Перешли в «детскую», – Валеркиной мамаше явно недоставало вкуса в названиях: тут имя «боевой уголок» – и то было бы слишком вялым. Здесь не было уже ничего барочного (барочное для меня звучит как что-то среднее между порочным и бардачным). Могло показаться, что ты попал в капище огнепоклонников: на стенах пламенели исполинские костры Синопа, Наварина и Чесмы, на помощь дедам мчались цельнометаллические внуки: крейсеры, линкоры, эсминцы (посрисовывать бы, посрисовывать!..). Все венчалось плакатным фризом из всевозможных морских орденов – экзотический орнамент был до отказа набит самыми восхитительными в мире предметами, на которые я всю жизнь мечтал налюбоваться досыта, – якорями, и притом недостижимо симметричными. Сколько их я перерисовал в уединенные минуты робких наслаждений, в которых мечта заменяла обладание: пыхтишь, бывало, выводишь якорь на спасательном круге… А якорь-то косой, а круг-то кривой, – но все же подпорка хилому воображению. А тут у человека целый гарем! (Но все же не Валерка вскормил во мне эти страсти. Он их только использовал.)
А в центре капища, как и положено, восседал идол – «Генка». Тяжеловатое мускулистое лицо – точь-в-точь у таких, только бронзовых, вокруг фонтанов изливается вода изо рта – ужасно неэстетичное зрелище. Неподвижный взгляд, веская речь, с перебоями, но как по книжке, а это для меня тоже не последнее дело. Читающие пацаны – да и взрослые – тянутся друг к другу среди нечитающих, им все же больше есть о чем поговорить, а людям свойственно наличие общих тем для разговоров принимать за наличие общих жизненных интересов.
Генка мрачно всматривался в альбом с Костиными рисунками, – Костя в просительной позе вслушивался в веско роняемые замечания, смешанные с историческими справками:
– Нахимов решил войти… В Синопскую бухту двумя… Колоннами… И атаковать… Неприятеля. Сам он находился на… Восемьдесятчетырехпушечном линейном корабле «Императрица Мария». Неверно, Костя. У Нахимова козырек был круче. Почти как нос.
Вот так. Турецкие корабли вспыхивали… Как факелы. Бомбические орудия… «Парижа» и… «Великого князя Константина»… шквальным огнем… наносили огромный… вред турецким… судам. Неверно, Костя. Геральдика строится по законам. Голубой цвет обозначает… Водную стихию. Синий – воздух… верность. Зеленый – надежду. Черный – бесстрашие… землю. Серебряный – знание… приверженность.
Это совершенно некстати напомнило мне ухажерский язык цветов, о котором я наслышался возле старших сестер моих приятелей. Валерка представил нас, не без яда отметив мою склонность к чтению. Генка немедля развеял мою дутую репутацию.
– Читал «Над Тиссой»? – в упор спросил он.
– Нет, – смутился я (а все отец виноват!).
– А «Тарантул»?
– Нет, – растерялся я (у, папка!).
– А «Один в поле воин»? – так мне послышалось.
Я поник головой.
– Прочитай. Это все сильные книги, – заключил Генка с сумрачным упором на «сильные». Я поспешно обещал (и исполнил).
А пока мне вручили тонкую книжку про партизан, которую я засунул за пояс и прочел в тот же вечер. Оказалось, что профессия партизана чрезвычайно увлекательная и вполне безопасная. Налетай себе на комендатуры да захватывай трофеи и «языков», которые в подштанниках выпрыгивают из окон, а в остальное время пой песни у костра, где жарится шашлык, особенно если в отряде имеется веселый повар-армянин. Я даже в том чаду засомневался, за что тогда автор называет их героями- мстителями.
– Можно показать ему твою картину? – снова подвернулся Валерка.
– Покажи, – снисходительно позволил Генка.
Валерка мигом раскатал рокочущий ватман и тут же дал ему со свистом завиться обратно. Я успел заметить только корабль без единого неоприборенного пятнышка – что-то вроде электронно-вычислительной машины, как их изображают на карикатурах, – и темно-синее небо с пылающими вангоговскими звездами. Небо рассекалось ослепительными прожекторными лучами, которые складывались в какую-то дату – не успел разглядеть в какую. Я онемел.
