Первые шаги
В далекой Сибири, где пролегает исторический путь политической ссылки, Якутский тракт, лежит большое село Оек.
Оек является первым этапом, первой остановкой политических партий, отправляющихся из Александровского каторжного централа и из Иркутской тюрьмы в далекую якутскую ссылку.
Я родился и провёл свое детство в Оеке.
Когда в селе узнавали, что идет в Якутку партия арестантов, мы, детвора, выбегали за околицу села навстречу партии, а матери и бабушки выползали за нами с шаньгами и калачами, которыми оделяли арестантов. А мы, сбившись в кучу, с любопытством рассматривали серых людей; с особым любопытством и уважением мы смотрели на «кандальников», считая их «настоящими» разбойниками. Когда партия, отдохнув, отправлялась дальше, мы провожали её до другой околицы. Километрах в пяти от села партия останавливалась на днёвку в большой пересыльной этапке. Конвою также полагался отдых, и его заменяли крестьяне, мобилизуемые по наряду волостных властей. Мы, детвора, тоже присутствовали на этих караулах и принимали в них самое деятельное участие.
Незабываемое впечатление осталось от этих дней, особенно ночей: вокруг высокой стены этапки раскладывались сплошным кольцом большие костры. Смолевые дрова горели среди тёмной ночи зловещим багровым пламенем, а на расстоянии двадцати шагов друг от друга, чернея, стояли мрачные фигуры мужиков, отиравшихся на дубины.
Ночь для караульщиков проходила в нервном напряжении: не боявшийся зверей сибиряк с мистическим ужасом смотрел на высокие стены этапки, мрачной тенью выделявшиеся на ночном небе. Чувствовалось: появись в этот момент на стене беглец-арестант — и все мы, грозные стражи, бросились бы врассыпную.
Мы, детвора, обычно также стояли возле отцов с дубинами и вместе с ними всё это чувствовали и переживали.
Как только начинался рассвет и ночь уходила, с ней вместе уходило и гнетущее состояние, люди стряхивали с себя страх, и лица становились веселее.
Глубоко в моём сердце и в моей памяти запечатлелась однажды разыгравшаяся на этапке драма.
Как всегда, мы выбежали за околицу встречать партию: сначала показалась вдали на дороге пыль, засверкали штыки конвойных, а потом показалась и серая масса арестантов, составлявшая партию человек в четыреста. Солнце палило с большой силой, и люди спотыкались от усталости. Мы хотели подойти ближе к партии, но конвой, обычно допускавший детвору даже разговаривать с арестантами, на этот раз нас грубо отогнал. Арестанты были угрюмые, молчаливые и тесно сжаты кольцом конвоя. Конвой не позволил передать арестантам ни шанег, ни калачей и, не дав сделать партии передышку, погнал её прямо на этапку.
Все чувствовали, что что-то случилось или должно будет случиться.
Мужики на этот раз были мобилизованы в усиленном количестве. Десятки телег, запряжённых парами, запруженные мужицким «конвоем», обогнали партию и, приехав к этапке, расположились вокруг её ограды. Возле этапки уже расположилась часть запасного конвоя во главе с офицером, в ожидании партии.
Наконец подошла и партия.
Подойдя к этапке, многие арестанты от усталости свалились на землю. Офицер что-то кричал на конвойных, наскакивал на арестантов, солдаты с помощью прикладов кое-как установили порядок, построили партию рядами; против партии выстроили солдат. Партию пересчитали, офицер скомандовал входить во двор этапки; партия входить во двор почему-то отказалась. Офицер кричал, ругался; что-то кричали из рядов партии; один высокий арестант поднял кверху руку и стал что-то громко говорить арестантам. Офицер отдал короткую команду, и сейчас же раздался залп. Высокий арестант, с ним ещё несколько человек повалились на землю; партия заволновалась, но осталась на месте. Раздался второй залп, и партия всей массой, сбивая друг друга с нот, ринулась в ворота этапки. На земле осталось восемь человек убитых. Весь сельский караул, а с ним вместе и мы, детвора, разбежались кто куда. Когда мы вернулись к этапке, порядок уже был восстановлен: убитые лежали покрытые рогожами.
У высокого арестанта был оторван пулей указательный палец.
В эту ночь вместе с мужиками ночной караул нёс и военный конвой.
Мой отец — сибиряк, золотоискатель, много лет путался по тайге. Мать жила в селе и кое-как вела небольшое крестьянское хозяйство. Сёстры и брат работали по «людям», а я, последыш, учился в приходской школе.
Лет сорока отец бросил путаться по приискам, голышом вернулся из тайги домой; потом лет пятнадцать прожил в Иркутске по найму и, затем уже вернулся к крестьянскому хозяйству и сидел на нём до самой своей смерти. Помер 96 лет, а мать померла на 12 лет раньше.
Я окончил школу 12-летним мальчишкой.
После школы отец отвёз меня в город и сдал учеником в бакалейный магазин, к богатому купцу Козыреву. Самодур, пьяница, окруживший себя плутами-приказчиками, Козырев, жестоко зксплуатируя своих служащих, продавцов, в то же время заставлял их обманывать покупателей, мужиков, всучая им наряду с хорошими товарами и всякую шваль. Когда на Козырева находил запой, приказчики делались полными хозяевами и основательно воровали. Козырев это знал и всегда говорил ближайшим приказчикам: «Воруйте, но чтобы обороты увеличивались и увеличивались мои доходы»; и приказчики добросовестно выполняли наказ своего хозяина. Два года прожил я в этой клоаке, не выдержал, ушёл.
От Козырева я перешёл на лесопильный завод Лаптева, тоже акула, но уже другого порядка. Рабочий день у Лаптева был 12 часов, завод работал на две смены, круглые сутки. Моя задача была следить за маслёнками пильных рам на шатунах под полом; 12 часов в сутки в древесной пыли под полом делали работу несносной; проработав полтора года, я оставил завод и поступил сторожем на телеграф. Работа на телеграфе оказалась ещё тяжелее, но зато я получал жалованья уже не 12 руб., как на заводе, а 17, что было для меня первым большим заработком. Правда, я там топил 19 печей, заправлял 60 керосиновых ламп, бегая в кабак за водкой телеграфистам и в кондитерскую за плюшками телеграфисткам. Жил в грязной от керосина и копоти кухне, а спал в шкафу и никогда не высыпался: не хватало времени. Было тяжело, но и там я прожил незаметно около полутора лет. Выручил меня оттуда надсмотрщик Петров, взяв меня с собой в качестве рабочего в экспедицию, проводившую телеграфную линию в Якутск. Жалованье мне положили 30 руб. в месяц.
Выбился на твёрдую дорогу. Это было в 1900 г.
По возвращении из экспедиции поступил на то же жалованье на телефонную станцию в качестве штатного рабочего. Через год был приглашён в качестве электромонтёра по наружной сети на электрическую станцию с окладом в 60 руб. в месяц.
В 1901 г. я через Спиридона Миланского, рабочего телефонной сети, попадаю в социал-демократический кружок, который в течение года раза три собирался у него, на квартире, а также в доме купца Милля. В 1903 г. я перешёл с электрической станции на завод винной монополии, где работал на установке новой электрической станции под руководством французского инженера. Здесь я впервые успешно руководил стачкой рабочих завода, проходившей, правда, на весьма узкой базе экономических требований, ограничивавшихся повышением заработной платы. После стачки был уволен и до осени 1904 г., до призыва на военную службу, вновь работал на телеграфе в качестве старшего рабочего на относке телеграфной линии по Кругобайкальской железной дороге.
Во флоте
В 1904 г. осенью меня призвали на военную службу. В этот год весь молодняк Сибири направили на пополнение Балтийского флота. Эскадры Рождественского и Небогатоза сильно разредили Балтийский флот как в отношении судов, так и в отношении личного состава. Шла усиленная подготовка новых кадров. Сибирская молодёжь полностью угодила во флот.
В Иркутске я получил явку в Петербург в Технологический институт к «Владимиру»; жил он, кажется, на 2-й роте Измайловского полка. Стояли мы до разбивки в Александро-Невском полку. Оттуда я связался с Владимиром. Он тут же в институте передал меня курсистке Насте Мамонтовой, которая первое время служила связью между мной и партийной организацией. Через некоторое время нас разбили: часть пошла в гвардию, а главная часть сибиряков была назначена во флот. Нас перевели в 8-й флотский экипаж. На следующий день вызвали электриков, вышло нас человек 8, перед нами стоял унтер-офицер в тёмной шинели и в фуражке с георгиевской ленточкой; детина ростом около сажени, он осмотрел нас и подошёл ко мне.
— Ты с электричеством знаком?
— Знаком, — ответил я.
— Я его беру.
«Начинается», — подумал я. Меня куда-то записали: матрос расписался, и мы пошли. Шёл снег. Высокая фигура матроса маячила впереди; я шёл за ним, волоча за верёвочку по снегу свой сундучок.
«Ну и дядя, — мелькало у меня в голове, — неужели там все такие, что я буду среди них делать!» На душе делалось тоскливо и хотелось назад, в 8-й экипаж, к своим. Подошли к большим красным казармам, над парадным золотыми буквами: «Гвардейский экипаж», прошли под полутёмными арками через двойные железные ворота. Двор находился в квадрате огромного корпуса, чистота двора меня подавляла. Матрос ввёл меня в один из подъездов, и мы вошли в помещение казармы; это была казарма первой машинной роты. В роте был только один дежурный, остальные все были на учении. Дежурный указал мне койку. Я снял свой полушубок и лохматую шапку. Валенки мои раскисли, и с них на выскобленный добела пол стекали грязные капли. Щегольская фигура дежурного стояла передо мной, и мне казалось, что он ехидно посматривает на мои плачущие валенки. «Прижмут, должно быть», — подумал я, и мне опять стало не по душе.
Мои товарищи по роте ушли в учёбе порядочно вперёд, и мне приходилось подготовляться в одиночку. Чтобы скорее подтянуть меня, мне дали дядьку, которому и было поручено учить меня строевой и словесной премудрости.
Словесную премудрость я преодолевал довольно успешно, но со строевой дело подвигалось не важно, по крайней мере, мой дядька был недоволен; однако после здравого размышления дядька заключил, что в моих недочётах не шагистике был виноват не столько я, сколько мои развалившиеся пимы.
— Ать! Два! Ать! Топай, топай… Оть бисова душа! Ать, два, швыдче!
Но как я ни топал своими разбитыми пимами, «швыдче» не получалось.
— И чого воны, бисовы диты, бахилы жалиют, що це за муштра в пимах! — И дядька со скорбью смотрел на мои пимы и безнадёжно разводил руками. Я вполне разделял его скорбь и считал, что всякая муштра в пимах — дело безнадёжное. Однако дядька был человеком добрым, он заставил каптенармуса выдать мне сапоги, и мы с ним муштру кое-как одолели; я был включён в общую учёбу с моими товарищами по роте.
До присяги нас выпускать за ворота не полагалось; присягу же мы должны были принять в конце январи, после окончания строевой учёбы: после присяги специалисты от строевой учёбы освобождались на всё время военной службы и посвящали всё своё служебное время своим специальностям.
Настя аккуратно посещала меня по востресеньям, приносила понемногу литературу и указания, как начать работу среда матросов экипажа. С новобранцами я сошёлся довольно скоро, публика в большинстве заводская, в той или иной степени уже соприкасавшаяся с революционным движением, на разговоры шла легко и охотно. Скоро у нас образовался кружок. Дядька мой также оказался любителем до политических разговоров и тоже включился в наш кружок.
В кружке читали литературу, газеты, и никаких особых революционных планов у нас пока не возникало.
После присяги нас освободили от строевых занятий и выдали отпускные билеты. Я непосредственно связался с военной организацией.
9 января прошло мимо нас. Ещё накануне 1-я и 2-я машинные роты получили приказ сдать оружие. Этот приказ вызвал среди команды недоумение; я тоже не понимал причины этого, хотя о митингах на заводах меня информировали, но о восстании или вообще о чём-либо серьёзном разговоров не было. Я хотел вечером пойти справиться в партии, но оказалось, что отпуск матросов из экипажа прекращён, а вокруг экипажа усилены караулы. Выйти мне не удалось.
Все эти меры повысили настроение среди матросов; всю ночь шло тихое митингование.
Утром 9 января меры предосторожности были усилены. В дежурном снаряжении в роты явилось всё начальство. Откуда-то принесли ворох деревянных палок. Палками вооружили человек 20–30 команды и по два человека поставили у окон, выходящих на улицу; был дан приказ, если начнут рабочие вламываться в окна, отбивать их палками.
Изолированные от города, мы стали верить в возможность каких-то больших событий. Перекидывались мимолётными словами: сговариваться было невозможно, офицеры и «шкуры» не спускали глаз. По улицам сновали конные и пешие патрули. Часов около двух стали слышны выстрелы, которые продолжались часов до пяти в разных местах города. На рысях проносились драгуны мимо экипажа; быстро пробегали кучки рабочих по тротуару. Вот всё, что мы наблюдали 9 января. Лишь на другой день мы узнали о трагедии у Зимнего дворца.
9-е января произвело гнетущее впечатление даже на строевые команды и на некоторую часть офицеров, которые ходили с растерянным видом и шептались в уголках, стараясь не попадаться на глаза высшему начальству.
Через два дня всё уже вошло в экипаже в обычную колею. Только ещё более усилился поток агитационной боевой партийной литературы.
Организация кружков
Мне было поручено приступить к созданию кружков для работы вне экипажа. Мною было создано два кружка; в оба кружка входили матросы из Гвардейского экипажа, из 14-ro, из 18-го и из 8-го экипажей, с которыми проходили занятия вне экипажа. Кроме того мною организовывались «экспедиции», как мы их называли, в Лесной институт на доклады. В Лесном с докладами выступал, насколько мне помнится, т. Ленин. Таких «экспедиций» было организовано две с переодеванием в штатское платье на конспиративных квартирах. Мне же было поручено связаться с Преображенским и Павловским полками. С Преображенским полком мне наладить работу удалось; была организована группа и увязана с военным отделом партии. Работа в Преображенском полку развернулась настолько успешно, что в 1906 г. батальон полка был в полном составе арестован и заключён в лагере села Медведь, где содержались пленные японцы. В лейб-гвардии Московском полку также была организована группа. Следствием работы этой пруты был отказ полка выступать против рабочих во время ноябрьских событий. На одном из митингов полка солдаты прогнали с митинга всех своих офицеров. В группу Московского полка входили почти все сибиряки.
С Павловским полком произошёл у меня конфуз; уже много позднее социал-демократами была выпущена брошюра под названием «Новый закон», связанная, кажется, с новым законом о Государственной думе. Забрав десятка два этих брошюр и напихав их под шинель, под пояс, я отправился в Павловский полк, где уже имел связь с одним павловцем. Придя в полк, я знакомого павловца не застал, брошюры уносить не хотелось, и я взял и сунул незаметно в одну из кроватей под подушку несколько брошюр; дневальный замелил и быстро пошёл к этой койке, а я быстро зашатал к выходу. Дневальный, обнаружив брошюры, закричал мне, чтобы я остановился; я пустился карьером вниз по лестнице; в это время у меня расстегнулся пояс и брошюры посыпались вниз; дневальный вместо того, чтобы погнаться за мной, начал собирать брошюры, а я в это время вышел за ворота и быстро зашагал по Миллионной улице к дворцу; забежал в Преображенский полк и там скрылся.
Сделал проверку, ищут меня или нет; узнали, что у павловцев какой-то матрос с георгиевской ленточкой разбросал по лестнице брошюры и скрылся. Получив информацию, что на Миллионной всё спокойно, я ушёл к себе в экипаж. На другой день ротные командиры экипажа спрашивали: «Кто вчера был в Павловском толку?» Оказалось, что никто не был. Знакомого павловца долго допрашивали, кто к нему приходил. Он заявил, что был в наряде, а поэтому и не мог видеть, кто в это время у него был.
Так этот комический инцидент и закончился без всяких последствий.
«Полярная Звезда»
Весной наша рота была назначена «а императорскую яхту «Полярная Звезда», корабль крейсерного типа, скорее похожий на плавучий дворец. Чёрный корпус, створчатые иллюминаторы-окна в два ряда. Идеальная чистота на верхней палубе, начищенные медные и латунные части сияют, как зеркало. Чрезвычайная чистота во всех внутренних мастерских и машинных частях судна. Царские покои убраны с особой и весьма редкой роскошью. Каюты командного состава обставлены также весьма роскошно. Стоимость судна с ремонтами расценивалась в 32 миллиона руб. Одевали матросов хорошо, даже рабочие костюмы были из высокого качества тонкого брезента. Только пища была среднего качества. Командный состав судна состоял целиком из «сиятельных» и «светлейших»; из более низшего ранга, кажется, был только барон Розен. Командиром был капитан первого ранга граф Толстой. Старшим офицером был лейтенант Философов, политически весьма подозрительная личность, которого боялись все остальные офицеры. Было большое подозрение, что он весьма тесно связан с охранкой. Это подозрение было, вероятно, потому, что императорская яхта не могла не находиться под надзором охранки.
Я был назначен в минно-машинное отделение в качестве машиниста, под команду подловатого капрала Маковского.
Пока яхта стояла на Неве, мне удалось побывать в городе и нагрузиться кое-какой литературой, которую я хранил на яхте. Кружок наш немного разбился, на яхту попали только двое: я и Соколов. Соколов был на «Штандарте» (яхта Николая II), но после аварии «Штандарт» был поставлен в док на долгое время, и Николай в 1905 г. пользовался «Полярной Звездой», яхтой вдовствующей императрицы.
Работы на яхте было много: к народу из строевых рот нужно было приглядеться; поэтому среди команды работу развёртывать не торопились, ограничиваясь накоплением литературы.
Приготовились окончательно к кампании; в мае яхта «Полярная Звезда» вышла из Невы в сопровождении двух миноносок и стала на «бочку» на Малом кронштадтском рейде. До июля мы благополучно плавали вокруг «бочки», и я за это время два раза ездил в Кронштадт. B Кронштадте виделся с земляками, среди них уже шла усиленная революционная работа. Работали главным образом матросы, присланные из черноморских частей. Создались сильные кружки в 16-м экипаже, в 6-м, 4-м и др.; настроение наших сибиряков было в огромном большинстве боевое. Когда спрашивали меня, как у нас на яхте, я мог ответить, что такого подъёма нет.
— А что вы думаете делать? — спрашивал я у земляков.
— Что? Вот погоди, офицеров громить будем; наши вожаки говорят, что скоро все подымемся.
Мне казалось, что действительно в Кронштадте идёт большая работа, я чувствовал себя немного неловко за мою работу на яхте.
У меня какой-то кружок, книжки, прокламации, а тут вон какие задачи и какой размах; не ясно было только, почему офицеров громить, как-будто чего-то не хватает.
Был в 7-м экипаже на собрании матросского кружка, выступал черноморец; в кружке было человек 50; говорил о тяжёлой дисциплине и о зверствах офицеров; говорил много о революции, что мне уже было известно; матросы внимательно слушали и молчали, только изредка ругались, когда матрос говорил о тяжести матросской службы. Когда дошёл до сроков службы и заговорил о необходимости сокращения сроков, поднялся шум: была нащупана реальная, больная жилка. Два раза я был на заседаниях кружка, и оба раза гвоздём разговоров был вопрос о сокращении службы. По пути говорили о том, чтобы прижать хвосты «офицерне», о режиме и т. д.
