Вчерашняя мода — самая не мода. Зато позавчерашняя — забава искусствоведа В забаву превратился соцреализм. В сталинских небоскребах видится не столько ностальгия, сколько талант. Соцреализм объявлен продолжением авангарда, а не его палачом: они вместе мечтают об изменении жизни и, взявшись за руки, выходят из берегов искусства.
Теперь не время простодушных людей, самородков, энтузиастов, борцов за правду. Теперь безжалостный постмодернист определит степень твоего интертекстуального невежества; концептуалист отметит дозу твоей творческой замутненности, нечистой приверженности не к тексту, к смыслу. То есть ничего не случится, но читать не будут, не стоит.
В таких условиях мало кто выживает, и не жалко.
Но в таких условиях шестидесятник должен застрелиться вне всякого сомнения, хотя бы на время, до следующего витка, пока из трупа отца не превратится в скелет деда. И хотя постмодернистов ожидает скорее всего и скоро та же участь, об этом не принято думать, равно как и ругать шестидесятников: это не модно. Это даже не смешно. Пусть те сами хоронят своих мертвецов.
Неблагодарность писателей почти мифологична ученики пожирают учителей, чтобы в свою очередь быть пожранными. Никто никому не поможет. А если кем заинтересуется широкий читатель, тот гибнет первый.
На этом жестком фоне аксеновская проза выглядит голо и мазохично. Только гуманист пощадит, но гуманисты теперь не в чести. Нужно немножко перетерпеть. Завтра будет легче, чем сегодня. Когда свергнут постмодернистов, утвердятся романтики начала двадцать первого века. Те-то протянут руку незаслуженно забытым шестидесятникам. Те-то проклянут в очередной раз соцреализм как страшный сон. Снова можно будет ругать Сталина, и народятся новые наивные самородки.
Но пока все-таки остались, не вымерли друзья-шестидесятники, открывавшие Запад в таллиннских кофейнях и на джазовых предтусовках, аксеновская проза будет греть сердца некоторых (многих тысяч) людей.
И пока я не позабыл того июньского вечера 1966 года, когда Василий Павлович в зените своей славы вошел вместе с опальным Бродским в квартиру Евтушенко, чтобы найти тайный способ напечатать Бродского в «Юности», и, казалось, все будут всегда молодыми, а дружбе не видно конца, и я, случайный юный соглядатай, бескорыстно ликовал при виде такой великолепной дружбы… а это, — сказал Евтушенко, показывая на меня своим друзьям, — гениальный исследователь Хлебникова… друзья поглядели на меня с интересом… Аксенов — с бóльшим, Бродский — с меньшим… Вася, — сказал Аксенов с боксерским оскалом… Иосиф, — без улыбки сказал Бродский… я принес Евтушенко свою курсовую работу филолога-первокурсника о неологизмах Хлебникова… я залился краской… на евтушенковских стенах висел авангард… Евтушенко всех расставил по местам… он выдал нам на троих новейшую игрушку нью-йоркской полиции: walky-talky… а сам спрятался со второй половиной игрушки в уборной… «я вам прочту сейчас свои новые стихи…»… мы прильнули к игрушке… Аксенов с интересом, Бродский — без… Я — Гойя!.. — вдруг звонко, по-евтушенковски, зашипела игрушка… все грохнули… шутка удалась… неслыханный джин с тоником потек в четыре горла… Евтушенко открыл ящик письменною стола… там валялись невиданные зеленые деньги… курили только Winston… тут Бродский вставил, что ему в деревенскую ссылку слали Kent… ящиками… он обклеил Kent’oм стены… это тоже произвело впечатление… хотелось быть тоже сосланным в ссылку… под утро для меня нашлась работа… с грехом пополам я переводил им лестные американские статьи о них же самих из толстого профферовского три-квотерного журнала… некоторые лестные эпитеты я на ходу придумывал сам, из чистого умиления… меня удивило, как плохо все трое знали английский… или мне показалось после джина?.. когда совсем уже рассвело, мы с Бродским сели в одно такси… я — вперед… он — на заднее сиденье… через несколько минут из его рта потекли какие-то неопределенные звуки… я нервно оглянулся… это я так стихи… — спокойно заметил поэт… я присутствовал при священнодействии… у Белорусского вокзала мы расстались в общем-то навсегда… «здесь каждый второй на улице похож на Бродского… посмотри… вон стоит у светофора… похож?.. город Бродских…» — говорил мне Аксенов за рулем «мерседеса» в Манхэттене где-то на уровне 1988 года… и желчно, сильно морща нос, смеялся… осенью 1994 года в Торонто мы снова оказались с Бродским вдвоем в одной машине… не обращайте на меня внимание, — сказал лауреат Нобелевской премии… меня нет… это только одна оболочка… я утром прилетел из Милана… а я из Москвы, — сказал я… из Москвы? — слегка усмехнулся Бродский… — разве она еще существует?.. я наскоро сбил референтную группу общих знакомых… А, Женька!.. — рассеянно отозвался он о том, кого как-то раз назвал своим учителем… А у Б., — сказал я, — какие-то серьезные неприятности с головой… Бродский задумался… он выживет, — сказал он уверенно и не ошибся, — ему еще рано умирать… а помните, — спросил я, — вечер у Евтушенко?.. мы поднимались в скоростном лифте на последний этаж небоскреба… на писательский банкет с фейерверком… неожиданно Бродский по-человечески улыбнулся… и, пока я все это не забыл, для меня «Звездный билет» — литературная веха, переворот в головах, маленький шаг одного писателя, но большой сдвиг российской ментальности, если вспомнить долетевшего до Луны астронавта. И книги, следовавшие за «Звездным билетом», — утверждение меняющейся ментальности, новый трепет, торжество дерзости, к счастью для всех, превратившейся сначала в общее дело, а уже после в общее место.
Писатели, выросшие на Аксенове, знают: это он открыл правила новой литературной игры, в условиях морального гнета первым ослабил галстук-удавку, и стало свободнее писательским шеям. И он радовался не только за себя. В нем всегда была редкостная щедрость.
Стоит ли придираться к безвкусице и комсомольским коннотациям его героев, тем более, что сейчас это даже — ну да — забавно? А то, что «старик Хэм» и маэстро Набоков стали его интертекстуальными друзьями, то так распорядилась доборхесная эра.
Дело не в «чуваках» и длинноногих «чувихах». И не в литературной истории. А в том, как свежи были розы.