Валерка принялся демонстрировать мне фотографии разных знаменитых кораблей и о каждом, пронзая меня стальным зрачком, тоже как-то пронзительно провозглашал что-нибудь вроде:
– В тот день наш «Гремящий» и был гремящим.
– На предложение сдаться эсминец открыл огонь и кингстоны.
Потом мы рассматривали картинки в книгах, перед каждой книгой условливаясь, на какой стороне, левой или правой, корабли и танки – Валеркины, а на какой – мои. Самые лакомые куски доставались Валерке, но мне с головой хватало и объедков. У меня прямо руки зудели посрисовывать, но не хотелось срамиться. Как сквозь сон до меня продолжали доноситься Генкины наставления:
– …Под Гангутом русские… Разгромили шведов… Захватив десять кораблей и контр-адмирала Эреншильда…
Заглянул Валеркин отец, но и в тот раз, и в последующие он не оправдал моих ожиданий. Спрашивал только: «Ну что, караси?» Чувствовалось презрение родоначальника морской династии к пресноводной рыбе. И Валеркиной преданности нашему делу он не обнаруживал: брал чей-нибудь рисунок, разглядывал, произносил удовлетворенно: «Из тэтэшника залепил (из макаровца, из пэпэша и т. п.)» – и удалялся. Дети явно переросли отца.
Мамаша у них была еще более обыкновенной трестовской дамой. Таких у нас тогда называли домохозяйками; по-моему, это прозвание все-таки принижало их, хотя и возвышало над просто неработающими женщинами. Заметив у меня книжку про партизан, она дала мне напутствие:
– Имей в виду, эта книга из моей личной библиотеки. Ты понял? Из моей личной библиотеки. – До тех пор я думал, что домашние книги – это просто «книги».
Обычная трестовская: летом завивка и накрашенные губы – «как вареной свеклы наелась», зимой – темно-синее пальто с чернобуркой – настоящей вплоть до ремешками висящих лапок с черненькими коготками и очень лисьей мордочки с тупенько поблескивающими глазками – и белоснежные «фетровые» валенки, дважды загнутые, но загнутие их не вздувалось грубо и толсто, как на наших валенках, а лежало мягко и ровно, будто у раскатанного теста для лапши.
И все же она оказалась родоначальницей – Евой своего рода – могучего рода Прудниковых.
– Гена, – кротко обратился Валерка, – кто изобрел подводную лодку? – и метнул в нас с Вовкой заранее торжествующий взгляд.
Я изобразил еще большее почтение. Вовка не поднял глаз. За все это время он не проронил ни слова.
– В одна тысяча семисот двадцатом году, – тяжко заговорил Генка, глядя вдаль, – крепостной крестьянин Ефим Никонов… подал царю… челобитную… с проектом подлодки… Один из безвестных талантов… которых много было… на Руси. Прозорливый ум Петра… оценил перспективу… но потом царские сановники…
Я окончательно уверился, что мне пора менять роль всезнайки на что-нибудь подоступнее. Черт возьми, и такой вот человек из-за какой-то физики с математикой должен был маяться с двоек на тройки, а теперь прозябать в безвестности, дожидаясь осеннего набора (отец обещал устроить его на флот).
Видно, и посейчас еще живы наследники тех царских сановников!
Валерка показал мне лампочку, до которой головой доставал Георгий Сорокин. Я с почтением осмотрел ее и покосился на Вовку. Ему было «до лампочки». Он сидел насупленный, и мне пришлось стараться за двоих.
Затем Валерка в небрежной позе прилег на диван и вполголоса показал, как на этом самом диване Георгий Сорокин полным голосом сбацал частушку: «Вылетает из-за леса стая истребителей, поднимайте, девки, юбки – помянем родителей». Это, кажется, был единственный пример чего-то ощутимого из жизни Георгия Сорокина. Валерка, с блудливым восторгом поигрывая глазами, выставлял поступок Георгия Сорокина как неслыханно забавную выходку.
