Часть вторая

В крымском подполье

Скрываясь от ареста в Петербурге, я с товарищем Зайцевым направился в Крым под фамилиями двух рабочих — Петра Малаканова и Ивана Сырцова. Партийные явки в Москве и Харькове были вехами, которые указывали подпольный путь к нашей цели.

Где-то далеко позади, уже в прошлом, маячили туманный Петербург и притаившийся в море грозный Кронштадт. Чем дальше уносил нас поезд, тем тоньше становились нити, связывающие с уходящим прошлым, и, болезненно натягиваясь, рвались.

Крым мы знали из книг и рассказов, которые рисовали его «земным раем», где люди живут среди садов и виноградников в довольстве, где вечно греет солнце, где не бывает зимы. «Сказочная страна». Поэтому мы ехали в Крым с радостным ожиданием.

И действительно, «сказочный Крым» встретил нас сияющим солнцем, цветущими садами, но неприветливо, скупо и голодно. Сказка исчезла, как только мы вступили на улицы города. Призрак нищеты так же витал над Крымом, как и над всей остальной Россией.

Симферополь — административный центр Крыма — степной, не промышленный город, по преимуществу город мелкой и средней торговли. Мы на первых же порах встретились с гнетущей тяжестью безработицы.

В крепости наших паспортов уверенности не было, поэтому организация решила поселить нас пока на конспиративной квартире в «коммуне».

«Коммуна» ютилась в дебрях татарской слободки, а потому была мало доступна внезапным полицейским налётам.

Каменная клеть, зажатая между двумя саклями в тесном дворике, без окон, с дырой в потолке, откуда лился полосой свет, и дверь: всего два отверстия. Пол земляной, нары, две табуретки, ящик вместо стола — он же шкаф, мангал для варки пищи, закоптевший чайник, кастрюля и сковорода составляли весь инвентарь «коммуны». На пороге клети сидел перед подставкой грузин и старательно водил карандашом по рисовальной бумаге. В результате его стараний на бумаге красовался известный рисунок «Качели». Высокий, средних лет, чёрный, с большими плазами «художник» был тощ, что вызывало подозрение о малой доходности его работы. Второй грузин лежал на нарах и тоненьким гортанным голоском тянул что-то грустное. На ногах у обоих были крымские лёгкие, а главное, дешёвые чувяки. Был и ещё один обитатель «коммуны», но его налицо не оказалось: он работал в заготовочной мастерской на «подёнщине»…

Наш приход никакого волнения среди «коммунаров» не вызвал.

Они мельком взглянули на нас и продолжали каждый своё занятие.

Грузины были активными участниками гурийского восстания 1905 года. После разгрома Гурии правительственными войсками они бежали в Крым, где и проживали в ожидании возможности вернуться на родину.

«Коммуна» жила впроголодь. Партийная организация была бедна и могла уделять весьма скудные гроши для поддержки коммунаров; им приходилось перебиваться случайными заработками. Иногда художнику удавалось сбывать свои произведения, но симферопольский обыватель настолько был «невежественен» в искусстве, что делал его невыгодным. Иногда «коммуну» поддерживал заготовщик, но весьма редко, потому что он среди заготовщиков вёл политическую работу, которая отнюдь не приносила дохода.

Наш приезд несколько улучшил материальное положение «коммуны», но через несколько дней «коммуна» ещё крепче прежнего села на мель. На получение какой-либо работы надежды не было и мы нудно тянули голодное существование.

Сиденье мне ничего не сулило, и я начал проявлять признаки бунтарства, требуя посылки меня на партийную работу. Один из членов комитета — Степан — поддерживал меня; решили направить меня в Севастополь.

Вручая мне явку, Степан посоветовал мне не говорить о моей приверженности к большевизму: «иначе севастопольщики сплавят тебя в какую-либо дыру».

Севастополь только что пережил свои бурные дни: потёмкинское восстание дало богатые ростки, которые дали ещё более мощное восстание морских экипажей, окончившееся трагической гибелью крейсера «Очаков». Присоединившись к восстанию экипажей, «Очаков» пытался увлечь за собой и весь боевой флот, но морские и крепостные власти, наученные примером «Потёмкина», зорко следили за флотом: при первых же мятежных сигналах «Очакова» жестокий огонь крепостной артиллерии прекратил его призывы. В то же время крепостная пехота кольцом ружейного и пулемётного огня зажала поднявшиеся флотские экипажи. Восстание не успело развернуться, как мятежный «Очаков» уже погибал в огне под снарядами крепости. Плывшие с «Очакова» к берегу повстанцы расстреливались в упор у беретов Севастополя.

Ноябрьское восстание так же потонуло в крови моряков, как в октябре потонуло восстание кронштадтцев.

Кроме погибших во время восстания и казнённых были вырваны из черноморского флота 1611 матросов и особыми эшелонами усланы в Сибирь на каторгу.

В Севастополе встретили меня хорошо. Шла усиленная работа по сколачиванию нового революционного актива. Работников не хватало, и я как военный работник был несомненно весьма желателен. Но я не послушал совета Степана и при разговорах сказал, что я большевик. Результат сразу же сказался: на следующий дань мне предложили поехать в Евпаторию для обработки стоявшей там казачьей сотни. Я попытался возражать:

— Я военный работник, знаю матросскую среду, имею опыт работы и настаиваю, чтобы меня использовали на работе среда матросов…

— Комитет предлагает вам ехать в Евпаторию. Здесь работа излажена и работники есть. Нам важно обработать казачью сотню в Евпатории.

Выругал я себя олухом, однако поехал. Получил явку, связь с сотней. Меня представили трём товарищам, которые также ехали в Евпаторию. Двое были гимназист и гимназистка Крицманы, третий — высокий, сгорбленный, с длинными болтающимися руками и плохо ворочающимся языком тов. Крамаров.

Сели на пароход ночью. В море застал нас шторм. Спутников моих мучила до бесчувствия морская болезнь. Я, более привычный к качке, крепился, вылез на палубу и пробыл там до приезда в Евпаторию. Море представляло собою грозную и вместе с тем чарующую картину. Луна временами прорывалась сквозь чёрные тучи, серебряным огнём обжигала бушевавшие волны и опять скрывалась. Шторм так же внезапно прекратился, как внезапно начался, небо очистилось, и огромные синеватые звезды низко нависли над морем. К Евпатории подошли, когда солнце уже нещадно палило, а на пляже мелькали голые люди.

Зашли к отцу моих спутников, довольно пожилому врачу Крицману. Старик принял меня приветливо; особенно рады новому человеку были ребята: не часто заглядывали сюда партийные работники. Крицман представлял собою типичную фигуру провинциального врача: немножко полный и тяжеловатый на подъем, довольный своим «гнездом» и крицманятами, либерал, находящийся под слабым надзором полиции, за что пользовался уважением со стороны местной интеллигенции. Дети, как полагается, были левее папаши и относились к нему снисходительно.

Евпатория жила ленивой, почти неподвижной жизнью. Днём город казался вымершим. Изредка кое-кто быстро пробегал по раскалённым камням улицы.

Оживлялся город только по утрам, когда курортники выходили на пляж, а рыбаки сгружали липкую камбалу, да вечером, когда тощий бульвар оглашался нестройной музыкой.

У Крицманов оставаться долю было небезопасно, и я подыскал себе «берлогу» в татарской части порода, где и поселился.

С сотней провозился около месяца, сколотил кружок из пятнадцати человек, знакомил казаков с задачами и программой партии, со значением революции пятого года и т. д. Занимались тут же возле сотни в какой-то рощице. Начальство плохо следило за сотней и, разморённое от жары, тянуло в прохладе офицерского особняка кислое вино и дулось в карты.

Казаки внимательно слушали и всё время задавали мучившие их вопросы:

— Отберут у казачества землю или не отберут, если будет революция?

— У кого много — отберут, особенно у богатых, и наделят бедноту.

— А говорят, что иногородным отдадут землю. Не отдадим! Драться будем, а не отдадим.

Долго и упорно приходилось втолковывать казакам, что никто у них землю отбирать не собирается.

Работа с казаками не отнимала у меня всего времени, и я связался с рыбаками. Добродушный народ, однако себе на уме. Думают умнее и знают больше, чем это кажется; почти поголовно промышляют контрабандой, почему находятся не в ладах с пограничниками и полицией. Работать с ними мне, однако, не пришлось: получил от Степана письмо с предложением выехать в Симферополь, что я немедленно с радостью исполнил.

«Коммунары» меня встретили радостно. Их осталось только двое: заготовщик поступил на работу, перешёл на легальное положение и по сему случаю из «коммуны» выбыл.

Степан сообщил мне, что комитет решил направить меня на партийную работу в керченскую организацию.

На этот раз я надолго простился с «коммуной» и с Симферополем.

Хотя выжженные солнцем джанкойские степи и наводили уныние, в Керчь я всё же ехал бодрым и радостным.

В Керчи меня приняли хорошо, и город мне понравился: больше было жизни, чем в Симферополе и Евпатории. Встретили меня двое рабочих — Авив Михно и Павел. Встретили довольно тепло и отнеслись ко мне без излишней сдержанности, только шутя мне сказали: «Мы надеемся, что вы нам из Питера большевизма не привезли». Я решил присмотреться и потому старался о фракциях разговоров не заводить.

Авив — высокий стройный парень лет тридцати, с русой типично русской бородкой, глаза голубые, добрые и доверчивые; немного заикаясь, он говорил мягким голосом. До революции 1905 года он отбывал ссылку в Архангельске, теперь работал в Керчи токарем на механическом заводе Золотарёва.

Он предложил мне поселиться с ним, на что я сейчас же согласился. Комната его была совершенно без окон, свет в неё проникал через стеклянную дверь из другой комнаты. Комната была заботливо прибрана: кровать, стол, полка с книгами находились в порядке.

Павел работал слесарем на том же заводе; Авив назвал его «начётчиком».

Вошли ещё двое рабочих, оба старики.

— Вот наш квартирохозяин, литейщик Василий Петров. А это — русский немец Карлуша, не то анархист, не то кадет, а зовёт себя эсером.

Я поздоровался со стариками. Тяжёлая работа литейщика согнула Василия, и он казался ниже своего роста.

Карлуша, слесарь, по фамилии Горн — типичный немец, говорил с акцентом, роста он был высокого, носил бороду клинышком; когда смеялся, лицо его собиралось в весёлые морщинки. Вошла хозяйка с дочерью.

Это была старушка, сгорбленная годами. Она поздоровалась со мной и, выслушав Авиза, по-матерински ласково сказала:

— Ну, поживите у нас. Понравится — останетесь.

Дочь Шурка в белом ученическом фартуке шмыгнула мимо нас в большую комнату. Чувствовалось, что это прочно сколоченная рабочая семья, и Авив является её основным гвоздём. Василия Авив звал папашей.

— Из каких краёв? — спросил меня Василий.

— Из Симферополя, — ответил я. — Селёдка, говорят, у вас хороша.

— Не селёдка, а бычки. Кто керченских бычков отведает, из Керчи уезжать не хочет. А как с работой в Симферополе?

— Плохо.

— И здесь не сладко. Ребята помогут поступить. А как тебя дразнить-то?

— Малаканов Пётр.

— Пётр, значит… Вот с ботинками у тебя, брат, не того. Заменить бы надо.

Действительно, из дыр в ботинках виднелись пальцы. Я сокрушённо на них посмотрел и ничего возразить не мог.

— Не огорчайся, купим новые, — сказал Авив. — Павел, надо достать денег на ботинки.

— Хорошо, — ответил Павел.

Попрощавшись со мной, Павел и Карл ушли. Хозяйка заботливо стала справляться о моём гардеробе, но так как у меня ничего не обнаружилось, то и решила, что кое-что можно взять у Авива. Поселили меня вместе с Авивом в тёмной комнате.

Я был более чем доволен.

Дня через два собрался городской комитет, где был сделан доклад о работе среди моряков и грузчиков.

Выяснилось, что все попытки создать какую-либо ячейку среди моряков и грузчиков кончились неудачей. Было направлено уже несколько товарищей, но ничего ив этого не вышло — их просто выставили оттуда, а двоих даже побили. Местная черносотенная организация имела там свою хорошую агентуру и крепко держала рабочих в руках.

Комитет постановил направить меня на эту работу.

Когда с заседания комитета мы шли домой, Авив сказал мне:

— Нелёгкая тебе будет работа: черносотенцы крепко сидят как у грузчиков, так и в караване. Люди на погромах бывали. Особенно у грузчиков будет трудно — там хозяйничает Бескаравайный, главарь местных черносотенцев. Он зверски с ними расправляется, крепко держит их в руках и опаивает. Тебе надо держать там ухо востро.

Меня трудности не пугали: сила в те времена была у меня большая и энергии много, и поэтому я был уверен, что с задачей справлюсь.

«Маленький узелок»

Керчь — маленький полукурортный городишко, градоначальство. Красиво, полуподковой, огибая бухту, расположился он на склонах горы. Небольшие белые домики сбегают табуном к морю от скалистого, хмурого «Митридата». На высоком мысу у входа в бухту чернеют валы керченской крепости, а напротив неё, на другом мысу мрачным силуэтом выступает огромный металлургический завод. Он молчит, ни одна труба не дымится, ни одна домна не полыхает пламенем в ночное небо, дремлют огромные прокатные корпуса. Это — бывший французский завод. Семь тысяч рабочих превращали руду в золото, которое шло в карманы французких миллионеров. Но завод прогорел; французы уехали, рабочие разошлись с надеждой, что когда-нибудь опять задымятся высокие трубы.

И задымили-таки. Только не французским, а крепким советским дымом и не одна сотня металлистов вернулась в его просторные корпуса, и вновь заполыхали огромные домны багровым пламенем в ночное небо.

Рабочее население в Керчи группировалось на двух металлообрабатывающих заводах, где работало около 400 человек, в землечерпательном караване и в порту, где работало около 600 человек; было кроме того около 800 грузчиков; остальную часть составляло кустарно-ремесленное население.

Меньшевистская организация свила себе крепкое гнездо на заводах.

Среди же моряков землечерпательного каравана и грузчиков царили черносотенцы.

Я целыми днями толкался то в землечерпательном караване среди моряков, то у грузчиков. Присматриваясь к жизни грузчиков, прислушиваясь к их разговорам, я быстро нащупал их болезни и уязвимые для моей агитации места.

Всеми грузовыми работами на пристанях в то время руководили подрядчики, которые спевались с портовой и пароходной администрацией и жестоко эксплуатировали разрозненную массу грузчиков. Подрядчики спаивали грузчиков водкой и обсчитывали их при расчётах. Расчёты с грузчиками всегда являлись моментами бурного недовольства грузчиков против подрядчиков.

Всё это я подробно изучил и запомнил для моей будущей работы. Хотя и была возможность поступить грузчиком, я всё же решил пробраться на землечерпательный караван.

Происходил ещё ремонт судов, и только небольшая часть каравана была в действии. Разговорился с рабочими и с их помощью, как безработный, устроился на одну из землечерпательных машин — «Виктор Шуйский» — в качестве чернорабочего с содержанием 75 копеек в день.

На работу меня принял старый боцман, прошедший военную службу. Обладая чудовищной работоспособностью и выносливостью, он крепко держал в руках судовую команду, был правой рукой капитана и пил запоем. Когда я явился к нему, он пытливо меня оглядел; незавидная одежда и крепкая физическая внешность его удовлетворили.

— Что умеешь делать?

— Всю чёрную работу могу делать.

— Где работал последнее время?

— В Челябинске, в депо, — ответил я, надеясь, что справляться там о моей работе не будут.

— За что уволили?

— За выпивку, — ответил я смущённо.

— Ладно, иди работай; пьяного увижу — выгоню. Эй, Беспалов, вот тебе помощник, принимай.

Беспалов, похожий по фигуре на моего домохозяина Василия, был так сгорблен и медлителен, как будто нёс на себе большую тяжесть. В этом отношении все старые металлисты, прошедшие тренировку четырнадцати-шестнадцатичасового рабочего дня, весьма походили друг на друга — их как будто отливали в одной и той же форме.

Беспалов устанавливал и ремонтировал трубопроводные системы на судах; работал с сыном. В караване Беспалов работал много лет, переняв работу от своего отца. Был угрюм и молчалив и, видать, основательно пил; был упорен в работе, его заскорузлые руки, как клещи, схватывали предметы и уверенно приставляли их к надлежащему месту; работу делал хорошо, крепко и чисто.

Я с водопроводной работой был знаком и потому оказался помощником «сметливым», что сразу же расположило старика в мою пользу. Этому обстоятельству я придавал особо важное значение; в моей работе симпатия старого рабочего была уже поддержкой, хотя бы он и не пожелал вмешиваться в политику.

На мою долю выпала вся чёрная и тяжёлая работа: я таскал трубы, подавал тяжёлые цепные ключи и очищал от грязи места, где должны были прокладываться трубы.

Первые дни моего пребывания на черпалке не дали мне указаний, с чего, собственно, начать работу. Беспалов был молчалив и неохотно отвечал на вопросы, выходящие из круга его работы. Всё же я решил прозондировать старика поглубже и завёл разговор о Государственной думе.

— В думу скоро будут выбирать. Мы что, тоже?

— Не нашего ума дело; много будешь думать — без головы останешься…

— А как же в газетах-то пишут, что рабочие тоже будут выбирать? — не унимался я.

— Кому пишут, а кому пропишут, — проговорил он многозначительно…

На этом наша политическая беседа и закончилась.

Мудрость, высказанная Беспаловым, что «от дум можно без головы остаться», говорила о том, что старики глубоко чувствовали и хорошо понимали политику царского правительства и что Беспалов больше знает, чем говорит.

Старики на караване вообще сторонились политических разговоров, и поэтому работа над ними была малообещающей. Зато разговоры о заработках всегда встречали живой отклик даже со стороны старика Беспалова.

Постепенно знакомясь с составом рабочих, с их настроением и экономическим положением, я пришёл к выводу, что работу надо начинать с молодёжи, которая не связана ещё семьёй. Основные кадры рабочих в землечерпательном караване работают с молодых лет до старости; они завели домики и обросли домашним хозяйством. А администрация создала сложную градацию различных повышений, по лесенке которых и двигалась покорная рабочая шеренга. Целые семьи с детьми, братьями и племянниками вросли в эту работу и жили своей замкнутой жизнью. Старики особенно строго относились ко всяким вольнодумствам и держали молодёжь в ежовых рукавицах. Администрация порта и каравана старалась держать себя со всей этой массой по-родственному и даже особо почтенных стариков привлекала к советам по разным вопросам технических приёмов или установлений порядка. Ясно, что со стариков работу начинать нечего было и думать. Нужно было постараться понемножку оторвать от стариков молодёжь и вовлечь её в круг политических интересов. Я с этого и начал.

Сын Беспалова Андрей учился на вечерних курсах какого-то техникума и мечтал стать судовым механиком; с ним я быстро сдружился. Мы часто часами просиживали на берегу и беседовали на разные темы, я осторожно вводил его в курс революционной политической живей. Мои разговоры о революции, которая недавно происходила, наводили его на вопросы о том, зачем существуют «тайные партии», «почему они идут против царя» и т. д. В присутствии отца я вёл разговоры в мягких формах; старик вставлял свои реплики в роде того, что «кто от нужды, а кто и от жиру в революцию идёт, а нам… лишь бы работа. А потом говорят, что жиды подмывают…»

Я осторожно указывал на массовые станки рабочих в разных городах, на стачки почты, телеграфа и железнодорожников. Старик упрямо спорим со мной, а сын уже помогал мне. В конце таких разговоров я всегда прибавлял для старика: «Революции мы с тобой, дед, делать не собираемся, а всё же человек должен обо всём знать». Предосторожность не была излишней.

