что ему скажут, что зачем, мол, он отпускает других, если ему нужны люди. И все. А он-то прекрасно знает, что в эти два месяца мне делать будет нечего. Но он трусит там это сказать.

Он понял, что простыми уговариваниями здесь не обойтись, и заговорил серьезно, хотя и мягко, но с видом полной убежденности:

– Знаешь, Людочка, ты должна понять, что счастье наше и состоит в непрестанной, без перерыва, без отдыха, борьбе с трудностями. Как же иначе, если вся жизнь наша – это борьба с трудностями. И кроме того, – ты меня прости, пожалуйста, – прежде чем требовать от мира, следует поинтересоваться, что ты даешь ему. Знаешь, что говорил веймарский мудрец? Требования к миру нужно повышать осторожно, блюдя осмотрительную скромность…

– Оставь меня со своим веймарским идиотом! – вдруг вскрикнула она, и он вздрогнул: ужасно, как похожа на мать! – «Что я даю миру»! Я даю ему доброжелательность, честность, если хочешь. Если человек со мной хорош, я его не предам. И в ответ хочу только того же! Понимаешь, та-во-же! А этой толсторожей свинье нужно не доброжелательство, а палкой по роже, тогда он тебя будет любить.

– Не любить, а бояться.

– У него это одно и то же. Да и вообще эти два чувства трудно различаются.

Он понял, что серьезно говорить с ней сейчас невозможно, она нуждается в некоторой встряске, и заговорил с добродушной грубоватостью:

– Людмилка! Да опомнись ты, как тебе не стыдно! Из-за чего сыр-бор разгорелся! Что, в конце концов, случилось? Не пустили – и бог с ними! Что мы за баре – Черное море нам подавай! Мы на юга не ездим – у нас свои юга. Вот мы осенью как поедем к тете Фене, да как пойдем в лес, да как насобираем грибов… Ммм, восторг!

Он зажмурил глаза от наслаждения и уже собрался почмокать губами, но она вдруг быстро освободила колено и вмиг скрылась в своей комнате. Он остался сидеть с растерянными глазами и вытянутыми для причмокивания губами. Он понимал, что она хотела бы, чтобы он целиком и полностью разделил ее одностороннюю точку зрения, бранил руководство, говорил ей утешительные пошлости, и ему тоже это было бы приятнее всего. Но он не имел права делать это. Он, отец, должен навсегда сохраниться в ее памяти непоколебимым, что бы ни случилось, не теряющим рассудка и справедливости, каким остался в его памяти его отец. Это укрепит ее в будущих превратностях судьбы, от которых не огражден никто.

Собрав все силы, она притворила дверь за собой без стука и, чтобы не зарыдать в голос, впилась зубами в руку, повыше запястья. Она была в халате без рукавов.

Из-за боли в руке от души немного отлегло, стало не так больно; она сжала зубы сильнее, но боль исчезла, между зубами осталась тонкая бесчувственная тряпочка, словно кусаешь за край рукава, только противно знать, что это не рукав. Она разжала зубы, взглянула на впечатавшийся в руку сиреневый венчик. Хотела укусить за новое место, но подумала, что тогда нельзя будет на работе оставаться в кофточке с короткими рукавами. Сдвинув халат, хотела укусить себя за плечо, но остановилась, потому что след мог увидеть Игорь. Плечо было уже немножко загорелое: ухитрилась нахвататься солнца, чтобы на пляже показаться уже ничего себе. Тут она вспомнила, что не увидит Игоря, может быть, больше месяца, и заплакала обильными смирившимися слезами. Слезы становились все слаще, так что, когда они кончились, она еще подождала, не появятся ли снова. Чтобы вызвать их, она нарочно подумала, что это, может быть, последний раз, когда она хорошо выглядит; если им еще когда-нибудь удастся выбраться вместе, она уже будет старая и будет стесняться раздеваться при нем. (Она хотела хорошо выглядеть не для того, чтобы его соблазнить; когда она себе нравилась, она радовалась больше за него, чем за себя.) Слезы не появились, и тогда она подумала, что вообще неизвестно, что будет дальше, может быть, она ему надоест и он ее бросит, но в это она не могла поверить, сами эти слова – «надоест» и «бросит», по их вульгарности, не могли иметь отношения к ним. Словом, слезы иссякли окончательно. Потом снова заболит, но уже слабее, а сейчас уже ничего, только хочется рассказать все Игорю, но сегодня не удастся. Ей заплакать при ком-то – как раздеться, а при нем – даже хочется. И когда у него огорчения, а он бодрится, ее это сердит, потому что как будто с чужой.

Так и не дождавшись слез, она пошла умылась, выглянув сначала, нет ли отца в коридоре. Из холодного крана почему-то полилась теплая вода, и она подумала с горькой улыбкой: «Неужели я охладела до такой степени?» Потом заглянула к нему, а то он что-то притих. Отец сидел задумавшись, боком к столу, сложив руки на коленях. Лицо у него было, как у старика с рембрандтовского портрета: кроткое горестное напряжение, покорное беспокойство. Она не могла долго смотреть на этот портрет, все думала: неужели и в старости то же? А однажды догадалась: все это давно ушло – и горесть, и беспокойство, осталось лишь привычное выражение – как маска. Надо только подождать, скоро наступит безразличие. Если нет покоя, пусть придет хотя бы тупость. И у отца, она знала, на душе сейчас не было ничего, только пустота.

Но это дела не меняло. На такое лицо все равно невозможно смотреть, если даже это форма без содержания, а так ли это – еще вопрос. Но она бы не выдержала, если бы при ней избивали даже манекен. «Что же я делаю, сволочь!» – мелькнуло в голове, и она позвала его игривым насморочным голосом:

– Папочка! Ку-ку! – шутка как раз для него.

Он поднял глаза и просиял, как младенец, сияние разбежалось по лицу, начиная от глаз.

– Ну как? – радостно, но не без опаски спросил он и, видно, тут же пожалел, что спросил: такой вопрос мог привести к новому эксцессу.

Она улыбнулась и бодро подняла вверх большой палец. Он успокоился и, секунду помешкав, сообщил ей, как радостное известие:

– Знаешь, ты была права. Это был не Блок, а Бобрищев-Пушкин.

– Где не Блок? – не поняла она. – А! Ну, что, молодец Пушкин. Только зря он не стал писать сам. Зачем ему еще понадобился Бобрищев? Это он, наверно, все напортил.

Загрузка...