– Понимаешь, полным голосом, – на этом обстоятельстве Валерка настаивал как на особо забавном. Он снова прилег и снова показал, выражая сожаление, что присутствие родителей мешает ему обнаружить самую соль номера – полный голос.
Я тоже старался восхищаться, но это было нелегко. Подобные куплеты слишком рано вошли в мою жизнь, чтобы когда-либо иметь для меня хоть малейшую пикантность. Еще лет в пять, поощряемый вниманием знатных господ, я оттарабанивал этих истребителей, на потеху соседской шпане, абсолютно лишенным игривости голосом будущего первого ученика, которым я так и не стал.
Возможно, благодаря знакомой частушке, я начал осваиваться и даже слегка прихвастнул, что у отцовского сослуживца дяди Миши тоже много военных книг: про историю, про рыцарей и т. п. (военной книгой считался и Вальтер Скотт). Валерка воспринял. Можно стало перейти к основному пункту программы – геройскому вранью.
НАЧАЛОСЬ
– Ты не слыхал – мы недавно Алфёра оттырили? – начал Валерка.
Алфёр был родом из приграничной области Октября; не из самых первых фигур, но все же оттырить его – для начала это было недурно. Правда, Алфёр приходился мне чем-то вроде приятеля, хотя был старше меня одним классом и тремя-четырьмя годами, – но он был еще не самым перерослым из школьных переростков, каких сейчас уже и не встретишь. Этой весной нас с ним послали таскать в спортзал стулья для школьного вечера. В интимной обстановке таскания он сбросил обычную аристократическую замкнутость и болтал со мной по-свойски: похвастался вышибленным зубом в глубине рта, показал удар ногой из джиу-джитсу, проломив два сиденья, рассказал, что ждет какого-то, уже недалекого, срока, чтобы последовать за всей нашей знатью: бросить школу и поступить на автобазу, для начала в какой-то вспомогательный состав, а потом уже и в колесный.
– Знаешь, чем баранку смазывают? – спросил он меня.
Я знал, что баранка – это руль, но разве его смазывают? Солидолом, что ли?
Лицо Алфёра приняло выражение горького торжества.
– Потом и слезами. Едет шофер по степи, солнышко печет… елы-палы! – Он покрутил головой – до чего оно печет! – и пригорюнился. – А пот-то на баранку кап-кап… А в другой раз засядет – ночь, холодно, кушать нечего – шофер и заплачет. А слезы тоже кап-кап… На баранку.
Эта неожиданная песенная манера очень возвысила его в моих глазах – прямо как в книжке! Но сейчас, у Валерки, мне совсем не жалко было, что его оттырили: в глубине души я, конечно, знал, что все это вранье, но возможно и то, что прежние друзья уже казались мелковатыми для новых горизонтов.
– Не слыхал? – удивлялся Валерка. – Про это все пацаны говорили. Смори: я иду мимо школы, а Алфёр с крыльца зевает: чего ты тут трешься? Я тоже зеваю: твое какое дело? «Чего, чего?» – это Валерка уже изображает Алфёра с плаксивой недоверчивостью: Алфёр удивляется, не ослышался ли он, и сожалеет, что опять придется учить дурака. – «А ничего, говорю, хорошая погода. Он берет штакетину – и я беру штакетину (этого добра в школьном дворе всегда хватало). Он боится – и я боюсь». – Как видишь, Валерка врал не без психологии, не выставлял себя вовсе лишенным человеческих слабостей.
Ну а дальше, естественно, как та стая истребителей, из-за сарая вылетели пацаны «из нашего края» – от приварка рожи гладки, поступь удалая, – все с саблями, все зевают во все горло. Алфёр ударился бежать, но был взят в клещи и т. д. и уже с неделю боится отойти от дома, чтоб не подбавили.
Желание тоже соврать что-нибудь геройское становится невыносимым. Я уже успел оценить правила вранья: не возбраняется называть конкретные имена и свидетелей.