К нашим разговорам стал примыкать кочегар черпалки, которого старик называл Данилой. Данила был украинец, добродушный парень, окончил военную службу в армии. Весёлый, непосредственный, он живо воспринимая и, как губка, впитывал в себя все романтические элементы революции. Возвращаясь с японской войны, он и сам был захвачен великой бурей, волны которой выбросили его на берега Чёрного моря. Нашим беседам он был всегда рад и вносил в них большое оживление, за что старик его недолюбливал.

Постепенно молодёжь стягивалась вокруг нас; чтение газеты во время завтраков, комментарии к событиям, отзвуки которых ещё не погасли, потом беседы после работы на берегу постепенно втягивали молодёжь в круг политической жизни. С общих вопросов я переходил на вопросы местной рабочей жизни в караване.

Рабочий день в караване и порту был одиннадцать с половиной часов. Эту тему я избрал для своих разговоров с молодёжью, связывал этот вопрос с общей борьбой рабочего класса, с необходимостью политического самовоспитания; рассказывал, как жандармерия и полиция ведут с рабочими жестокую борьбу, как только рабочие начинают выступать активно. Последний момент вызывал особенно много вопросов и повышал интерес молодёжи; некоторый романтизм подпольной таинственности и борьба за неведомое новое находили в сердцах молодёжи живой отклик.

Постепенно возле меня образовалась группа. Я перенёс работу на внерабочее время, стал вечерами устраивать на берегу собрания группы и длинные беседы. К апрелю мне удалось вовлечь всю молодёжь землечерпалки в круг моих бесед. В это время в прессе сильно дебатировались «думские вопросы». На этой почве мне удалось тесно связаться со стариками, правда, не со всеми. Я разъяснил им, что такое Государственная дума, чьи интересы она призвана защищать и т. д. Одним словом, я стал состоять у стариков по разъяснению вопросов, связанных с думой. Моя работа по раскачиванию рабочих двинулась вперёд довольно значительно, но всё же администрации ещё на глаза я не попал. Администрация что-то чувствовала, но ещё не понимала, что происходит. Моя же скромная фигура чернорабочего не бросалась в глаза, тем более что в споры я не вступал и иногда даже соглашался с мнениями стариков, когда молодёжь слишком задирала.

Молодёжь незаметно для себя впитывала революционные мысли; яркие примеры матросских восстаний, баррикадные бои в городах разжигали их воображение. Когда я говорил, что на многих крупных заводах рабочие добились девятичасового рабочего дня путём дружной забастовки, Данила не выдержал:

— Эх, наших бы тряхнуть…

— Ну, наших не скоро раскачаешь, — ответил Андрей. Один мой батя чего стоит…

— Чего, батя? Не батям, а нам надо раскачиваться.

Мысль о том, что у себя бы «тряхнуть», возбудила ребят, и они к этой теме точно прилипли.

Мой первый опыт работы с молодёжью показал, что этот путь политической работы — правильный, что я могу смело опираться на молодёжь и через неё действовать.

Дальнейшую работу я решил разворачивать так, чтобы быть самому как можно больше в тени и не навлечь на себя преждевременного внимании жандармов или полиции. С разрешения комитета я ввёл часть молодёжи в один из партийных кружков.

Это сильно окрылило их. Они облекали своё участие в кружках преувеличенной до наивности конспирацией, с гордостью считая себя участниками тайной революционной партии, которая ведёт борьбу, шутка сказать, с царём, его правительством и со всеми его сторонниками. Головы у ребят шли кругом.

Перед нами стоял вопрос, как вовлечь в нашу работу молодёжь с других судов.

— Надо их собрать после работы на берегу и с ними переговорить, — предложил Данила.

— Ну и дурак, — отозвался Андрей.

— Ты что же, умник, других-то дураками считаешь, — обидчиво огрызнулся Данила.

— Не «других», а тебя только. Дурак и есть: собери всех, а они тебя сегодня же и разнесут по всему городу.

— Правда, нельзя так, — поддержал я Андрея. — Попасть в лапы жандармам всегда успеем, поэтому не нужно спешить; надо втягивать постепенно, поодиночке. Выбирая не болтливых, а устойчивых, сколотим крепкий кружок, а там дальше…

— Вот правильно: не спешить, но покрепче. Нам надо на каждом судне своего человека завести и через них вовлекать в наше дело и остальную молодёжь с судов. — Андрей незаметно для себя увлекался, как будто это дело было у него давно своим, близким…

Ребята взяли на себя задачу агитации среди молодёжи и вербовки с других судов, решили создать из них особый кружок. Ответственным организатором кружка поставили Андрея. Со мной новичков решили не связывать.

— Ты, друг, сиди в уголочке да показывай как, а остальное мы сами сделаем, — сказал с крепкой убеждённостью Данила. — Эх-х! Давнём старичков.

Так завязывался маленький узелок большой политической работы.

Выборы в думу. Визит к Бескаравайному. Массовка

В это время керченская демократия переживала чрезвычайный подъем и деловитую напряжённость — готовилась к выборам в первую Государственную думу. Злобой дня и предметом шумных дискуссий в партийной организации была идея блока меньшевиков с кадетами.

Нужно было избрать выборщиков, которые на всекрымском съезде должны были выбрать депутатов в первую Государственную думу.

В рабочую курию, имеющую право выбирать в думу, входила небольшая часть рабочих с каравана; в число выборщиков входил и Беспалов. Я вторично решил втянуть старика в политический разговор.

— Ну, батько, ты ведь в курию входишь. За кого голосовать будешь?

Беспалов внимательно посмотрел на меня поверх очков.

— Любопытен ты больно. Может скажешь, за кого голосовать?

Тон ответа был недружелюбный и злой.

Беспалов несомненно давно зная, за кого он будет голосовать, и видно было, что об этом с ним уже много говорено и по-видимому с нажимом. Поэтому он с такой нервностью и отвечал на мои вопросы. Я решил больше к нему не приставать, а проверить через Андрея, куда гнёт старик.

На партийном собрании вопрос о блоке с кадетами вызвал бурные прения. Комитет со стороны значительной группы партийцев вызвал сильную оппозицию.

— По изданному царским правительством в декабре 1905 г. избирательному закону, для обеспечения думского большинства за имущими классами населения избиратели делились на курии, причём избирательные права рабочей курии в сравнении с остальными были крайне ограничены. Право голоса имели только имевшие возраст не менее 25 лет и проработавшие не менее 6 месяцев на данном предприятии. А выборы были трёхстепенные, т. е. сначала выбирали уполномоченных, потом выборщиков и после этого уже депутата. Я оппозицию поддержал и заявил, что согласно решению партийной конференций о бойкоте думы в выборах участвовать не буду. Моё заявление вызвало со стороны комитета сильные нападки. Меня обвинили, что я вношу своим поведением дезорганизацию.

Выборы проходили с подъёмом. Молодёжь носилась по городу со описками и листовками. Меньшевистско-кадетский блок с шумом побеждал. Кандидат черносотенцев скандально провалился. Керченская демократия ликовала.

Ребята не могли установить, за кого голосовал Беспалов, но получили сведения, что часть рабочих каравана голосовала вместе с портовым и судовым начальством за кандидата черносотенцев. Это обстоятельство удручало молодёжь. Андрей решил поговорить с отцом по душам. Я посоветовал Андрею и ребятам не дразнить стариков, а оставить их в покое.

О думе и её знамении, как отдушины недовольства народных масс, мы говорили много. Характеристика думы как учреждения буржуазного была понятна молодёжи и крепко утверждала в них скептическое к ней отношение.

Во время предвыборной кампании я забрался на собрание черносотенцев, происходившее в их клубе. Их главарь Бескаравайный делал предвыборный доклад. Докладчиком он оказался бесталанным; он неуклюже угощал своих слушателей такими глупостями, как то, что «блок жидов и революционеров раздаёт рабочим манжеты и крахмальные воротнички, привлекая их этим на свою сторону».

Я не выдержал нелепости докладчика и, забравшись на самую заднюю скамью, начал его изобличать. Меня быстро взяли в кулаки и, перебрасывая над головами, как мешок, вынесли к выходу и кинули прямо на руки околоточному надзирателю, который милостиво принял меня в свои объятия — «чего тут тебя черти занесли?» — и, дав мне по затылку, вышиб меня за дверь. Помяли меня основательно: наставили на лице синяков, а из носа пустили кровь. В таком жалком состоянии я потащился домой. Дома меня встретил Василий.

— Батя мой, да кто же это тебя так разделал?

— Был на предвыборном собрании.

— Где?

— У Бескаравайного.

— Эк куда тебя дёрнуло! Да ты ведь бойкотируешь.

— Полюбопытствовал.

Хотя мой визит к Бескаравайному и закончился для меня печально, я всё же был доволен, что потревожил улей черносотенцев, а также убедился, что рабочих на собрании было весьма немного.

Так, отказываясь принимать участие в выборной кампании, я помимо своей воли пережил чрезвычайно активный и красочный момент этой самой кампании и долго носил её следы под своими глазами.

В апреле комитет решил устроить предмайскую массовку с привлечением наибольшего числа рабочих каравана. Я поручил Андрею и Даниле мобилизовать для привлечения на массовку рабочих весь наш кружок. Ребята постарались на совесть; на массовку пришло свыше ста человек из каравана. Заставы, цепи дружинников, таинственные пароли — всё это производило сильное впечатление на рабочих. На массовку проникли и эсеры, с которыми всегда происходили жестокие схватки. Керченские эсеры теоретически подкованы были не весьма крепко, и социал-демократы их всегда крепко били. Поэтому эсеры всегда старались сосредоточить центр споров на вопросах террора, где вести спор им было легче. Однако они массовкой овладеть не могли и стушевались. Массовка длилась долго, детально выяснила, почему и как нужно праздновать первое мая, почему самодержавие и капиталисты враждебно относятся к празднованию рабочими первого мая и т. д.

Массовка кончилась под утро. С массовки шли все вместе. Полиция знала, что происходит массовка, но двинуться в степь не решалась; дружины, о которой полиция также была осведомлена, полиция очень боялась, весьма преувеличивая её боевое значение. Поэтому она решила дожидаться возвращения участников массовки на окраине города и там и арестовать. Но наши разведчики провели всех кружными путями через горы к противоположному концу города. Свыше трёхсот участников массовки с шумом и песнями спустились с горы на центральную улицу города. Постовые полицейские тревожно свистели, обманутая засада полицейских бегом неслась к месту демонстрации, но никого не нашла: сеть тёмных переулков поглотила демонстрантов, и все благополучно разошлись по домам.

Массовка произвела на рабочих, особенно на молодёжь, огромное впечатление. Политические вопросы стали постоянной темой разговоров молодёжи. Старики, хотя молчали, но относились к этим разговорам терпимо — массовка помяла их консервативное упорство. Опоры о терроре носили особенно страстный характер; романтика террористической борьбы казалась молодёжи весьма заманчивай, красивой, увлекательной…

Андрей поставил передо мной вопрос о необходимости освещения вопроса о терроре на кружке. Он весьма боялся, что этот опасный вопрос может внести разлад в кружок и сорвать нашу работу. После длинной и подробной беседы с кружком о значении массовой пролетарской борьбы и о значении индивидуального террора с приведением ярких примеров массовых вооружённых восстаний матросов и восстания в Москве молодёжь стала спокойнее относиться к этой острой теме. Мои указания на колоссальнейшее значение подготовки массового рабочего движения, как грозной побеждающей силы, были убедительны и заставляли молодёжь, уходя от героической романтики, становиться на путь классовой борьбы.

Молодёжь переключалась весьма быстро от обывательской жизни на политические рельсы. Жажда борьбы заражала её лихорадкой нетерпеливости. Ей казалось, что мы слишком медленно движем дело великого наступления. Побеседовав с активом кружка, мы решили вести с ним регулярную воспитательную работу. В это время, скрываясь от ареста, приехал в Керчь один из членов крымского комитета — «Сергей» — красивый мужчина с чёрной пушистой бородой и «хороший теоретик», как его отрекомендовали в комитете.

Он взялся вести занятия с кружком. Говорил он весьма складно и увлекательно, даже такой сухой предмет, как аграрный вопрос, он излагал красноречиво и увлекал внимание молодёжи.

Когда я спрашивал молодёжь, нравится ли им доклад, они восторженно говорили:

— Прямо как в рот кладёт. А вот спроси — хоть убей, ничего не помню…

Однако запоминали кое-что, но всё же вопроса не усваивали.

— Говорит хорошо, а никак не поймёшь: нужно землю мужикам отбирать у помещиков или не нужно, выгодно это рабочим или не выгодно, почему нужно, землю отдавать муниципалитетам, а не мужикам?

Необходимо было на эти вопросы дать ясные ответы, и я взял на себя обязанность комментатора меньшевистской аграрной программы.

Необходимо землю у помещиков отобрать и передать малоземельному и безземельному крестьянству. Нужно выжить помещиков из их гнёзд, а если не удастся — жечь эти гнёзда. В случае победы революции рабочий класс должен закрепить землю за крестьянами.

— Значит, муниципалитетам землю отдавать не надо?

— Понятно, не надо. Это значит отдать землю земским заправилам и мужика оставить с носом.

Мои «разъяснения» были понятны и удовлетворяли молодёжь; всё же они недоумённо спрашивали:

— Как будто вы разно толкуете о земле. Почему так?

— Разно и есть: мы земельные-то дела немного иначе толкуем, по-большевистски; меньшевики хотят по-мирному, без большой ссоры и землю и рабочие интересы уважить, а большевики говорят, что драться надо до корня, чтобы рабочие и мужицкие низы в накладе не остались.

— Ты, значит, с докладчиком-то не в согласии?..

— Само собой. Да только ничего, вы слушайте его, а разбираться в его речах мы сами будем.

Так и повелось: «Сергей» говорил, а молодёжь слушала; потом мы занимались разбором слышанного, внося в доклад свои коррективы. Связь наша с судами настолько окрепла, что можно было думать об активизации работы кружка.

Я решил поставить перед молодёжью вопрос о конкретной разработке плана борьбы за сокращение рабочего дня. Задача была довольно трудная: все были убеждены, что едва ли удастся поднять рабочих на стачку — дело незнакомое; и потом одна молодёжь вопроса ещё не решает, надо сдвинуть стариков. Я тоже считал, что дело со стачкой не выйдет, что нужна для этого усиленная работа.

Я предложил попробовать сократить рабочий день явочным порядком, без забастовки. Сначала не поняли такой постановки, потом стали обдумывать; получалось, что, пожалуй, можно будет попробовать. Мы с Андреем взялись этот план продумать и разработать, а остальным поручили начать усиленную агитацию за сокращение рабочего дня. О повышении заработной платы решили пока вопроса не выдвигать.

Мы с Андреем детально разработаем план, который сводился в основном к следующему: рабочие землечерпательного каравана явочным порядком сокращают рабочий день с одиннадцати с половиной часов до девяти. Явочный порядок заключается в следующем: в особо назначенный день рабочие каравана выходят на работу не в шесть, а в семь часов утра, полчаса обедают и уходят с работы вместо пяти с половиной часов вечера в четыре с половиной. Как только рабочие будут подготовлены, мы сможем назначить день выполнения нашего плана. Накануне этого дня перед концом работ на всех бортах, на всех трубах судов крупными буквами мелом будет написано, в котором часу на следующий день выходить на работу и уходить с неё. Для руководства этой кампанией выбрали комитет с центром на «Викторе Шуйском», где я работал; ответственным организатором кампании или председателем комитета был назначен Андрей. Я же решил оставаться в тени. «Виктор Шуйский» с этого момента стал центром начинающегося в караване рабочего движении.

Когда я доложил комитету о моём плане проведения кампании за сокращение рабочего дня, это вызвало протест всего комитета, который заявил, что нужно ограничиться кружковой воспитательной работой и от активной деятельности отказаться. Я заявил комитету, что эту кампанию я всё равно проведу, даст или не даст на это согласие комитет, что тактика организованных боевых выступлений даст большие политические результаты, чем одно кружковое воспитание. В виду моего категорического заявления комитет принуждён был согласиться с моим планом и разрешил начинать кампанию.

Молодёжь стала действовать довольно решительно и открыто агитировала за уменьшение рабочего дня. Администрация, привыкшая к тихому благополучию, не учуяла опасности и мало обращала внимания на «болтливость» молодёжи.

Работа в гарнизоне «Молодая Гвардия». Налёт на типографию. Бомбы

На керченском гарнизоне не отразились революционные потрясения, происходившие во флоте и в армии; начальство благодушествовало, солдаты не особенно изнурялись службой, и жизнь текла относительно спокойно. Особо от городского гарнизона находился гарнизон крепости. Крепость уже давно потеряла боевое значение, а гарнизон в ней всё же был. Старушка безопасно скалила на море дряхлые зубы устарелой артиллерии, а командир крепости благодушно разгуливал по заросшим валам в расстёгнутом мундире. При таком положении нетрудно было установить связи с солдатами. Благодаря отсутствию военных работников расширенную работу развернуть не удалось, и пришлось ограничиться небольшими группами. В казармы ходить не приходилось — солдаты обычно сходились вечером на «Митридате», где мы вели политические беседы, не намечая пока никаких больших задач. В крепости пришлось побывать. Работа там оказалась сложнее: крепость находилась под наблюдением крепостных жандармов, отлучки из крепости разрешались только днём, и потому беседы приходилось вести в самой крепости.

В помощь мне для постоянной связи с гарнизоном были даны три девушки-школьницы лет по пятнадцати. Эта тройка работала под кличкой «Молодая гвардия» и оказала огромную пользу в военной работе, будучи связью надёжной и подвижной — слишком молодые, чтобы их заподозрить в серьёзных делах, они без задержки проникали во все казармы, снабжая солдат литературой и прокламациями, передавая им партийные указания и собирая информацию о ходе работы среди солдат и о их настроениях. «Молодая гвардия» была рабочим аппаратом проводимой мной в гарнизоне политической работы. Две сестры — Аня и Бела Розенберг — и третья, к сожалению, фамилию забыл, всегда ходили «тройкой» и были активнейшими из учащейся молодёжи. Работа в гарнизоне значительно облегчила позднее развернувшуюся борьбу рабочих за свои требования.

Одним из больших недостатков работы керченской организации было отсутствие хорошо оборудованной типографии. Шрифта немного было, был и печатный станок, но весьма плохого качества, вследствие чего приходилось прибегать к помощи гектографа. Необходимо было во что бы то ни стало улучшить нашу типографию. Поговорили с «техниками» и решили сделать налёт на одну из керченских типографий. Облюбовали шрифт и «бастонку» и в одну из тёмных ночей успешно проделали сию операцию: получили около восьми пудов шрифта и «бастонку».

«Дерзкий грабёж» типографии всколыхнул все керченские полицейские и жандармские власти, которые переворачивали вверх дном все известные полиции места и кварталы, однако следов украденного не нашли. «Техники» напечатали на новой машине на шёлковой материи программу партии, которую потом поднесли мне в подарок. Так к встрече первого мая организация усилила в значительной степени свою типографию.