Но плана, даже программы не было, как-то все эти разговоры не кристаллизировались в ясных формулировках. Чувствовалось, что у самих «черноморских практиков революции» ещё нет «стержня». Несмотря на это, работа матросов в Кронштадте влила в меня новые силы, и мне уже казалось, что воспитательная кружковая работа недостаточна. Нужно было проявлять большую активность. Заряженный настроениями Кронштадта, я немного выбился из колеи и потерял свою прежнюю осторожность. Возвращаясь на яхту, я, как всегда, потащил с собой литературу. А кроме литературы я ещё захватил нисколько газет революционного содержания. Когда я выходил из катера на яхту, меня увидел старший офицер Философов; увидав газеты, он подскочил ко мне и вырвал их.
— Это откуда? — закричал он на меня. Я вытянулся в струнку и ответил, что газеты купил в Кронштадте.
— А-а, в Кронштадте, хорошо, иди.
Как он не догадался меня ощупать, я не знаю; только я помню, что я готов был выполнить все его требования с абсолютной точностью, лишь бы он до меня не дотрагивался. И когда он меня отпустил, я на крыльях шёл к себе на нижнюю палубу и сгрузил Соколову всю свою нелегальщину.
Через некоторое время меня вызвал минный офицер, непосредственное моё начальство.
— Никифоров, ты чего наделал?
— Не могу знать, ваше благородие, как-будто ничего.
— Хм, ничего, говоришь? А какие ты газеты притащил?
— Купил в Кронштадте. Все покупают, и я купил. Интересная газета, ваше благородие; все матросы читают.
— Интересная, говоришь? Так вот за эти интересные газеты ты будешь подвергнут судовому аресту на два месяца, понял?
— Понял, ваше благородие.
— И какой чёрт тебя сунул с этими газетами на глаза старшему офицеру? Не мог спрятать, — офицер повернулся и зашагал по каюте.
— Ты вот что, поменьше попадайся на глаза Философову.
— Есть, ваше благородие.
— Ну, иди.
Мне было ясно, что минный офицер не склонен ко мне сурово относиться за мой поступок и, по-видимому, недолюбливает Философова.
Так я благодаря минутной распущенности оказался на два месяца лишённым связи с внешним миром. На Соколова надеяться было трудно, потому что, как только он дорывался до берега, всегда возвращался «на парусе», поэтому мы ещё ранее с ним сговорились, что он не будет брать на волю никаких поручений, хотя неоценимым человеком он был на яхте или в экипаже.
Сидеть всю кампанию на судне да ещё на «бочке» было весьма неприятно и тяжело: один день, как капля воды, похож на другой.
Утро — вставать в шесть часов, на молитву, завтрак, чистить медяшку, мыть полы, поднятие флага, обед и т. д. — так изо дня в день.
Однако моё заточение принесло и свою пользу. Я усиленно принялся за создание крепкого кружка Возможность больших событий, навеянная на меня на кронштадтских собраниях, не давала мне покоя; я очень боялся, что события развернутся так скоро, что мы не сумеем принять в них участие.
Наш кружок состоял из меня, Соколова, машиниста, воспитанника экипажа, одного минёра-латыша и ещё кого-то из машинистов; я стал их заряжать теми настроениями и планами, которые сообщились мне в Кронштадте.
Когда я говорил, что кронштадтцы хотят «громить офицеров» и требовать сокращения сроков службы, Соколов буквально выразил то же, что и мои земляки:
— Офицерам хвосты наломать не мешает, а вот сокращение сроков службы — это дело хорошее и большое.
Кружок решил работать по ночам, привлекая надёжную молодёжь. Чтобы не провалиться всем, решили создать новый кружок, которым поручили руководить машинисту-воспитаннику, а мы все взяли индивидуальную обработку.
Однажды, в один из июньских дней, наш кок привёз вместе с кислой капустой из кронштадтских погребов известие:
— В Либаве матросы взбунтовались и побили своих офицеров и, говорят, Либаву захватили.
— В Кронштадте матросы «ура» кричат, по улицам бегают. Говорят, тоже офицеров бить будут, добра мало будет, — добавил кок, — перепьются все.
На другой день получили известие, что в нескольких экипажах выбросили баки с обедом, разогнали из экипажей офицеров и выбили окна, идут большие митинги.
Через два дня наступало воскресенье, решили мобилизовать весь кружок, кроме меня, в Кронштадт, чтобы толком добиться, что и как. Выехать, однако, не удалось. Выход на берег команде был воспрещён.
Мы опять остались без информации. Навалились на кока, чтоб он подробнее разузнал, в чём дело. Но и коку не удалось: с ним выехал боцман Шукалов (лютый зверь) и не дал ему ни с кем перекинуться словом. «Полярную Звезду» изолировали.
Так мы сидели недели две или три, как в тюрьме и ни одной вести, что делается в Либаве, Кронштадте и в Петербурге, не получали.
Сорвал нас с ненавистной «бочки» неожиданный для нас «морской поход» — «Полярная Звезда» ушла в море.
Свидание Николая с Вильгельмом
В июле, в один из дней, был дан приказ «готовиться к походу». Куда едем и когда, никто ничего не звал. Боевая вахта заняла места, задымили трубы, задышали огромные цилиндры, заворочались огромной толщины юлы, винты повернулись в воде, и дремавшая махина яхты вздрогнула.
«Полярная Звезда» стала под парами.
Через два дня яхта приняла дворцовую прислугу: повара, лакеи, адъютанты во главе со стариком-солдатом, дядькой Николаи.
На третий день на яхте «Александрия» приехали Николай, царица со всеми детьми и вдовствующая царица с огромной свитой. Потом приехал военно-морской министр Бирюлёв. Яхта снялась с якоря и пошла в море, сопровождаемая броненосцем «Слава» и эскадрильей минных крейсеров и миноносцев.
Якорь бросила яхта в Биорках.
Отдохнув два дня от поездки, Николай ежедневно стал ездить на острова охотиться за лисицами.
Записывали матросов, желающих принять участие в облаве на лисиц. Я тоже записался, но меня вычеркнули; когда я спросил почему, боцман мне ответил язвительно: «неблагонадёжен».
Поездка в Биорки всё-таки была разнообразием, но она срывала всю нашу работу: люди целые дни были заняты по горло: строевые команды то и дело летали на верхнюю палубу по команде «Повахтенно во фронт!», когда выходил кто-либо из царственных особ из каюты.
Николай и его жена часто приостанавливали эти команды; им, как и матросам, надоела эта церемония, но царица-мать требовала для себя выполнения церемоний полностью и так измучила матросов, что они возненавидели её всей душой.
Дня через три пребывания в Биорках прибыла германская императорская яхта «Гогенцоллерн» в сопровождении двух крейсеров и, кажется, двух миноносцев. Как яхта, так и крейсеры были выкрашены в «мирный» белый цвет. Германская эскадра красиво выделялась на мутно-сером фоне Балтийского моря.
На «Гогенцоллерне» находился германский император Вильгельм II.
Броненосец «Слава» открыл салютную стрельбу из орудий, за «Славой» последовательно салютовали крейсеры и «Полярная Звезда» до 101 выстрела, германская эскадра также салютовала 101 орудийным выстрелом, вошла в зону «Полярной Звезды» и стала на якорь.
Тут только перед нами вскрылся истинный смысл морской прогулки Николая II: происходило политическое свидание двух самодержавных деспотов.
Нас весьма интересовал смысл этого политического свидания, и мы «мобилизовали» все способы, чтобы приподнять хотя бы краешек завесы над этим свиданием.
Дядька Николая, старый николаевский солдат, кое-что нам открыл. Он любил водочку, и мы вечерами это удовольствие ему доставляли.
Старик, будучи навеселе, повторил нам несколько фраз, которые он слышал от членов свиты Николая. Когда мы у него спросили, зачем устроено это свидание, то он ответ:
— Если бы Витте был в Петербурге, он этого бы свидания не допустил.
А потом ещё такое замечание от него мы слышали после обмена визитами Николая с Вильгельмом:
— Опутает немец Николашу.
Когда мы опросили, почему он думает, что немец опутает Николая, то он нам ответил:
— Придворная челядь болтает, а она всегда верно чует.
Придворной челядью старик считал постоянную свиту Николая.
Замечание о Витте нам почти ничего не говорило. Мы знали, что Витте уехал в Америку заключать мир, но нам было непонятно, почему Николай мог зависеть от Витте. Мы не знали, что звезда Витте в это время уже достигла своего зенита.
Когда Вильгельм нанёс первый визит на «Полярную Звезду», он принял рапорт, обошёл вахты (фронт) и по-русски поздоровался:
— Здорова!
— Вот рвануть бы — сразу бы две империи потонули, — острили матросы.
Обмен визитами происходил ежедневно в течение трёх-четырёх дней.
Переговоры велись; офицеры об этом между собой говорили; старик-дядька нам тоже сообщил:
— Немец всё-таки облапошил Николая: соглашение подписал.
— Да ты расскажи толком, что подписал Николай? — спрашивали его. Старик только рукой отмахивался:
— Свитские говорят, что соглашение подписал, что немец надул.
Через три дня германская яхта в сопровождении германских и наших судов ушла из Биорок. «Биоркское свидание Николая с Вильгельмом» закончилось. После этого свидания среди свитских начали происходить довольно откровенные разговоры; свитские собирались кучками, слышались в досадном тоне следующие реплики: «Но как же с Францией?»
И опять начало упоминаться имя Витте: «Жаль, Витте нет, он не допустил бы до соглашения».
Наши попытки добиться сущности «соглашения» никакого результата не дали; по-видимому, свитские знали только в общих чертах о соглашении и о каком-то противоречии с русско-французским договором. Только позднее стало несколько известно, что Вильгельм вырвал у Николая в Биорках соглашение, по которому Россия обязана помогать Германии в случае войны с другими государствами. Говорили, что это соглашение направлено против Франции, в то время как у России с Францией имеется такое же соглашение, направленное против Германии, которое продолжает действовать.
В общем, свитские объявили «биоркское свидание» скандальным.
Для нас, однако, вопрос оставался неясным, и в дальнейшем мы им не занимались.
Пробыв несколько суток в Биорках, яхта снялась с якоря и вернулась в Кронштадт.
Опять на «бочке»
Возвратившись в Кронштадт, ссадив Николая с семьёй и челядью с яхты, мы опять прочно уселись на «бочку». Потянулись монотонно каторжные для меня дни. Команда провозилась дня три над уборкой, и, приведя в порядок яхту после «похода», матросы стали по очереди ездить на берег в Кронштадт. С берега привозили известия, которые меня основательно волновали: одни говорили, что в Кронштадте здоровая пьянка, что матросы «гоняют кота» офицерам, другие говорили, что «матросня митингует и выносит резолюции».
Ясно было, что в Кронштадте что-то происходит не совсем обычное. Я сделал попытку сократить срок моего ареста и обратился к моему минному офицеру, чтобы он поговорил с командиром о сокращении мне срока и разрешении съездить на берег.
— Зачем ты хочешь ехать на берег? — спросил меня офицер.
— К землякам, ваше благородие, соскучился.
— Не доведут тебя до добра эти поездки. Хлопотать не стоит, командир не пустит.
— А может, пустит, ваше благородие, попробуйте.
— Нет, и пробовать не буду. Если бы ты нарвался на командира, было бы полбеды: он бы тебя простил, но тебя угораздило нарваться на Философова, тут ничего не сделаешь, командир не согласится.
Моя попытка успехом не увенчалась. Я решил передать мои связи Соколову и добиться от него, чтобы он отказался от пьянки.
Против ожидания Соколов сразу согласился.
— Надо, браток, нам увязаться, ты прав; я постараюсь вернуться на «своих», чую, братва за дело берётся, теперь не до пьянки.
Я дал записки в 17-й и 2-й экипажи к землякам, просил их свести Соколова с группой и дать ему полную информацию о положении дел.
Соколов уехал.
Остальные члены группы ездили в Петербург. При каждом отпуске привозили оттуда известия также волнующего характера.
— Технологический бурлит, матросы смотрят на Кронштадт и ждут.
Кругам кипело, бурлило, готовилось во что-то вылиться, а я, прикованный к «бочке», плаваю кругом её вместе с яхтой.
Непостижимо нудна и однообразна была жизнь на яхте в это время, тяжесть эта усугублялась ещё тяжёлым морским режимом, который царил на яхте.
День яхты начинался с пяти часов утра и прекращался в десять вечера. Несмотря на то, что яхта стояла на «бочке», вахты всегда были на своих местах; особенно доставалось нам, минным машинистам. Наши вахты всегда полностью были в работе, потому что пародинамомашины работали день и ночь, освещая днём трюмы, а ночью всю яхту. Вахта длилась четыре часа. Приходилось стоять двое суток в три смены. Часто приходилось стоять с двух часов ночи до шести утра — самая тяжёлая вахта: ходишь сонный, того и гляди, что на вахте заснёшь. Днём даже после таких вахт спать запрещалось за исключением одного часа после обеда «на руке», постелью пользоваться строго запрещалось; предутренняя вахта обычно всегда валилась с ног и при всяком случае старалась где-нибудь прикорнуть. Я первое время после чистки медяшки прятался в рундуке, под паклей и обтиркой (рундук-это ларь с крышкой), но однажды старший офицер, по-видимому, уже несколько раз замечавший моё исчезновение, разыскал меня, извлёк оттуда и заставил меня целую неделю «драить» (тереть) палубу в качестве наказания.
Однако молодость брала своё, сон гнал нас искать себе новые потайники, где бы можно было выспаться. Соколов был опытнее и прятался удачнее; вахту несли мы с ним вместе, он показал мне место, где не легко было нас найти даже старшему офицеру. Адъютантские каюты царской стражи почему-то замкнуты не были, в каютах, как на пароходах, были двухэтажные койки: нижние койки можно было поднять, под ними было достаточное пространство, чтобы лечь человеку. Вот эти-то каюты мы и избрали в качестве конспиративной спальни, там и прятались после утренних вахт.
Старший офицер несколько раз замечал наше отсутствие, заставлял старшего капрала искать нас и сам искал, но найти долго не мог и открыл наше убежище совершенно случайно.
Позавтракав после утренней вахты, наскоро вычистив медяшку, мы с Соколовым незаметно исчезли в нашем убежище: забрались под диван и заснули. Спали довольно долго. А старший офицер нас, по-видимому, усиленно искал.
Сквозь сон слышу, кто-то отворил дверь и вошёл.
— Фу… Сволочи!
Я так и прилип к полу: голос старшего офицера; я подумал, что он нашёл Соколова и ругает его.
— Вот навоняли, прохвосты, должно быть, спали тут.
Старший офицер вышел, прихлопнув дверь; у меня отлегло от сердца.
— Эй, Соколов, спишь? — окликнул я негромко, но Соколов спал крепко и не отозвался. Только я хотел вылезти, как послышались шаги, дверь отворилась, вошёл опять старший офицер и с ним ещё наш капрал.
— Слышишь, как навоняли, сволочи?
— Здорово навоняли, ваше благородие, — ответил ему капрал
— На палубе их нет, значит, они где-нибудь здесь, надо поискать.
Опять у меня сердце захолонуло: «найдут». Капрал начал шарить по койкам.
— Никого нет, ваше благородие.
— А ну, подними нижнюю койку. Капрал поднял койку.
— Вот он, — крикнул обрадованно офицер. — Наверно, и Никифоров здесь, поднимай другую! Капрал поднял одну койку.
— Нету.
Поднял другую.
— Нету. Поднял, наконец, и мою койку.
— Есть, ваше благородие, здесь.
Я, не ожидая приглашения, вылез из своей берлоги, из другой берлоги показалась усатая рожа Соколова.
— Так, так голубчики, в царских покоях расположились… Подраите палубу, подраите.
Мы с помятыми, заспанными рожами, с волокнами пеньки в волосах молча стояли перед офицером.
— Ведь вот, сволочи, куда забрались! Если бы не навоняли, так и не нашёл бы. Смотри, и пакли сволочи натаскали. Ну, пошли, чего стоите!
Мы с Соколовым поспешили уйти. Палубу я драил две недели, Соколов — одну неделю. Так проходили наши дни: вахта, чистка медяшек, драить палубу, борьба со сном, поиски укромных уголков, преследования старшего офицера — так изо дня в день. Только вечерами в «кожухе» или в каком другом укромном месте сходился наш кружок, говорили о работе разбирали приносимую матросами из города информацию. А ночью между висячими койками чтение и тихие разговоры с матросами.
«Скоро офицерне крышка»
После одной из тревожных информации и после моей неудачной попытки получить амнистию решено было произвести глубокую проверку сведений ив Кронштадта. Соколову я уже сообщил все мои связи, другой член кружка должен был использовать свои в других экипажах.
Соколов сдержал слово и пришёл «на своих», принёс литературу и ошеломляющие известия: некоторые экипажи готовятся выступить; офицеры отправляют свои семьи в Петербург. Другой член кружка сообщил, что разговоры идут большие, как будто есть требования или петиция, которую хотят преподнести начальству; если требование не удовлетворят, то хотят поднять восстание.
Однако из обеих информации ничего определённого выудить не удалось, и положение осталось не ясным. Не ясно было, что за требования в петиции готовились для предъявления, кто эту петицию составлял, не ясно было, где она находится.
Более определённые вести приносила матросская масса: «Скоро офицерне крышка». Вот эта «крышка» более точно характеризовала общее настроение Кронштадта и давала направление нашей работе.
Кронштадтцам ещё не совсем ясно, в какую сторону разовьются события, всё же считают ясным, что матросня выступит массой, — докладывал нам в кружке Соколов, — из политических требований выпячивают сокращение срока военной службы, как более понятный и близкий матросам лозунг. Нам тоже этот лозунг нужно выпячивать и вокруг него организовать команду яхты.
Принесённые ив Кронштадта вести влили свежую струю в нашу работу: мы с новой энергией повели агитационную работу.
Разъясняя матросам политические требования, необходимость которых мы не всегда удовлетворительно могли доказать, мы зато требование «сокращения срока службы» сделали боевым лозунгом, вокруг которого и сосредоточивали мысль матросской массы.
Слухи о скором выступлении однако, не подтвердились.
До сентября мы благополучно простояли на «бочке».
Интересным для нас событием за это время была стачка портовых рабочих Кронштадта. Рабочие выставили целый ряд экономических требований, а также требование о восьмичасовом рабочем дне и о праздновании первого мая. Матросы со вниманием следили за этой стачкой: их очень интересовало, получат ли рабочие первое мая.
Этот вопрос занимал матросские умы довольно долго и служил нам дополнительным материалом для агитации.
Забастовку рабочих кронштадтские матросы не использовали, и она закончилась каким-то соглашением. Наша команда очень интересовалась, добились ли рабочие первого мая.
Из Питера получились сведения, что забастовали студенты, требуют «автономии», что многие заводы бастуют, в Москве тоже что-то происходит.