– Я тоже недавно отколошматил одного, – робко начинаю я и вопросительно взглядываю на Валерку. Валерка поощрительно кивает, и я приободряюсь: – Знаешь Ваську Новикова? С ним рядом живет такой рыженький пацан… – вначале я хотел отколошматить самого Ваську, но в последний миг оробел и заменил его на рыженького, о существовании которого за секунду до того и не подозревал. Мой рассказ был принят весьма благосклонно.
Это был исторический момент, отдававший меня в Валеркину власть. Я хлебнул сладкой отравы, а получать ее в дальнейшем можно было лишь в Валеркином кабаке. Валерка, видя, что я уже готов, достал из-под подушки деревянный пистолет, – он и спал, словно оккупант в тылу врага, – и мы пошли на оружейный склад – сарай, куда должны были собраться пацаны из Валеркиного края , который мог стать и моим краем.
Первым, кого мы встретили на улице, был Алфёр, впервые решившийся отлучиться из безопасной зоны. Он приветственно хлопнул меня по плечу, а потом без церемоний отнял у Валерки пистолет – «на растопку» – и стал притворяться, что закидывает его на крышу. Валерка смиренно молил:
– Ну Алфёр, ну чего ты, ну отдай, ну знаешь, мне сколько возиться…
– Для кого Алфёр, а для тебя товарищ Алфёров.
– Ну товарищ Алфёров, ну отдай, ну чего ты…
Покуражившись, Алфёр бросил пистолет на землю и удалился вразвалочку. Валерка поднял пистолет, обдул его от пыли и покосился на меня. Я сделал безмятежное лицо, и предыдущая сцена как бы перестала существовать. Я, может, потому и не вступился, – чтобы не обнаруживать, что она мною замечена. Я на лету усвоил заключительный урок: уважай чужую ложь, если хочешь, чтобы уважали твою.
У КРАЯ…
В просторном по-трестовски сарае – храме Георгия Сорокина – вокруг кучи халтурно сляпанного деревянного оружия собралось человек пятнадцать.
Но ужас! – что это были за личности! По имени я знал только двоих, – не знать кого-либо в лицо у нас было почти невозможно. Сын директора подстанции тихоня Дирван, по прозвищу Дирвотина, сидел с обычным пристойным видом. Он был известен лишь потому, что в ограде их дома росло единственное на нашей безжалостной почве дерево, приносящее плоды: ранетки величиной с вишню, раскатывавшиеся по полу с почти бильярдным перестуком. Когда выжуешь из них сладковатую кислятину, – у меня от одного воспоминания слюни побежали, – рот оказывался набитым скрипучими опилками, которые было уже и не проглотить и не отплеваться, приходилось пальцами выскребать их из-под языка. Но и такие ранетки клянчились и вымогались до поругания человеческого образа – к прискорбию, это было не совсем чуждо и мне: насколько я теперь понимаю, я боялся отстать от людей. Но уже в трех шагах от ранеточного дерева Дирвотина мало чего стоил.
Вторым, кого я знал, был Владька Успенский, пацан довольно начитанный, а это, я уже говорил, тянет нас друг к другу; пусть даже один уклоняется в историческое, а другой – в фантастическое с незаслуженной прибавкой «научно» – все равно они выделят друг друга из толпы. Впоследствии Владька тщетно пытался придать нашим занятиям мушкетерский характер. Он упорно называл наши сабли шпагами, а не шашками, как все, и даже подбил нас троих (меня, Валерку и Вовку) забраться на автобазу и спороть с кабин старых «Урал-ЗИСов», которые у нас называли «Урал-дрова», дерматин на плащи. Однако все, вслед за Валеркой, стали называть эти плащи бурками. В данный момент Владька, вихляясь, прохаживался взад-вперед с рыцарским шлемом – ведром на голове, запрокинув голову, чтобы что-нибудь видеть, и гулко мыча оттуда на мотив «Цыпленка жареного»: «Я банда-шайка, я банда-шайка…»
Остальные не дали повода узнать их имена. Здесь было собрано все самое сопливое и вислогубое, что могли поставить два десятка окрестных бараков. Вся эта шушера была младше нас и сидела на корточках с серьезностью, доходящей до безразличия, – хоть бы знать мне тогда, что индейцы тоже так сидят, – я бы их провел по какой-нибудь более приличной статье. А то… даже договаривать неохота.