Охранка, находившаяся в первом полицейском участке и руководимая приставом Гольбахом, особенно неистовствовала в поисках следов типографии. Пристав Гольбах был знаменит тем, что его однажды молодёжь поймала на окраине города, разоружила и заставила плавать по дорожной пыли в своём белом кителе. Гольбах барахтался на животе, а потом на спине по мягкой пыли. После этой операции его заставили влезть на перила моста и петь петухом. Считая, что эту процедуру заставили его проделать революционеры, он объявил себя их беспощадным врагом, а также стал во враждебные отношения к приставу второго участка Гвоздёву, в районе которого произошло это позорное для него событие.

Гольбах получил донесение об одной из наших конспиративных квартир, которая находилась в районе второго участка, и решил «утереть нос» Гвоздёву, накрыв в его же присутствии конспиративную квартиру. Налетели поздно вечером. Среди легальной литературы в квартире находилась и нелегальная. Гвоздёв, понимая, что в случае малейшего успеха обыска Гольбах использует этот успех против него, решил принять все меры, чтобы этого не допустить. Он поставил своих помощников на просмотр литературы, а сам начал рыться в столах, а Гольбах занялся розысками типографии. В это же время, копаясь в книгах, помощники Гвоздёва старались завалить легальными книгами найденную ими нелегальную литературу. Гвоздёв, найдя в одном из шкафов пачку прокламаций, сунул их себе за штаны. Типографии Гольбах не нашёл, потому что её там и не было. По окончании обыска Гвоздёв вежливо сказал Гольбаху:

— Напрасно себя утруждаете: в моём участке наблюдение поставлено прекрасно. Типографию нужно искать в первом участке.

Гольбах с досады арестовал старуху хозяйку и дочь, которых на другой же день выпустил.

Так соревнование двух полицейских сослужило нам службу: попади Гольбаху нелегальная литература и прокламации, ему, несомненно, удалось бы результаты обыска расширить и наделать организации больших неприятностей.

Заведующий подпольной типографией, обеспокоенный усиленными розысками полиции, потребовал от организации бомб для охраны типографии. Удовлетворить это требование было невозможно, потому что бомб не было и никто не умел их делать. Решили опросить у местных анархистов, но бомб у них не оказалось. Рецепт они нам всё же дали. По этому рецепту мы с хозяином моей квартиры приступили к изготовлению бомб: Василий отлил несколько круглых оболочек, затем мы из бертолетовой соли и горючей серы сделали смесь, вставили в бомбы капсюли с кислотой, которые при толчке должны были разбиться. Смесь от кислоты должна была воспламениться и произвести взрыв. Бомбы долго лежали в типографии, как «грозное» оружие против налёта полиции, которой даже какими-то судьбами стало известно, что у социал-демократов типография вооружена бомбами. Наконец кто-то из «техников» решил испытать действие бомб, пошёл за город и с высокой скалы бросил бомбу и затаённо ждал взрыва. Капсюль разбился, но вместо взрыва через пробку повалил серый вонючий дым, а взрыва никакого не произошло. Так всё содержимое бомбы изошло серым вонючим газом. Таким образом «грозность» бомб ликвидировалась, и мы вооружили наших «техников» тупоносыми допотопными Смитами.

За девятичасовой рабочий день

Подготовка к завоеванию девятичасового рабочего дня шла довольно успешно. Было вовлечено в это дело значительное число не только молодёжи, но и стариков. По проверке оказалось, что на каждом судне мы имеем небольшую активную группку, сколоченную на лозунге девятичасового рабочего дня. Машинные команды серьёзно заинтересовались этим делом и были готовы «попробовать». Навалились на стариков, те твёрдо заявили:

— На забастовку не пойдём.

— Так мы же и не хотим забастовки, — напирала молодёжь, — мы хотим просто работать девять часов и только, без всякой там забастовки.

Старики крепились, однако некоторые сдались:

— Если без забастовки, то давай. Ну, а если в случае вздумаете чего… так мы вам не помощники. Молодёжь уговаривала стариков не трусить.

— Мы не трусим. Нам что? Лишь бы без политики.

Через два дня решили начать кампанию. Молодёжь волновалась. Волновался и я, опасаясь, что вся наша затея может быть сорвана, если это выступление выльется в неподготовленную стачку.

Вечером на всех судах, на бортах и на трубах появились крупные белые надписи: «Завтра выходить на работу в семь с половиной часов утра». Администрация смотрела на эти надписи как на озорство, а боцманы, ругаясь, заставляли матросов стирать заляпанные трубы и борты судов.

Я решил в проведение кампании активно не вмешиваться, предоставив комитету молодёжи проводить это дело; поэтому решил на утро запоздать до семи часов. К семи часам пришёл к месту работы и увидел интересную картину.

Весь берег был усеян народом, а на судах и в порту никого, кроме администрации, нет. На всех судах бьют звонки, призывающие на работу, но никто не идёт. Все молча толкутся на берегу у пристаней.

Ко мне подошёл кто-то из молодых товарищей и с восторгом стал рассказывать:

— Все пришли в половине седьмого на берег, а на суда не идут, боятся, а мы им говорим: «Дожидайтесь половины восьмого». Дежурные на судах дают звонки, а мы сидим и не двигаемся. Приходил капитан с «Шуйского» и спрашивал: «Почему не становитесь на работу?» — а мы ему из толпы: «Станем в половине восьмого». Он ушёл ни с чем.

Со всех судов администрация тревожно смотрела на собравшуюся толпу и не понимала, в чём дело.

В семь с половиной часов рабочие приступили к работе.

Перед окончанием работ да всех трубах судов появились крупные надписи, написанные мелом или белой краской: «Кончать работу в четыре с половиной часа». Молодёжь первая бросила работу, а за ней потянулись старики. Назавтра та же история.

Администрация растерялась и не знала, что делать. На другой день суда посетили жандармы, но все работали, и жандармы ушли.

Получилось, что стачки не было, а рабочий день сократили. Этот необычайный приём был так неожидан, что администрация так ничего и не предприняла, и девятичасовой рабочий день (плюс час на обед) так и остался. Потом механики и капитаны даже одобрили; их рабочий день тоже сократился.

Так мы благополучно и успешно провели нашу первую атаку. Я всё ещё оставался в тени, хотя судовая администрация «Виктора Шуйского» стала ко мне присматриваться. Открылась вакансия судового электромонтёра, и я попросил назначить меня на эту должность. Администрация удивилась, что я оказался электромонтёром, а работал чернорабочим. Меня приняли. При разговоре мне намекали, «что, собственно, рабочие правы: давно уже надо было бы работать девять часов. Теперь и нам стало легче, а то ног домой не приносишь», — а я равнодушно отвечал: «Надоело должно быть ждать, когда администрация догадается. Не дождались — ну и сократили сами».

Организация нелегального профсоюза. На помощь одесситам. Подготовка к стачке. Первое мая

«Бескровная» победа в вопросе о девятичасовом рабочем дне окрылила не только молодёжь, но оживила и стариков: старики стали более внимательно относиться к политическим разговорам, особенно интересовались думой. Мой авторитет также сильно возрос среди всего населения каравана. Мои политические беседы стали принимать полулегальный массовый характер, хоти я продолжал выражать свои мысли в умеренной форме; кажется, моя умеренность и импонировала старикам. Все такие беседы протекали во время обеденных перерывов.

Настроения, создавшиеся после победы, натолкнули меня на мысль организовать нелегальный профессиональный союз. Эта идея рабочими была встречена с одобрением. Организация легального союза была в то время невозможна, да я и не особенно стремился к легализации; учитывая, что я всё-таки долго не проработаю, что жандармы так или иначе вмешаются, я боялся, что легализованный союз может остаться без нужного руководителя и попасть в руки черносотенцев, которые как будто растаяли за это время.

Посвятив несколько собраний вопросу о задачах профессиональных союзов, мы созвали нелегальное учредительное собрание из более надёжной публики, избрали правление, которому поручили разработать устав, сделать печать, вообще обзавестись всем, что необходимо иметь нелегальному профессиональному союзу.

Независимо от принятых предосторожностей в союз вступило всё-таки человек пятьдесят. Собрались порядочные средства, рублей сто, которые тратить нам, собственно говоря, было некуда. Таким образом, профсоюз начал функционировать. Но так как всякий профсоюз должен что-нибудь делать, естественно и наш народившийся союз стал задумываться над тем, как бы ему зарекомендовать себя в рабочей среде. Эти вопросы члены союза стали настойчиво ставить передо мной.

Нужно сказать, что наряду с системой вовлечения на службу землечерпательного каравана рабочих со всеми их родственниками и потомством существовала и сложная градация заработной платы. Когда я подсчитал, какая заработная плата приходится на одного рабочего низких категорий, то оказалось, что она со всеми приработками не превышала восемнадцати рублей в месяц. Кроме того условия самой работы были чрезвычайно тяжелы и антигигиеничны; даже кочегары, работа которых считалась каторжной, не имели ни рабочих костюмов, ни рукавиц; санитарная и медицинская помощь совершенно отсутствовала. Вот на эти вопросы я и решил направить внимание молодого профсоюза. На одном из собраний союза я сделал подробный доклад об экономическом состоянии рабочих землечерпательного каравана и указал, что экономическое улучшение положения рабочих может явиться лишь только результатом упорной организованной борьбы.

На собрании правлению союза было поручено приступить к тщательному секретному обследованию экономического состояния рабочих каравана, а также разработать план борьбы за осуществление мероприятий, которые будут выработаны правлением.

В это время была объявлена забастовка моряков добровольного флота, явившаяся результатом знаменитой «регистрации моряков», или «синдиката моряков», происходившая под руководством анархо-синдикалистов.

На эту забастовку быстро откликнулся наш союз, который устроил сбор среди рабочих, и около четырёхсот рублей были посланы на поддержку бастующим. Судовая администрация каравана ещё настолько не разбиралась, что происходит у неё под носом, что некоторые из её представителей тоже приняли участие в этом сборе, делая отчисления от своего жалования.

Остановлюсь немного на профессиональном составе рабочих землечерпательного каравана. Рабочие по специальностям разделялись на четыре труппы. Первая группа — металлисты: слесаря и токаря мастерской, машинисты, их помощники и маслянщики; вторая группа — кочегары; третья группа — рабочие на шаландах и у грязенасосов и четвёртая группа — матросы.

Самыми многочисленными и бунтарски настроившимися были две последние группы, и при первой нашей борьбе они сыграли решающую роль. Первые две группы были малочисленнее и держались более сдержанно.

Пока караван стоял на зимнем ремонте, две последние группы могли иметь всегда решающее влияние на ход борьбы. Иное дело, когда караван в кампании, — там решающую роль играли первые две группы — машинисты и кочегары; исход борьбы зависел всецело от них, как от руководителей технической души каравана.

При тщательном обследовании активных сил было установлено, что на случай стачки металлисты и кочегары должны будут играть роль авангарда стачки, и потому нужно за них приняться вплотную.

Характерно, что, как только среди рабочих пошли разговоры об организованном союзе, металлисты как будто проснулись, почуяв родную организацию, и усиленно стали стучаться в двери союза, без лишних разговоров требовать включить их в союз. Насколько трудно было втянуть их в политическую жизнь, настолько же легко они потянулись в профессиональный союз. В течение одного месяца три четверти металлистов и кочегаров уже были в союзе, и своею сдержанностью они дали работе союза спокойное и серьёзное направление.

Моё сообщение в комитете об организации подпольного профсоюза было встречено весьма холодно: «Какие-то бланкистские приёмы. Что это за профсоюз в подполье? Что он будет делать и как будет защищать интересы рабочих?»

Я отвечал, что этот профсоюз является не столько профессиональной, сколько боевой политической организацией рабочих.

Меня упрекали, что я предварительно не согласовал этого вопроса с комитетом.

— Ты, товарищ Пётр, слишком часто забываешь, что существует комитет партийной организации. Организация этого терпеть не может, мы вас предупреждаем.

Такие разговоры укрепляли меня в мысли, что я должен больше всего полагаться на самого себя, чем на комитет.

Когда я доложил комитету, что в мае, возможно, вспыхнет стачка в караване и что профсоюз сейчас вырабатывает программу требований, это вызвало у всех сильное возбуждение: для Керчи такое событие было необычайным.

— Чёрт его знает, сообщает нам такие вещи как бы для сведения. Почему же всё это делается помимо комитета?

— Как помимо комитета? Я вам об этом и докладываю. Вы же поручили мне проделать работу в караване, вот я и делаю.

— Надо обсудить, допустима ли в настоящее время забастовка и достаточно ли к ней подготовлены рабочие.

— Профсоюз сам поднимает вопрос о забастовке.

— Нужно полагать, что забастовка произойдёт. После долгих пререканий мне заявили, что в случае провала стачки комитет её возьмёт на себя ответственность.

— Что же, возьму эту ответственность на себя я.

Ушёл я из комитета довольно удручённым; даже Авив не поддержал меня перед комитетом. Я оказался одиноким, махнул рукой и решил гнуть до конца один.

Неискушённый ещё во фракционной борьбе, я не чувствовал себя уверенно и крепко при таком отношении ко мне партийного комитета; мне казалось, что партийная товарищеская поддержка и для меньшевиков обязательна.

Правление, подготовив материалы обследования, сделало доклад союзу, а также приготовило проект требований по улучшению экономического состояния рабочих. Проект содержал в себе 32 пункта, охватывающие все материальные и профессиональные нужды рабочих. Союз одобрил проект и постановил с 5 мая предъявить эти требования администрации и подготовить рабочих к забастовке, а 1 мая призвать рабочих к первомайской стачке и на ней проверить влияние союза в подготовленности рабочих к борьбе. С требованиями решили познакомить предварительно всех рабочих, не входящих в союз.

Дня за три до 1 мая я собрал молодёжь, ознакомил её со знаменем 1 мая и поручил начать агитацию среди всех рабочих за объявление майской стачки.

Работу молодёжь повела энергично и немного неосторожно, так что её агитация встревожила администрацию, которая под председательством начальника порта устроила по этому поводу совещание, где было принято решение склонить часть рабочих не оставлять работ, а также сообщить градоначальнику на всякий отучай о назревающих событиях. Накануне 1 мая по всем судам были распространены листовки керченской организации. Решено было не устраивать митинга с вечера, а устроить его утром, как только начнутся работы.

Утром 1 мая все рабочие явились на работу. Некоторые приступили к работе, а члены союза мирно курили на палубах. В девять часов на «Викторе Шуйском» раздался гудок, его подхватили другие суда, администрация испуганно забегала, а рабочие с криками: «На митинг, на митинг» стали сходить на берег. Пытающихся остаться на работе сняли силою и согнали на берег. На берегу устроили митинг. Я и ещё несколько рабочих выступили с коротенькими речами, а потом решили пойти снимать рабочих ремесленных мастерских, мукомольных мельниц и грузчиков. Вся масса разбилась на группы и пошла по своим назначениям. Я с десятком рабочих отправился на мельницы. На одной мельнице рабочие быстро присоединились к нам, а на другой пришлось созвать митинг.

Митинг собрали на самом верхнем этаже мельницы. Пока мы митинговали, мельницу окружили военный патруль и полиция. Городовые было бросились наверх, но рабочие начали кидать вниз мешки с отсевами и сшибли с лестницы нескольких полицейских. Полиция отступила и стала ждать внизу конца митинга. После митинга рабочие мельницы, работавшие в две смены по двенадцать часов в день, решили прекратить работу и предъявили требование о повышении заработной платы.

На мельнице со мной вместе был матрос Михаил, бежавший с «Очакова», здоровый, колоссальной силы детина. Он решил сопровождать меня по мельницам. Когда мы спустились вниз, нас тут же обоих арестовали и под конвоем военного патруля повели в участок. Здесь нас допрашивал пристав второй части Гвоздёв. После короткого допроса пристав приказал освободить Михаила, а меня посадили в камеру. Вечером меня вновь вызвал пристав, пригласил меня сесть и велел принести чаю.

— Господин Малаканов, мы знаем, что вы принадлежите к социал-демократической партии. Так ведь?

Я смотрел на Гвоздёва и ничего ему не ответил.

— Мы против социал-демократов ничего не имеем, потому что вы не проповедуете убийства должностных лиц, а ограничиваете свою работу пропагандой…

Я выслушивал сентенции пристава и продолжал молчать, ожидая, когда он перейдёт на свой полицейский язык.

— Я говорю, что мы ничего бы против вас не имели совсем, если бы вы не нарушали общественной жизни нашего города…

Пристав наконец от рассуждений перешёл к делу.

— Мы считаем, что ваше поведение сегодня является нарушением общественного порядка: снятие рабочих с мельниц, принудительная остановка мастерских в городе — всё это заставляет обратить наше внимание на вас. Тут пристав взял лист бумаги и продолжал:

— Я получил предписание от градоначальника предложить вам покинуть город в двадцать четыре часа.

— Не покину, — ответил я коротко.

— Мы всё же предлагаем вам выехать.

— Я работаю, а потому из города не уеду.

— Меня это не касается, — уже раздражённо ответил пристав.

— Если вы не покинете города, мы вас вышлем. Я считаю, что градоначальник очень снисходительно к вам отнёсся.

Он дал мне расписаться на предписании и отпустил со словами:

— Советую вам подчиниться предписанию градоначальника. До свидания.

Я всё же твёрдо решил не уезжать, пока не выполню своей задачи.

Майская стачка прошла весьма успешно. Отряды нашей молодёжи рассыпались по всему городу и остановили все кустарные, деревообделочные, лодочные, парусные и другие мастерские, сняли работниц с табачной фабрики Месакоуди.

Механические заводы бастовали в организованном порядке.

Многие из молодёжи отделались менее благополучно, чем мы: человек пятнадцать попало в первый полицейский участок к приставу Гольбаху, который устроил им тщательный допрос, и нужно полагать, что только благодаря предписанию градоначальника выпустил их на другой день.

Ночью была устроена многолюдная массовка на дальних скалах за городом. Народу собралось свыше тысячи человек. Полиция узнала место массовки и решила её разогнать. Отряды полиции под предводительством пристава Гольбаха двинулись к скалам. Наша дружина и часть вооружённых матросов были искусно расположены кольцом вокруг массовки. Полиция повела наступление с трёх сторон, прошла первую заставу дружинников, спрятанных в камнях, и, как только подошла к скрытой цепи, дружина открыла по полиции частый револьверный огонь. Полицейские, плохо ориентируясь в темноте, в панике бросились врассыпную. Дружинники с криками «ура» выскочили из засады и усилили панику стрельбой. Разбегаясь, полицейские наткнулись на секретные заставы, которые также открыли стрельбу по бегущей полиции. Несколько полицейских было разоружено: у одного помощника пристава отобрали револьвер и шашку, которую тут же сломали. Полиция была совершенно разгромлена, и массовка прошла весьма успешно. Рабочих каравана было больше половины; было много и стариков. Здесь рабочие массы получали первые познания о политическом значении 1 мая как дне подсчёта революционных сил мирового пролетариата.