Вести из Питера вновь поставили перед нами вопрос: «как бы не опоздать». Однако разобраться в новых событиях нам как следует не удалось: «Полярная Звезда» опять получила приказ готовиться в поход. Оба наши кружка вошли в боевую вахту.
«Полярная Звезда» вновь приняла на борт Николая с семьёй и многочисленной свитой.
Спасаемся в шхерах
Сентябрь в Питере бродил буйно. Волнения в высших учебных заведениях расценивались матросами как «первая задирка революции»; шумы этой задирки глухо доносились до Кронштадта, и их чутко улавливало матросское ухо. Глухое ворчание в рабочих массах, на которое опиралось студенческое бунтарство, тревожило напряжённое матросское чувство. Матросня распоясывалась, кипела и плескалась через край.
Гнездом студенческого брожения был Технологический институт. Студенты густо набились в нём и жужжали, как осы. Кругом института рабочие, казаки, драгуны, полиция и прочая столичная масса тоже гудели и волновались.
Полиция пыталась действовать по-старому рьяно, но окружающие настроения охлаждали её пыл. Казаки держали себя так, что надеяться на них было рискованно; драгуны тоже энтузиазма к расправам не проявляли. Одним словом, было много шума в институте, ещё больше кругом института. «Задирка» развёртывалась вовсю, с заводов и фабрик откликались неурочные, волнующие гудки.
Флотские экипажи, некоторые гвардейские полки — Преображенский, Московский, Финляндский, армейский Александро-Невский и другие — не только не могли быть двинуты на помощь полиции, но требовали за собой особого надзора. Командному составу этих частей приходилось ставить перед собой задачу: во что бы то ни стало удержать свои части в казармах и не дать им выйти на улицу. Полицейские посты отодвинулись с перекрёстков к сторонке.
Мальчишеский задор вместе с толпами рабочих врывался на широкие проспекты и нарушал их благопристойность. В сумерках старого дня сверкали молодые зарницы. Рассекая мутные волны Балтийского моря, «Полярная Звезда», делая двадцать два узла в час, поспешно уносила «царствующий дом» от беспокойного города в спокойные воды финляндских шхер.
Я стою на вахте уже двенадцать часов, моя «француженка» в неустанном беге поёт своё — четыре тысячи оборотов в минуту; щётки динамо, злобно брызгаясь синими искрами, жадно впивают в себя электрические токи. Соколов, опершись на наглухо закованный в чугун «Феникс», дремлет. Уже пятнадцать человек кочегаров и машинистов выбыли из строя, не выдержав жары глубоких колодцев кочегарок и накалённой ворочающейся стали гигантов-машин. Небоевые вахты послали на их место замену. Наш капрал Маковский, жирный белобрысый, кляузный и трусливый человек, тоже мучился с нами, тихонько трогая за плечо Соколова и плаксиво просил:
— Соколов, голубчик, не спи, скоро приедем, сменишься, уснёшь.
Соколов просыпался, смотрел мутными глазами, на Маковского и сонно говорил:
— Шкура, уйди, — отвёртывался и опять засыпал, уткнувшись на вздрагивающий чугун «Феникса». Маковский трусливо на него смотрел и шёл к трапу караулить, чтобы не наскочил дежурный офицер. Я мочил себе голову холодной водой и крепился. Капризная «француженка» не позволяла дремать,
К утру ход «Полярной Звезды» стал замедляться, через некоторое время, судорожно вздрагивая корпусом, яхта остановилась.
Глухо рокотали цепи якорей, сквозь стихающий гул стали выскакивать отдельные звуки покрываемой до этого походным гулом судовой жизни. Наконец всё успокоилось, звуки стихли, и «Полярная Звезда» мягко улеглась в покойные воды финляндских шхер.
На этот раз охрана яхты были чрезвычайной: по ночам яхта окружалась сплошным огненным кольцом прожекторов военных судов, которые плотным строем окружали императорскую яхту с её «драгоценным» грузам.
Днём также предосторожности предпринимались усиленные: дежурные быстроходные миноноски целыми днями шныряли на горизонте и не пропускали к яхте ни одной подозрительной щепки.
Николай по-прежнему проводил день на охоте на островах с облавой. Матросы, ходившие на облавы, огребали за каждую охоту по трёшнице на рыло и были весьма довольны временной царской прогулкой.
Меня по-прежнему не допускали ходить на облаву-охоту, и я продолжал пребывать на положении поднадзорного, хотя срок судового надзора надо мной давно кончился.
Работа среда матросов опять значительно ослабла: усиленный надзор комсостава за командой, вызванный пребыванием царской семьи, возможность секретного надзора заставляли нас быть более осторожными, а, следовательно, и менее активными. Кроме того и настроение матросской массы также не благоприятствовало нашей работе: новизна обстановки, поездки на охоту, парадная суета, усиленные пайки и чарки создавали обстановку праздности и довольства. Молодёжь особенно сильно поддавалась парадным настроениям, и наши попытки втянуть массу в революционные интересы большого успеха не имели.
Вести нашу работу было трудно ещё и потому, что мы за последнее время были совершенно отрезаны от внешнего мира и плохо разбирались, что там делается. Парадная посадка с царём давала пищу новым настроениям и переводила их на другие рельсы. Воспитательной работой к революционным настроениям повернуть матросов было невозможно. Матросы могли слушать внимательно только острое, что могло бить их по приподнятым чувствам.
Отрезанность от внешнего мира чувствовалась весьма сильно: потребность в свежем материале была весьма ощутительна. Газеты получал только Николай, и эти газеты из его покоев никуда не выходили. Для того, чтобы раздобыть хотя немногие сведения, мы решили опять использовать старика, дядьку Николая.
Пригласили старика к себе, организовали закусочку из огурца и чёрного матросского хлеба; Соколов потревожил свой тайник, вытащил бутылку очищенной. Подвыпив, старик опять стал угощать нас рассказами о жизни Николая и его семьи; ругнул несколько раз «Немку» и остался весьма доволен, что «выпил по настоящему и с настоящим человеком», авторитетно признав таким Соколова, с удовольствием чокавшегося со стариком. Нас, двух молодняков, он пренебрежительно называл «серяками». При прощании Соколов попросил старика принести нам почитать газеты, «если тебе, старина, это будет не трудно».
— Мне не трудно. Кому другому, мне всё можно, — заявил старик с гордостью, — газет сколько хошь принесу, только тово… на офицерню не нарвитесь. Николай их не читает и из свитских тоже никто не читает, так и лежат кучей, нераспечатанные. Принесу, братки, читайте, и винца за водочку принесу.
В этот же вечер старик принёс нам целую охапку газет с целыми бандеролями. Николай действительно ничего не читал, все газеты были не тронуты. Были тут «Биржевые Ведомости», «Гражданин», «Товарищ», «Начало» и целый ряд других, черносотенных, буржуазных и революционных газет.
Газеты дали нам яркую картину того, что делалось в Питере. «Технологический институт забаррикадировался, студенты не желают выходить из института». «На Забажанский проспект пытались пройти рабочие демонстрации, но конной полицией были оттеснены от проспекта. Улицы полны рабочих и прочего люда». «Полиция малодушничает», — писали черносотенные газеты. «Россия накануне революции, старый строй рушится», — писали революционные газеты. Одним словом, ворох газет принёс нам такие известия, что мы были готовы плясать от радости.
В эту ночь нам было работки. Матросня долго гудела в своих койках. Мы с Соколовым стали на предутреннюю вахту, не ложась, прямо с разговорной работы.
Старик частенько приходил к нам в минное отделение, и мы неизменно угощали его водочкой из соколовских запасов.
Старик целыми часами рассказывал нам о жизни Николая, о его молодости, о женитьбе и о семейной жизни. Недолюбливал старик молодую царицу.
— Немка она, чужая. Не будет нам пользы от неё. Всё Николу к немцам тянет.
— Скажи, старина, — опрашивали мы его, — чего Николай в шхеры забрался?
— Знамо чего: когда у Николы под ногами горячо, он всегда на воду уходит. Чай в газетах-то читали, что в Питере-то делается? Николай зря в море не поедет: он моря не любит.
Николай действительно моря не любил. В это время Михаил только и делал, что бороздил море то на катерах, то под парусом. Николай ни разу не принял участия в этих поездках. Единственные его поездки на катере были на острова на охоту, которую он, должно быть очень любил. Ездил он почти каждый день.
Раза два яхта готовилась к отплытию, но дежурная миноноска «Посыльный» привозила, по-видимому, неблагоприятные известия, и мы опять оставались.
Жизнь на яхте протекала спокойно. Алексея, наследника, выносили на палубу, сажали на ковёр, но он почему-то был настолько слаб, что то и дело сваливался вперёд, тычась лицом в ковёр. Кормилица в кокошнике кудахтала над ним, как наседка; дамы ахали и старались изо всех сил окружить своим вниманием этот непонимающий ещё ничего, шевелящийся кусочек живого мяса.
Девочки свободно бегали по всей яхте, забирались в служебные палубы, в минное, в машинное и даже в кочегарное отделения. Лезли к иллюминаторам, к машинам; за ними никто не следил, матросы таскали их на плечах. Особенно их привлекало наше отделение, где работали блестящие вычищенные машины. Мне не раз приходилось брать их на руки и тащить на верхнюю палубу из опасения, чтобы они не сунули руки в работавшие с большой быстротой машины.
Заглядывал в служебные палубы и Николай. Опрашивал, всем ли довольны матросы; матросы ему отвечали:
— Точно, так, довольны, ваше императорское величество.
Николай часто пробовал пищу. Ходил обычно он один. Молодая царица также старалась беседовать с матросами, но она в служебные палубы не спускалась, и при её беседах с матросами всегда присутствовал великий князь Николай Николаевич. Свитские бродили по яхте, как сонные мухи, и, видимо, скучали. На яхте за это время произошло два важных события.
Первое событие: на яхту приехал какой-то изобретатель, который продемонстрировал действие радиоволн для управления судна. Был пущен на расстояние одной мили от яхты катер только с одним машинистом и без руля. Изобретатель с помощью радиоволн обвёл катер вокруг яхты и подвёл его к ней. Какая судьба постигла изобретателя и его изобретение, не знаю.
Второе событие — приезд Витте. Витте приехал из Америки, где он вёл мирные переговоры с Японией. Витте был встречен Николаем у трапа, играл даже оркестр: царицы приняли его в каютах. Царь устроил ему обед и довольно долго беседовал с ним после обеда, прохаживаясь по палубе.
Витте — огромного роста человек. Ему во время разговора приходилось всё время сгибаться, когда он выслушивал Николая или говорил ему. Витте в тот же день уехал. После его отъезда прошёл по яхте слух, что царь назначил его председателем правительства.
Разговоры о Витте на этот раз были более сдержанны, чем во время приезда Вильгельма. Слух о назначении Витте председателем правительства вызвал среди свитских пренебрежительное отношение «С жидами нюхается». Эта фраза и определяла отношение придворных клик к новому временщику.
Договор, заключённый Витте с Японией и представленный Николаю, был им одобрен, а Витте был пожалован графский титул.
Подготовка к восстанию
К концу сентября «Полярная Звезда» опять вернулась в Кронштадт и вновь приклепалась на «бочку». Срок моего судового ареста кончился, и я с первой же очередью поехал на берег в Кронштадт.
В Кронштадте шла усиленная подготовка к восстанию: на собрании представителей экипажей делался доклад о проекте разработанных требований, которые перед восстанием должны были быть предъявлены через морское начальство царю. После довольно беспорядочного обсуждения требования были окончательно разработаны и приняты и сводились к следующему:
1. Сокращение срока морской службы до трёх лет и сухопутной до двух лет.
2. Увеличение жалованья до 6 руб. нижним чинам.
3. Выдавать хорошую обмундировку и хорошую пищу, а то приходится одеваться чуть не круглый год за свои деньги. Кормят же они человек по десяти из одного бака, больных и здоровых вместе. Некоторые по этой причине не могут есть и изнуряются. Поэтому каждый должен иметь свой прибор.
4. Матросы должны по своему усмотрению располагать свободным временем. Теперь же как крепостные: о всём просить разрешения приходится.
5. Беспрепятственная доставка вина, так как матросы не дети, опекаемые родителями.
6. Военные должны иметь доступ всюду, на все частные собрания, теперь же они в этом стеснены. Например, в одном сквере есть надпись: «Вход собакам запрещён» и тут же внизу: «Матросам и солдатам вход воспрещается». А между тем они — «защитники отечества», исполняют трудную службу и в то же время наряду с собаками поставлены.
И целый ряд пунктов других бытовых вопросов.
О политических требованиях говорили много, но решили их сейчас не включать, а переговорить сначала с военной организацией в Петербурге. Политические требования были включены уже накануне восстания. После окончания вопроса с требованиями приступили к подсчёту, какие экипажи и сухопутные части примут участие в восстании. Выяснилось, что можно надеяться, если не полностью, то на большие части всех экипажей за исключением экипажа «Королевы Эллинов».
На заданный мне вопрос, присоединится ли «Полярная Звезда» к восстанию, я ответил, что можно быть уверенным, что «Полярная Звезда» примкнёт. Моё заявление вызвало среди матросов значительное оживление, все учитывали, что присоединение «Полярной Звезды» к восстанию будет иметь большое моральное значение для участников восстания всего флота. Присутствующие на собрании крепостные артиллеристы заявили, что большая часть артиллеристов настроена революционно и тоже, пожалуй, не отстанет от других.
Таким образом, намечалось, что на большинство кронштадтского гарнизона можно положиться. Разошлись с хорошими настроениями. Срок восстания определили первым подходящим случаем.
Я сделал подробный доклад нашему кружку о положении дел в Кронштадте и подробно изложил разработанные в Кронштадте требования. Также заявит кружку, что я сделал заявление кронштадтцам, что «Полярная» примкнёт к восстанию.
Требования и моё заявление были кружком одобрены. Решено было повести усиленную работу на восстание.
Из Петербурга привезли много хороших вестей: бастуют много заводов; бастуют железные дороги в Польше и на юге России. Говорят, что скоро будет резолюция. Эти известия нас ещё более подбодрили, и мы энергично начали развёртывать свою работу среди команды: мобилизовали сколоченный за последнее время актив на индивидуальную обработку. Матросня, наэлектризованная за последние дни горячими слухами в Кронштадте и в Питере, стала очень падкой до бунтарских разговоров. Наша работа постепенно вылилась в ночные «лежачие» митинги (лёжа на койках). Все требования, с которыми мы знакомили матросов, встречали общее одобрение: требования о сокращении срока службы, об улучшении пищи и одежды и бытовые были близки и понятны матросам.
— Вот насчёт офицеров и «шкур» надо, чтобы повежливее с нашим братом, — раздавались голоса матросов.
— Да, да, надо записать: кота офицерне погонять надо, а «шкурам» сала за шкуру и по шапке. Довольно, чтобы на матросском пайке отъедаться: записывай, чтобы «шкур» со службы долой…
Бытовые вопросы всегда вызывали среди матросов оживление, а руки на офицеров и «шкур» всегда чесались сильнее.
В Петербурге
В первой половине октября мы снялись с «бочки» и отправились на зимовку в Неву. Пришвартовавшись у пристани Нового Адмиралтейства, яхта стала прибираться к зимней стоянке.
Первые же сведения, которые мы получили по прибытии в Петербург, были: всероссийская всеобщая стачка железных дорог, почты и телеграфа, всех фабрик и заводов. На заводах происходили выборы в Совет рабочих депутатов.
От военной организации ЦК большевистской партии я получил директиву: подготовить в гвардейском экипаже и на «Полярной Звезде» команды на случай выступления, а также восстановить все старые связи в гвардейских полках и матросских экипажах Петербурга.
Положение в столице достигало большого напряжения: заводы и порт жутко молчали, молчали и окраины столицы. Грозно гудели проспекты: Забалканский, Невский, Каменноостровский, Литейный и др. Потоки людей и красных знамён шумно лились в Забалканский. В Технологическом заседал Совет рабочих депутатов. Матросы на яхте волновались, целыми ночами шло стихийное митингование.
— Все бастуют… рабочие депутатов выбрали… когда же мы? Что рабочие за нас сделают, что ли? Почему кронштадтцы молчат?
Матросня напирала и требовала ответа. А мы, руководители, метались, как угорелые, и сами толком не понимали; почему мы молчим, почему молчит Кронштадт. Матросня целыми днями толкалась по улицам с демонстрантами, слушала ораторов, возвращалась на яхту усталая и возбуждённая.
17 октября по Питеру эхом раскатились первые залпы: это полковники Мин и Риман штурмовали Технологический институт и демонстрацию на Гороховой улице. Однако залпы скоро затихли, и Технологический после суточного перерыва загудел ещё сильнее. Войска ушли. Полиция провалилась сквозь землю. Улица столицы была во власти людских потоков.
Гвардейские полки, тяжёлые на подъём, медленно шевелились. Преображенский, Гренадерский, Финляндский, Московский и Александро-Невский, с которыми у меня были тесные связи, имели уже по нескольку неповиновений и не выпускались из своих казарм.
18 октября был опубликован царский манифест 17 октября…
Совет рабочих депутатов ответил царскому манифесту воззванием: «Царское правительство от пуль, нагаек мошенника Трепова перешло к коварству Витте. Вслед за приказом «пуль не жалеть» оно издало манифест о свободах.
Поздно… Рабочий класс уже давно, вырос из пелёнок, и господину Витте не провести его… Рабочий класс сам хочет быть хозяином в своей стране и потому требует демократической республики. Царь так же мало нужен народу, как и царские холопы…
Ни злодейские приказы «не жалеть патронов», не предательский манифест 17 октября не могут изменить тактики пролетариата. Чего не даст стачка, то будет добыто вооружённым восстанием…»
Так был встречен манифест 17 октября революционным Петербургом.
Манифест 17 октября, однако, не прошёл даром: он как бы подлил масла в разгорающийся огонь революции. Матросы оживлённо обсуждали манифест как новое обстоятельство для усиления нажима на правительство. Так, на митингах Кронштадта выработался новый пункт, связанный с манифестом и приставленный к ранее выработанным требованиям:
«Согласно дарованному манифесту, матросы являются российскими гражданами.
Как таковые они имеют право собираться и обсуждать свои дела. Если военным неудобно собираться и обсуждать свои дела на площади, пусть им отведут манеж».
— И мы гражданами стали, — иронизировали матросы над собой. Действительно, нужно быть в шкуре того времени, чтобы почувствовать себя гражданином даже от таких «свобод», которые смастерил Витте своим куцым манифестом.
Во всяком случае, злополучный манифест дал много новой пищи для критики падающего строя.
События на улицах, приказ военной организации спешить с подготовкой к возможным событиям, манифест царя, контрманифест Совета рабочих депутатов, осада Технологического института — всё это заставляло наш актив вертеться колесом и целыми ночами проводить в усиленной работе.
Матросы волновались и, наседая на нас, спрашивали:
— Когда же, чёрт вас подери, мы за дело возьмёмся? Болтаем, а дела нет. На улицах уже стрельба, а мы чего-то ждём?