И это был мой край!
Да и можно ли считать это – краем ! А собственно, почему бы и нет? Где написано, что такое край ? Но так ведь и я могу набрать десять пацанов, и получше этих, и назвать их краем, – да, но как поверить в значимость того, чему сам же дал значимое название? А этот край , по крайней мере, я нашел уже готовым, с традициями, так сказать. И потом, если я создам еще один край – это будет уже инфляция. Словом, если я желал иметь край , выбирать не приходилось. Только тут я до конца понял, до чего мне хотелось иметь свой край , до чего я устал быть бескрайним.
КРЕЩЕНИЕ ОГНЕМ
Валерка раздал оружие с немного удивившим меня по-хозяйски ворчливым добродушием – так наша бабушка разбрасывала корм курам, – и бойцы приняли это с удовольствием, хотя выраженным и слабовато, как и все их эмоции. Мы с Вовкой сразу получили что-то возле майора, догнав Владьку и Дирвотину (и Валеркиного отца), а когда мы впятером последними остались в сарае, Дирвотина вывернул из кармана здоровенную пригоршню ранеток, взъерошенную от гибких стебельков, и оделил нас. Я окончательно убедился, что принадлежу к лейб-гвардии. Не могу сказать, что это было мне неприятно. Надеясь, что и Вовка размяк от своей привилегированности, я, улучив момент, шепнул ему восторженно:
– Генка – а?! – каков, мол.
Вовка покривился – он вообще не любил телячьих восторгов – и, дернув плечом, ответил:
– Ему жениться пора, а он командует соплячьем…
Я поспешно оглянулся на Генку. Он враскачку, будто по палубе, вышагивал поодаль от нас, загребая пыль, неедленно уносимую прочь раскаленным азиатским ветром, подобно дымовой завесе. Он шел, будто сам по себе, а оружие его нес ординарец. Руки Генка держал так, словно в парадных штанах нес два ведра дегтя – это руки сами так стояли от избытка мускулов, многие для этого даже бинтовали себе подмышки. В посадке рук, как и во всякой чрезмерно обнаруживаемой роскоши, был не только шик, но и вызов. Я знавал ребят, у которых в школе, например, локти топырились по высшему разряду, а на танцах висли как плети.
Я попробовал пробить в Вовкином нигилизме другую брешь для своего восхищения:
– А танковые часы?
– Угу. Думает: чего бы еще упереть? А, часы еще остались!.. Давай, скорей, обдирай, – Вовка пояснил это серией хлопотливых движений.
Я отвернулся и вымарал этот разговор из памяти – но, как видишь, не насовсем.
В тот раз личному составу были розданы шашки, потому что ожидалась «конская» атака. Она вполне оправдывала свое название – мы, как кони, мчались вокруг сопки. Валерка с гиканьем впереди, Владька рядом, прочая лава разворачивалась тоже не без азарта – я хорошо слышал, как кое-кто выпевал себе под нос конское ржание и стук копыт: тыкдык, тыкдык, тыкдык.
Генка, погруженный в раздумье, словно мираж, колеблемый маревом, сидел на вершине сопки. А через горы и моря с отеческой заботой вглядывался в нас Георгий Сорокин.
Мы начинаем «сдыхать». И я впервые подумываю: а каково же было настоящим солдатам!..
– Я быстро устаю, – кротко пожаловался Дирван нам с Вовкой, – а Валерка – как олень!
Я испугался, что Вовку стошнит от такой безвкусицы, но он только сплюнул и с передышками пробормотал, что Валерка, видимо, торопится в зоопарк, пока не закрыли, а он, Вовка, сейчас плюнет и пойдет домой.
– Но Валерка же бежит!
– Ему надо – пусть он и бежит. А я пойду.
Но это Вовка просто душу отводил, а так-то он знал не хуже нас, что кто бы куда бы ни бежал – отставать все равно стыдно.
Наконец мы доскакали до какой-то канавы, истребили там все живое и на рысях тронулись дальше, оставив на пепелище ревущего сержанта, которому угодили деревянной гранатой по голове.