По окончании решили идти в город всей массой. Дружина ушла какими-то своими путями, а мы тучей спустились с гор на широкий проспект Воронцова. Полиция нас ждала, думая атаковать, но, увидев огромную массу народа, не решилась на атаку и молча с удивлением смотрела, как мимо неё прокатился шумный людской поток. Робость полиции объяснялась не столько численностью людской массы, сколько тем, что масса состояла почти исключительно из рабочих, с которыми схватываться было небезопасно. Успех первомайского движения был огромный, и керченская организация гордилась этим успехом.

На следующий день собралось правление профсоюза для заслушивания доклада о подготовке стачки.

Правление представило список стачечного комитета, председателем которого назначен был я, а также описок делегатов, которые должны были являться легальными руководителями стачки. Делегация должна была вручить требования администрации и от имени стачечного комитета вести с ней переговоры. Стачечный комитет решили законспирировать даже от рабочих, его состав должен был быть известен только правлению. Политическими требованиями были «празднование 1 мая и восьмичасовой рабочий день». Долго спорили: выставить ли требование об учредительном собрании, и решили невыполнимых требований на первый раз предъявлять поменьше. Как 1 мая, так и восьмичасовой рабочий день были пунктами принципиально политическими. Поэтому мы считали, что этих пунктов на первый раз достаточно, чтобы экономической программе требований сообщить политическое содержание. Из организационно-экономических требований было: создание рабочего комитета, которому должно быть предоставлено право контроля над увольнением рабочих, и увеличение зарплаты от 30 до 40 %. Делегацию для переговоров избрали из стариков, наиболее упорных и стойких. Меня включили в делегацию на случай, если потребуется поддержка делегатам во время переговоров. Было постановлено, что я буду говорить с администрацией только в случаях крайней необходимости, когда нужно будет делать нажим на неё или спасать положение. Для наблюдения за полицией и жандармами, а также для связи с гарнизоном была создана особая дружина из молодёжи. Во главе дружины поставили Михаила, которому поручили не позволять молодёжи зарываться.

Стачка

4 мая вечером по окончании работ всем командирам судов были вручены копии требований, которые были предъявлены делегацией администрации порта.

Вручая эти требования начальнику порта, делегация заявила что «завтра к 12 часам должен быть дан ответ. Если все требования не будут удовлетворены, рабочие оставят работу». Начальник порта заволновался: «Как же так, без предупреждения? Вы знаете, что иностранные пароходы через неделю подойдут к проливу, а мы задержим очистку канала? Вы думаете, из Питера-то нам спасибо скажут…» «Это зависит всецело от вас, — ответил ему председатель делегации. — Если все требования будут удовлетворены, рабочие будут продолжать работать, и иностранные суда не будут задержаны у пролива».

Раскланявшись с начальником порта, делегация ушла.

Ночью был митинг всех рабочих, на котором я указывал на трудности;, которые нужно нам преодолеть в борьбе, указывал на возможность уступок, на которые может администрация пойти, на то, что администрация постарается потом более видных рабочих повыкидать и что поэтому мы должны добиться во что бы то ни стало создания рабочего комитета. Целый ряд рабочих-стариков заявлял: «Ребята, трудно нас было поднять на этакое дело. Но раз уж мы поднялись, так надо держаться крепко. Товарищ Малаканов таки потрудился над нами и раскачал нас. Рабочий день сократили — добьёмся других улучшений…»

На другой день утром мне был заявлен расчёт. Командир судна позвал меня в каюту и заявил: «По требованию начальника порта я должен вас уволить. Получите расчёт». Я заявил, что расчёта принять не могу, пока не будут даны мне мотивы увольнения.

Ясно было, что администрация считает меня организатором всего дела и решила как можно быстрее отделаться от меня и попытаться сорвать назревающую стачку. Командир заявил мне, что он доложит начальнику порта о моём отказе принять расчёт.

«Откровение» начальника порта, что скоро к проливу подойдут «иностранцы», я решил использовать полностью. Подойдя к проливу, «иностранцы» несомненно будут требовать пропустить их через пролив или возместить убытки от простоя. А пароходов ожидалось много, потому что начиналась кампания по экспорту хлеба из ростовского порта.

На собрании стачечного комитета и делегации я объяснил значение давления иностранцев на администрацию, и мы решили привлечь внимание к «иностранцам» всей рабочей массы, как к моменту, играющему нам на руку. При дальнейших переговорах с администрацией это обстоятельство также решили учесть.

К двенадцати часам от начальника порта на «Шуйский» пришёл инженер Буйко и заявил, что начальник порта «петицию» рассмотрит и все приемлемые требования удовлетворит. Рабочим приказывает продолжать работу.

Рабочие, собравшиеся вокруг инженера, загудели:

— Пусть удовлетворит всё, что написано в требованиях. Неча обещать. Словам не верим, пусть подпишет.

— Айда… Бросай работу. Неча тут слушать. Пусть говорит с делегатами.

Быстро на трубах и бортах появились белые надписи; гудок «Шуйского» загудел, и ему ответили остальные черпалки. В 12 часов 5 мая рабочие каравана за исключением администрации и боцманов покинули работу. Буйко, ошеломлённый ответом рабочих и развернувшейся перед ним картиной стачки, стоял, не понимая, что сделалось вдруг с рабочими, которые и словом-то никогда не обмолвились о каком-либо недовольстве и которых он считал такими покорными и ручными. Он бессильно разводил руками и хрипло говорил: «Что происходит… Что происходит…»

Я стоял недалеко от инженера Буйко и тоже, только с захватывающей радостью, смотрел, как рабочие кучками валили по мосткам с судов и ручейками разливались с берега по переулкам. Я не ожидал такого дружного подъёма.

Рабочие с «Шуйского» радостно смотрели на развернувшуюся картину стачки. Они ведь сегодня «вышли из повиновения».

— Первая победа, господин Буйко, за нами. Передайте об этом начальнику порта, — обратился я к инженеру.

Буйко рынком обернулся в мою сторону, свирепо упёрся в меня глазами:

— Ты кто такой?

— Это монтёр Малаканов, — торопливо ответил ему капитан.

— Малаканов? Почему не уволен?

— Он не пожелал взять расчёта, требует законных оснований.

— Уволить немедленно.

— Успеете, господин Буйко. Рассчитаемся после стачки. А пока желаем вам здравствовать. — Я приподнял на голове мою грязную кепку, чуть поклонился ему, и мы толпой повалили на берег.

Шёл как на крыльях. Волновала радость победы и в то же время тревога за успех стачки.

Через два дня к начальнику порта явилась делегация и запросила, что он может сказать по поводу требований. Начальник сам не вышел, а вышел к нам инженер Буйко — правая рука начальника и довольно мерзкий тип — и заявил, что начальник не считает нужным отвечать на дерзкие требования. Мы ушли. На другой день мы узнали от телеграфиста, приятеля Андрея, что из министерства торговли и промышленности получилась телеграмма с запросом, почему приостановились работы, с предложением немедленно приступить к очистке пролива.

На пятый дань стачки нам было сообщено, что начальник приглашает к себе доверенных от рабочих. Мы посовещались и решили одного из делегатов послать к начальнику узнать, зачем он нас приглашает. Посланный вернулся и сказал, что начальник хочет поговорить о требованиях. Мы пошли. Начальник пригласил нас в кабинет: «Ну, давайте поговорим». Оказалось, что половину требований он согласен удовлетворить, что же касается другой половины, то над ними нужно подумать. Я ему сейчас же ответил: «Вы подумайте ещё, а мы подождём». Начальник покраснел, но спокойно опросил, с какого я судна и как моя фамилия. Я оказал, что моя фамилия Малаканов. Начальник вскочил из-за стола и закричал: «Ты уволен, и я с тобой говорить не желаю». Но остальные делегаты заявили, что Малаканов расчёта не принял и, кроме того, он избран делегатом всеми рабочими каравана, «и если вы не будете с ним говорить, мы откажемся вести дальнейшие переговоры с вами». Буйко, стоявший сбоку стола, проговорил: «Жиды их всех подкупили». Меня так возмутила его выходка, что я кинулся на него с кулаками. Он с перепугу прыгнул через стол и спрятался за спину начальника. Я схватил пресс-папье и хотел им запустить в зарвавшегося инженера. Начальник растерялся, поднял кверху обе руки и, махая ими, лепетал: «Господа, господа… Что вы… как можно… Успокойтесь… Давайте приступим…»

Поганый вид перепугавшегося инженера и комичный вид начальника подействовали успокоительно, и я опустил поднятую с пресс-папье руку. После этой сцены начальник, не поднимая больше вопроса о моей правомочности, усадил нас вокруг стола, а инженера удалил.

Начальник порта заявил нам, что часть наших требований он готов удовлетворить. Делегация ему заявила, что она настаивает на удовлетворении не только второстепенных, но и основных требований. Начальник старался быть очень внимательным и втянуть нас в дискуссию. Но от дискуссии мы уклонились, ещё раз повторили наши требования и ушли. Уходя, мы услышали, как инженер недовольно говорил:

— И как вам хочется говорить с этой сволочью…

— Вы мне портите дело своей горячностью.

— Казаков бы на них…

Мы вышли из конторы.

— Слышали? Насчёт казаков-то?

— Нетути их в городу-то, — спокойно ответил председатель делегации.

— Всё же нам надо эту угрозу иметь в виду. Нет казаков, зато есть солдаты… Как бы провокацию нам не выкинули; этот Буйко, видать, зверь и ненавидит нас.

Наша разведка сообщила нам, что начальник подал градоначальнику просьбу вмешаться и прекратить стачку, но градоначальник ответил, что пока нет бесчинств, он вызывать бесчинства своим вмешательством не желает. После этого нам стало ясно, почему полиция нас не тревожит: градоначальнику наши требования были, по-видимому, сообщены. Как он к ним относится, мы не знали.

Выяснилось также, что начальник порта обращался к начальнику гарнизона, который тоже ему отказал, заявив, что «у меня у самого неспокойно».

Получив эти сведения, мы сообщили их рабочим, в то же время предостерегая их от возможных провокаций со стороны полиции.

Все черпалки и шаланды выстроились вдоль берега. Жизнь на них замерла. На каждом судне дежурило по одному рабочему. Задачей этих дежурных было сообщать, что делает на судах администрация. Нас сильно беспокоила одна черпалка, стоявшая на месте работ в проливе. Команда с этой черпалки хотя и сообщила нам, что «Лисовский» (так звали черпалку) к нам присоединился, но к берегу всё же она не подошла. Мы боялись, как бы она не начала работать по ночам.

Делегация решила поехать на «Лисовский» и привести его к берегу. У начальника порта был паровой катер, который днём стоял под парами у пристани. Мы решили воспользоваться катером. Когда мы пришли, чтобы забрать катер, то встретили на нём инженера Буйко, который, узнав, что мы хотим ехать на «Литовский», дать катер категорически отказался. Мы решили захватить его силой.

— Забирай, ребята, катер. Чего на него смотреть? — крикнул Михаил и прыгнул на борт катера.

Буйко повернул на него резиновую трубу и окатил Михаила паром. Михаил свалился за борт катера. Машинист в это время пустил машину, и катер отошёл от берега.

Мы, обозлённые, матюгами костили злорадно смотревшего на нас инженера.

Один из делегатов залез в гребной баркас, в котором лежали вёсла.

— Айда на гребном, пусть он сидит на своём катере…

Мы сели в баркас, и три пары вёсел быстро погнали его к «Лисовскому». Буйко увидел, что мы решили всё-таки попасть на «Лисовский», пустил катер и быстро пошёл к нему, потом круто повернул к стоявшей на рейде военной бранд-вахте. Этот манёвр нас встревожил; если Буйко удастся уговорить командира брандвахты, он может нас не допустить до «Литовского». Я высказал свои соображения делегатам.

— Держи на брандвахту.

Баркас повернул на брандвахту, и мы вслед за Буйко пристали к её борту. Я и ещё двое делегатов поднялись по трапу. У трапа нас встретил командир. Он стоял и смеялся:

— Что это за необычайные визитёры сегодня, — весело сказал он, здороваясь с нами.

— Мы немножко встревожены посещением вас инженером порта. Дело в том, что на почве экономических требований у нас стачка. На проливе стоит черпалка; опасаясь, чтобы её не повредило бурей, мы решили её пришвартовать к пристани, а инженер порта хочет воспрепятствовать. Мы опасаемся, что он хочет уговорить вас помешать уводу из пролива «Лисовского».

— Да, да, он просил меня помешать, но я не имею права этого делать без приказания моего начальства. Я могу вмешаться только тогда, если вы учините на «Лисовском» какое-либо насилие.

— Ну, какие там насилия. «Лисовский» всё равно бастует, лишь рискует, стоя в проливе, сесть на мель и зарыться в иле, а мы этого не можем допустить.

Командир брандвахты обратился к Буйко:

— Я извиняюсь, господин Буйко, вмешиваться в ваши дела я не могу.

Обескураженный и обозлённый неудачей инженер сбежал по трапу в свой катер и уехал.

Мы спустились в баркас и поехали на «Лисовского». Переговорив с командой и капитаном, снялись с якорей и поволокли неуклюжую черпалку к пристани. Рабочие на берегу встретили прибытие «Лисовского» радостными овациями.

С телеграфа нам сообщили, что от министра торговли и промышленности поступил новый запрос, почему не приступают к работам, а начальник порта будто ответил, что рабочие устроили политическую забастовку. Мы решили телеграфно передать министру наши требования с заявлением, что мы настаиваем на их удовлетворении полностью, иначе к работе не приступим.

Бастовали уже восемь дней. Стала ощущаться нехватка денег. Голод начал заглядывать в окна рабочих — самый опасный момент, который необходимо перешагнуть. Мы послали ещё в начале стачки письма во все профсоюзы Крыма с просьбой поддержать нашу стачку.

Из Одессы и Большого Токмака приехали представители и привезли нам около пяти тысяч рублей. Эта поддержка окрылила рабочих, которые на общем собрании единогласно постановили продолжать стачку.

Одесские гости. «Иностранцы». Победа. Жандармы. Ещё конфликт с комитетом. Отъезд

Из Одессы от союза моряков мы получили телеграмму, что в Керчь вышел одесский землечерпательный караван в числе четырёх черпалок и восьми шаланд. Это обстоятельство нас встревожило. Мы созвали общее собрание и выбрали делегацию для встречи одесского каравана и для переговоров с его командой, ночью же забрали паровой катер, и нас шесть человек отправилось навстречу землечерпательному каравану.

Одесские моряки устроили на своих судах собрание и вынесли решение примкнуть к стачке и подчинить себя стачечному комитету керченского землечерпательного каравана. Караван вошёл в бухту, и все суда стали в стройном порядке на якорь. Утром жители Керчи любовались, как «одесские гости» стройно выстроились на середине бухты.

На собрании делегаций одесского и керченского караванов было постановлено, что одесситы не уйдут из керченской бухты, пока стачка не будет окончена. Это решение было сообщено командирам судов одесского каравана.

В день прибытия одесситов начальник порта созвал совещание командиров одесских судов, упрекая их в неуменье помочь ему выйти из тяжёлого положения. Но командиры засвидетельствовали ему своё бессилие и разошлись по своим судам. Из Одессы пришёл приказ каравану вернуться обратно, но команды заявили, что они снимутся с якоря только тогда, когда кончится стачка. Из Мариуполя также были высланы две черпалки, но мариупольские власти, узнав, что одесситы примкнули к стачке, вернули черпалки обратно.

В это время к проливу стали подходить «иностранцы» и, не рискуя проходить по каналу пролива, становились у входа в пролив на якорь. К двенадцатому дню стачки у пролива скопилось до восьми пароходов.

В конторе начальника порта происходили бурные сцены; капитаны иностранных пароходов требовали пропуска судов:

— Мы терпим большие убытки. Почему ваши черпалки не работают?

К министру летела масса телеграмм: «иностранцы» требовали дать им ответ, нужно ли им ждать или возвращаться обратно.

Из министерства был прислан приказ немедленно уладить конфликт и приступить к работам. Начальник порта метался и не знал, что делать. Буйко куда-то скрылся. Положение стало заметно напряжённым, чувствовалось, что начальник порта скоро сдаст; но и рабочие истощились и начали колебаться. На берегу усилили полицейские посты, часто возле «Шуйского» стали появляться жандармы. Рабочие мирно сидели на штабелях и, когда подходили жандармы, молча злобно смотрели на них. От этих взглядов жандармы спешили поскорее уйти. Арестов производить не пытались. Я сильно нажимал на молодёжь, не выпуская её из-под своего влияния, перед каждым собранием накачивал её на агитацию среди колеблющихся. Ребята агитировали настойчиво, и каждое очередное собрание выносило постановление: «стачку продолжать».

Партийный комитет поражался, откуда взялась такая устойчивость и выдержка у этой, как казалось, политически безнадёжной массы. Шёл пятнадцатый день стачки. Утром мне на квартиру принесли телеграмму. Читаю: «Копия Малаканову». Развернул и опешил: «Распоряжению министра приказываю основе требований ликвидировать конфликт, и приступить к работам. По распоряжению, министра управляющий делами».

Быстро собрали стачечный комитет и делегацию. Телеграмма вызвала у всех ликование — победа…

Нас известили, что курьер начальника порта ищет делегацию, что начальник приглашает на переговоры. Мы пошли.

Начальник в кабинете был один. Он поздоровался с нами, пытливо посмотрел на меня, по-видимому, не зная, получил я копию или не получил.

— Ну что же, давайте побеседуем. Может, договоримся.

— Что же, давайте. Только нашего решения мы не изменили.

Начальник покраснел, но быстро взял себя в руки.

— Что же, давайте ещё раз посмотрим, что можно удовлетворить. Зря вы тянете, ведь с голоду уже пухнете.

Мы поднялись.

— Если вы нас вызвали за тем, чтобы поиздеваться над нами, мы уйдём.

Начальник испуганно соскочил с кресла и замахал руками:

— Нет, нет, что вы, господа. Зачем издеваться, давайте серьёзно договоримся. Пора эту глупую стачку кончать. Садитесь, пожалуйста.

Мы сели. Начальник вынул из стола наши требования.

— Садитесь. Давайте выясним, какие требования я не могу выполнить.

— Давайте, — ответил я.

— Вот первое мая — этого я не могу, это политический вопрос. Восьмичасовой рабочий день — тоже не могу. Рабочий комитет — это ведь вмешательство в дела управления. Я думаю, вы сами на нём настаивать не будете?

— Нет, будем, — резко ответил я.

Начальник поморщился и продолжал читать. Ещё несколько пунктов требований он считал «преувеличенными». Скоро, однако, он по всем пунктам уступил, за исключением первых трёх пунктов.

Мы от празднования первого мая отказались, но на применении восьмичасового рабочего дня для кочегаров настаивали и вторично решительно заявили, что от рабочего комитета мы не откажемся. К соглашению не пришли. Делегаты мои не сказали ни одного слова.

Когда мы вышли, некоторые из них мне заявили:

— Надо было согласиться. Ведь ты смотри, все наши пункты удовлетворил. От комитета можно было и отступиться…

Мне с большим трудом удалось уговорить делегацию не отказываться от комитета. Я приводил примеры, когда у рабочих отнимали то, что им уступили во время стачки.