— Готовься, готовься, ребята, и до нас дойдёт очередь, — отвечали мы нетерпеливой братве.
Но сами мы тоже тревожились, что как будто время уходит, а мы всё ни с места. Ждали приказа… Такова была психология.
Восстание на «Полярной Звезде»
25 октября наш радиотелеграфист сообщил мне, что яхта приняла телеграмму, что в Кронштадте восстание. Матросы предъявили требования адмиралу Никонову, и к матросам примкнули артиллеристы.
Радиотелеграфист передал это известие старшему офицеру и по секрету сообщил нам. Известие это мы сейчас же распространили по команде и ночью устроили большой митинг в матросской палубе (вторая палуба). Боцманы и квартирмейстеры пытались было помешать, но матросы на них дружно гукнули, квартирмейстеры притихли, а боцманы хотели удрать наверх, но их не пустили. Так все и остались невольными участниками ночного митинга.
Когда мы после кратких сообщений призвали на поддержку кронштадтцев, матросня дружно зашумела:
— Поддержать, поддержать!
Неожиданно для нас энергично поддержали наш призыв «старики», окончательно определившие своим выступлением настроение матросской массы.
Во время митинга мы получили второе радио, что в Кронштадте совместно с артиллеристами матросы захватили несколько экипажей и артиллерийские казармы.
Матросы это известие встретили дружным «ура».
На шум прибежал к люку дежурный мичман, опустился до половины лестницы, испуганно опросил: «Что здесь происходит?» и, не дождавшись ответа, быстро скрылся. Кто-то подсказал, что офицеры могут убежать, надо усилить у сходней караул. Вызвали начальника караула и велели ему усилить охрану сходен; поручили ему не выпускать офицеров с яхты. Тут же было решено арестовать старшего офицера Философова и старшего боцмана Шукалова, как более опасных и свирепых из всего командного состава «Полярной Звезды».
Шукалова арестовали в его каюте. Он сидел совершенно одетый на своей постели и растерянно смотрел на вошедших матросов.
— Ну, «шкура», выходи! Погулял, теперь довольно. Топить будем.
Шукалов взвыл и повалился на колени:
— Братцы… дети… пощадите…
Матросы хохотали над страхом боцмана и выволокли его из каюты.
— Ишь, «шкура», братцами называет, погоди, скоро благородиями величать будешь.
Боцмана решили запереть в его же каюте и поставили у двери часового.
Философова искали по всей, яхте, но он как сквозь землю провалился. Когда опросили караульную команду, то оказалось, что он сбежал в самом начале митинга. По-видимому, получив из Кронштадта известие о восстании, он решил не ожидать событий на яхте и заблаговременно удрал.
Остальным офицерам приказали сидеть по каютам до утра, что они беспрекословно выполнили.
Митинг окончился почти перед утром. Было решено предъявить требования командиру экипажа — контрадмиралу Нилову — через командира яхты.
Матросы разошлись, и началось митингование по кучкам. Кое-кто спал, но большинство, лёжа в висячих койках, усиленно курило и глухо гудело… «Шкуры» сидели и не уходили, боясь, чтобы их в чём-либо не обвинили и не «помяли».
Утром команда по заведённому порядку вышла повахтенно к поднятию флага. Очередные заняли вахты. Разрешили офицерам нести свои вахты. Офицерское старшинство принял на себя минный офицер по старшинству.
Командира на яхте не было.
Офицеры вышли из своих кают и с удивлением наблюдали новую, вдруг ставшую для них чуждою, враждебною матросскую массу, своевольно хозяйничающую на императорской яхте. Офицеры чувствовали себя на яхте чужими и не у дел и не знали, уходить ли им по каютам или оставаться на палубе.
В Кронштадт по радио сообщили, что «Полярная Звезда» примкнула к восстанию и сегодня командиру экипажа предъявит требования. Несколько раз в течение утра запрашивали Кронштадт о положении дел, но ответа не получили.
Скоро приехал командир яхты и с ним командир экипажа, контрадмирал Нилов. Боцманматы дежурные засвистели: повахтенно во фронт. Команда по привычке побежала наверх по вахтам. Но мы вырвали у дежурных свистки, поставили у трапов надёжных людей и никого не пустили наверх. Собрались опять толпой в нижней палубе, заставили старшего боцманмата взять выработанные нами требования, чтобы он вручил их адмиралу.
Адмирал дал приказ выйти наверх, но его самого потребовали вниз. Он, бледный, опустился в нижнюю палубу и всё время повторял:
— Что скажет его величество?..
Он попробовал и тут построить команду, но все загалдели: «Не надо… поговорим и так…» и тесным кольцом окружили адмирала и командира яхты. Вперёд выдвинули боцманмата с требованиями. Боцманмат, бледный и дрожащий, как лист, молча протянул бумагу адмиралу. Адмирал посмотрел на бумагу:
— Как? Его императорскому величеству требования… Нет… нет… нет… нельзя…
Матросы загудели: — Чего там нельзя… вези ему требование… поймёт.
Адмирал стал упрашивать, чтобы сняли политические требования и оставили одни экономические. Матросы опять загудели:
— Нечего снимать, вези всё, пусть читает…
Тогда я вышел от имени команды и заявил:
— Требования изменены не будут, и мы даём шесть часов срока для доставки требований кому следует: если в указанный срок вы не дадите нам положительного ответа, яхта уйдёт в Кронштадт.
Адмирал испуганно посмотрел на стоящих плотной стеной матросов, тихо проговорил: «Хорошо, хорошо», повернулся и торопливо пошёл по трапу.
Часа через три мы получили от адмирала телеграмму приблизительно такого содержания: «Его императорское величество повелел сократить срок военно-морской службы до пяти лет, а также удовлетворить экономические желания моряков; политические вопросы будут переданы на изучение и рассмотрение правительства».
На яхте поднялся радостный галдёж. Трудно было уяснить, чему больше радовались: тому ли, что добились сокращения срока службы, или тому, что заставили уступить.
Нужно полагать, что ввиду развёртывающихся событий адмирал получил предписание ликвидировать мятеж на яхте без излишнего шума, путём некоторых бытовых и экономических послаблений, и до поры до времени команды не раздражать.
В первые дни «победы» нас действительно не раздражали: пища была значительно улучшена, отпуска давались без особого стеснения, хотя строгость в отношении опаздывающих была прежней, матросы против этого не возражали, даже создалось такое общее мнение: раз свободу завоевали, то порядок надо держать. И порядок держали. На яхте было создано нечто вроде клуба-читальни. Натаскано было большое количество легальной и нелегальной литературы, всё это было навалено на столах в нижней матросской палубе.
Матросы с жадностью набрасывались на литературу. Офицеры также сидели вместе с матросами в клубе и с интересом просматривали непривычную для них печать.
Разрыв с Кронштадтом сильно тревожил братву. Бурное кипение и неистовая непримиримость, с которой матросы быстро неслись к мятежу, рисовали перед нами тяжёлую и кровавую борьбу. Братва притихла и тревожно ждала.
Кронштадтский мятеж
Дни октября были мучительными днями. Напитанный токами растущей революции Кронштадт нервно вздрагивал. Вяло и болезненно преодолевая дневную службу, матросы, как больной в жару, метались в бреду ночных митингов.
«Неповиновение», уклонение от «нарядов» на работы, отказ от плохой пищи, грубые ответы «шкурам», злобные взгляды на офицеров и заглушённые матюги в спину — всё это говорило о наступающем кризисе.
Утро 23 октября вместе с обычной трудовой и служебной сутолокой внесло в жизнь Кронштадта новые тревожные нотки. Матросы, как всегда, шли по своим нарядам на работы; но странно, что большая половина не доходила до места своих назначений и куда-то исчезала.
В экипажах офицеры стали замечать необычное оживление: появлялись и уходили посторонние матросы… В некоторых экипажах офицеры наталкивались на многолюдные митинги. Во время обеда в некоторых ротах матросы разлили по кухням вонючий обед.
Начальство встревожилось: посыпались в Петербург тревожные телеграммы. Командир Балтийского флота адмирал Никонов с кучей адъютантов метался по экипажам и пытался выяснить нарастающую обстановку.
Многие офицеры бросились отправлять в Петербург свои семьи.
Во время обеда пронёсся по экипажам слух, что в три часа на Соборной площади назначен большой матросский митинг.
После обеда по нарядам не пошли. Учебные классы пустели. Со всех экипажей и школ тянулись вереницы матросов к собору. Большая Соборная площадь гудела и тяжело волновалась; десятитысячная толпа напирала к центру.
На трибуне, заломив на затылок фуражку, расставив широко ноги, нелепо размахивала руками фигура матроса; ветер трепал коротенькую чёрную ленточку; полуосипший голос с трудом доносил до ушей слова…
— Товарищи! Сегодня здесь… мы должны сказать… наше решительное слово. Довольно. Товарищи, рабочие всей России дружным ударом оглушили царский самодержавный строй. Создали свой совет рабочих депутатов, который защищает их права. Что же делаем, товарищи, мы? Наши начальники смотрят на нас хуже, чем на зверей… Держат нас в грязных казармах, кормят гнилым червивым мясом… сырым, как глина, хлебом.
Лишают нас человеческих прав… вплоть до права заходить в сады и скверы… Пишут на объявлениях, что «собакам и нижним чинам вход запрещён». Что это, товарищи? Разве это не издевательство над нашей матросской личностью? Скоро запретят нам дышать… Чем дальше, тем наша жизнь становится хуже… И она, товарищи, ещё будет хуже, если над нами будут продолжать сидеть гидры самодержавных палачей. Рабочие добились манифеста… им дали право… А что дали нам? Шиш, товарищи.
Мы тоже хотим быть свободными… мы хотим, чтобы манифест распространялся и на нас…
Долой самодержавие! Долой палачей-офицеров!
Друг за другом карабкались матросы на шаткую трибуну, укреплялись на ней и, тыча в пространство загорелыми кулаками, исступлённо выкрикивали:
— Палачи!.. Гады!.. Кровопийцы!.. Долой!.. Довольно, попили!..
Толпа гудела, довольная крепкими словами, и радостно подхватывала:
— Пр-р-ра-авильно-о-о-о…
За спинами упоённо слушающих матросов, у края митинга суетился адмирал Никонов. Трусливо трогая матроса за плечо, спрашивал:
— Братцы, а, братцы, что это такое? Чего собрались?
— Бра-а-атцы, ишь, гнида, засуетился… Требования вот вам готовим… Шкуры вам спускать собираемся за карцеры и за гнилое мясо… — злобно бросили из толпы.
Адмирал испуганно посмотрел на матросов, торопливо вскочил на пролётку и ускакал. Кучка офицеров стояла в стороне и боялась подойти ближе.
Увидев, что адмирал удирает, офицеры стремительно смылись.
А с трибуны в это время неслось:
— Товарищи, вот наши требования…
— Давай, давай… требования…
— Согласно дарованному манифесту… — веяло над толпой, — матросы являются российскими гражданами…
— Требуем избирательных прав… Уничтожения сословий… Чтобы каждому была особая тарелка… Сократить срок службы…
— Сократить! — отвечали эхом.
Спустилась ночь. Толпа заколыхалась. Взмётывая разноголосый шум, возбуждённые матросы кучками полились в экипажи. Митинг кончился.
Ночи и дня бурлили экипажи внутренним надсадным кипением. Огненные слова «восстание» рвались из каменных стен матросских казарм.
— Товарищи, не верьте царским обещаниям… Будем сами с оружием в руках добиваться свободы народа…
— Не рано ли? — раздавались робкие голоса и тонули в протестующем гаме…
Двадцать пятого произошли первые беспорядки. Гарнизон крепостного форта «Константин» взбунтовался. Команда выворотила из печей котлы с супом и разлила по полу кухни, выгнала из казармы унтера и фельдфебеля, пытавшихся воздействовать на солдат. В форт примчался комендант крепости; солдаты встретили его свистом и демонстративным: «Ура! Бей его!».
Коменданту удалось добиться у солдат, чего они хотят. Солдаты предъявили коменданту требования об улучшении экономического и бытового положения. Комендант заявил, что он все требования примет к выполнению…
Высшее начальство стремилось уговорами и увещаниями предотвратить надвигающийся взрыв. Адмирал Никонов каждый день объезжал экипажи и старался казаться «отцом добрым»… Всюду по прибытии в экипаж он просил, чтобы команды выделяли товарища для переговоров, но из этого ничего не выходило, и адмирал уезжал ни с чем. Пятый флотский экипаж, не желая говорить с адмиралом, демонстративно вышел из казармы экипажа.
Начальство теряло всякое влияние на матросов и солдат. Последние твёрдо требовали распространения свобод, объявленных в манифесте 17 октября, на матросов и солдат.
Улицы пустели. Офицерское собрание не кричало снопами света, не неслись наглые волны оркестров, закрытые двери молчали. Только в штабе сновали суетливые адъютанты. Тревожно шептались власти, и ключ телеграфного аппарата нервно взывал в пространство.
В экипажах в эту ночь не спали. Неуверенный тон начальников, растерянность адмирала, смелые речи матросов и лозунг «восстание» толкали массу на неведомое, остро ощутимое действие… Разбившись на кучки, лёжа на нарах, матросы вполголоса беседовали об обычных вещах. Офицеров и «шкур» в эту ночь в экипажах не было.
Серое утро застало Кронштадт молчаливым. Экипажи безмолвно смотрели на пустынные улицы. Рабочие порта с узелками подмышкой стояли кучками у решётки парка и полушопотом обменивались словами…
Вдруг где-то вспухнуло мощное, вызывающее:
— Уррр-а-а-а!
Вторая рота второго крепостного батальона, предъявив требования своему начальнику, разрывая хмурое утро могучим «ура», пошла подымать находившийся по соседству минно-учебный отряд.
Минно-учебный отряд был железной когортой, которым гордилось начальство, но в то же время боялось его. Суровая дисциплина и сложные технические познания закаляли не только волю, но и ум матросов отряда.
Матросы отряда не проявляли шумного недовольства, но в то же время сосредоточенно прислушивались к характеру развёртывающихся настроений. Вот эта сосредоточенность и прислушивание и тревожили начальство; оно понимало, что если отряд втянется в круг развёртывающихся событий, то он неизбежно превратится в направляющую и дисциплинирующую силу и станет центром грозного движения. Вот почему в это утро учебный отряд на час раньше был уведён на работы; а восставшая рота крепостного батальона, ворвавшись в казармы отряда, никого там не застала.
Кронштадт ожил. Бунтующее «ура» прокатилось по экипажам. Матросы зашевелились. Наскоро пили чай и собирались во дворах казарм. Многие повыходили на улицу и собирались толпами на перекрёстках. Седьмой экипаж встал под ружьё. А молва уже радостно летела по городу:
— Во втором крепостном восстание…
В штабе беспрерывные совещания. Командир флота диктует: «Произвести аресты зачинщиков во втором крепостном и независимо от обстоятельств заключить в форт «Павел»… Командирам экипажей принять меры удержания матросов в экипажах, хотя бы силою оружия… Оставшиеся верными войска двинуть на разоружение взбунтовавшихся экипажей».
А телеграф тревожно выстукивал: «Сегодня нижние чины второго крепостного вышли из повиновения криками «ура» направились к казармам минно-учебного отряда в гарнизоне большое брожение сухопутные войска выходят из повиновения назревают беспорядки необходимо прибытие надёжных войск Командир флота Никонов».
А телефоны тревожно несли: третий и пятый крепостные батальоны вышли из повиновения… минно-учебный отряд и учебно-артиллерийский самовольно покинули работы и вернулись в казармы…
Никонов, схватившись за голову руками, кричал оторопевшему адъютанту:
— Удержать… удержать… во что бы то ни стало. Передайте командирам, удержать команды в казармах под страхом суда… Из столицы идёт помощь…
По экипажам слух: арестованы солдаты второго крепостного… везут в форт… Офицеры со «шкурами» запирают ворота экипажей и замыкают в казармах матросов… третий и пятый экипажи разоружены… первый экипаж на стороне офицеров…
— Наших арестовали — гайда выручать. Бей офицерню. «Шкур», «шкур» давай. Ломай ворота.
А на крепостной ветке уже орудовала матросская и солдатская толпа, наступала на конвой, требуя освободить арестованных. Из штаба беглым шагом подоспела боевая рота. Раздалась спешная команда «стрелять!», но рота взяла к ноге и приказа не исполнила. Офицеры открыли стрельбу из револьверов, убили и ранили нескольких человек. Толпа бросилась на офицеров. Офицеры, отстреливаясь, скрылись в штабе.
Матросы взволновались: «На ветке наших расстреливают», и массами хлынули на место разыгравшейся стычки.
Затрещали выстрелы. Это 7-й флотский экипаж в полном составе и вооружении под руководством своего вожака-матроса Булаевского послал боевое предупреждение 4-му экипажу прекратить колебание и присоединиться к восстанию. Трусливые сбежали, а остальная часть экипажа влилась в ряды восставших. Минно-учебный отряд, а за ним и учебно-артиллерийский в стройном порядке вышли на улицу и, залпами салютуя восстанию, направились к 10-му флотскому экипажу. Буйной ватагой высыпал 10-й экипаж на широкий двор и, не выстраиваясь, пошёл на выручку разоружённому 5-му экипажу, а минный и учебно-артиллерийский отряды пошли на помощь 7-му и 4-му экипажам, осаждавшим офицерское собрание и офицерские флигели.
С разрывающим треском ухали залпы по окнам офицерских флигелей и морского офицерского собрания. Перепуганные офицеры покидали свои гнёзда и прятались кто куда мог… Матросская ярость безудержно гуляла по пустынным залам собрания, превращая в пыль роскошь и в осколки зеркальные стекла….
— В город, на Павловскую! Ура!
Экипаж за экипажем вливались в бушующую массу и, развёртываясь могучим потоком, лились в город. «Марсельеза» сливалась с гулом шагов и набатом неслась над замкнувшимся городом. Радостно ревели портовые гудки. Рабочие бросали свои станки и, вытирая замасленные руки, торопливо выбегали из корпусов и присоединялись к восстанию.
Павловская пылает митингами… Маками реют знамёна… Молнией бросаются огненные слова…
Шум. Стремительно вынесся на Павловскую отряд драгунской конницы и со сверкающими наголо саблями, с гиком понёсся в атаку. Масса дрогнула и подалась по дворам. Скалой выдвинулся вперёд 7-й флотский экипаж во главе с минно-учебным отрядом и застыл щетиной штыков.
Драгунский отряд не выдержал и, сорвав атаку, смылся в проулок… Павловские казармы кишели. Восставшие экипажи и батальоны утвердили здесь свой центр — штаб революции.
Спускалась ночь. Матросы, утомлённые, кое-как утоляли свой голод. Революционный штаб создавал оборону восставшего гарнизона: переформировывались стихийно создавшиеся отряды, рассыпались по городу патрули, ставились караулы в опасных местах. Ближайшему форту «Константин» приказано было готовиться к защите Кронштадта от нападения выступивших из Ораниенбаума правительственных войск. Была захвачена радиостанция и по радио было извещено о восстании. Был дан по радио приказ по судам присоединиться к восстанию. Форт «Константин» принял приказ и приступил к исполнению: чистились крепостные орудия, открывались люки. Старшине был дан приказ открыть погреб и приготовиться к подаче снарядов. Старшина изменил. Открыв стальную дверь снарядного погреба, старшина зашёл в погреб и закрыл за собой автоматически замыкающуюся тяжёлую дверь. Форт остался без снарядов. Артиллеристы покинули ставший бесполезным форт и ушли в город.