Вдруг Валерка скомандовал:
– Стой! (Раз-два!) Кру-гом! – и, вдохновенно сверкая глазами, обратился к догоняющему нас всхлипывающему младшему командиру:
– Товарищ сержант, как вы посмели оставить свой военный пост? Вы больше не сержант. Георгий бы Сорокин на тебя посмотрел! Шуруй отсюда, пока не вломили. Пошли, братва, обойдемся без сопливых, – последнее было сказано очень ласково.
Мы потянулись к Генке, искоса поглядывая на разжалованного, который на приличной дистанции плелся за нами, и ощущая себя дружным высококачественным стадом, перепортить которое не удалось одной паршивой особи.
– Орлы! – мрачно грянул нам навстречу Генка и приступил к раздаче орденов, вырезанных из газет и журналов и раскрашенных вначале старательно, а потом все хуже.
Тем временем бывший сержант бочком-бочком подобрался к нам и влился в ряды. Валерка якобы не заметил. К несчастью, ордена наши можно было носить только в кармане и лишь изредка любовно раскладывать, разглаживать и разглядывать. А лучшие из лучших могли надеяться со временем быть представленными… – угадал кому?
О НАГРАДЕ
Интересно: Шопенгауэр утверждал, что ордена – это векселя, выданные на общественное уважение, и ценность их зависит от кредита заимодавца. А у нас было наоборот – выданные награды сами повышали Валеркин кредит: ведь, оспаривая Валеркин авторитет, каждый тем самым оспаривал бы их ценность. Все вспоминается Наполеон: «Неужели вы думаете, что можно заставить людей сражаться, действуя на них рассуждениями? Они годятся только для ученого в кабинете. Солдат дерется из-за славы, отличий, наград».
Кстати, о славе. Этой весной здоровые олухи из двух наших бараков затеяли стравливать между собой малышню, и мой дурак явился домой, гордо неся под глазом и на губе векселя на общественное уважение, выданные ему соперниками.
– Дурак ты. Тебе набили физиономию другим дуракам на потеху, а ты хвастаешься.
– Я им больше набил!
– А зачем, спрашивается? Да и твои-то синяки от этого не пройдут.
– И пускай! Мне нравится бурная жизнь. Зато слава! – все хвалят, все говорят: молодец, победил! Витька мне руку поднял… – с застенчивой нежностью.
– Давай, я буду тебя лупить и приговаривать: молодец, победил, молодец, победил?
– А! Нет! Если бы я по правде победил…
– Скажи, что тебе больше нравится? – вот ты построил дом, в нем люди живут, говорят тебе спасибо. Но не очень часто – сказали раз и живут. Или тебе лучше – идешь по двору, а сзади мальчишки шепчутся: вон, вон он идет, он вчера десять человек избил. Что бы ты выбрал?
Борьба была мучительной, но краткой. Победила честность.
– Нет, если шепчутся, то лучше шепчутся.
Так что задатки у него недурные. Но все равно домашняя среда заест; вырастет циник, предпочитающий пользу блеску, зануда, перед каждой схваткой желающий знать, что он защищает и зачем, от кого и для кого. Я ведь тоже тянулся к сиянию славы, а тружусь на ниве просвещения, да еще в заслугу норовлю себе возвести. А яблоко от яблони…
И, кстати, об отличиях: Валерка опять-таки не мог создать, но лишь использовал чрезмерно простодушную форму нашего тщеславия: кто бы и за что бы тебя ни выделил – все равно хорошо. Так что ценность награды заключалась в том, что ее получали не все. Этой же цели служили наказания, которые сплачивали вокруг Валерки тех, кто им не подвергся, – кара, в сущности, тоже награда – для уцелевших.
Ценилась, разумеется, лишь словесная готовность служить, но почему-то не все это понимали.
ВРЁМ
Хвастовство начиналось уже по дороге на базу. Хвастались и подвигами в сражении, но больше битыми мордами – все больше у Него же. Возбужденные враньем и своей численностью, мы шли по городку, как по завоеванной стране, беспрестанно пробуя зудевшими шашками прочность попадавшихся заборов и примериваясь к встречным пацанам – они бы нас отлупили или мы их. И всегда получалось, что мы (если явно было видно, что они, этот вопрос предпочитали не поднимать, но что такое «явно»! – оно редко встречается).