— А с вами то же будет: как кончится стачка, вас первых выгонят. А если мы отвоюем рабочий комитет с правом контроля над увольнением рабочих, администрация не сможет вас уволить…

Делегаты с этими доводами согласились. Теперь необходимо было созвать собрание и получить санкцию на продолжение стачки. Решили сначала провести подготовительную работу среди бастующих, доказать необходимость добиться признания рабочего комитета. Я созвал свою молодёжь, разъяснил ей значение победы, которой мы достигли, а также то, что администрация завоевания рабочих отберёт, если мы не добьёмся признания рабочего комитета. Молодёжь хорошо усвоила положение и энергично взялась за обработку стариков. Ночью созвали общее собрание. Прения были горячие, нажим на стачком и на делегацию был невероятный; рабочие настаивали на принятии предложений начальника порта.

— Ведь мы же добились удовлетворения почти всех наших требований, можно комитет и уступить, — заявляли колеблющиеся. Тут некоторые делегаты опять поддались и стали поддакивать более напористым. Много и долго говорили, долго нe ставили вопроса на голосование. Пустили молодёжь. Друг за другом начали выступать мои ребята. Час — другой, почти до свету тянулась дискуссия. Били на усталость. Наконец проголосовали. Получили пятьдесят голосов — перевес за стачку; добились и того, чтобы все сидели дома и старались не собираться.

— Ещё только один нажим, товарищи — и победа полная. И комитет будет гвоздём нашей победы. Вколотим — не вырвут.

Разошлись.

Постарались, чтобы начальник порта узнал о постановлении общего собрания рабочих продолжать стачку. Шёл семнадцатый день. К вечеру начальник пригласил делегацию.

— Ну, ваша взяла. Согласен.

— Что согласен? — спросил я.

— Комитет согласен. Чёрт с вами!

— А восемь часов кочегарам?

— Тоже согласен. Становитесь завтра на работу.

— Нет, надо подписать условия.

— Какие условия?

— Да вот требования-то наши. Подпишите два экземпляра. — Я вынул заготовленные экземпляры и положил перед ним на стол.

— Что же, вы не верите моему слову, что ли?

— Верим. Но лучше ваша подпись под нашими требованиями. Крепче будет, и мы тоже подпишем.

Начальник взял требования, внимательно прочёл оба экземпляра и, обращаясь ко мне, спросил:

— Вы, что же, уверены были, что выиграете стачку?

— Да. Как только появились «иностранцы», с этого момента мы в нашей победе не сомневались. Об этом говорит и последнее постановление собрания: «стачку продолжать».

— А кто от вас будет подписывать?

— Председатель рабочего комитета.

— Председатель? Вы уже и комитет выбрали?

— Да. Выбрали.

Начальник подписал оба экземпляра и подал мне ручку.

— Васюков, подписывай, — обратился я к одному из делегатов.

Васюков взял своей корявой рукой ручку, которая у него позорно дрожала, и также подписал оба экземпляра. Я взял один экземпляр себе, а второй передал начальнику.

— Господин начальник, все вопросы, связанные с проведением принятых условий, вам придётся разрешать с председателем рабочего комитета Васюковым. Прошу выслушать пункт о рабочем комитете внимательно.

Я стал читать третий пункт требований.

— Рабочие каравана избирают рабочий комитет, которому предоставляется право контроля над увольнением рабочих с судов каравана и порта. В случае возражения комитета, администрация отказывается от увольнения рабочего; если комитет найдёт необходимым кого-либо из рабочих снять с работы, администрация обязуется согласиться с предложением комитета. Комитет следит за выполнением соглашения рабочих с администрацией, подписанного в результате стачки.

— Имейте в виду, господин начальник, общее собрание рабочих дало полномочие комитету в случае отказа администрации выполнить принятые требования объявить в любое время стачку.

Начальник смотрел в бумагу и молча кивал готовой.

— Ну, до свидания. Завтра загудят гудки, и, кстати, одесские гости уедут домой.

— Надеюсь, господин Малаканов, вы не подходите под подписанное соглашение? Увольнение мы вам предъявили до стачки? — обратился ко мне начальник.

— Я не настаиваю, тем, более, что я обещал рассчитаться после стачки. Начальник кисло улыбнулся, и мы вышли.

— Ну и здорово же ты с ним: подписать заставил. Кто бы мог подумать.

— Подпишешь, когда «иностранцы» под носом. Если не подписать, всё равно стачку проиграть. Обещаниями-то, брат, ад вымощен — в два счёта надуют.

— А как ты это насчёт рабочего комитета ловко. И Васюкова председателем сделал. Ведь мы комитета ещё и не выбирали.

— Выберем. А Васюков парень крепкий и преданный. Его и председателем сделаем. Держись теперь за комитет, братва, голыми руками не возьмут.

Вечером собрались на берегу. Стачком дал полный отчёт о достигнутом соглашении. Показали всем подпись начальника порта. Рабочие шумно одобрили отдельные места нашей беседы с начальником. Я обрисовал ход и условия, в каких протекала стачка, значение солидарности рабочих между собой, указывал на примеры одесского каравана и денежной помощи. Выступали одесситы. Они весьма хвалили и восхищались стойкостью и организованностью керченских пролетариев. Число членов профсоюза за эту ночь удвоилось.

Стачечный комитет сложил свои полномочия. Собрание единогласно переименовало его в рабочком, а Васюкова утвердили председателем рабочком. Вынесли постановление: «В случае нарушения пункта принятых требований о рабочем комитете администрацией, комитет немедленно объявляет стачку, и приказу комитета все обязаны подчиниться». Обеспечив этим постановлением правомочность и мощь «рабочего комитета», рабочие, упоённые победой, закончили своё последнее стачечное собрание.

Утром я пошёл за расчётом. Работа на всех судах кипела, раздавались стуки молотков и говор людей, караван после семнадцатидневного молчания ожил. Черпалка «Лисовский», медленно повернувшись, поползла в пролив. За ней потянулись шаланды. На одесском караване шла суетня, гремели цепи якорей, раздавалась команда: одесситы собрались в поход.

Яркое солнце ликующе скользило по загорелым лицам рабочих. Труд жадно вступал в свои права.

Расчёт мне дали быстро. Попрощавшись с друзьями, я пошёл по мосткам на берег. Ко мне подбежали рабочие из нашей разведки:

— Уходи в степь — жандармы идут за тобой.

Я ушёл в степь. Во всём моём существе чувствовалась лёгкость, как будто с меня и из меня вынули тяжесть. Все заботы и тревоги об успехе стачки и даже заботы о том, что надо выходить на работу, отошли от меня, и я один, опять предоставленный самому себе. Известий я ждал в условном месте в степи. Скоро пришли ребята и сообщили, что жандармы были на «Шуйском» — спрашивали капитана, где я нахожусь. Получив ответ, что я уволился и ушёл неизвестно куда, жандармы слегка оглядели «Шуйский» и ушли обратно.

На квартиру идти я не решился, а пошёл к Карлу, где и решил на некоторое время обосноваться. В комитете решили, что моё дальнейшее пребывание в Керчи небезопасно, и предложили мне вернуться в Симферополь. Я, однако, с отъездом решил обождать; мне хотелось убедиться, что рабочие каравана удержат свои завоевания.

Подошёл срок перевыборов партийного комитета. К этому времени в организацию влилось порядочное число рабочих с каравана, и последние два собрания проходили не с прежним спокойствием, а довольно шумно. Рабочая братва, не знакомая с партийной дисциплиной, да ещё в меньшевистском применении, вела себя не особенно «прилично», нарушая спокойную обстановку. Поэтому комитет тревожился — не произошло бы в нём больших изменений.

Собрание было многочисленное и весьма неспокойное. Работа комитета подвергалась резкой критике даже со стороны рабочих-меньшевиков. Выяснилось, что комитет не только не взял руководства в таком важном событии как стачка, но просто остался в стороне от неё. В моём докладе о прохождении и результатах стачки я особенно подчёркивал пассивную роль не только комитета, но и всей керченской организации. Комитет отказался напечатать в подпольной тилографии моё письмо к рабочим о значении рабочего комитета, и я принуждён был печатать его на гектографе от своего имени. Когда начались выборы комитета, рабочие выдвинули мою кандидатуру в комитет. Со стороны старого комитета сейчас же последовали возражения с мотивом, что я недисциплинирован и настроен анархически и т. д. Однако многие участники собрания заявили, что если Малаканов будет отведён, то многие будут голосовать против членов старого комитета. Поднялся шум, потом большинством собрания было постановлено мою кандидатуру не снимать. При выборах я прошёл вторым по списку. Но поработать мне уже не удалось: через неделю я принуждён был уехать из Керчи.

Со мной из Керчи уехал участник очаковского восстания Виктор Элерт. Виктор приехал в Керчь до начала стачки, и комитет направил его ко мне. Мы устроили его, как и Михаила, в качестве чернорабочего. Высокий, красивый, с голубыми глазами и русыми кудрями, поэт, он сильно выделялся из массы рабочих. Будучи резок на язык, он особой симпатией не пользовался, а администрация всё время на него подозрительно косилась. В начале стачки я поручил ему повести агитацию среди строительных рабочих порта, строящих пристанский мол. Виктор отправился, и я видел, как он, сидя на камнях, собрал вокруг себя кучку рабочих и что-то им говорил. Вдруг несколько человек рабочих стремительно бросились на Виктора, схватили его за руки, за ноги и бросили в воду. Такой неожиданный финал его агитации ошеломил нас, и мы даже не бросились его спасать. Было трагично, но в то же время и смешно. Виктор, отфыркиваясь, подплыл к молу и вылез на камни. Погрозив кулаком рабочим, он, мокрый и обозлённый, вернулся на «Шуйский».

— Видел, что они со мной проделали? Это же идиоты, а не рабочие.

Так печально кончилась его агитация. За время стачки Виктор был неутомим; он вёл с молодёжью усиленную агитацию среди рабочих, собирая их кучками на берегу. Полиция несколько раз пыталась его арестовать как «забастовщика», но с помощью молодёжи он всегда благополучно скрывался. Один неисправимый порок был у него: он принципиально не желал платить за проезд по железной дороге и всегда ездил бесплатно. По этому случаю на него составлялось бесчисленное количество протоколов, и полиция вечно искала его на предмет вручения ему исполнительного листа.

Перед отъездом я собрал правление профсоюза и рабочий комитет, сделал им указания, как нужно дальше действовать рабочему комитету и правлению профсоюзов. Правлению передал адреса профсоюзов, связавшихся с нами во время стачки, получил явки, и мы с Виктором оставили Керчь. Покидал я этот маленький городок с грустью. Кусочек моего «я» я здесь всё же оставил. В Симферополь я ехать отказался и взял явку в Мелитополь по направлению к Харькову. Про себя я задумал пробраться к родной Сибири.

По полям, по дорогам. Агитаторы. Ингуши. Под охраной жандармов. Уральские приключения

Первая наша явка была на Мелитополь, куда мы принуждены были заехать. В Мелитополе нас приняли хорошо и сейчас же предложили побывать на заводе сельскохозяйственных машин, где назревал конфликт рабочих с владельцем завода. Виктора я решил на всякий случай на завод не брать: не было смысла садиться обоим в случае провала. Взял связь и поехал на завод. Конфликт был в разгаре, но до стачки ещё дело не дошло. Руководитель конфликта — токарь, молодой, энергичный парень — коротко ввёл меня в курс дела.

Сил на заводе было достаточно, и мне, собственно, можно было не приезжать. Узнав, что я руководил стачкой керченского землечерпательного каравана, рабочие предложили мне подождать до окончания работ и тут же на заводе сделать доклад об организации и ходе керченской стачки. По окончании работы закрыли заводские ворота и собрались в сборочном цехе.

Я спросил, не вызовет ли внимания полиции закрытие ворот.

— Нет, мы каждый вечер так собираемся, готовим требования и обсуждаем вопрос о переговорах с хозяевами. Они уже привыкли.

Однако за ворота выслали ребятишек для наблюдения.

Я сделал подробный отчёт об организации и прохождении стачки и требованиях. Рабочих особенно занимал вопрос о рабочем комитете, самый факт завоевания рабочего комитета они считали особенно важным и подробно заставили изложить его задачи и взаимоотношения с администрацией. Моё сообщение о создании нелегального профсоюза их также заинтересовало. У них возникла мысль создать такой и у себя. Моё объяснение, какие политические задачи должны лечь на профсоюз, вызвало горячие прения. Некоторые опасались, что нелегальный союз обязательно вовлечёт рабочих в политику, и поэтому возражали против его организации, однако решили этот вопрос подработать. Собрание затянулось. Посланные наблюдать ребятишки сообщили, что из города едет хозяин с приставом. По-видимому, контора успела сообщить хозяину о собрании и появлении на заводе постороннего человека. Мы с токарем и с группой рабочих покинули собрание, вышли калиткой за территорию завода и полями направились в город.

К заводу по шоссе вслед за экипажем ехали два верховых стражника.

В городе мы задерживаться не стали и, пройдя пешком на соседний разъезд, уехали в Харьков.

Получив в Харькове явку на Самару и немного денег, мы решили пройти дальше некоторое время пешком и позондировать настроения рабочих на мукомольных мельницах, находящихся по пути вдоль железной дороги.

Взяв в руки наши узелки с бельём и хлебом, мы двинулись вдоль железнодорожного пути. На одной из мельниц рабочие угостили нас чаем. Мы опрашивали насчёт условий труда, о зарплате. Обычным явлением была двойная смена; работали по двенадцать часов в смену. Зарплата — от пятнадцати до двадцати пяти рублей в месяц. Хотя по внешнему виду и мы не отличались от обычного рабочего, всё же рабочие чуяли в нас людей, с которыми можно поговорить и кое-что узнать. А желание знать было весьма велико. Раскаты революции ещё давали себя знать. Стачки, как пламя, вспыхивали в разных местах и подмывали рабочую братию. Разговоры о политике заводились осторожно и издалека:

— Стражники вот у нас появились, ингуши. С чего бы это?

— Не спокойно, — отвечали мы равнодушно. — Бастуют рабочие…

— Бастуют? С чего бы это?

— С чего? Работа тяжёлая и заработка нахватает. Изменить хотят.

— Чижало, что и говорить. От шести-то до шести ломим, аж спина трещит, а заработков-то, верно, нехватка: всё на хлеб проешь. Не то, чтоб купить что — семье не пошлёшь… Изменить, говоришь, хотят? Вот оно что, с чего ингуши-то появились: русским-то веры нет, значит.

— Ну что там нет; и русские вон стражники ездят; нагайки-то одни.

— А у вас тут как, ребята? — переходили мы на вопросы. — Думаете вы что-нибудь?

— Что думать-то? Дело ясное, — на пятнадцать рублей не проживёшь. Посмотрим, как по мельницам-то… А мы что же, хоть сейчас, не отстанем…

— Ну, всего вам, хлопцы! Иттить надо… Двенадцать-то часов работать многовато. Если того… давите… сбавят… Ну, прощайте…

— Счастливо вам. Петухово-то обогните, не заходите туда, а у Песочшкова на мельнице, если завернёте, Фёдора спросите — парень добрый. Ну, счастливо вам…

Мы с Виктором по межам, по просёлкам терпеливо пробирались от одной мельницы к другой, вели отрывочные, но весьма ясные беседы. Иногда натыкались на заведующих, те косились на нас, а иногда грубо цыкали.

На одной мельнице мы задержались и решили ночевать с рабочими. Долго беседовали. Было тепло по южному. Звезды усеивали небо и моргали. Мельница глухо гудела своими вальцами, в трубу с чёрным дымом вылетали искры. За мельницей играла гармошка, молодёжь пела, громко и весело смеялась, визжали девчата. Мы тихо вели разговоры. Часть рабочих и работниц спала под открытым гостеприимным небом.

— Далёко идёте?

— Да так вот, работёнки ищем, трудновато теперь стало.

— Кусается она теперь работёнка-то; ищешь — не найдёшь, а найдёшь — бросить хочется…

— Не прибыльно, што ли?

— Как не прибыльно; мозоли натрёшь… и спину тоже понатужишь — всё польза.

— Зимой-то вон, говорят, народу попортили много и истребили тоже… не добились…

— Кое-где добились. Даром-то ничто не пропадает: часы сбавили и заработок подняли. Не везде только. Вы вот всё ещё двенадцать часов работаете. В стороне стоите, не дошло ещё до вас, а дойдёт, обязательно дойдёт.

— Дойдёт, непременно дойдёт… Эх… Ну, давай спать — в шесть-то на работу.

Утром нас разбудили ингуши, слегка постёгивая нас нагайками.

— Много спишь… Ставай, ходить надо… Мы поднялись.

— Чего вам надо?

— Ничаво. Ходим начальник.

— Ну что же, ходим. Куда ходить-то?

— Пирямо.

Ингуш махнул нагайкой по направлению к железной дороге. Ингуши ехали по бокам, а мы шагали по пыльному просёлку. До линии было километра полтора. Привели к избушке. Вокруг избушки на привязях стояли кони, а перед избушкой сидели стражники и пили чай.

— А-а. Заоблавили? На мельнице?

Ингуш кивнул головой:

— Мельница спал.

— Чего по мельницам шляетесь?

— А где же нам — по вашим казармам, что ли, шляться-то? Работы, чай, не дадите.

— Знаем мы вас… работники. Павло, прими их, да пошарь — нет ли чего.

Павло нас тщательно обшарил, заглянул в узелки.

— Что там? — опросил старшина.

— Сподники та хлеб… Ничего нима. — Он отпихнул узелки ногой. — Собирай.

Мы завязали узелки и ждём.

— Павло, возьми ещё двух хлопцев, отведи этих на станцию, там жандарму отдашь.

Под конвоем трёх стражников мы тащились под жарким солнцем вдоль полотна железной дороги. Во рту высохло, губы потрескались, налитые свищом ноги еле передвигались. Отдыхать нам не давали. К полудню мы добрели до станции. Нас заперли в жандармской комнате. Через некоторое время дверь отворилась, и жандарм впустил торговку, которая поставила на стоп молоко и хлеб.

— Жандарм, а добрая душа, — в восхищении выпалил Виктор комплимент жандарму. — Сколько, бабка, стоит?

— Шесть копеек молоко да две копейки хлеб.

— На, благодетельница, получай. — Мы стали есть и с жадностью по очереди тянули прямо из крынки через край молоко. Когда покончили с едой, жандарм выпроводил торговку и сел за стол.

— Ну, давайте паспорта и говорите, зачем вы на мельницу забрели.

— Мы безработные, работу ищем, затем и на мельницу пошли. Вот и паспорта наши…

— Покажите ваши вещи. — Он поверхностно осмотрел наши узелки, потом постучал в стенку. Вошёл второй жандарм.

— Что, поймал?

— Стражники привели. Таскают кого ни попало. Ты, Василий Иванович, довези их до Курска и пусти их там на все четыре стороны. А вы, если появитесь в нашем районе, — упрячем.

— Чего нам появляться-то? Везите дальше. Места хватит. Чай, и там молоком кормят, — не унимался Виктор.

Через полчаса пришёл поезд. Мы подхватили свои узелки, в сопровождении Василия Ивановича пошли в вагон и уместились в служебном купе. Нас обоих жандарм посадил на нижней полке, а сам забрался на верхнюю и лёг стать.

— Не сбежите? — спросил он, свесив с полки голову.

В Курске нас высадили из вагона. Денег у нас на руках было два рубля. На Самару ехать надо было через Воронеж. Мы решили опять двинуться пешком и дорогой цепляться за товарные поезда. На подъёме влезли в пустой вагон. Закрылись и легли спать. Проснулись мы ночью, открыли дверь. Вдали сверкало много огней. Кажется, Воронеж. Медленно же мы двигаемся.