После краткого отдыха на Павловскую улицу возвращался артиллерийский учебный отряд; у казарм 1-го пехотного батальона нарвался на засаду: батальон и группа офицеров открыли по отряду огонь. Артиллеристы, отстреливаясь, стали отступать к казармам 1-го экипажа, но матросы этого экипажа, перешедшие на сторону правительства, также открыли огонь по отряду.
На помощь попавшим под обстрел подоспела рота матросов 4-го экипажа и оттеснила батальон к его казармам. Артиллеристы, дав залп по 1-му экипажу, отступили на Павловскую улицу.
В этой схватке матросы и артиллеристы потеряли одиннадцать человек убитыми.
Ночью правительственные войска стали сосредоточиваться вокруг провиантских складов и у арсенала, оттеснив к центру караулы повстанцев. Некоторые части повели наступление на окраинные матросские казармы с попыткой овладеть ими. Из Ораниенбаума на подводах подоспел какой-то армейский полк с пулемётами и, объединившись с оставшимися верными правительству частями, повёл наступление на Павловские казармы, где засели главные силы повстанцев. Матросы под руководством машинного квартирмейстера Волгина несколько раз оттесняли наступающих от центра и выбили их из района провиантских складов. Залпы, трескотня, отдельные выстрелы, «ура» накаляли историческую мятежную ночь; матросы дрались в строю, группами, в одиночку, без команды; раненые сами ползли к казармам и сами перевязывали себе раны своими рубашками. В революционном штабе тревога: мало патронов.
Приказ: пробиться к пороховым складам.
Бой вновь разгорается с новой силой. Матросы двинулись на прорыв противника, но, обожжённые пулемётным огнём, подались назад…
В центре города, где магазины, вспыхнуло огромное зарево. В боевые шумы ружейных залпов и трескотню пулемётов вплелись визгливые звуки пьяного гвалта и звон разбиваемых стёкол: это начался разгром магазинов и винных складов. Провокация и предательство развернули свою работу в тылу восставших. Обитатели городского «дна», матросские и солдатские отбросы, руководимые полицейскими чиновниками, под покровительством ночи делали своё грязное дело, привлекая к погрому всех жаждущих лёгкой наживы и выпивки…
Усиленные патрули повстанцев бросились к месту разлагающей опасности и пытались прекратить погром и разогнать погромщиков. Погромщики, рассыпавшись по городу, начали громить частные квартиры и устроили несколько поджогов в разных местах города и ещё больше усилили суматоху…
На вражеской стороне загремело ликующее «ура»… К Кронштадту подходила бригада гвардейских войск.
Повстанцы, сжимаемые железным кольцом правительственных войск, стягивались к Павловским казармам и готовились к упорному и решительному бою…
Медленно сжималось кольцо правительственных войск. Не один раз экипажи врезались стальной колонной в ряды противника, расстраивали его ряды и отбрасывали с занятых позиций. Но всё теснее и теснее сжималось живое кольцо, всё реже и реже раздавались ружейные залпы повстанцев… иссякали патроны. Отряд за отрядом, группа за группой отходили матросы за цепи обороны, бросая во дворах экипажей ставшие бесполезными ружья и пустые подсумки. Оставшиеся с малыми запасами патронов только отбивали наступающих и, не нападая, шаг за шагом отступали к последнему пункту защиты, к Павловским казармам.
Город пылал; с треском рушились горевшие здания… Бурей взметнулась мощная «Марсельеза». Побеждённые с непобедимой волей слали свой вызов тёмному миру… Чёрная беззвёздная ночь отражала багровым заревом…
В подвиге и преступлении тонул первый революционный мятеж.
Бледное утро застало последние выстрелы: это минно-учебный отряд бросил в лицо врагам последние залпы и, отбросив ненужные ружья, сомкнувшись, молча ждал своей участи.
В экипаже
Только 30 октября мы получили из Кронштадта сравнительно достоверные сведения о развернувшемся восстании и о его подавлении.
Для нас стало ясно, почему наше начальство так быстро пошло навстречу нашим требованием и удовлетворило их. Угроза распространения вооружённого мятежа на столицу заставляла правительство говорить не только с нами, но и со всем петербургским гарнизоном «ласковым» языком.
Братва тревожно насторожилась. Старики ворчали:
— Держись, братва. Раз Кронштадт раздавили, доберутся и до нас… Прижмут хвосты… Наша группа приготовилась к возможным арестам и подчищалась. Было неясно, как будет держать себя наше начальство.
В одну из проводимых нами тревожных ночей меня сняли с вахты и вывели с «Полярной Звезды» на берег, где меня сдали конвою строевой команды нашего экипажа. Потом привели Соколова и ещё троих нашей группы и всех повели в экипаж. Было очень холодно, Соколов, подпрыгивая на ходу, шутил:
— Сидели на «бочке», а теперь, братки, покрепче, на мель сядем.
В экипаж мы пришли часа в три ночи. Ожидали, что нас посадят на гауптвахту. Однако на гауптвахту нас не посадили, а развели по ротам и отдали под расписки «шкурам». Меня принял наш фельдфебель-«шкура» с приветствием:
— Что, сволочи, набунтовали? Выбьем из вас дурь-то. Дежурный, дай ему койку! И чтоб никаких у меня революций. Понял?
Я поглядел на свиную рожу «шкуры» и ничего не ответил. Положил вещевой мешок возле указанной мне койки и стал укладываться спать.
В машинных ротах народу было не особенно много, большинство находилось ещё в плавании. В строевых ротах народу было больше: 1-я и 2-я роты были в полном составе: они обслуживали главным образом дворцовые мелкие пароходы, катерные и гребные суда, потому и кампанию окончили раньше нас. Моё появление в роте с необычной аттестацией поднадзорного вызвало со стороны матросов ко мне внимательное отношение. Они с любопытством расспрашивали у меня, производился ли нам допрос перед нашим списанием с яхты и угрожает ли нам суд. Я им рассказал, как произошло наше изгнание с яхты: никто нас не допрашивал, и неизвестно, угрожает нам суд, или нет. Тут же решили связаться с экипажными писарями и прощупать, что на наш счёт там предпринимают.
— Так это дело не пройдёт: тебе обязательно уходить надо. Кронштадцев вон тянут, — говорили некоторые матросы.
Но я решил ждать, пока что-либо не выяснится. Соображения братвы и мои я сообщил во 2-ю роту. Оттуда мне ответили: «Подождём».
В защиту кронштадтцев
Ротный надзор первые дни был очень строг: запрещено было без разрешения выходить даже на двор экипажа. Связь с партией всё же не прерывалась, матросы по очереди брали отпуска и держали связь с представителями военной организации, а также дежурили у Совета рабочих депутатов и приносили нам все новости о его работе. Литературы приносили под шинелями целые охапки. Мы тут же её распределяли: часть по ротам, а часть отправляли на яхту.
1 ноября в экипаж пришёл представитель военной организации, принёс постановление Совета рабочих депутатов о политической забастовке в знак протеста против предания кронштадтцев военно-полевому суду, а также обращение к гарнизону. Представитель передал мне приказ военной организации, чтобы я организовал выступление гвардейского экипажа с письменным протестом против предания полевому суду кронштадтцев.
В этот же вечер в 1-й строевой роте мы устроили митинг. Собрались почти все матросы и много унтеров. Прибежал, запыхавшись, «шкура» — старик-фельдфебель 1-й роты, но его как-то незаметно вытеснили в коридор и указали, что ему выгоднее ничего не видеть, а то ему же попадёт от начальства. На митинге я зачитал постановление Совета и воззвание к гарнизону. Оба эти документа были весьма кратки и сводились к следующему:
«Царское правительство продолжает шагать по трупам, оно предаёт полевому суду смелых кронштадтских солдат армии и флота, восставших на защиту — своих прав и народной свободы Оно закинуло на шею угнетённой Польше петлю военного положения.
Совет рабочих депутатов призывает революционный пролетариат Петербурга посредством общей политической забастовки… посредством общих митингов протеста проявить свою братскую солидарность с революционными солдатами Кронштадта и революционным пролетариатом Польши. Завтра, 2 ноября, в 12 часов дня рабочие Петербурга прекращают работу с лозунгами:
«Долой полевые суды! Долой смертную казнь!» Солдаты петербургского гарнизона!
Мы, делегаты Совета рабочих депутатов Петербурга, объявляем политическую забастовку 2 ноября.
Наше требование: освободить немеленно кронштадтских матросов и солдат от смертной казни.
Солдаты и матросы! Рабочие поднимаются за ваших братьев, которых хочет замучить царское правительство.
Подадим же друг другу руки и спасём наших братьев матросов, которым грозит смерть».
Когда я окончил чтение, поднялся гул:
— Правильно Совет говорит! Всем надо вместе! Рабочие будут бастовать, а мы что? Выручать надо кронштадтцев!..
Галдели по-матросски, долго и беспорядочно: выступали исступлённо, с ненавистью невыразимой и злобой; выступали много. Наконец мне удалось взять слово и зачесть состряпанную тут же, на митинге, нашим кружком резолюцию, которая с поправками превратилась в воззвание, которое было митингом принято. В дополнение матросы потребовали, чтобы к резолюции были прибавлены требования, которые «Полярная Звезда» предъявила царю; это тоже утвердили. Митинг ещё долго продолжался, но мы, поднадзорные, разошлись по своим ротам.
Я утром же отправил резолюцию митинга в военную организацию ЦК. Военная организация в тот же день выпустила её особой листовкой, в таком виде:
«Российская социал-демократическая рабочая партия.
Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
Мы, матросы Гвардейского экипажа, возмущённые поведением царского правительства по отношению к нашим кронштадтским товарищам, с безжалостной жестокостью расстреливающего славных борцов за свободу, мы присоединяемся к требованиям товарищей матросов Кронштадта и объявляем, что будем бороться до тех пор, пока наши желания и желания всего народа не будут выполнены. Когда мы найдём нужным, когда сорганизуемся и будем готовы для решительной битвы, мы будем с оружием в руках отстаивать наши права и права народа. Теперь мы объявляем протест против расстрела наших товарищей в Кронштадте и поддерживаем этот протест нашей забастовкой. Кроме того мы требуем предоставить матросам и солдатам право жить по-человечески, а для этого считаем необходимым следующее:
1. Созыв Учредительного собрания из представителей народа, созванных путём всеобщей, прямой, равной и тайной подачи голосов.
2. Уничтожение царского самодержавия и замену его самодержавием народа, т. е. демократической (народной) республикой.
3. Уничтожение сословий: все люди равны.
4. Немедленное уничтожение смертной казни.
5. Замену военно-полевого суда судом гражданским.
6. Не употреблять солдат и матросов для полицейской службы и для подавления беспорядков.
7. Предоставление всем военным права совместно обсуждать свои нужды. Предоставление для собраний военных казённых зданий. Собрания должны быть публичны, т. е. открыты для всякого желающего на них присутствовать, как военного, так и штатского.
8. Сокращение срока службы до трёх лет, что вполне достаточно для полного знакомства с морской службой.
9. Предоставление матросам и солдатам каждому отдельных приборов для еды в целях предупреждения передачи заразных болезней.
10. Предоставление матросам и солдатам права по своему усмотрению распоряжаться своим свободным временем.
11. Увеличение жалованья по крайней мере до 10 руб. в месяц.
Выставляя эти требования, мы предлагаем всем нашим товарищам — петербургским матросам — присоединиться к нам.
Долой произвол!
Да здравствует свободный народ, свободный матрос и солдат!
Да здравствует демократическая республика!
Требования выработаны социал-демократической группой матросов Гвардейского экипажа.
ВОНГ РСДРП.
Петербург, 3 ноября».
Получив нашу резолюцию в виде листовки военной организации, мы ликовали, как дети. Мы знали, что наша резолюция пойдёт теперь по всем полкам и экипажам. Хотя мы знали листовку наизусть, однако читали её, захлёбываясь. Нам казалось, что дела наши идут хорошо, и в соответствии с этим и настроение наше было хорошее. Никто из нас не ожидал, что наше начальство в это время подкладывает нам свинью.
На электрической станции
В этот же вечер нашу роту неожиданно вызвали во двор экипажа. Я как поднадзорный остался в роте. Немного спустя вошёл «шкура» и приказал мне одеваться и идти на двор в строй. Я поспешно оделся и вышел.
На дворе стояли в строю 1-я и 2-я машинные роты, уже вздвоенные рядами. Народу из обеих рот набралось человек шестьдесят; тут же прохаживался молодой мичман. Я пристроился к левому флангу.
Раздалась команда:
— Налево кругом, марш!
И мы двинулись со двора во главе с офицером. Я спросил своего соседа:
— Куда мы идём?
— А чёрт его знает; кажется, картошку грузить.
— Что ты мелешь, какую картошку?
— Грузчики бастуют, а у кока картошки нет: ну, вот нас и гонят за картошкой. Сосед расхохотался. Потом уже серьёзнее ответил:
— Бастующих где-то хотят нами заменить. Мичман о «долге» говорил, ну, вот и идём долг выполнять.
За воротами мы увидели человек восемь кавалеристов, которые, выстроившись, поехали следом за нами. Трудно было понять, охраняли они нас от кого или конвоировали.
Целый час мы крутились по улицам, перешли Обводный канал и подошли к огромному заводского типа зданию и, усталые, остановились. У ворот и у окон здания стояли часовые; у канала, опираясь на перила, стояли рабочие и смотрели на нас с любопытством. Походило на правду, что нами хотят заменить бастующих рабочих. Я поделился своими опасениями с матросами.
Матросы насторожились; некоторые заговорили, не вернуться ли в экипаж.
Открылись железные ворота. Мичман скомандовал «смирно!», и мы, не успев обменяться мыслями, двинулись во двор. Ворота захлопнулись, и мы оказались отрезанными от улицы.
Двор был огромный, заваленный старыми паровыми котлами и каменным углём. Кавалерия, разбрасывая дробный топот, куда-то унеслась от ворот.
Во дворе нас выстроили. Мичман выступил перед нами с речью, в которой нам объяснил, что мы должны на этой электрической станции заменить забастовавших рабочих и пустить станцию в ход и что нам за это заплатят по три рубля в сутки и что работать мы будем под руководством инженера электрической станции. Потом мичман передал команду квартирмейстеру, приказал нам идти в станцию, а сам повернулся и вышел за ворота.
— Картошка, брат, дело, — обратился я к своему соседу.
— Да, выгрузили, можно сказать.
Сбившись толпой, мы ввалились в помещение электрической станции.
Огромные блестящие паровые машины непривычно поражали своей молчаливой неподвижностью: огромной величины паротурбины, как чёрные свиньи, лежали на блестящем полу станции. За дежурным столом возле распределительной доски сидели два человека в засаленных куртках. Это были инженер и механик электрической станции.
Инженер нам объяснил, что в нашу задачу входит пустить четыре паровые машины, осветить все центральные улицы Петербурга и дать ток на заводы, которые работают электричеством.
Зная от нашего мичмана, что рабочие станции забастовали, а нас пригнали, чтобы сорвать забастовку, мы ответили инженеру:
— Сначала мы этот вопрос обсудим, а потом дадим вам ответ, будем или не будем работать.
Инженер посмотрел на нас с недоумением и сказал:
— А я думал, что вас прислали работать, а вы, видать, митинговать собираетесь?
— Нам без митинга, как вам без молитвы, никак нельзя, — ответил ему кто-то из матросов. — Мы всякое дело митингом начинаем. Гайда, открывай митинг!
Братва загудела, и митинг открылся. Как всегда, в начале митинга бестолково пошумели, потом начали говорить и слушать. Я предложил к работам не приступать; в случае, если нас захотят отсюда увести, то не уходить, чтобы вместо нас не прислали кого-либо другого. Так и сделали: от работы отказались. Инженер куда-то позвонил. Мы разбились по группам и с большим интересом рассматривали огромную станцию.
Из экипажа приехал экипажный адъютант и заявил нам, что если мы не будем работать, то нам приказано вернуться в экипаж. Мы ответили, что мы останемся на станции до конца забастовки.
— А работать будете?
— Если рабочие позволят, будем.
Адъютант подумал немного, потом отмахнулся рукой:
— Чёрт знает, что с вами делать.
Повернулся и вышел.
В этот же вечер прибыли на станцию матросы 14-го и 18-го экипажей. И тоже в сопровождении кавалерии. Матросы ввалились в станцию с шумом:
— Эй, бабушкина гвардия! Бастуете, что ли? (Гвардейский экипаж считался экипажем вдовствующей царицы, поэтому его в шутку называли «бабушкиной гвардией».)
— Бастуем, грачи, а вы зачем прилетели? (Maтpocoв, носивших чёрные ленты на фуражках, называли «грачами».)
— А мы вам помогать. Машины ещё не попортили? Инженер опасливо посмотрел на буйную ватагу матросов, а потом озлобленно плюнул:
— Ну и работнички! И какого чёрта вас сюда понагнали?
Но на инженера уже никто не обращал внимания; началось опять оживлённое митингование. Наше решение вновь прибывшими было одобрено.
Матросы галдели почти целую ночь; некоторые хлопотали что-то насчёт водки, но, по-видимому, ничего из хлопот не вышло, потому что к утру никто не напился и все поднялись в благополучном состоянии.
Наутро опять устроили митинг. Поставили вопрос о запрещении пить водку на станции. Некоторые было запротестовали; большинством было принято: водки и пьянства на станции не допускать.
В этот день к нам ещё прибавился народ: пришла электротехническая рота, которая после короткого митинга присоединилась к нам. У них уже полотна роты находилась под арестом за «волынку» на каком-то заводе, где им предложили заменить бастующих рабочих.
С приходом электриков нас набралось на станции около двухсот человек. Инженер только руками разводил, зачем нас понагнали такую уйму. Мы также не понимали, зачем набивают станцию новыми людьми, когда знают, что пользы от них ни на грош.
Просидели мы без каких-либо происшествий дня три. Рабочие по-прежнему кучками сидели у ворот. Обед нам привозили из своих частей. Вместе с обедом на станцию проскальзывала и водка, но в таком незначительном количестве, что пьяных не наблюдалось. На третьи сутки перед вечером на станцию пришла группа рабочих. О чём-то переговорили с инженером, а потом вместе с ним подошли к одной машине и начали возиться возле. Матросов эта возня взволновала. Окрикнули рабочих:
— Эй, товарищи, что вы хотите делать?
— Хотим машину пустить, — ответили рабочие.
— А вам кто позволил?
Рабочие смутились. Тогда к ним пристали вплотную:
— Штрейкбрехеры?
— Нет, нет, что вы товарищи! Совет рабочих постановил дать ток для типографии «Известий Совета рабочих депутатов» и осветить одну сторону Невского проспекта, чтоб легче было двигаться демонстрации.