В каждую встречную собаку кто-нибудь из нас запускал камнем. Ругань хозяев встречалась хохотом.
Встречавшимся девчонкам, ровесницам и постарше, мы кричали двусмысленно:
– Ложись! Истребители!
– Вылетают из-за леса!
Частушка Георгия Сорокина стала для нас чем-то вроде полкового гимна.
А чем мы хвастались!
Не умеющие размножаться вирусы внедряются в чужие клетки и так их настраивают, что они, вместо собственных дел, начинают штамповать продукцию для оккупанта. Эти вирусы были умнее нас: мы в своем хвастовстве совершенно не стремились использовать экономику побежденных, восходя в своих вкусах к безнадежно устаревшим завоевателям ассиро-вавилонской формации: «Как буря устремился я на врагов. Я наполнил их трупами горные овраги. Я окружил, я завоевал, я сокрушил, я разрушил, я сжег огнем и превратил в пустыри и развалины. Вытоптал поля, вырубил сады и виноградники. Дикие ослы, газели и всякого рода степные звери стали обитать там». Единственный успех для нас был не создать что-то, а победить кого-то. Единственная радость – торжествовать над кем-то. Помню, я обалдел, когда узнал, что у японцев звериным символом доблести служит не хищник – лев или орел, – а карп – за мужество, проявленное в борьбе с речными порогами. К чести нашего языка, наш самый крупный хищник – волк – символизирует совсем не возвышенные качества, несмотря на его бесстрашие перед зайцами.
Но и во вранье соблюдалась некоторая иерархия: одному разрешалось отлупить двоих не старше четвертого класса, другой вынужден был пробавляться первоклассниками, а третьему вообще разрешалось бить только окна да лампочки на столбах. Но каждый довольствовался своим пайком, а в дальнейшем надеялся его увеличить. Только лейб-гвардейцы ограничивались лишь собственным вкусом.
Генка обычно сидел в стороне, погруженный в величественные раздумья, но его присутствие и редкие реплики сильно возвышали наше вранье в наших же глазах. Кто мог знать, о чем он размышляет: о мероприятиях по обеспечению войск в боевом, политическом и материально-хозяйственном отношениях или о новом приеме джиу-джитсу, который надолго лишит Его боеспособности.
Иногда Генка давал исторические справки, но не чуждался и менее отвлеченной героики – уголовщины, точнее, ее бескорыстной разновидности, именуемой обычно хулиганством. Подобно Александру Грину, он создал собственный мир необузданных страстей и девственной законности, не лишенный какой-то дикой поэзии, – это был не Валеркин уровень! Мир этот он поместил зачем-то в Жолымбет, тоже шахтерский поселок в сорока километрах от нас. Так и слышу его мерный торжественный голос:
– Когда милиция… приехала… он уже… не дышал.
Он уходил в себя, все безвозвратно ушедшее проносилось перед ним, а очнувшись, завершал траурным голосом Левитана:
– Ночью хоронили Макара, – и с легкой улыбкой удивления: – Днем бы не дали. Отбили бы.
И эти оргии посещались не только теми, кого Валерка избавлял от непосильного груза собственного «я», от хотя бы трех-четырех часов из неизносимого дня, – но даже и ребятами неглупыми (включая, надеюсь, и меня).
Дирвотина вращался в избранном обществе Вовки, меня, Владьки, Валерки и особенно Генки, чуточку приобщаясь даже к Георгию Сорокину.
Вовка был лучшим метальщиком, а где еще он мог приложить свое искусство. Вовка был скептиком, а скептицизм не будешь держать взаперти – там он ни к чему, ему нужна пища и публика, – здесь он все это имел в изобилии.