— Наверное, на станциях отстаивались. Похоже, мы как будто не вперёд, а назад едем, — заметил Виктор.

— Это тебе со сна кажется.

Наконец подъехали к станции. Вагоны тихо плывут мимо перрона.

— Саратов! Вот-те фунт.

В Саратове мы решительно сели на мель: денег мало, явки нет, от Самары укатили солидно. Пошли пошляться по городу. Купили хлеба, печёнки и пошли на берег завтракать. По берегу в разных позах сидели и лежали крючники — не грузчики, а именно крючники: сутулые, грязные, с огромными крепкими кистями рук, они были как бы люди другой, необыкновенной циклопической породы. Потом я убедится, что по всей Волге тип крючника был такой же необыкновенный. Позавтракав, мы стали раздумывать, как бы нам добраться до Самары. У меня было пальто в роде полусезонного и ещё доброе, у Виктора только тужурка, с порванной подкладкой. Решили моё пальто загнать на барахолке. Дали нам за него шесть рублей.

Пошли на пристань.

— Сколько стоит билет до Самары?

Кассир посмотрел на нас через очки:

— Четыре восемьдесят.

— Идём к капитану, попросим: может, скинет.

Мысль была явно нереальна, но я решил попробовать — может, подвезёт. Поднялись на пароход, спросили матроса, где капитан.

— Вон на мостике. Я поднялся на мостик.

— Здравствуйте, господин капитан.

Капитан молча посмотрел на меня и ничего не ответил.

— Мы к вам с просьбой: мы не имеем работы, а денег у нас семь рублей. Нужно доехать до Самары. Сделайте скидку.

— Нельзя.

— Мы поможем работать в пути.

— Работать? А что ты умеешь делать?

— Я — электромонтёр, а товарищ — слесарь…

— Электромонтёр? Электричество можешь поправить?

— Могу.

— Всю ночь без огня шли: монтёра не найдут никак. А ну посмотри и скажи. Справишь — обоих даром довезу и обед дам.

— Не надо смотреть — исправлю. Своё дело знаю хорошо.

— Ну, смотри. Иди и скажи, что будет нужно. Пока стоим, можно купить.

Я осмотрел динамомашину, испробовал на лампу — работает. Провозившись часа два, пустили свет.

— Здорово! Вот молодцы. Кок, накорми их! Боцман, отходим…

Поплыли. Медленно уходили назад низкие берега. Саратов сначала покрылся дымкой, потом исчез.

Хорошо было на душе: ехали легально, голод не терзал желудка, с приволжских лугов тянуло вечерней прохладой. Когда-то бесстрашные ушкуйники бороздили мутные воды Волги и смолили бороды воеводам. Теперь тихая Волга мирно катила свои воды в Каспий. Только пароходные колёса глухо ухали по воде, а свистки эхом разносились «по окрестным берегам». Как в мареве, всплывают картины прошлого и гаснут. Канула в историю разгульная вольница. Теперь не то: Волга занята делом, ей не до баловства.

В Самаре мы намеревались осесть, пристроиться в железнодорожные мастерские. Однако осесть в Самаре нам не удалось: Самары коснулась рука карательного отряда Ренненкампфа. Железнодорожные партийные и профессиональные организации были разгромлены. Принимали рабочих в мастерские с жёстким отсевом; всё мало-мальски подозрительное решительно отсеивалось и в мастерские не допускалось.

В комитете нам предложили в Самаре не задерживаться, а ехать в Уфу. Из Уфы прошли прислать работников для Урала, и обязательно рабочих, а не интеллигентов, которых на Урале быстро вылавливали и высылали.

— Ну, что же, в Уфу, так в Уфу. — Виктор был доволен. — Кочуем, Авив. Нечего тут киснуть. В горах Урала — сказка-мечта.

— Тебе бы всё мечтать да кочевать. Как цыган.

— А ты думаешь, цыгане плохо живут. Какие у них красивые песни.

Поехали в Уфу. Начиная от Самары, уже чувствовалось, что реакция захватила все железнодорожные рабочие очага; рабочие были замкнуты и необщительны. Ходил слух, что в Кинели расстреляли всю головку рабочих организаций. Становилось не по себе. Здесь мы едва ли встретим такое отношение, как под Харьковом. На всех больших станциях стояли эшелоны с солдатами. Это были карательные отряды для «успокоения населения».

— Ну как, брат, что чувствуешь? — спросил я Виктора.

— Жутко, — ответил он мне одним словом. Подавленность была очевидная и отчаянная. В Уфе нас приняли с радостью.

— У нас так выскребли работников, что на Урал послать некого. На уральских заводах — брожение, а мы организаторов послать не можем. Отдохните немного — и на Урал.

Три дня мы отдыхали, катались вечерами на лодке по Дёме — тихая речонка, глубокая, увитая роскошной дикой яблоней, черёмухой, ивой, нежным зелёным бархатом склонившимися на тихие воды Дёмы, играли на мандолине и пели песни. Чудесно проводили вечера. В комитете нам заготовили литературу, дали явки, немного денег. Мы уложили литературу в дорожные котомки, надели их за спину и покинули гостеприимную Уфу.

Путь нам лежал на Усть-Катав, а оттуда пешком на Катавивановские заводы, где мы и должны были обосноваться.

Усть-Катав — станция небольшая. Хотя вблизи и находился большой завод, но карательного отряда на станции не было. На перроне торчал один жандарм.

Вся охрана станции состояла из пяти жандармов и стольких же стражников. Никаких военных частей не было. Это обстоятельство нас обрадовало: «обстановка нормальная», и мы не рисковали попасть «в чрезвычайные обстоятельства». Вышли из поезда, огляделись. Виктор потолкался, понюхал вокруг станции. Всё спокойно. Спустились к речке Катав и расположились завтракать. Солнце пекло. Стражники лениво валялись на пригорке и не обращали на нас внимания. Мы позавтракали, выкупались, выстирали бельё и растянули его на траве для просушки, положили под головы котомки и заснули. Опали часа два. Сквозь сон я почувствовал, что кто-то тычет меня под бок. Открыл глаза: передо мной стоял стражник и толкал меня носком своего сапога в бок.

— Чего вы нагишом развалились? Проваливай отсюда. Шляются тут.

Стражник что-то ещё недовольно побурчал себе под нос и отошёл лениво на пригорок. Я разбудил Виктора.

— Идём, братуха, «дух» прилетал, «проваливать» приказал.

Мы надели наши вымытые рубахи, вскинули за спины котомки и пошли по направлению к нашей цели.

Дорога шла всё время по берегу речки, и потому мы жары особой не чувствовали. Уральские горы грядами тянулись на север. Некоторые хребты были покрыты щетиной ельника, который резко выделялся на небе, отчего хребты походили на гигантские расчёски.

К заводу мы стати подходить перед вечером. Из завода навстречу нам выехал отряд стражников. Мы от неожиданности растерялись. Литература, чтобы ей провалиться, сразу стала что свинец. Виктор выругался: и здесь «духи». Сколько же этой нечисти на Руси развелось!

— Кажется, сели, — невесело ответил я.

Шли мы, однако, не останавливаясь.

Стражники подъехали и окружили нас со всех сторон.

— Куда идёте?

— На завод работать.

— Ваши документы.

Мы вытащили документы и предъявили.

— Зачем на завод прёте?

— Зачем? Работы ищем. Зачем больше на завод пойдёшь?

Старший вернул нам паспорта, скомандовал, и стражники ускакали к заводу.

— Сошло, кажется?

— Похоже, что сошло. Вот идиоты, не догадались в лесу зарыть нашу кладь. Хорошо, что балбесы… — На этом я оборвал. Навстречу нам скакал стражник.

— Идём, старший велел в канцелярию.

Пришлось идти. Под конвоем верхового стражника мы шествуем мимо завода. Рабочие, только-что окончившие работу, разглядывали нас с любопытством.

— Чего это их зацапали?

— Беспаспортные, должно быть.

Пришли в канцелярию. За столом сидит урядник.

— Откуда, пташки?

— Из Самары.

— Зачем?

— Работы ищем.

— Документы смотрел? — обратился он к старшему.

— Смотрел. В порядке кажись.

— Давайте!

Мы подали наши документы. Он внимательно просмотрел их и вернул нам обратно.

— Что в котомках?

— Известно что: бельё, хлеб.

— А ну, посмотрите, — обратился он к стражникам. Сняли с нас наши котомки, стражник запустил туда свою лапищу и извлёк целую кипу прокламаций. Второй тоже. Так они, не торопясь, выпотрошили обе наши котомки, навалив на пол пруду разной литературы. Урядник глядел на кучу, вытаращив глаза.

— Вот так бельё! — вскрикнул он и стремительно выскочил из-за стола. Нагнувшись над кучей, он стал с любопытством рассматривать литературу.

— Смотри, и «барышни» есть. Он с торжеством поднял кверху пачку прокламаций.

— Пахомов, две тройки мигом!

Один из стражников выбежал из канцелярии, по-видимому выполнять приказ. Урядник как будто забыл про нас, извлёк ив груды книг ещё и ещё прокламации и читал вслух заголовки.

— «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Что же это — всего мира значит? — говорил он вслух, ни к кому не обращаясь.

— Забастовочку, значит, устраивать? — обратился он уже прямо к нам.

— Зачем забастовку? Мы это на всякий случай. Продать хотели, — спокойно ответил ему Виктор.

— Продать? — удивлённо спросил урядник. — Где это видано, чтобы прокламациями торговали? Городишь, парень.

— Готово, господин урядник, — громко оказал вошедший стражник.

К канцелярии подкатили две тройки, запряжённые в большие фаэтоны.

— Едем к приставу, там разберут. — Стражники уложили в котомки всю нашу литературу, связали нам назад руки и посадили в экипажи. Со мной сел урядник, с Виктором стражник. Двенадцать человек верховых окружили наш поезд, и мы вихрем помчались куда-то через горы, лесами.

Ехали часа два по склону горы. С обеих сторон надвигался дремучий лес. «Хлопнут, — думал я, — и никто не спросит».

— Почему вы этой дорогой везёте?

— Ближе. А потом здесь людей меньше. Там любопытствовать будут.

— Что же, вы людей боитесь?

— Не боимся, а приказ есть — лишнего шума не делать, чтобы разговоров не было.

Когда приехали в Усть-Катаз, было уже темно. Нас сейчас же посадили в каталажку. Стражник спросил, есть ли у нас деньги и предложил купить нам поесть.

Мы дали ему немного денег, и он принёс нам колбасы и хлеба, а потом дал кипятку. Мы с удовольствием поели и растянулись на грязных нарах. Виктор вдруг расхохотался.

— Ну, и везёт же нам: по Волге нас бесплатно везли и здесь на тройках. Пожалуй, так губернатора не возят.

— Как дальше повезут… Хорошо, что карательного отряда нет. Недалеко бы уехали. В камеру к нам зашёл пристав.

— Здравствуйте, господа агитаторы.

Мы молча ждали, что будет дальше.

— Если что вам понадобится купить, дайте стражнику денег — купит. Я вас допрашивать не буду: завтра утром сдаю дела новому приставу. Ему вам придётся отвечать, — проговорил он как бы с сожалением.

На другой день вас вызвал пристав и стал расспрашивать, но мы сразу же ему заявили, что, собственно, опрашивать ему нас не о чем.

— Да, да… По вашей литературе и так ясно. Что тут говорить?

Пристав любовно перебирал брошюры, прокламации и искоса поглядывал на нас, потом из груды прокламаций вынул программу нашей партии, отпечатанную на белом шёлке, которую поднесли мне керченские наборщики.

— Социал-демократы, значит. Ну, это не так страшно. Я знаю: социал-демократы убийств не признают.

Мы сидели молча и ждали. Потом пристав поднялся. Поднялись и мы.

— Знаете что, господа; я только сегодня принял мой стан и человек ещё новый. Мне не хотелось бы первые дни моей службы омрачать посылкой вас в тюрьму. Поэтому я предлагаю вам выехать отсюда, но не в сторону Уфы, а туда, в Сибирь. А чтобы вы меня не обманули, я пошлю с вами двух стражников, которые проводят вас станций четыре-пять.

Мы, понятно, возражать не стали, только я обратился к любезному приставу с просьбой вернуть мне программу на шёлковом лоскутке.

— Ну, нет. Вы ещё где-нибудь с ней попадётесь. Пускай лучше она останется у меня.

Через полчаса мы в сопровождении двух стражников катили в поезде по направлению к Сибири. Станции через четыре стражники вышли из поезда и остались. Мы проехали ещё станции три.

Я написал письмо уфимскому комитету. Решили, что Герман повезёт его в Уфу, а я поеду до Кургана и буду ждать его там. Герман через три дня приехал в Курган. Мы встретились на вокзале. Оказалось, что мы уже являемся четвёртыми, которые пытались проникнуть в Катав-Ивановский завод. Предыдущие все провалились и сидят в тюрьме, а мы счастливо отделались. В Уфе Герману дали ещё немного денег и явку в сибирский союз в Красноярск.

Нижнеудинские солдатские митинги

Секретарём сибирского союза в то время был «Николай большой». Он мне сообщил, что все сибирские железнодорожные партийные организации разгромлены, что публика ещё не очухалась и что теперь приступают к восстановлению организации. Мне он предложил поехать в Нижнеудинск наладить там партийную организацию, и, кстати, попробовать наладить работу среди артиллеристов, которые были там расквартированы.

Получив связи, мы поехали в Нижнеудонск.

В Нижнеудинске я нашёл небольшую группу партийцев, которые не решались начинать работу. Нужно было проверить настроение рабочих. Решили созвать небольшое собрание надёжных рабочих и за их счёт увеличить состав организации. Собралось человек шестьдесят. Настроение было подавленное: на соседней станции Тайшет расстреляли группу рабочих. В нижнеудинских мастерских арестовали группу и куда-то увезли.

На станции в вагонах стоял карательный отряд. При такой обстановке трудно было вести работу.

Из группы собравшихся человек пятнадцать влилось в организацию.

На первом же партийном собрании избрали комитет из трёх человек, с которым мы и разработали план работы.

К работе решили привлечь сына какой-то местной чиновницы студента Томского университета, естественника, заявившего себя марксистом, заставили его заниматься с кружком молодёжи. Но занимался он весьма плохо; молодёжь жаловалась, что плохо его понимает, но заменить его было некем. К нашей работе примкнула Аня, дочь местного дьякона, социал-демократка. Она была арестована Мёллер-Закомельским и сидела в Александровском централе. Позже по болезни она была освобождена на поруки отца.

Чтобы притянуть рабочих к политической жизни, мы стали систематически устраивать в лесу рабочие собрания, по возможности конспиративные. Тайга нас скрывала надёжно, и жандармы неохотно лезли туда на поиски собраний. Поэтому работа массовой агитации протекала успешно. С Аней мы изготовили гектограф, и я составил прокламацию, призывающую рабочих вновь направить свои силы на борьбу с самодержавием. Печатню мы устроили у студента, по ночам тискавшего нам прокламации, которые он находил не особенно литературно изложенными, но, несмотря на все свои усилия, ничего лучшего написать не мог. Появление прокламаций вызвало среди рабочих оживление, а среди жандармов — сильное волнение. Жандармы, уверенные, что революция в Нижнеуданске вырвана с корнем, недоумевали, откуда взялась эта прокламация. Произвели несколько обысков среди рабочих, но следов не нашли.

Наладив работу среди железнодорожных рабочих, я занялся солдатами. В Нижнеудинске стояли четыре горных батареи, и солдат было довольно много. Связавшись через рабочих с группой солдат, я организовал с их помощью солдатский митинг за городом на берегу реки. На первом митинге уже создалась группа, которая поставила передо мною вопрос о систематическом политическом воспитании солдат. Решено было по ночам заниматься в помещениях, занимаемых солдатами, по кружковому принципу, собирая время от времени массовки.

После проверки офицеры расходились по своим квартирам или шли в клуб играть в карты. Я надевал солдатскую форму и шёл к солдатам. Собирались группой человек в тридцать в сарае, зажигали огарок свечи и кружком усаживались около меня. Говорили главным образом о земле, о налогах, рассказывали о революционной борьбе рабочих и т. д. Во время одного из таких занятий я заметил, как к нам подошёл офицер. Я было растерялся, но, видя, что офицер остановился, продолжал свои занятия. Так как ночь была тёплая, я несколько раз снимал с головы солдатскую фуражку и не заметил, как из-под неё вывалились мои длинные волосы. Когда я кончил, офицер подошёл ко мне и спросил:

— Какой вы батареи?

— Шестой, — ответил я неуверенно.

— А что же, у вас в шестой батарее у всех такие длинные волосы?

«Пропал», — мелькнуло у меня в голосе. Я оглянулся; солдаты все исчезли, только группа человек в пять плотнее сгрудилась вокруг меня и тревожно смотрела на офицера,

Офицер помолчал немного, потом сказал солдатам, чтобы они шли спать. Солдаты, однако, не пошли и остались возле меня.

Он с удивлением посмотрел на них, но ничего не сказал и обратился ко мне:

— Вы слишком неосторожны. Можете попасть и подвести солдат. Ваше счастье, что я, а не другой наткнулся на вас. А теперь, ребята, идите. Мне нужно переговорить с… солдатом шестой батареи.

Солдаты переглянулись, и один из них сказал, чтобы все ушли, а он останется. Солдаты ушли, а мы остались втроём. Тогда офицер обратился к оставшемуся солдату:

— Вот что (он назвал его фамилию). Я знаю, что у вас ведётся политическая работа. Я давно уже это заметил. Я вам буду помогать. Когда у вас будут занятия, вы говорите мне об этом заранее, и я буду брать тогда на себя дежурство по батарее, иначе вы скоро будете арестованы. А вы, молодой человек, с вашими волосами, будьте осторожны. Не всякий поверит, что вы солдат шестой батареи.

Бывают в жизни случаи, когда чувствуешь себя провинившимся мальчишкой. Так чувствовал я себя в эту минуту.

Кончилось всё благополучно. Офицер иногда слушал мои беседы с солдатами. Сочувствовал ли он революционному движению, или было это результатом скуки живущего в глуши офицера — трудно было оказать. Солдаты считали его «добрее других», — этим и ограничивалась его характеристика.

На одном из солдатских митингов, происходившем на обычном месте на берегу реки Уды, случилось происшествие: я уже окончил свою митинговую речь, и мы беседовали сидя. Я отвечал на вопросы солдат. Тут же было несколько рабочих. Вдруг в темноте послышались какая-то возня и умоляюще просящий голос. Я поднялся и громко спросил:

— Что там такое?

В ответ послышался хриплый голос.

— Господин оратор, спасите…

У самой реки кучка солдат тащила к воде человека. Я подбежал к ним и спросил:

— Что вы делаете?

— Жандарма раскрыли, — послышалось из кучки. — Куда же вы его тащите?

— Куда? Топить. Куда его, стерву, больше? Солдаты обступили нас плотной стеной.

— Топить его, стерву… Шпионит.

Я велел солдатам отойти от жандарма. Жандарм со стоном поднялся на ноги и стал, всхлипывая, уверять, что он не шпионить пришёл, а послушать и переоделся он потому, что иначе бы на собрание не пустили.

— Знаем, в воду его… — загудели солдаты.