Мы, однако, этим объяснениям не поверили и выпроводили рабочих со станции.
Инженер попробовал запротестовать:
— Кто же здесь хозяин: я или вы? Ему твёрдо ответили:
— Пока станция находится под нашим наблюдением, хозяева здесь мы, а вы уходите или не вмешивайтесь в наши распоряжения.
Инженер сжался, как от холода, и ушёл молча к своему столу.
Рабочие прислали к нам делегацию и просили нас осветить одну сторону Невского проспекта. Мы, боясь нарваться на провокацию, предложили, чтобы рабочие выделили группу из своей среды и с протокольным постановлением прислали её на станцию: в этом случае мы допустим их пустить машину.
На другой день пришла эта же группа рабочих, вручила нам постановление Совета рабочих депутатов и общего собрания рабочих станции, подписанное председателем собрания; мы, посовещавшись, допустили рабочих, пустить машину и помогали развести под котлами пары. Вечером свет был пущен. Некоторых из нас начало разбирать сомнение, правильно ли мы поступили: не спровоцировали ли нас? Чёрт его знает, кто подписал эти постановления? Решили, что лучше это дело прекратить.
Выставить со станции рабочих было неудобно, поэтому решили сделать в подшипники подсыпку. В главные подшипники незаметно подсыпали песку: подшипник загорелся, и машину остановили.
Рабочие быстро обнаружили причину порчи и поняли, что мы им не доверяем. Они нам открыто сказали о своих предположениях и заявили, что они работу прекратят; только просили нас больше машин не портить. Привели в порядок машину и ушли.
На следующий день нам приказано было перейти на электрическую станцию Гелиас. Нас этот приказ удивил: начальство знало, что мы работать не будем, всё же переводило нас на другую станцию. Подозревая, что здесь какая-либо провокация, мы идти отказались. Из экипажа пришло вторичное приказание, с оговоркой, что нам предлагают только охранять станцию, а не работать. Рабочие Гелиаса узнали, что мы отказываемся, прислали к нам с письмом представителя, предлагая не отказываться и занять станцию. Мы потребовали протокольное постановление, рабочие нам его принесли, и мы уже поздно ночью перешли на станцию Гелиас.
Смысл нашего перевода выяснился потом: оказалось, что после нашего ухода оставшимся предложили приступить к работам, угрожая арестом. Оставшиеся матросы и солдаты электротехнической роты отказались приступить к работам; тогда власти решили разъединить непокорных: электриков под конвоем увели домой. Матросы же спокойно просидели на станции до окончания забастовки.
У Гелиаса мы пробыли полтора дня. Приступать к работе нам не предлагали. По окончании забастовки на станцию пришли рабочие.
— Ну, товарищи, отстояли кронштадтцев от полевого суда, правительство предаёт их обычному военно-морскому суду.
Мы об этом уже знали из газет.
В экипаж возвращались мы все довольные: вышло всё ладно, промахов мы не сделали. Забастовка прошла с большим подъёмом: правительство не решилось игнорировать такой дружной демонстрации и пошло на уступки.
Полевой суд был отменён. Правительство успело до суда по горячим следам, втихомолку задушить и спустить в воды Балтийского моря не один десяток мятежников. Сотни моряков, принимавших участие в восстании, прошли перед военно-морским судом. Двадцать лет и бессрочная каторга были уделом оставшихся в живых активных руководителей вооружённого восстания.
По далёким сибирским каторгам, на постройке железной дороги в глухой амурской тайге разнесли и сложили свои кости первые бойцы, первые разведчики великой пролетарской революции. Не многие из них вернулись продолжать начатое ими дело.
Тысячи моряков пошли по арестантским ротам, по дисциплинарным батальонам и потом были размётаны по далёким окраинам Сибири.
Правительство было уверено, что оно раздавило не только мятеж, но и мятежный дух моряков, что повторение восстаний не будет иметь места в дальнейшей истории российского флота. Однако правительство жестоко ошиблось: ровно через шесть месяцев Балтийский флот вписал ещё более яркую, огненную страницу в свою историю. В июле 1906 г. в Кронштадте, в Свеаборге и на многих судах Балтийского флота с новою силою вспыхнуло ещё более грозное, более организованное восстание: моряки новым штурмом пошли против самодержавного строя.
Много своих верных слуг потеряло в этой жесточайшей схватке царское правительство, десятки их, начиная от мичманов и кончая адмиралами, полегли под тяжёлой рукой восставших; дворцы вновь в ужасе погасили свои огни.
Однако это могучее восстание было одиноким. Бушующее море реакции уже залило всю Россию: полевые суды заливали кровью рабочих дворы заводов и вокзалы железных дорог. Рабочие организации были разгромлены, крестьянские восстания были подавлены, карательные отряды густой сетью разбросались по всей России, революция ушла в подполье.
В такое время ярким оглушительным взрывом прогремело второе кронштадское восстание и, зажатое железным кольцом чёрной реакции, погасло.
Жуткая расправа над участниками второго восстания приглушённым стоном отозвалась по всей побеждённой России; пролетарская Россия, тяжело раненная в неравных боях, не могла вторично подняться на защиту своих лучших бойцов, погибающих под ударами торжествующего самодержавия. Предсмертные песни моряков того времени говорят о жутких расправах и о непоколебимой революционной стойкости погибающих под расстрелами матросов.
Под покровом тёмных ночей уходили в море с живым грузом баржи. До рассвета ухали по морю ружейные залпы: это убивали пленных матросов и, зашивая их в смоляные мешки с привязанным к ногам грузом, бросали в море.
В низких казематах морских крепостей сотни побеждённых, но не покорённых мятежников ждали своей участи. Военно-полевые суды при соблюдении всех ритуалов уже легально ещё несколько десятков матросов «подвергли расстрелу» и спустили в мутные воды Балтийского моря. Сотни мятежных бойцов пошли следом за своими братьями по каторгам и по далёким просторам Сибири.
Моряки отошли с поля первых битв, чтобы залечить тяжёлые раны, чтобы снова и снова готовиться к последнему решительному штурму.
По возвращении в экипаж нас встретил тот же офицер, который сопровождал нас на электрическую станцию.
— Забастовщики… Марш по ротам, с-с-сволочи… — прошипел он злобно и, повернувшись к нам спиной, пошёл прочь.
Вечером на поверку явился наш ротный командир, штабс-капитан армейской службы. Для командования машинными ротами почему-то морских офицеров не назначали, и ими командовали армейские офицеры, и лишь на судах машинные команды входили в подчинение морским офицерам.
Командир петухом подкатился к выстроившимся матросам и сиповатым голосом прокричал своё обычное:
— Здорово!
— Здравия желаем, — ответили мы ему в разноголосицу.
— Срамите её величества Гвардейский экипаж! Забастовщиков поддерживаете! Под суд, сукины сыны, хотите! Спе-ци-али-сты… сволочи…
Ротный дошёл до высшей степени раздражения и, не докончив своей злобной речи, убежал, предоставив закончить поверку фельдфебелю.
Жизнь в экипаже потекла своим порядком. Вырваться из экипажа случая не представлялось. Целые дни проводили за чтением брошюр и газет, которые дождём сыпались в те незабываемые дни.
Братва во 2-й роте скучала больше. Соколов в своих скорбных записках писал мне: «Тухнем мы, брат, здесь. Хоть бы на минутку выпустили: пьющего человека так закупорить. Зверство! Ты вот брошюры велишь читать, а я не могу: буквы, как рюмки, на столе прыгают. «Новый закон» начал читать, на второй странице заснул. Не заставляй ты меня их читать, я и так пойду, когда понадобится. Ребята вот читают, ну и пусть их. Послать бы за половинкой, да грошив нима. Э-эх, Петро, тяжка доля».
Дня через три после нашего возвращения в экипаж ко мне забрёл мой земляк, гвардеец Преображенского полка Знаменский. Детина огромного роста и чрезвычайной силы: когда мы ехали из Иркутска в Петербург новобранцами, Знаменский на станции «Тайга» забрался к томичам в теплушку, выпил с ними, а потом поссорился и выкинул их всех из теплушки.
Знаменский входил в ревгруппу 1-го батальона. Знаменский мне рассказал, что батальон был наряжён охранять Николаевский мост во время демонстраций, но отказался идти. Отказалась также выступить часть Московского полка и заперлась в казармах. В Гренадерском полку дежурный офицер застрелил солдата, который заявил, что гренадеры выступать против рабочих откажутся; в полку по этому поводу произошла волынка: побили офицеров и «шкур». Полк заперт в казармах, и, кажется, четыре человека арестовано, несколько рот обезоружено.
— Говорят, что нас также будут разоружать.
— А как себя держат преображенцы?
— Спокойно: пусть, говорят, разоружают.
— Арестов у вас не было?
— Арестов не было, но офицеры всё время дежурят по ротам… Я зашёл тебе сказать, чтобы ты пока избегал заходить, а то неровен час — ещё схватят. Волынка может выйти. А мы решили пока ограничиться отказом от выступлений против рабочих.
Информация Знаменского была весьма важной. Хотя военная организация, наверно, была в курсе дел, я всё же послал Знаменского туда с запиской, чтобы они информировались у него о положении в Преображенском полку.
Товарищи по роте также приносили много новостей:
— Народ по улицам всё кучками, митингуют. А на Офицерской, у Совета, проходу нет. Народу уйма и шпиков бьют: как подберётся шпик к Совету, так хватают и бьют, только ноги под головами мелькают…
Получилось известие о втором восстании севастопольских матросов.
В этот же вечер получили кучу листовок по поводу событий в Севастополе. Говорилось, что севастопольцы опять восстали, однако никаких подробностей о том, все ли матросы восстали или только какая-либо часть, не было. Только дня через два удалось узнать, что восстал крейсер «Очаков» под командой лейтенанта Шмидта, что восстание остальными судами поддержано не было.
Братва опять заволновалась:
— Что же это? Опять поодиночке начинаем.
Вечером собрались представители от рот: я им прочёл две выпущенные социал-демократами листовки. В листовках говорилось:
«…Сделайте же требования кучки сознательных солдат требованиями всей армии, соединяйтесь же в один союз для защиты их. Копите свои силы, не губите своих лучших людей разрозненными, частичными бунтами. Начальству только наруку такие бунты: они помогают ему разбить вас по частям… Копите свою силу, объединяйтесь, чтобы одним ударом свергнуть тех, кто смеётся над нуждой солдата, кто давит его, как и весь народ»
— Вот это правильно, надо сначала всем сговориться, а потом уже вместе и делать, а поодиночке всех подавят. — Братва этой мыслью была довольна: всем нам казалось, что дело теперь пойдёт лучше. Самое главное, чего до сих пор не говорили, теперь сказано: врозь не выступать — только вместе.
Штаб агитации
Все эти события тянули меня вон из экипажа: я стал думать, как бы мне легализовать выход за ворота. Я обратился к нашему квартирмейстеру, чтобы он помог мне это устроить.
— Ничего, браток, не выйдет: «шкура» может хватиться. Знаешь, что я тебе посоветую: иди, браток, на пекарню, там тебе лучше будет.
— А ты думаешь, пустят?
— Проситься будешь — не пустят, а если я предложу «шкуре» тебя туда сплавить, он с удовольствием согласится.
Пекарня — это было место, куда сплавляли безнадёжных и не поддающихся дисциплине. Работа там была тяжёлой, и потому пекарня называлась каторгой. Добровольно на пекарню никто не шёл.
Я с предложением квартирмейстера согласился. Что говорил мой приятель «шкуре», не знаю. Через два дня получился приказ назначить меня кочегаром на пекарню.
«Шкура» сопроводил меня такими тёплыми словами:
— Никифоров, забирай свои манатки и марш на пекарню. Поломай там хребет. Достукался… Только роту пакостите… Сволочи… Р-революция…
«Шкура» так же ненавидел революцию, как ненавидел и матросов. Слово «шкура» всегда неслось за его спиной. Пекарня была механизирована и выпекала до двух десятков тонн в сутки хлеба, который куда-то увозился.
Пекарей проверяли только вечером, ночью и днём в пекарню никто не заходил. Освоившись с новым положением, перезнакомившись с пекарями, я стал расспрашивать, каким образом они устраиваются с отпусками. Большинство пекарей было по разным причинам лишено отпусков, поэтому пекарня уже давно изобрела свои способы получения отпусков в город.
Делалось это просто: за некоторую мзду писаря представляли штемпелёванные картонки, на которых писались отпускные билеты, вписывали свои фамилии, и билет был готов. Таким же пропуском снабдили и меня.
Имея на руках билет, я каждый вечер имел возможность выходить за ворота. Работа моя оживилась. Я теснее связался с организацией и заражался настроениями от непосредственного источника. Литературу я забирал в неограниченном количестве. В течение одной недели на пекарне образовался целый литературный склад. Литература аккуратно распределялась по пачкам для всех рот и для «Полярной Звезды». Представители от ротных кружков приходили на пекарню, сообщали о работе в своих кружках, о настроениях в ротах, я снабжал их новостями и инструкциями, когда это было нужно. Представители получали от меня литературу и расходились.
Пекари деятельно мне помогали: прятали литературу, помогали её разбирать, оповещали представителей ротных кружков о прибытии новой литературы, исполняли мои поручения по экипажу, оберегали пекарню от «лишнего глаза». Загнанные на каторжную работу в пекарне, пекари с особым удовольствием принимали участие в предприятиях, направленных против ненавистного начальства, и помогали, кто как мог. Так, «дно», куда сваливалось всё, что причиняло беспокойство в ротах, превратилось не только в склад литературы, но и сделалось центром революционной пропаганды в экипаже.
Старики, проведшие на пекарне почти всю свою семилетнюю службу как штрафные, помогали мне усиленно и искренно: указывали, кого следует опасаться, кому можно доверять. Как ни странно, все старики-матросы, преданнейшие революции люди, были в то же время неисправимыми пьяницами. Это можно объяснить только тем, что железная дисциплина слишком давила и не давала иных выходов для человеческой воли: пьянство, драки, хулиганство были изъяты из дисциплинарных и уголовных взысканий, здесь непокладистые растрачивали свою гордую волю и здесь растрачивали скоплявшееся от унижений и жестокостей службы озлобление. Не случайностью было и то, что матросы, когда выходили во время плавания на берег, били смертным боем ненавистных боцманов и никогда не подвергались за это никаким наказаниям.
Начальство понимало, что выход скопившейся злобе надо давать.
— Корми, корми братву, — говорили старики, — мы хлебом, а ты, браток, книжечкой. Пусть братва раскачивается. Эх, и тяжелы же были времена. Не забудем.
И была уверенность, глядя на них, что эти действительно не забудут.
— Надо, чтоб братва Кронштадта не забывала.
Кронштадтское восстание крепким заветом легло на сердца братвы: не кричали о Кронштадте, но упорно о нём твердили, когда заходил разговор о революции. Братва как будто знала, что Кронштадт ещё и ещё повторит свою кровавую встряску.
Работа в пекарне была тяжела, но зато партийная работа протекала прекрасно. Совет рабочих депутатов давал много пищи для взбаламученных умов матросской братвы. Начали носиться в воздухе разговоры, что матросы опять готовят восстание. Параллельно неслись и другие слухи: правительство готовится к погромам, собираются громить студентов и евреев…
В дружине на дежурстве
Однажды перед вечером ко мне на пекарню пришёл посланец из военной организации:
— Возьмите с собой несколько надёжных товарищей и, если можно, вооружитесь револьверами и вот по этому адресу явитесь в распоряжение василеостровской дружины сегодня же ночью.
— А в чём дело? — спросил я.
— Ходят слухи, что сегодня будет погром: установлено, что некоторые дома, где живёт много студентов, черносотенцы отмечают крестиками мелом.
Я срочно собрал представителей кружков и сообщил им о приказе военной организации. Выяснилось, что без особого риска могут отлучиться человек восемь. Наметили людей и поручили снабдить их по возможности револьверами. После поверки мы поодиночке вышли из экипажа и отправились на Васильевский остров. Адреса не припомню, в памяти остался какой-то большой дом, довольно богато обставленный.
Дружинников собралось человек двадцать пять: нас восемь человек, рабочие и студенты. Все мы, не раздеваясь, легли вповалку на полу, лишь только начальники дружины дежурили у телефона. В пять часов утра нас распустили по домам. Мы вернулись в экипаж. Слухи о погромах продержались ещё несколько дней, а потом заглохли.
Встреча с Шеломенцевым
На одном из военных совещаний в Технологическом институте меня познакомили с матросом 14-го экипажа Шеломенцевым, предварительно мне сообщив, что Шеломенцев ставит вопрос об организации восстания петербургских экипажей.
— Поговорите с ним. С этой затеей надо быть осторожным.
Смугловатый, с симпатичным открытым лицом, Шеломенцев представлял собой типичную фигуру матроса-агитатора того времени. Полный огня, нетерпеливый, энергичный, он рвался к бунту и тянул за собой всех, кого мог только зацепить.
Шеломенцев крепко пожал мне руку.
— О вас я давно слышал. Наша братва в ваших кружках бывала и говорила мне о вашей работе. Встретиться до сих пор не удавалось.
О Шеломенцеве и я не раз слышал. Он за агитацию в войсках уже год в дисциплинарке просидел и из Кронштадта был переведён в 14-й экипаж.
— Я вот толкусь тут, чтобы добиться некоторого контакта в работе, да туго что-то: все заняты работой Совета. У меня братва кипит, говорить нельзя — кричат, что наших в Кронштадте расстреливают, а мы спим.
Настроение это надо использовать.
— А что вы думаете делать? — спросил я Шеломенцева.
— Надо выступить; команда всё равно выступит. 18-й экипаж тоже можно поднять. Волынка может получиться солидная. Ваше воззвание я читал, работа у вас, должно быть, хорошо идёт. Если бы ваши выступили… как вы думаете?
Я ему рассказал, как обстоит дело в Гвардейском экипаже, что половина команды ещё на судах и что настроение у нас значительно слабее, чем в 14-м экипаже.
— Надо узнать, как военная организация к этому относится. Толкались вы к ним?
— Толкался, да осторожничают больно.
В военной организации действительно осторожничали:
— Надо избегать выступлений, силы зря тратим. Нам предложили увязаться, но преждевременно не выступать.
С Шеломенцевым мы уговорились видеться чаще. Я простился с ним и вернулся в экипаж.
«Литературная» беседа с адмиралом
Раз, возвратившись из города, я принёс много новой литературы. Разложив её на скамейке, я тут же присел и углубился в одну из брошюрок. Увлёкшись, я не заметил, как в пекарню вошёл командир экипажа контр-адмирал Нилов. Поздоровавшись с матросами, он подошёл ко мне и потрогал меня за плечо. Взглянув на адмирала, я, как ошпаренный, соскочил и вытянулся в струнку.
— Как твоя фамилия?
— Никифоров, ваше превосходительство.
— Ты что же это, не хочешь подняться, когда начальство входит?
— Виноват, ваше превосходительство, увлёкся чтением и не заметил.
— Чтением? А что ты читаешь? Э-э, да это что, у тебя целая библиотека? Зачем же так газет много?
Адмирал палкой потыкал в пачку газет и вопросительно посмотрел на меня. «Врать надо», — мелькнуло у меня в голове.