Владька был активным читателем, и поэтому неизвестно, чем в его глазах было все происходящее – может, двором королевы Марго, а может, казармой кого-то из Луёв. Раз как-то Владька, сам удивляясь своей удаче, сказал мне, что про нас можно написать целую книгу, особенно про него – «про отчаянных всегда больше всех пишут». Оказывается, он без всяких к тому оснований считал себя отчаянным – подумаешь, прохаживался по брустверу во время несуществующего обстрела. Ну, еще, подталкиваемый отчаянием (пардон, отчаянностью), он однажды на уроке географии сдавленно крикнул себе за пазуху: «Сифилис!». Однако и я некоторое время подумывал о том, чтобы тоже объявить себя отчаянным. Не решился, кажется, в основном из-за Вовки. Кстати, мы с ним ни словом больше не касались наших похождений в Валеркином игорном клубе. Мы как будто стеснялись, словно добропорядочные господа после ночного кутежа с девками.
В ИГРУ ВСТУПАЕТ БОНАПАРТ
Глядя на Генку, и я решил повышать квалификацию – избрал самый ненадежный способ добиться расположения начальства – обширными познаниями. Я прочел в энциклопедии статью об артиллерии и при случае выложил, что к «А. как совокупности предметов вооружения относятся все виды огнестрельного оружия – винтовки, карабины, пистолеты, револьверы, автоматы, ручные и станковые пулеметы, минометы, пушки, гаубицы, мортиры, реактивные артиллерийские установки и боеприпасы всех видов».
– И боеприпасы? – устало усмехнулся Генка, и тотчас же, как по команде, захихикал Валерка, а за ним уже и остальные. Даже Вовка криво ухмыльнулся. А я не виноват – так было в энциклопедии. Валерка, кстати, еще не осмеливался сам высмеивать гвардейцев, но подхихикивал уже вполне свободно.
Я понял, что у нас всегда будет один военспец. Но моя склонность к теоретизированию скоро нашла себе другое занятие, изменив характер управления боем, – к тому времени Валерка уже руководил сражениями издали, а я был при нем чем-то средним между начальником штаба и комиссаром. За какие заслуги – скоро узнаешь. И сражения наши все больше из области беготни переселялись в более богатую и менее утомительную область воображения.
Валерка обожал разные свирепости, продиктованные военной необходимостью, – травить раненых, расстреливать пленных и т. п. Я часто даже узнавал, из каких книг он вытаскивал безвыходные положения. Среди книг этих попадались и хорошие, но до чего он все перекручивал на свой лад! Стендаль утверждал, что Наполеон самые серьезные сочинения читал так, как заурядные люди читают романы: для усиления пылкости души, а не для познания великих истин. Но до Валерки ему было далеко: Валерка упивался тем, чем автор рассчитывал ужаснуть. Во всех трагических коллизиях Валерка болел лишь за свою подругу – необходимость, торжествуя над слюнтяями, которые могут находить необходимость горькой, – торжество всякой силы могло его только радовать, он непроизвольно отождествлял себя с каждой из них (разве что она нацеливалась персонально на него).
И при любой оказии Валерка партию за партией отправлял несчастных раненых в лучший мир, да еще торжествующе косился на меня – да, мол, а ты думал как! Ну чего бы, кажется, хоть для разнообразия, не сыграть разок в спасение раненых, а то и погибнуть с ними заодно, отказавшись их покинуть, – так нет, даже не проси. Вообще в Валеркиных глазах власть наиболее выпукло обрисовывалась одной своей стороной – возможностью вредить. Без этого он просто не мог почувствовать, есть она или нет.
Еще немного – и Валерку было уже не узнать – генеральские замашки какие-то, энергичное немногословие. И край наш он, будто садовник, выстригал на свой фасон. Мы с Вовкой сильно подняли краевой престиж, но теперь Валерка не брал ребят побойчей, а только чтобы в рот ему заглядывали. И чтобы их рот при этом тоже был открыт для обозрения. Через открытый рот видно чистое сердце. Зато новые кадры заметно возвысили искусство словесного служения – искусство восхвалений, заверений и глумлений над отсутствующими врагами. Мы с Вовкой оказывались здесь едва ли уже не лишними. Репутации наши еще были нужны Валерке, но он уже предпочел бы обладать ими отдельно от нас.