Жандарм трясся, как лист. Жалко было человека — утопят. Я стал уговаривать солдат, чтобы его отпустили. Жандарм упал на колени и стая клясться, что у него и в уме не было шпионить, что он это докажет, что будет предупреждать, если кого вздумает полковник арестовать. Солдаты смягчились. Решено было его, после того как все разойдутся, в сопровождении двух солдат довести до города.

На другой день на мосту меня остановили два жандарма. Один из них взял под козырёк:

— Господин, я хочу сказать вам спасибо, что вы за меня вчера заступились. А вот это — мой товарищ. Мы оба служили в одном полку полевых жандармов. Мы бы хотели, чтобы вы нам рассказали о том, что вы рассказывали солдатам. Нам никто не верит, а мы ведь тоже люди.

Их просьба меня немного ошеломила, однако я им обещал. Потом я рассказал солдатам о моей встрече, и они категорически запротестовали против того, чтобы я стал заниматься с жандармами. Я с ними не занимался, но один рабочий взялся за это дело. Жандармов, желавших заниматься, оказалось человек шесть. Они внимательно слушали беседы рабочего, а потом стали приносить ему литературу, конфискованную в разных местах, которой мы снабжали солдат, меня же всё-таки перевели на другую квартиру: «Подальше от греха», как говорили рабочие-партийцы.

Однажды мы получили известие, что через Нижнеудинск проезжает группа женщин, осуждённых на каторгу. Рабочие решили устроить встречу и стали готовиться: приобрели большой букет из цветов с шёлковой красной лентой. Жандармы и начальник карательного отряда, узнав о намерениях рабочих, также стали приготовляться. Рабочие предложили артиллеристам принять участие во встрече. Однако на другой день, когда должны были проехать каторжанки, артиллеристов с утра угнали на ученье за шесть километров от станции. Они сообщили об этом комитету и просили известить их, в какое время будет проходит поезд.

Рабочие с утра бросили работу и ждали. Телеграфисты сообщили, что вагон с арестованными будет отцеплен и оставлен на предыдущей станции, а поезд пройдёт без арестованных. Действительно, со следующей станции потребовали из Нигжнеудинска паровоз, потому что нужно сменить испортившийся пассажирский. Паровоз ушёл. Рабочие знали, в чём дело, но не подавали виду. Действительно, поезд пришёл с нижнеудинским паровозом. К машинисту никого не подпускали, поезд был окружён солдатами карательного от ряда. Рабочие издалека посмотрели на поезд, один даже пробрался к поезду «проверить на всякий случай»: в поезде женщин не было. Жандармы поняли, что рабочие знают о том, что вагон с женщинами отцеплен.

Через час на станцию на всех парах влетел паровоз с одним вагоном. Рабочие штурмом бросились к вагону, набросали на путь шпал. Делегация с букетом проникла в вагон и вручила каторжанкам букет. Рабочие кричали женщинам, чтобы они вышли из вагона, но конвойный офицер разъяснил, что в Нижнеудинске ему запрещено кого бы то ни было подпускать даже к окнам арестованных. Солдаты карательного отряда начали разгонять рабочих. Они были подпоены и начали действовать прикладами. Рабочие отбивались палками, камнями, у нескольких солдат отняли ружья и разбили о рельсы. Обозлённые солдаты подняли стрельбу. Поезд двинулся. Часть рабочих, прицепив к паровозу товарный вагон, пустилась вдогонку за каторжанками. Офицер отряда направил два вагона команды в погоню за рабочими.

На следующей станции каторжанок ждал поезд. Конвойный офицер разрешил женщинам выйти на площадку, и там устроили импровизированный митинг. Подъехавшие солдаты карательного отряда арестовали всех рабочих, посадили в вагон и повезли обратно в Нижнеудинск. Артиллеристы, услышав стрельбу на вокзале, бросили ученье и, кто на лошадях, кто пешком, помчались на станцию. Но там уже всё кончилось. Узнав, что карательный отряд атаковал рабочих, они заявили: «Карателей из Нижнеудинска выживем». Несколько рабочих оказалось ранено, но не тяжело. Убитых не было. Артиллеристы решили ждать на вокзале возвращения уехавших рабочих. Через несколько времени рабочие, запертые в товарных вагонах, под конвоем солдат карательного отряда прибыли на станцию. Мы уговорили артиллеристов не устраивать пока дебоша, а обождать, чем вся эта история кончится. Артиллеристы послушались и ушли с вокзала. Рабочие пошли к своему начальству и потребовали освобождения арестованных, заявив, что они не приступят к работе до тех пор, пока арестованные не будут освобождены. После долгих пререканий всех арестованных освободили.

Вечером солдаты по собственной инициативе собрали у себя в казарме открытый митинг, на котором требовали увода «карателей» из Нижнеудинска. Офицеры пытались выступить с уговорами, но делали это так нерешительно, что было похоже, что и они не прочь прогнать карателей. Я на этом митинге не был. Вечером же была напечатана прокламация по поводу происшедших событий.

На другой день утром обнаружили двух убитых солдат карательного отряда. Усилили патруль, но на следующий день из засады были убиты три солдата из патруля. Начальство струсило и передвинуло эшелон на другую станцию. Артиллеристы сдержали слово: карательный отряд из Нижнеудинска выжили.

Политическая работа значительно оживилась. События со встречей женщин-каторжанок сильно встряхнули рабочих и привлекли их к политической жизни. Решительные действия артиллеристов очень ободрили рабочих. Видно было, что теперь работа наладилась и пойдёт дальше. Однако события последних дней тревожили нас. Мы решили ехать опять в Крым. Ясно было и другое, что развернувшиеся события даром не пройдут, и нужно быть готовым ко всему. Собрали партийный актив, где решили переизбрать комитет, так как старый себя значительно расконспирировал. Я решил, что свою работу я сделал и мог уехать дальше. В Красноярск я послал с новым председателем комитета информацию и просил разрешить мне уехать в Иркутск. Из Красноярска мне прислали явку и денег и я уехал в Иркутск, где ждал меня Виктор.

В Иркутске я решил не останавливаться. Повидав своего брата, я сговорился с бывшим моим хозяином, владельцем иркутской электрической станции Поляковым, и в качестве старшего электромонтёра уехал в Читу, с явкой в читинскую организацию.

В Чите я пробыл недолго; в декабре получил от керченских моряков письмо, в котором они описывали развернувшееся движение среди керченских портовых грузчиков и требовали моего немедленного приезда.

Я, несмотря на условия, заключённые мною с Поляковым, получил расчёт, получил около 400 рублей заработанных денег и уехал обратно на юг. В Чите в течение четырёх месяцев, которые я там пробыл, моя партработа ограничивалась ремесленной школой, где я проводил беседы с учениками. Мои встречи в Чите ограничивались небольшим кругом молодёжи, собиравшейся постоянно у Криворучко, семьи, приютившей меня на время моего пребывания в Чите. Была ли мать Криворучко партийной — не знаю, но все дети причисляли себя к различным партийным группам. Александр, потом расстрелянный, и его сестра Феня причисляли себя к социал-демократам, двое других детей — к эсерам. Там мы впервые встретились с Моисеем Губельманом. Я также принимал деятельное участие в материальном снабжении аккатуйской каторги.

При проезде на юг через Иркутск я решил заехать в село Оек повидать своих стариков. Мать и отец, оба уже дряхлые, мать слепая, в течение двух часов, которые я у них провёл, больше плакали от радости и волнения. Мать умоляла меня, чтобы я женился. «Тогда хоть летать по свету не будешь, а сядешь где-нибудь. И мы спокойны будем». А отец махал на неё рукой: «Ну-ну, ты, старуха. Не надо, пусть живёт, как он хочет. Спасибо, что хоть заехал. Всё же ещё хоть раз увидели». Пробыв два часа, я уехал.

В Крым поехали опять вместе с Виктором. Из Харькова он решил проехать в Киев повидать свою мать. В Харькове мы с ним расстались, и больше я его уже никогда не видел.

Опять в Керчи

В Керчи я действительно застал в самом разгаре движение грузчиков. Шла борьба за организацию артелей и уничтожение подрядчиков. Дело в том, что в то время все пароходные компании и общества сдавали грузовые работы особым подрядчикам, которые нанимали подёнщиков или, смотря по наличию рабочей силы, сдавали сдельно рабочим погрузку, на пароходы. Из грузов шли главным образам хлеб, рыба и сельдь, которая в изобилии ловилась в Керченском проливе.

Грузчики организовали уже две артели, объединившие до двухсот человек. Движение это попытались перехватить местные черносотенцы, которые от местного градоначальника получили разрешение организовать грузчиков в профессиональный союз зубатовского типа. В правлении союза я застал трёх человек с довольно неясной профессиональной и политической физиономией. Мне сообщили, что это «агенты Бескаравайного», вожака местных черносотенцев. Союз никогда не собирался, а в помещении союза шли пьянство и картёжная игра. Я собрал более или менее надёжную публику, с которой мы наметили план работы по реорганизации самого союза: переизбрание правления, выборы старосты и охват всего движения грузчиков. Наметив старосту и новый состав правления, мы повели агитацию за переизбрание правления. Грузчики живо откликнулись на агитацию.

После двух нелегальных собраний, где присутствовало до пятисот человек (от всех пароходств), было окончательно намечено новое правление во главе с председателем правления (он же староста). Решено было потребовать снятия во всех пароходствах подрядчиков по грузовым работам. Вскоре на основании устава было созвано общее собрание и потребован отчёт о деятельности правления. Члены правления заявили, что «союзом им не было поручено приготовить отчёт». В дальнейшем выяснилось, что члены правления не имели ни малейшего представления ни о профдвижении, ни о своих правленческих обязанностях. Никакой отчётности от них, в том числе и денежной, не добились. Пробовали они было постращать, что союз без них будет распущен и т. д., но грузчики набросились на них, особенно за то, что правление не дало отчёта о расходовании членских взносов. Правление было переизбрано, старостой был избран артельный староста «Русского общества пароходства и торговли», человек плутоватый и честолюбивый, но весьма энергичный, с самого начала принимавший участие в борьбе с подрядчиками и ставший как бы лидером движения.

После переизбрания правления дело организации грузчиков быстро двинулось вперёд. Союзу удалось договориться с тремя пароходными обществами, которые дали согласие на заключение договора с артелями и сняли подрядчиков. Только самое крупное «Русское пароходное общество» отказалось заключить договор с артелями. Грузчики ответили стачкой. Однако через неделю общество привезло из Грузии двести грузин во главе с новым подрядчиком. С грузинами повёл переговоры об их вступлении в союз и превращении в артель, но грузины отказались. Пришлось устанавливать с ними персональную связь и повести среди них работу. Грузчики волновались и требовали от правления решительных мер против грузин. Удалось уговорить грузчиков подождать, и они ограничились стока работой в трёх обществах. Связи с грузинками удалось наладить довольно быстро, но уговорить их вступить в союз не удалось. «Мы боимся, что русские потом не дадут нам работать», — был их основной мотив. Сговорились, однако, на том, что они упразднят подрядчика и образуют из себя особую артель и всех дополнительных рабочих будут брать только из союза.

С руководителями грузин мы сговорились, что союз грузчиков устроит демонстрацию нажима. Придут к грузинам всей массой. Грузчикам сообщили о достигнутых результатах и решили утром собрать весь союз и устроить демонстрацию.

На следующее утро собралось человек пятьсот, которые густой колонной двинулись к пристани «Русского пароходства». Полиция пронюхала о готовящейся демонстрации и мобилизовала значительные силы. По пути шествия и у ворот пароходства стояли отряды полицейских; недалеко в стороне стоял ротмистр с тремя жандармами. У подъезда градоначальника также стоял наряд полиции.

Рядом с колонной шёл пристав Гольбах со всеми своими помощниками. Я шёл в толпе и старался не показаться им на глаза. Отряды полиции пока стояли в стороне и не мешали нашему шествию.

Подошли к воротам пароходства. Они оказались закрытыми. Вызвали заведующего конторой и потребовали открыть ворота и пропустить делегацию. Заведующий ответил, что он не имеет права сделать это, потому что не имеет указаний правления.

— Какое там правление? Открывай, а то сами откроем, — и толпа грозно двинулась на ворота.

— Стой, стой, не ломайте, сейчас открою.

Заведующий открыл калитку и впустил делегацию.

Я тоже вошёл вместе с делегацией. Меня увидел Гольбах и хотел войти за мной, но его схватили за фалды мундира и оттащили от калитки.

— Куда лезешь? Тебя не уполномочивали.

— Мне нужно по делу. Мерзавцы! Как вы смеет задерживать меня?

— Легче, ваше благородие. Нечего там тебе делать. Без тебя обойдётся. Народ грамотный… Иди в свою часть.

Калитка захлопнулась. Толпа весело гоготала над рассвирепевшим приставом. Тот решил арестовать меня при выходе и подтянул отряд полиции к самым воротам.

Соглашение с грузинами было подписано. Они представили нам своего артельного старосту, который по условию должен войти в правление союза. К нам подошёл один грузин и сообщил:

— Грузчики из-за ограды передали, что у ворот стоит полиция, которая хочет «арестовать Петра».

Я сообщил делегации, что меня узнал Гольбах и бросился за мной в калитку, но грузчики его не впустили. Грузины попросили делегацию задержаться, а мне дали пиджак, выпачканный мукой, и брезентовые штаны. Я выпачкал себе мукой рожу, и мы с тремя грузинами вышли в калитку с другой стороны пристани. Я сейчас же завернул в проулок и скрылся. При выходе из двора делегации меня не оказалось. Полиция бросилась меня искать по складам, но ушла ни с чем. Грузчики, выслушав сообщение делегации, разошлись по домам.

Положение грузчиков с момента соглашения с грузинами окончательно упрочилось. Союз стал работать довольно хорошо, насколько позволяли легальные условия. Время от времени устраивали нелегальные собрания по вопросам политической работы в союзе. Эта сторона дела прививалась туго: грузчики неохотно шли в кружки, были заняты исключительно вопросами заработка. Однако и эту работу удалось постепенно наладить и вовлечь в члены партии десятка полтора человек из более молодых. В это время шла большая митинговая дискуссия с эсерами, и этому делу приходилось уделять очень большое внимание. Раза два-три в неделю собирались то ночам за городом ночные массовки, где шли бесконечные споры, главным образом по аграрному вопросу. Неожиданно на Керчь свалилось ещё одно несчастье: из Уфы через крымский союз приехал ещё один большевик — Сергей, детина весьма здорового роста, из семинаристов, с хорошо подвешенным языком и некоторыми теоретическими марксистскими познаниями. Рабочие социал-демократы к усилению большевиков отнеслись спокойно, но интеллигентская часть комитета весьма нервничала: боялась, что в организации начнётся раскол — рабочая часть, особенно караванцы, и так вела себя весьма неспокойно и лихорадила организацию, а тут ещё один большевик свалился, как снег на голову.

С Сергеем мы быстро сошлись и всё время нашего пребывания в Керчи были неразлучны. Он был довольно искусным полемистам и легко справлялся с эсерами. Сильно задевал и меньшевиков. Часто бывало, что на массовке получались три дерущихся стороны. Это обстоятельство сильно смущало рабочих-партийцев, и они не знали, на какую группу социал-демократов им ориентироваться.

Однако массовки привлекали большую массу рабочих и создавали определённое политическое настроение. Рабочие на работе и дома обсуждали вопросы, дискутируемые на массовках. Мы устроили несколько небольших собраний рабочих, где Сергей толково излагал расхождения большевиков с меньшевиками. Несколько раз вели мы беседы с грузчиками и в правлении союза, стараясь привить им интерес к политическим вопросам.

Увидев меня на демонстрации грузчиков, полиция решила пресечь мою деятельность в богоспасаемой Керчи и стала меня внимательно выслеживать. Я скрывался и мало показывался на «бирже» и вообще на глаза широкой публике. Оставив на некоторое время грузчиков, я занялся опять караваном. Рабочий комитет, добытый с таким трудом, оказался, как я и предвидел, могучим оружием в руках рабочих каравана. Администрации не только не удалось никого уволить из рабочих, но комитет воспрепятствовал ей принять двух черносотенцев, которых она хотела просунуть в среду рабочих. Мы сделали попытку легализовать профсоюз моряков и подали градоначальнику заявление, на котором он написал: «Нет надобности». Пожалуй, он был прав: профсоюз особенно и не нуждался в легализации, а с точки зрения политической только выигрывал, как нелегальный.

Аpeст и побег

Несмотря на мою осторожность, я однажды вечером был арестован на улице и доставлен в участок. Документы мои были довольно сомнительные. Следователь пытался по ним навести справки, но волости, указанной в паспорте, вообще в природе не оказалось. И мне, кроме принадлежности к партии, предстояло получить и за бродяжничество четыре года арестантских рот.

За время моего сидения в полиции в Керчи произошло чрезвычайное событие, взволновавшее весь город: после моего ареста и невозможности установить мою личность охранка решила поприжать кое-кого из связанных со мною лиц. Привлечён к допросу был и мой квартирохозяин Василий Петров. Во время допроса его, по-видимому, припугнули, и Василий во время допроса умер от разрыва сердца. Рабочие Керчи устроили демонстративные похороны. Во время похорон полиция пыталась вмешаться в демонстрацию и сорвать её, даже была открыта стрельба. В ответ на стрельбу рабочие по окончании похорон повыбили в полицейских участках окна и поколотили нескольких полицейских. В этот день все полицейские участки были переполнены. В мою камеру также посадили несколько человек. В день похорон и на следующий день в городе происходили митинги. Прошёл слух, что грузчики хотят разгромить участки. Мне сообщили, что меня на следующий день хотят перевезти в тюрьму. Это мне не улыбалось, и я решил во что бы то ни стало бежать. Среда арестованных за демонстрацию был один весьма высокий детина, весьма добродушный и смелый. Я сообщил ему о моём намерении и просил его помочь мне. Он с удовольствием согласится. План побега я наметил такой: в углу двоpa было устроено «отхожее место», примыкавшее к высокой каменной стене. До крыши отхожего было метра три, и, только встав на плечи высокого человека, можно было зацепиться за выступ крыши и при известном усилии влезть на неё, а уже с крыши на стенку.

Вечером перед поверкой арестованные выпускались «оправляться». Во дворе стояли трое часовых-полицейских с винтовками. Когда нас выпустили, высокий товарищ пошёл впереди, а я немного сзади. Когда он дошёл до отхожего теста, остановился и немного присел, я быстро вскочил ему на плечи. Он выпрямился, я ухватился за выступ крыши, быстро подтянувшись, влез на крышу и мигом очутился на стенке. Часовые так растерялись, видя происходившее, что начали стрелять, когда я уже был на стенке. Я благополучно спрыгнул с высокой стены и, быстро промчавшись переплётами узких переулков, уже на другом конце города спрятался в зелени одного из огородов. Солнце уже скрылось. Я лежал в борозде. Надо мной нависли какие-то лопухи, прикрывая меня, как зонтами. Тело радостно касалось тёплой земли, сердце радостно билось.