— Накопилось, ваше превосходительство; покупаем, прочитаем, а потом на цыгарки, а иногда печи растапливаем.
— А почему эти книги? Откуда их берёте?
— Часть книг — из библиотеки, некоторые — купили. Все — грамотные, читают. Хотел в библиотеку унести…
— А-а которые купили книги, ротному показывали? Разрешил?
— Точно так, ваше превосходительство, — разрешил, — врал я немилосердно.
— Хорошо, что книги читаете. Только всегда, как купите книгу, сначала ротному покажите, можно её читать или нет.
— Есть, ваше превосходительство.
— А за что тебя на пекарню поставили?
Я готов был провалиться, лишь бы не отвечать на этот вопрос.
— Выпил лишнее, ваше превосходительство.
— Ну, врёшь, брат, за это на пекарню не ставят. Наскандалил, наверное?
Я целомудренно покраснел и почтительно промолчал.
— Читать полезно, но нужно быть внимательным и замечать, когда начальство входит.
Адмирал, опираясь на палку, вышел.
— Ну, брат, твоё счастье, что не «шкура» или не ротный влез. И как ведь подобрался, что никто не заметил. А врал же ты, парень. Откуда и бралось у тебя это.
Я и сам не соображал, как всё произошло. Когда адмирал вышел, с меня как гора свалилась:
— Ребята, давай скорее прячь и бегите по ротам, чтобы пришли и всё забрали. А то адмирал ещё по глупости с кем-либо поделится, и могут нагрянуть.
Прибежали ребята из рот и быстро растащили литературу.
На моё счастье адмирал был из тех людей, которые делают карьеры с помощью своей добродушной бездарности и влиятельной и красивой жены. Адмирал считал себя сановником, близко причастным ко двору, и единственные потрясения, которые он воспринимал и понимал, — это когда им был недоволен кто-либо из причастных к экипажу князей. Революция же с её драмами проходила мимо его сознания. Восстание на яхте его тревожило только потому, что он не знал, что скажет на это его величество. Когда на яхте всё успокоилось, он быстро забыл все свои тревоги.
И потому, наскочив на непорядок в пекарне, он поинтересовался только его формальной стороной, что и спасло меня. Будь на месте адмирала «шкура» или ротный, моё дело было бы плохо.
Но, так или иначе, моя «литературная» беседа окончилась для меня благополучно.
Пекари надо мной смеялись:
— Вот, поди же ты, революционер, а как дисциплину знает: так тянулся перед адмиралом, аж «шкуру» бы зависть взяла.
Но мне было не до шуток, я всё ещё боялся, как бы моя штаб-квартира не провалилась. Но прошло два дня, и меня никто не беспокоил. Пекари тоже прислушивались и ничего подозрительного не слышали.
Наша работа опять вошла в свою колею.
Отлучался из экипажа я довольно часто. Целыми часами торчал вместе с массой на Офицерской улице, где «заседал» Совет.
Многотысячная толпа гудела, как в улье. Из Совета иногда кто-нибудь из депутатов выходил на балкон и произносил речь; наступала тишина, и толпа внимательно слушала. Задние напирали на передних, и получалась весьма значительная давка. Полиция смылась и совершенно не показывалась. Сновали дружинники с огромными артиллерийскими револьверами у поясов, которые тяжело и неуклюже болтались. У некоторых за плечами торчали винтовки. Обстановка для работы Совета была чрезвычайно сложной: с одной стороны, льстивые улыбки правителя Витте, с другой стороны, огрызающаяся треповщина. Исчезла полиция, жандармы, шпики, а черносотенная пресса становилась наглее.
Чувствовалось, что реакция готовится прыгнуть. Совет рабочих депутатов медленно нащупывал почву, осторожно направляя свои шаги. Эта медленность нервировала рабочие массы.
Напряжение накоплялось, обе стороны следили друг за другом.
Правительство притаилось и выжидало: для него было ясно, что Совет был силён главным образом рабочим движением, но слаб был организационной подготовкой. Но правительство понимало, что и у него не совсем благополучно, что военная сила значительно расшатана, и достаточно одного неосторожного шага, как эта сила превратится в прах. Поэтому, несмотря на организационную слабость Совета, правительство арестовать его не решалось. Витте приглядывался и выжидал удобного момента для решительного прыжка. Совет не спускал с него глаз.
Власти не было. Но чувствовалась борьба двух гигантских сил: Офицерская, где заседал Совет, и дворец, где заседало правительство, были двумя центрами; вокруг этих центров сгущались смертельно непримиримые классовые мысли. Все думали одно: кто кого.
В этой напряжённости мы, маленькие работники, как угорелые, метались по полкам, по собраниям, по матросским экипажам, таскали охапками литературу, которая быстро растекалась по тоненьким жилам батальонных и ротных связей и переваривалась, как в огромном желудке. Порой собирались в какой-либо военной части и проектировали «отказ» или «волынку», и всё это без планомерной связи с главным — с организующей мыслью Совета. Но ведь мы были только муравьями, терпеливо кормившими только-что народившуюся революцию…
В 14-м экипаже
Вскоре после нашей первой встречи на пекарню зашёл Шеломенцев.
— Ты что, в наказание паришься здесь?
— Здравствуй. Да, формально — в наказание, а фактически — по негласному моему ходатайству. Штаб для моей работы понадобился, ну я и избрал пекарню. Выход отсюда свободнее. Ну, как твои дела?
— Дела что. Вот говорить с тобой пришёл. Нервничают наши в 14-м, боюсь, как бы не сорвались. Митингуем почти целыми ночами, измучились. Боюсь, как бы братва не натворила чего. Начальство разбежалось, а это — признак плохой… Провокацию могут сочинить. А это легко, народ у нас буйный.
— Как-то неловко выходит, опять в одиночку. Что ты думаешь предпринять?
— Думаю всё по-старому, как прошлый раз говорил: использовать надо настроение.
— Выступить надо и втянуть в это выступление как можно более широкий круг матросов, если можно, и гвардию. У тебя ведь там хорошие связи.
— Связи-то хорошие, но гвардия на подъём тяжела. Вот если бы случилось что-нибудь вроде Кронштадта, тогда, пожалуй, и гвардия колыхнётся, а так её поднять будет трудно.
— А Гвардейский экипаж?
— Ну, наши не поднимутся на восстание, пока не вернутся команды с «Полярной».
Шеломенцев, опершись локтями о колени и подперев руками подбородок, молча смотрел в одну точку. Смуглое лицо его сделалось мрачным и усталым, чувствовалось, что человек несёт большую на себе тяжесть и ответственность за себя и за всех, кто за ним идёт…
— Тяжела, брат, эта штука, революция.
— Это ты верно сказал, что тяжела штука. Я вот толкусь по полкам: связи хорошие, настроение хорошее в полках; а вот как все эти хорошие настроения пустить по единому руслу и претворить в революцию, не знаю. Партия говорит: выступайте сразу, и мы все с этим согласны, а вот не выходит. Нет у нас чего-то, что бы придавало организованность и единство нашему движению, все мысли упираются в одно — в повторение Кронштадта. Нужно повторение большого организованного штурма, чтобы поднять и сорганизовать вокруг него огромные тяжёлые массы. Не мы, должно быть, а вот такой большой бунт будет организатором революции…
— Бунт, бунт; вся матросня бредит бунтом… — Шеломенцев поднялся со скамьи. — Ну, вот что, я пришёл позвать тебя к нам на митинг, сегодня будем решать, что нам делать. Сможешь прийти?
— Приду.
— Буду ждать. — Шеломенцев попрощался и ушёл.
После ухода Шеломенцева я стал чувствовать себя ещё тревожнее, чем обычно в последнее время. Было ясно, что 14-й экипаж сорвётся и выскочит опять в одиночку.
Закончив вахту, дождавшись окончания поверки, я отправился в 14-й экипаж. У входа в казармы стояли часовые.
Они спросили меня, к кому я иду. Я ответил, что к Шеломенцеву. Меня не спрашивали больше, пропустили.
В казармах было душно, пол был грязный, на нарах тесно лежали грязные соломенные тюфяки, вся казарма представляла собой неприглядный вид.
Матросы кучками сидели и лежали на нарах и оживлённо галдели. Я многих уже знал по электрической станции.
Меня встретили приятельским шумом.
— Эй! Бабушкина гвардия! С нами?
Я поздоровался со знакомыми и спросил, где Шеломенцев.
— Они на кухне, совещаются! Иди туда.
Мне дневальный указал кухню. На кухне за столом сидели человек десять матросов, с ними Шеломенцев, и о чём-то совещались.
— Здравствуйте.
— А-а, Никифоров. — Шеломенцев познакомил меня с остальными. — Вот обсуждаем, как держаться на сегодняшнем митинге. Пущен слух, что нас хотят разоружить и арестовать. Братва заявляет, что оружия не отдаст и будет отсиживаться в экипаже. Команда требует нашего решения. Садись.
Я принял участие в совещании. Обсуждался вопрос о том, как держаться, если начнут разоружать с помощью военной силы. Оказывать сопротивление или нет.
Шеломенцев спросил меня:
— Как ты думаешь, кто-нибудь нас поддержит?
— По вашим разговорам и по обстановке видно, что дело уже к концу подходит. Так что вам никто не успеет помочь, если бы даже и захотел.
— Об этом мы как раз перед твоим приходом и говорили. 18-й экипаж живёт над нами, а вот ребята говорят, что надеяться на его поддержку нельзя: ну, а на остальных, понятно, ещё труднее. Вот представитель военной организации тоже предлагает большой игры не затевать и создавшееся положение ликвидировать по возможности без больших убытков.
После долгих разговоров решили дождаться, чего потребуют власти. Оружия пока решили не сдавать. Если же к экипажу будет применена военная сила, сопротивления не оказывать и подчиниться.
На митинге братва шумела в этот вечер особенно сильно.
— Э-эй, нечего миндальничать!.. На разговорах далеко не уедешь! Драться надо!
— Всё равно на баржу загонят!.. Пусть лучше здесь расстреливают!..
— Чего орать без толку!.. Подраться всегда успеем! Пусть лучше нам скажут, поддержит нас кто или мы одни драться будем?
— Поднимемся мы, поднимутся и другие!.. А если спать будем, никто нас не поддержит.
Осторожные голоса тонули, большинство звало к бунту. Долго братва шумела. Потом от имени группы выступил Шеломенцев. Он тоже звал к бунту, к бунту-мятежу, огромному, сжигающему, где можно говорить о победе…
— Товарищи! Если уж гореть, так в больших пожарах, а не в маленьких кострах. Партия требует копить силы, будем копить…
Он указывал на то, что настоящий момент сложился не в пользу восстаний.
— Мы будем одни, поднять военные и рабочие массы на восстание будет трудно, нам нужно добиться одного: чтобы выйти из борьбы без больших потерь…
Он указывал на необходимость спокойно держаться до последнего момента и вырвать у властей что можно в отношении уступок. Указывал на неизбежность жестоких репрессий и в то же время на невозможность давать бой, если против экипажа будут двинуты войска…
Опять поднялся шум. Непримиримые требовали дать бой. Мы энергично поддержали предложение Шеломенцева, Большинство экипажа присоединилось к нам. Предложение Шеломенцева было принято. Митинг кончился поздно ночью.
Мы трое — Николай, представитель военной организации, Шеломенцев и я — усталые вышли из экипажа. Ночь была морозная, и мы, съёжившись от холода, брели по безлюдным улицам.
— А жаль, что так нескладно выходит, — проговорил Николай, — вразбивку как-то: всеобщая забастовка, Кронштадт, а теперь вот ещё вспышка… Выбивают нас поодиночке.
— Из битого, говорят, толку больше бывает, — пробовал отшутиться Шеломенцев. — Вот устали мы здорово, это правда. И братва устала. От усталости она и конца ищет, потому и бушует непримиримо…
— Вот именно, бушует. И все мы пока бушуем, установки ещё твёрдой не нашли.
— И братва нас в этом упрекает: «К одному, говорят, надо, а то прыгаем без толку, то один, то другой».
Николай предложил зайти в трактир и выпить чаю.
В трактире было шумно и многолюдно. Люди весело болтали и смеялись, как будто нет где-то рядом грязных казарм и потасканных соломенных тюфяков и где матросская мысль упорно творит свою собственную трагедию.
Людям было весело, как будто все были довольны, и тужить было не о нём. Мы не могли отделаться от только-что пережитого…
— Что, браток, задумался? — Николай ласково положил мне на плечо свою руку. — Видишь, как люди живут: как будто и революции никакой нет, пьют чай, слушают шарманку и довольны…
— Ну, что это за люди. Вот «установки у нас твёрдой нет», это ты правду сказал: почему, когда всеобщая забастовка была, мы не выступили?
— А могли ведь. Кронштадт вон как шумел. И требования были уже подготовлены, а проморгали вот… Чего-то не хватает… А пора бы уж научиться… Получилось, что настегали нас порядком…
Волнение, вынесенное с митинга, ещё не улеглось, в горле пересыхало, тёплый чай не утолял жажды.
Ничего, брат, ещё не один раз нас стегать будут. Но и мы стеганем, придёт наша пора…
— Правильно, стеганем… — поддержал Николай Шеломенцева, — лишь бы не подстрелили до времени.
— Стеганем-то стеганем, а вот с братвой как? — обратился я к Шеломенцеву.
На митинге ясно вопроса не разрешили, как выйти из положения без больших убытков.
— Да, надо доработать то, что наметили на митинге. Чего потребуют от вас власти? — спросил Николай.
— Чего… Потребуют сдать оружие, а потом на «баржу» и в Кронштадт. А голову под арест и под суд… По слухам, так решено.
— Да-а, не важно. Попытаться разве демонстрацию солидарности устроить? Рабочие, пожалуй, поддержат, не все, понятно: тоже надергались за последнее время. Устали.
Мысль Николая нас обрадовала: на самом деле, демонстрацию надо устроить. Братва ободрится, в если придётся сдаться, то всё же веселее будет. Можно продержаться до крайнего предела, не допуская до штурма…
— Если действительно удастся устроить демонстрацию, это сильно облегчит наше положение, и ликвидация конфликта произойдёт организованно. Правительство большого шума поднимать не решится. А можешь ты это устроить?
— Могу, — ответил Николай, — устрою.
Возвращение команды с «Полярной Звезды»
Положение 14-го экипажа тяжёлой заботой лежало на сердце: прорывы в матросском движении, какие-то неуловимые недочёты, приводившие нас к тупикам, тревожили нашу мысль. Листки и литература не давали ясных ответов на практические вопросы нашего движения.
Во второй половине ноября возвратилась в экипаж команда «Полярной Звезды», команда с колёсной яхты «Александрия» и с других судов. Свежего народа в экипаж влилось человек восемьсот. Оживление в экипаже сильно поднялось. Первые дни на учёбу не дёргали, и братва спокойно отдыхала.
Рассказывали, что после снятия нас с яхты ждали притеснений, однако всё оставалось по-старому: клуб, литература не запрещались, пища оставалась хорошей, только дисциплина была немного подтянута. Боцман Шукалов присмирел окончательно и команду не притеснял. О старшем офицере ничего не было слышно; по-видимому, на яхту не вернётся…
С приходом команды работать стало легче: прошедшая небольшую школу борьбы матросская масса старалась держать себя в экипаже непринуждённо и не роняла приобретённого престижа. «Шкуры» косились и ворчали. Однако по приказу начальства, старались отношения сглаживать и не задирались. Офицеры в роты наведывались не часто, но «шкуры» торчали в ротах неотлучно.
Команда ещё не растеряла своей революционной энергии и охотно втягивалась в политические разговоры. В городе матросы чутким ухом ловили отзвуки крестьянских и солдатских бунтов и, переваривая их с впечатлениями бурлящей жизни столицы, несли всё это в экипаж и выкладывали перед жадной на слух матросской аудиторией.
Ротные наши кружки пополнились, а партийное ядро сильно возросло. Пекарня приобрела авторитет и не раз видела в своих стенах собрание актива человек по пятьдесят. Военная организация именовала нашу партийную группу «с.-д. группой Гвардейского экипажа» и старалась ориентировать на нас матросское движение петербургских экипажей.
Бунт в 14-м экипаже
14-й экипаж продолжал отсиживаться. Для разговора с мятежными матросами приезжал начальник морского штаба фон Нидермиллер. Матросам было предложено очистить казармы и выехать в Кронштадт. Экипаж отказался, заявив, что матросы согласятся переехать в Кронштадт только тогда, когда там будет снято военное положение.
23 ноября рабочими нескольких заводов была устроена перед 14-м экипажем демонстрация поддержки. Рабочие прошли с красными флагами, с оркестром музыки мимо экипажа и прошли мимо расположившихся у Крюковского канала правительственных войск, приготовленных для штурма 14-го экипажа.
Матросы высыпали на крыльцо и весёлым «ура» встретили демонстрацию. В форточки окон были выкинуты красные флаги.
Демонстранты кричали матросам:
— Берегите силы! Не давайте себя разбить! Долой насильников!
Последующие попытки офицеров экипажа уговорить матросов подчиниться не привели ни к чему. В три часа ночи приготовленные для штурма части были подтянуты к экипажу. У Крюкова моста была установлена артиллерия. Однако начальство ночью штурмовать экипаж не решилось. Ночь закончилась спокойно.
Утром к осаждающим подтянулись драгуны. Проезд и проход мимо экипажа был закрыт. Войска приготовились, и матросам было сделано последнее предупреждение.
Хотя уже заранее было решено не доводить дела до кровопролития, всё же матросы неохотно соглашались без боя сдаться. И только усиленная подготовка правительственных войск к штурму убедила матросов в бесполезности дальнейшего сопротивления.
Делегация заявила командиру войск, что матросы, не желая доводить до бесполезного кровопролития, сдаются.
В экипаж тотчас же были введены войска. Матросы были разоружены и под усиленным конвоем отведены на баржу и тотчас же отправлены в Кронштадт.
Шеломенцев и находящийся вместе с матросами Николай были арестованы и отправлены под усиленным конвоем в Петропавловскую крепость.
Экипаж опустел. Как искра, в пожаре революции сверкнула мятежная вспышка и, мелькнув в темноте, погасла.
Правительство не ограничилось арестом 14-го экипажа и уводом его в Кронштадт: выбрав из него все революционные элементы, частью разослало их в провинцию по армейским частям, частью расформировало по другим экипажам, более ненадёжных разослало по дисциплинарным батальонам и штрафным ротам. Чтобы дискредитировать 14-й экипаж в глазах остальной матросской массы, в его небольшие остатки влили матросов, оставшихся верными царю и помогавших гвардейской бригаде подавить кронштадтское восстание, влили также пехотинцев, переодев их в матросскую форму, и в качестве карательного отряда направили в Финляндию. Отказавшиеся участвовать в карательном отряде матросы были арестованы и отправлены по штрафным ротам; в отряде осталось матросов с 14-го экипажа не более полутора десятка человек. Карательный отряд всё же действовал в Финляндии под именем 14-го экипажа.
Так правительство расправлялось со своими врагами, не только расстреливая и арестовывая их, но дискредитируя всякими способами. Несмотря на этот гнуснейший приём правительства, 14-й экипаж не потерял своего революционного престижа: полтора десятка слабейших, ушедших под угрозою штыков в Финляндию, и наименование карательного отряда 14-м экипажем не достигли своей цели: матросы с затаённой злобой отнеслись не к матросам, уведённым в отряды, а к гнусной провокации правительства.
Правительство наступает
Победа над 14-м экипажем подбодрила правительство. Решительнее стали действовать чёрные сотни. Под руководством переодетых жандармов и полиции чёрная сотня стала производить набеги на рабочие и студенческие общежития; делала обыски, производила аресты; в подвалах полицейских участков начали бить смертным боем арестованных «крамольников».
Внешнее положение столицы также стало изменяться.
Кавалерийские патрули, жавшиеся до этого к сторонке, также стали действовать решительнее; не отшучивались добродушно, как прежде, а стали «напирать», действовали нагайкой, а где и саблей.
Военная организация мне опять дала приказ приготовить на всякий случай отряд надёжных матросов для совместных действий с дружиной.
Походило на то, что мы собираемся отступать и готовимся к самообороне, а противник переходит к активным действиям.
Подготовкой восстания не пахло; а мы как раз только этого хотели и тянулись к мятежу, но все наши хотения разбивались об отсутствие централизованного руководства к прямому восстанию. Подготовка к самообороне против действий чёрной сотни наложила на нас соответствующий психологический отпечаток, заслоняя ограниченностью задачи широкую задачу восстания. Концентрированная революционная бодрость стала слабеть, и настроение понижалось.
Получилось известие, что арестовано бюро союза почтово-телеграфных служащих. Это известие нас всколыхнуло. Ждали, что этот шаг правительства так не пройдёт и заваруха неизбежно начнётся. В это же время из провинции начали получаться известия о крестьянских волнениях. Некоторые товарищи получили от родных письма, где говорилось: «Говорят, вышел закон, чтобы отбирать землю у помещиков и хлеб, некоторые волости своих помещиков уже жгут, наши тоже собираются, уже на сходе решили».
Такие письма стали получаться в большом количестве и сильно волновали матросов, которые в огромном большинстве были органически связаны с родной деревней. Матросов беспокоило то, что «опять вразбивку начинается; деревня поднялась, а у нас здесь опять как будто ничего. И что это спят там». Как бы в ответ на сетования матросов мы получили воззвание партии социал-демократов к крестьянству, в котором говорилось:
«Братья крестьяне!
..Вам нужно собираться по сёлам, выбирать свои революционные комитеты. Комитеты эти будут ведать вашими делами. Других властей в деревне не должно быть. Прогоните от себя всё начальство: урядников, земских начальников, волостных старшин и всех других властей. Пусть только ваши комитеты ведут все ваши дела. Не платите податей, не поставляйте рекрутов, не исполняйте никаких повинностей до тех пор, пока выбранные от всего народа не соберутся и не устроят на Руси новый порядок… Пусть ваши комитеты обсудят, где и как удобно отобрать земли у помещиков, у монастырей и у уделов, и решат, как ими пользоваться.
Поручите вашим комитетам войти в сношение с вашими братьями, городскими рабочими, чтобы согласно с ними действовать… Пусть ваши комитеты устроят боевые дружины среди вас, достанут оружие, обучат стрельбе…
Если мы дружно захотим, у нас будет и земля и воля.
Если мы будем только жаловаться и молча страдать, не будет у нас ни того, ни другого, а будет согбенная спина, голодная семья, жалкая жизнь…
Нет и не должно быть другой власти, кроме власти народной
Долой всех властей!
Да здравствует народное восстание!
Да здравствует социализм!»
— Вот это здорово. А главное, чтобы вместе с рабочими. Это — правильно, а то опять в одиночку не выйдет.
Прокламация сильно подняла настроение; матросы почувствовали как будто бы близкую связь с волнующимся мужиком и оживлённо и долго гудели по всем ротам о широких мужицких бунтах.
Получилось новое ошеломляющее известие, что в Москве арестовано бюро крестьянского союза. Матросы это известие встретили как бы даже с радостью:
— Пусть арестуют! Это теперь им даром не пройдёт. Это не почтовики, что молча утёрлись. Мужики как узнают, ещё не так пойдут палить. 26 ноября я застал в Технологическом институте тревогу: арестовали председателя Совета рабочих депутатов Носаря.
Я спросил в комитете:
— Будет что или нет? И нужно ли мне готовиться?
Мне ответили:
— Пока ещё решения нет, сегодня выясним, как дальше быть. А вы всё же подготовьтесь, что нужно будет делать, скажем.
В экипаже созвал представителей всех рот и сделал им сообщение о положении дел, а также о необходимости расширить нашу подготовку матросов на случай больших событий. Возможность больших событий обрадовала матросов:
— Хоть бы раз дружно тряхануть, а то засиделись и Кронштадт забыли.
— А как дела по ротам?
— По ротам теперь лучше будет, развеселятся. Неопределённость сильно понижает настроение, братва уже перестала верить во что-либо серьёзное: разговорами, говорят, исходим, а дела нет.
— Сколько дадут роты надёжных?
— Человек по тридцать дадут, часть пойдёт за этими группами, а часть останется ни туда, ни сюда.
Подсчитали, что экипаж человек триста в бой может дать.
Решили усилить работу в ротах, усиленно начинять братву зажигающими известиями.
В ожидании распоряжений я сидел безвыходно в экипаже несколько дней. Газеты и листовки давали обильный материал, освещающий развёртывающиеся в России события.
Город наполнился слухами, что готовится всеобщая стачка, которая должна перейти в восстание.
Правительство, по-видимому, также готовилось к последним боям: по городу усилилось движение военных патрулей, а на перекрёстках главных улиц появились сильные полицейские посты.
Всё это братва впитывала в себя, болтаясь по улицам столицы, сносила всё в экипаж и, переваривая по-своему оценивала нарастающую обстановку:
— Ну, ребята, жди баню: «фараоны» появились.
Появление «фараонов» сигнализировало, что правительство готовится всерьёз, и матросы эту сигнализацию оценивали правильно.
Арест совета рабочих депутатов
Конец ноября прошёл в большом напряжении, но это было уже не то напряжение, которое было в октябре в Кронштадте. Люди хотя и возбуждались событиями, необходимого энтузиазма не было. В октябре чувствовалось, как нарастала революционная энергия, всех несло к революции неудержимо. «Земля ноги жгёть», как неистово выражалась в то время братва.
Конец ноября представлял совершенно иную психологическую обстановку. Революционная энергия выдыхалась.
Безнаказанность действий правительства — аресты таких руководящих организаций, как бюро крестьянского союза, бюро союза почтово-телеграфных служащих, арест председателя Совета рабочих депутатов — свидетельствовала о спаде революционного энтузиазма.
1-е, 2-е и 3-е декабря были внешне спокойны, но лицо столицы за эти дни сильно изменилось. Усиленные пехотой полицейские посты заняли все значительные пункты столицы. Возле постов горели костры, и густо ходившие по улицам патрули, сбиваясь кучами, грелись возле этих костров.
Было похоже, что посты заняты крепко.
Рабочие и матросы болтались по улицам, пока ещё свободно и безнаказанно митинговали, но чувствовали себя неуверенно.
— Что-то уж «фараоны» больно спокойны, неладным пахнет.
Спокойствие появившихся «фараонов» определяло обстановку; масса это чуяла и сжималась.
Общее настроение отразилось и на нашей группе, подошли к такому моменту, когда не знаешь, какое направление надо дать неуверенному настроению братвы.
На тревожные вопросы приходилось отвечать только одно: держитесь.
Но что за этим должно последовать, мы сами так же не знали, как и наши встревоженные товарищи. Между тем правительство продолжает энергично укреплять свои расшатанные революцией позиции и на 4 декабря наносит по революции решительный удар: с помощью больших отрядов полиции и войск арестует Совет рабочих депутатов в полном составе.
Политическая стачка и восстание в Москве
Удар правительства по Совету рабочих депутатов глубоко потряс рабочие массы столицы и вызвал бурную волну протестующих демонстраций. Одна за одной останавливались гиганты, казённые и частные заводы и фабрики. Рабочие валом валили на широкие проспекты. Начались столкновения с войсками. На окраинах столицы появились баррикады.
Оставшиеся не арестованными члены Совета рабочих депутатов совместно с революционными партиями выступили от имени Совета с призывом к политической стачке и вооружённой борьбе с правительством.
«Ко всему народу!
Правительство арестовало бюро крестьянского союза, бюро почтово-телеграфных служащих, председателя Совета рабочих депутатов и, наконец, правительство арестовало весь Совет в полном составе.
…Братья рабочие, неужели мы не защитим выбранных нами людей? Забранные товарищи сделали своё дело, теперь дело за нами. Неужели мы предадим их? Не бывать тому! Один за всех, все за одного!
Совет рабочих депутатов петербургских рабочих решил и объявляет по всему Петербургу и его окрестностям всеобщую политическую забастовку.
В четверг, 8 декабря, во всех заводах и фабриках работы должны быть остановлены. Борьба начата, она будет стоить великих жертв, быть может, многих жизней, но что бы то ни было, мы не сложим оружия… Солдаты, матросы, присоединяйтесь к нам, нет силы, которая бы могла пойти против армии, объединившейся с народом…»
Крупные заводы закрылись, но присоединение фабрик шло туго. Всё же жизнь постепенно замирала во всех промышленных очагах столицы. Рабочие боевые дружины занимали секретные стратегические пункты, рабочие на окраинах строили баррикады. На центральных улицах шла «проба сил». Толпы рабочих занимали перекрёстки центральных улиц и на приказания офицеров не расходились. В некоторых местах казаки отказывались разгонять рабочих и уезжали в казармы, в некоторых местах после команды офицеров нерешительно нажимали на толпу лошадьми, стараясь оттеснить её на тротуары, в некоторых местах шли в атаку и били рабочих нагайками, саблями; на улицах появились убитые и раненые.
Из Москвы шли радостные известия: Москва в руках восставших рабочих.
Московские события сильно встревожили правительство: демонстрируя войсками по улицам Петербурга, правительство избегало вступать в открытые бои с пролетариатом столицы и сосредоточило всё своё внимание на московской опасности.
В Москву был брошен лейб-гвардии Семёновский полк, артиллерийские и пулемётные части. Московские события развёртывались с чрезвычайной быстротой и заслоняли собой медленно развёртывающиеся события Петербурга. Все как будто притихли и ждали, чем кончатся события в Москве.
14 декабря собрался новый состав Совета и вынес единственное весьма краткое постановление:
«Совет рабочих депутатов постановляет: продолжать политическую забастовку и приступить немедленно к открытой борьбе. Не допускать роспуска митингов, обезоруживать полицию и разгонять казаков».
Развернувшееся движение рабочих, однако, уже не могло подняться до необходимой высоты, когда оно превращается в вооружённое восстание. Была готовность, но энтузиазма уже не было. Желание конца большинства участников наложило свой отпечаток на движение.
Военные части как массы не выступали. Гвардейский экипаж как организованная сила также не выступил. Безоружные демонстрации рабочих, недружно развёртывающаяся политическая забастовка, усилившиеся на улицах столицы военные силы правительства, молчание Кронштадта не создавали необходимого настроения в экипажах и сухопутных войсках. На митингах экипажа братва упорно твердила:
— Без Кронштадта ничего не выйдет, голыми руками казаков не возьмёшь.
Было ясно, экипажа целиком не поднять.
Наша группа также не была уверена, что движение превратится в вооружённое восстание, всё же решила быть готовой на случай необходимости выступить. Начальством по экипажу был дан приказ не оставлять казарм, однако приказ не выполнялся, и матросы массами уходили в город.
17-18 декабря стали поступать из Москвы тревожные сведения. Подоспевшие на помощь из Петербурга и других мест войска одолели повстанцев, и восстание быстро пошло на убыль.
Поражение Москвы сразу же отразилось на движении рабочих Петербурга: один за другим начали работать заводы, пошли трамваи, исчезли на окраинах баррикады. Революция быстро катилась к закату.
Неудачная экспедиция
Революционная волна быстро опадала по всей России. Рабочее движение не нашло опоры в войсках в нужный момент и потерпело поражение.
Правительство быстро оправилось. Начались повальные обыски и аресты. Улицы приняли вид военных лагерей. Колеблющиеся части были приведены к повиновению и выведены на охрану «порядка». Совет рабочих депутатов прекратил свою деятельность. Из разных мест России приходили известия о кровавых расправах над участниками движения. С.-д. партия выпустила прокламацию, говорящую о поражении революции и рисующую картину кровавых расправ правительства над участниками восстаний. Из Москвы вернулся Семёновский полк, получивший торжественную официальную встречу и награды от правительства.
Однако, несмотря на поражение, особого уныния не чувствовалось.
На конспиративном совещании военных работников было решено строиться на нелегальные рельсы и усилить работу в войсках, со ставкой на подготовку нового восстания. Семёновский полк, получивший почести и награды от правительства получил весьма чувствительную пощёчину со стороны не только рабочих, но и со стороны крестьянства. Семёновский полк подвергся единодушному бойкоту всей трудовой и частью даже либеральной столицы. Солдаты от родных получали письма, проклинающие их за кровавые расправы в Москве и лишающие их права возвращения в семью.
Военная организация решила обратить усиленное внимание на Семёновский полк и развить в нём работу. На меня была возложена задача добиться связи с семёновцами.
В Семёновском полку у меня было несколько земляков, через которых я и решил позондировать почву в полку. В ближайшее же воскресенье я устроил свой выход из экипажа и отправился в Семёновский полк. У ворот меня встретил дежурный.
— Ты к кому?
Я назвал фамилию моего земляка.
— Обожди, дежурного офицера позову.
Вышел офицер, подробно допросил меня, откуда я знаком с земляком и зачем к нему иду. Получив от меня исчерпывающие вопросы, офицер ушёл; через несколько минут вышел дневальный и пригласил меня войти. Поздоровавшись со мной, земляк прищурил глаз и больше, чем нужно, задержал мою руку в своей. Я понял, что нужно быть осторожным. За всё время беседы дежурный унтер-офицер неотступно находился вблизи нас и наблюдал за нашим разговором. Всё же земляк успел мне сообщить, что «зажато и нельзя слова сказать, куда-то услали целую группу». Мне же предложил быть осторожным и в полк не приходить. Ясно было, что полк терроризован до крайности, и настроение у. солдат угнетённое. Когда я поставил вопрос об увязке, земляк отрицательно покачал головой. Недалеко от нас стоял офицер и внимательно за нами наблюдал, потом он подошёл к нам ближе и стал слушать, о чём мы говорим. Обменявшись несколькими словами о домашних делах, мы простились с земляком и я ушёл.
Выйдя за ворота полка, я почувствовал, точно тяжесть с меня свалилась.
— Хуже, чем в тюрьме! — невольно вырвалось у меня.
Из полка я зашёл к одному из членов военной организации и сообщил ему о моей неудавшейся экспедиции в Семеновский полк.
На другой день после моего визита к семёновцам меня внезапно перевели из пекарни в роту. Все наши попытки выяснить причину перевода ничего не дали. Была ли провалена моя работа на пекарне или был запрос из Семёновского полка о моём посещении, выдавший мои нелегальные отлучки из экипажа, установить мне не удалось.
Во всяком случае, моя непосредственная связь с городом на неопределённое время порвалась.
Побег с военной службы
Положение моё в экипаже с изъятием меня из пекарни сильно ухудшилось, исчезла всякая возможность выходить из экипажа, держать тесную связь со всеми частями стало труднее и опаснее, в роте имелись люди, которых мы имели основание опасаться. Мои попытки устроиться на экипажную электрическую станцию не увенчались успехом; «шкура» в ответ на мою просьбу ответил мне:
— Сиди и не рыпайся.
«Любезный» ответ «шкуры» — «сиди и не рыпайся» — хотя и был сказан многозначительным тоном, но всё же не давал мне возможности установить, грозит мне какая опасность или нет. Вместо себя для связи с партией я наладил минного машиниста Зайцева, до этого неоднократно меня заменявшего. Зайцев аккуратно доставлял нам сведения и литературу из организации, он же держал связь с уполномоченными рот.
В начале февраля я получил записку без подписи, в которой говорилось: «Из морского штаба имеются сведения о предполагающемся аресте Никифорова и Зайцева, рекомендуем скрыться». Записка была без подписи, однако вероятность извещений от этого не уменьшалась.
Сообщил некоторым членам нашей группы, решили проверить. О штабных делах могли знать только штабные экипажа. Проверка привела к тому, что я получил вторую записку, в которой предлагалось проверку прекратить и предупреждению верить. Собрали группу из представителей рот. Группа высказалась за то, чтобы записке верить и нам с Зайцевым немедленно скрыться. Сообщили о положении и парторганизацию и решили ждать решения оттуда. Парторганизация с мнением группы согласилась и предложила нам немедленно скрыться.
Посоветовавшись между собой, мы с Зайцевым решили с пустыми руками не уходить. Рядом с пекарней находилась артиллерийская учебная комната; в комнате на вертлюге стояла скорострельная пушка Гочкиса, последней конструкции; вот эту пушку мы и решили с Зайцевым с собой захватить и передать партии. В экипаж каждое утро, часов в пять, приезжал чухонец-молочник, снабжавший экипажное начальство молочными продуктами. Этого чухонца и решили использовать для вывоза пушки из экипажа. Один из рабочих-партийцев завязал с ним знакомство и в день нашего побега, ещё с вечера, угостив как следует чухонца, с горшками молока, сметаны, творогу и с чухонским удостоверением в пять часов утра приехал в экипаж. Пушка ночью нами была вытащена из школы и зарыта в навоз. Мы быстро положили пушку в сани, выбросили в навоз горшки и с чужими билетами в руках и с браунингами в карманах вместе с молочником вышли из экипажа. Часовые, просмотрев пропуска, опросили:
— Куда так раню?
— На работу на яхту — ответили мы и благополучно вышли за ворота.
Недалеко, на другой улице, стоял рысак, приготовленный на случай, если нам пришлась бы прорваться силой. Однако всё обошлось благополучно. «Чухонец» с пятизарядным «Гочкисом» поехал, труся на своей кляче, домой, а мы, сделав рукой знак лихачу уезжать, отправились на отведённые нам квартиры.
В организации нам предложили поехать за границу. Но мы оба отказались. Тогда нам предложили поехать на юг, в Крым. Это предложение нами с радостью было принято. О Крыме мы знали только по учебникам, как о «волшебном» крае, и побывать там для нас было весьма соблазнительно. От Шеломенцева из Петропавловки я получил записку, в которой он сообщил мне, что ему многое не грозит, наверное, опять в дисциплинарку загонят.
Дня через три, получив на дорогу деньги и явки, мы покинули Петербург.
Поезд медленно двигался; мы смотрели в окно, как постепенно таял в февральском тумане ставший таким близким нам город.
Петербург исчез, а вместе с ним исчезла и наша внешняя форма и наши имена. В почтовом поезде в вагоне третьего класса ехали на юг два рабочих: Пётр Малаканов и Иван Сырцов.