Убежал. Недалеко проходила улица. Послышался конский топот, и верховая полиция галопом пронеслась мимо. Я прирос к земле и не шелохнулся, пока топот копыт не затих вдали. Я лежал, упиваясь завоёванной волей и терпеливо ждал ночи. Она по-южному внезапно спустилась на землю, и небо засверкало голубыми яркими звёздами, большими, как кулак. В кустах засвистал соловей. Я осторожно поднял из зелени голову и огляделся: было темно и казалось опасно. Я не решился подняться и прополз по борозде до конца огорода. У низкого каменного забора осторожно поднялся, прислушался. Стоял, не двигаясь, минут десять, потом осторожно перелез и пошёл по направлению к центру города. Скоро я достиг квартиры студента Васильева, члена керченской социал-демократической организации, осторожно перелез в их огород, подошёл к окнам хаты и постучал. На стук открыла окно старушка. Увидев меня, она тихо вскрикнула и быстро побежала открывать двери. Васильевы уже знали, оказывается, о моём побеге. Старушка приготовила ванну, дала мне свежее бельё, ботинки сына и предложила мне лечь спать.

— Я покараулю и, в случае чего, разбужу.

Я, однако, не понадеялся на доброту старушки и решил посидеть и дождаться прихода её сына. Васильев скоро пришёл и, увидев, с радости меня расцеловал.

— Вот здорово-то ты их расшевелил: всё вверх ногами переворачивают. У Горна, у Павла и у других, кто у них на учёте, облавой обыски делают. А ты вон, оказывается, где.

— Раз полиция пошла облавой по замеченным квартирам, значит и у тебя скоро будут. Надо смываться.

— Пожалуй, верно. Надо тебе перекочевать в Еникале: там ваших нет, и полиция едва ли туда скоро бросится.

Васильев повёл меня в Еникале к знакомому рабочему, где я решил на время укрыться. В эту же ночь полиция нагрянула и к Васильевым. Во время обыска обнаружили в грязном белье моё бельё, запачканное землёй. Хотя это прямым доказательством для полиции не могло служить, всё же она насторожилась и весьма тщательно допрашивала старушку и сына. В течение двух недель я скрывался, переходя из одной части города в другую. Выбраться из города не было возможности: на вокзале и на пристанях дежурили агенты, чистая же степь не позволяла выйти из города другими путями.

Наконец мне надоело бесконечное блуждание по городу, и я решил выбраться с помощью грузчиков-грузин, обслуживающих пассажирские пароходы. Пришёл седой старик грузин, социал-демократ, хорошо говоривший по-русски. Ему ещё до прихода ко мне сообщили, в чём дело. Он принёс мне грузинскую рабочую робу и ознакомил меня с планом, как выбраться. Пароход уходил в этот же день. Старик торопил идти. Я переоделся в робу, и мы отправились на пристань. В казарме старик тщательно подмазал меня мукой, переменил мой старый бульдог на наган, за который заставил меня тут же заплатить двадцать копеек.

— Дарить оружие нельзя — плохая примета. Нужно продать.

Мы пошли к складам, откуда грузчики грузили мешки с мукой на стоящий у пристани пароход. На меня набросили мешок, и он плотно прилип к моей спине. Я, нагнувшись, покачиваясь в такт шедшему впереди грузчику, пошёл к пароходу. У входа на пристань стояли помощник пристава и агент. Они мирно беседовали в ожидании, когда пойдут на пароход пассажиры, и на грузчиков обращали мало внимания.

Я прошёл мимо. На пароходе меня отвели в кубрик к кочегарам, которые меня сейчас же переодели в рабочий костюм, и я на случай обыска должен был стоять у топки.

Старик сходил в город, сообщил о благополучном переходе на пароход, принёс мне явки. На пароход повалили пассажиры. Скоро убрали сходни. Агент и помощник пристава стояли на пристани и раскланивались с капитаном. Я наблюдал за ними из кубрика сквозь закрытый иллюминатор. Пароход дал свисток и отчалил. Я помахал «архангелам» рукой и стал выбираться на палубу. Однако меня сейчас же перехватили ребята и засунули обратно в кубрик. Оказывается, нужно было произвести ревизию, нет ли среди пассажиров агентов охранки или сыска.

Только через три часа мне разрешили вылезти на «бак», шляться же по пароходу запретили.

В Новороссийске зашли в кубрик двое грузчиков, опять переодели меня в робу и, взвалив на меня тюк с какой-то шерстью, вывели меня с парохода. Из склада повели меня в казармы, где я пробыл до вечера, а вечером пошёл на явочную квартиру. Так я благополучно вырвался из рук керченской полиции.

В Баку

Из Новороссийска я поехал в Тифлис. Тифлисская организация направила меня в распоряжение Баку, где сильно чувствовалась фракционность между большевиками и меньшевиками. Шла открытая борьба за овладение рабочими массами. Профсоюзные организации Балаханова и частью Би-би-Эйбата находились под сильным влиянием большевиков. Совет безработных был полностью под большевистским влиянием. Там часто маячила длинная фигура Алексея Рогова, а из окошка бюро торчал утиный нос Кушнарёва. Меня поместили на конспиративной квартире, где хранилось различное огнестрельное оружие, и мне было поручено, пока я не найду себе работы, заниматься с дружинниками, обучая их обращению с различного рода оружием. К сожалению, многие клички бакинских работников того времени испарились из памяти. «Алёша» — неустанный организатор-пропагандист, «Баррикада», Владимир большой, Владимир маленький, настолько терроризировавший шпиков своим маузером, что те неохотно показывались на «парапете» (центральная площадь города): Владимир подстреливал их, как куропаток, оставаясь в то же время сам неведом и неуловим. Средства на приобретение оружия организация получала от местной националистической либеральной буржуазии в порядке особого «самообложения». Местная буржуазия с непонятным для меня покорством выполняла эту повинность. На конспиративке я прожил с месяц, пробиваясь случайным заработком. Я устраивался на десять копеек в день и обедал по талону организации в одном из духанов. В конце концов мне удалось поступить в качестве электромонтёра на завод Бекендорфа, где и была предоставлена мне комната.

Жил я в Баку под фамилией Бориса Сапунова, под кличкой «Борис». Завод Бекендорфа обслуживал только свои скважины и бурения. Главная работа была клёпка труб для скважин. Этим делом обычно занимались русские подрядчики, доставлявшие нужное число рабочих, обычно лезгин. Такая группа работала и у Бекендорфа. От ночи до ночи ухали клепальщики своими молотами на большом дворе завода. Я заинтересовался этой группой и с помощью одного грузина, знавшего лезгинский язык, стал выяснять условия работы у подрядчика. С большим трудом: удалось выяснить, что на долю рабочих-лезгин приходится не более пятидесяти процентов платы, которую получает подрядчик. Со мной в квартире поселился молодой парень, маслёнщик у машины завода — Миша. Вот и решили мы с Мишей начать среди лезгин работу по организации артели и устранению подрядчика. Больших трудов и времени стоило нам эту работу кое-как наладить. С одной стороны, незнание языка, с другой — недоверие лезгин сильно мешали нашей работе: лезгины боялись, как бы мы не обманули их и не захватили их работы — «ведь русские так хитры».

Однако в конце концов нам удалось разъяснить лезгинам, что артель им выгоднее, чем подрядчик. Лезгины устроим стачку, истребовали, чтобы работы по клёпке труб были сданы артели.

Управляющий не стал упираться и передал работы артели. Лезгины, не знавшие настоящей платы, какую получал подрядчик от завода, были радостно удивлены, что их заработок почти удвоился. С этих пор мы с Мишей стали в их кругу героями — шутка ли, всемогущего подрядчика устранить.

Из грузин и русских рабочих мне удалось сколотить на заводе группу, которая дружно голосовала за большевистскую резолюцию по докладу делегатов лондонского съезда 1907 года. Профсоюзы готовились к осеннему съезду горнопромьшленников: необходимо было разработать программу требований, а также подготовить рабочих Баку к возможной борьбе за эти требования. На одном из профессиональных собраний я был избран в комиссию по выработке требований. Работали над требованиями в Балаханах в помещении союза. Среди рабочих Баку имелось большое число местных и персидских татар, которые весьма неохотно примыкали к рабочему движению. Религиозные предрассудки в то время сильно господствовали над их умами, и на революционную агитацию они шли туго. Бурение и тартание нефти почти исключительно обсуживалось этими татарами.

Весьма важным служебным достижением являлась должность «ключника», стоящего у ключа и поворачивающего бур во время бурения. Рабочие-татары все силы прилагали, чтобы достичь этой должности. Хозяева умело использовали этот момент в целях усиленной эксплуатации рабочей силы. Поэтому подготовка для возможной осенней стачки требовала упорной и усиленной работы.

Я с большой охотой настроился на эту работу, но в Баку произошёл большой провал всей большевистской организации. Клички были раскрыты, в том числе и моя. В моё отсутствие был произведён обыск, забрали литературу и наган. Миша сумел меня вовремя предупредить, и с работы из Суруханов, где я ставил двигатель, я проехал прямо в город. Часть публики уже сидела в тюрьме. Мне предложили выехать в Красноводск и дальше в Ташкент. В Красноводск мне дали явку, но предупредили, что, возможно, она провалена, и рекомендовали осторожность.

Уехал я с большой досадой, что спугнули с большой и интересной работы.

Скитание

Из Баку я выехал на пароходе. Осенние ветры сильно тормошили Каспий, и паршивенький пароходик кидался, как в испуге, из стороны в сторону. Моё скудное одеяние плохо защищало меня от воды и от холода. Как «дешёвый» пассажир, я торчал на верхней палубе, прижимаясь к пароходной трубе, которая кое-как согревала озябшее тело.

Целые сутки болтались мы по волнам, пока вдали не увидели сначала горы, а потом и красноводскую «косу».

В Красноводске я попробовал использовать явку и пошёл по адресу. Со всеми осторожностями я нашёл номер дома: дом как дом, ничего заметно не было. Я сел на другой поперечной улице и стал наблюдать за домом: никто оттуда не выходил. Потом раскрылось окно и показалась голова девочки. «Должно быть, никого нет, — подумал я, — иначе девочке не позволили бы выглядывать». Решил проверить. Рядом с явочной квартирой их дома на воротах была дощечка с надписью: «Дом Веретникова». Я подошёл к явочной квартире и постучал в ворота, — никто не ответил. Я ещё раз постучал, — открылась калитка, и передо мной оказался полицейский.

— Кого тебе?

— Веретников дома?

— Рядом, дальше! Лезут тут…

Я быстро ретировался, и калитка снова захлопнулась. Я же другой улицей ушёл к вокзалу. По-видимому, полицейский сидел в засаде, и я чуть не влопался.

Жара в Красноводске была необычайная. Я сначала после холодной ночи весьма обрадовался теплу, но скоро почувствовал, что буквально жарюсь. Горы кругом Красноводска имели красную окраску и поэтому казались раскалёнными. Красноводск стоит во впадине, зажатый между горами, как будто в печке. Пока составлялся поезд, я почти не вылезал из моря. Оно у Красноводска удивительно прозрачное и тёплое. Наконец поезд составили, я взял билет, и мы поехали по пустыне, которая начинается после Красноводска. Горячий ветер поднимал густые облака мелкой раскалённой пыли, которая проникала во все щели вагона. В вагоне становилось настолько душно, что многие пассажиры теряли сознание. Поезд шёл довольно быстро. Я сел на ступеньки вагона, но и здесь было невыносимо жарко. Пустыня была безбрежной. Быстро уносились назад пылающие горы Красноводска, а впереди виднелись огромные тенистые деревья, и между ними иногда поблёскивала вода. Но сколько мы ни ехали, а доехать до деревьев и воды не могли; вместо них попадались весьма редкие и небольшие травяные кустики «перекати-поле», а впереди продолжали маячить тенистые рощи и вода.

— Вишь, как сад с водой, — проговорил сидящий на другой ступеньке пассажир и показал пальцем на видневшуюся вдали рощу.

— А что же мы никак до них не доедем? — спросил я.

— А там их нетути. Марево всё. Вот энти кустики и кажутся деревьями, а деревьев-то на самом деле никаких лет. Одно марево.

Однако это «марево» и мне начало причинять большие страдания: воды в поезде нет, во рту высохло, язык сделался толстым и неповоротливым. На редких станциях воды было мало, и пассажирам её не давали за исключением больных, которым понемногу вливали в рот.

Попадались караваны верблюдов. Казалось, что они шагают не по земле, а по воздуху и похожи на огромные плывущие корабли.

Ах, эта вода вдали: рябит, переливается и всё уходит и уходит вперёд, как призрак. Губами шевелишь, а звуков голоса не слышно.

Ашхабад — город безумной радости, по прибытии на вокзал люди как безумные набрасываются на воду, на дыни, на виноград. А город, потонувший в зелени, как рай. И как тут мусульманину, прибывшему с караваном, в упоении не восхвалить своего аллаха за великую радость прохлады!

И мусульмане, «омывшись» в тени деревьев, страстно припали лбами к тёплой гостеприимной земле. Пустыня безгранично содействовала усилению авторитета аллаха. Тут взмолишься.

Хотя я выдержал дорогу благополучно, всё же, когда приехал в Ташкент, с трудом добрался до постоялого двора, где узбек под тенистой чинарой отвёл мне на циновке место. Я сейчас же лёг и потерял сознание.

Когда я проснулся, хозяин радостно закивал мне головой и сейчас же побежал к воротам, кого-то крикнул. К моему удивлению и досаде хозяин крикнул полицейского и шёл с ним ко мне.

«Пропал», — думаю.

Полицейский подошёл ко мне.

— Ага, проснулся!.. Солнышко-то — оно здесь того, сердито.

Я не понимал, в чём дело, и с недоумением смотрел на полицейского.

— Чего как чумной смотришь? Удар с тобой был — вот что. На вот, смотри, все ли тут деньги. Полицейский подал мне мой кошелёк, где было рубля полтора денег, и паспорт, за судьбу которого мне нужно было весьма опасаться.

— Сартишка мне сказал, что ты очумел, документ мне и бумажник сдал. Три дня ты валялся. Часто здесь это. Иные не выдерживают — в больницу увозим, а ты выдержал. Голова, значит крепкая. Из Красноводска что ли?

— Из Красноводска.

— Жарко там, пески… Некоторые не выдерживают. Полицейский ушёл. Я попросил у хозяина чай. Молодой узбек быстро принёс мне чайник, пиалу и круглую лепёшку.

— Кок чай якши? — поощрительно засмеялся во всю рожу узбек.

Я с удовольствием выпил несколько чашек зелёного чая и съел лепёшку. Ташкент поражал меня своими контрастами: Европа и Азия как будто в бешеной битве надвинулись друг на друга да так и застыли, «новый» и «старый» город. Старый город — древний, азиатский, таинственный со своими узкими уличками, глухими заборами и домами без окон на улицу. На крышах домов, как привидения, появляются женщины, наглухо закрытые чачванами. Жизнь как будто притаилась в этом городе и готовится для прыжка. На фоне старого города блещущий электричеством европейский Ташкент казался нахальным.

В одной из узких улиц старого города стоял хлопкоочистительный завод узбекского еврея Юсуфа Давыдова. Туда я поступил работать на сборку новых хлопкоочистительных машин. На заводе работало несколько русских слесарей и один немец, который устанавливал водяную турбину. Остальные рабочие были узбеки. Заработок русских колебался от полутора до двух рублей, заработок узбеков — от тридцати копеек до восьмидесяти. Русские работали от шести часов утра до шести часов вечера, узбеки — от зари до зари. «Высокооплачиваемый» труд русских рабочих компенсировался дешёвым трудом туземцев. Завод Юсуфа походил на крепость: двор завода был обнесён высокой стеной, к которой примыкали просторные сараи; одну сторону занимали дома, где жил Юсуф с многочисленной семьёй. Во дворе целыми днями толпились сотни верблюдов, пришедшие из далёких кишлаков с вьюками хлопка. Хлопок сваливался в просторные сараи, юркие приказчики расплачивались с дехканами за хлопок. Шум, крик всегда стояли у весов и у конторы. Весы Юсуфа всегда показывали хлопка меньше, чем его предъявляли владельцы-дехкане.

С некоторыми приказчики как-то сходились, и дело кончалось «мирам», а некоторых просто выталкивали за ворота. Но никогда я не видел ни одного случая, когда бы узбеки увозили свой хлопок обратно со двора Юсуфа.

Юсуф хотя и был еврей, но его жёны на улице открытыми не показывались, правда, они не носили чачвана, но их лица были закрыты. По-видимому, Юсуф и его семья мало отличались от узбеков, и то лишь богатством нарядов. Полиция к Юсуфу никогда не заглядывала.

— Сильнее бая Юсуф, — так говорили о нём узбеки.

Жил в то время в Ташкенте в ссылке один из великих князей. Говорили, что выслали его туда за безобразный образ жизни, говорили, что он был в политической оппозиции к Николаю.

Высокий, с пергаментным лицом, он походил на мертвеца. Занимался он культуртрегерством: выстроил электрическую станцию в городе, проводил арыки. Последним его чудачеством при мне была постройка глиняных избушек, которые он сдавал по умеренной цене. Потом он построил целый квартал глиняных бараков. Но их разрушило ливнями, и он бросил эту затею.

Жизнь в Ташкенте была сравнительно не дорогая, и я проработал на заводе до рождества. Связь с организацией установить мне удалось. Был раза два на собраниях у железнодорожников. Нас, русских, на заводе было немного. С узбеками работу наладить не удавалось: я не знал языка, а они относились к русским весьма недоверчиво.

За время работы у меня скопилось немного денег, и я решил вернуться в Россию. Перед самым моим отъездом у меня произвели обыск. Я был в это время на заводе, и об этом мне сообщила дочь рабочего, с которым мы вместе жили. Я уже расчёт получил, поэтому, ни минуты не теряя, пошёл прямо на вокзал, не забрав даже своих скудных вещей, и поехал в чём был — в летних чувяках, засаленных брюках, в таком же засаленном пиджачишке. Хотя был уже декабрь, но в Ташкенте этого совершенно не чувствовалось. Когда я подъехал к Аральску, я заметил, какого я дурака свалял, не купив себе чего-либо тёплого. Так я и ехал до самой Самары.

В Самаре я слез с поезда, засунув руки в карманы брюк, пустился на явочную квартиру. Мороз обжигал меня, как огнём. Прохожие с поднятыми, покрытыми инеем воротниками с удивлением оглядывались на мою несезонную фигуру

Зима в этот год стояла в Самаре жестокая. Хозяйка явочной квартиры сначала испугалась меня, потом давай отогревать. Особенно пострадали мои ноги: чувяки не вынесли самарских морозов, и ноги пришлось оттирать снегом. Приодели меня кое-как и устроили на работу к кустарю-электромонтёру. Пытались протолкнуть в железнодорожные мастерские, но условия приёма были настолько строги, что решили лучше этого не делать. Скучно мне было в Самаре и холодно, подработал я немного денег и решил двинуться опять в Крым.

— Провалишься там, — предупреждали меня самарские товарищи.

— Подожди до весны, и на уральские заводы потом двинем тебя.

— Уже один раз я там провалился. Поеду в Крым — в Севастополь тянет.

Поехал. Приехал в Симферополь. После Самары Крым показался мне раем: тёплый, приветливый. Организация быстро устроила меня на работу на электрическую станцию Шахвердова.

Тепло, работа хорошая, радостно зажил после скитаний.

Поручили мне вести работу среди рабочих станции и пока этим ограничиться. В крымском комитете были люди новые. Недавно произошёл провал всей крымской организации. Провалились склады с оружием, типография. Степан и мой сослуживец Сырцов сидели уже в тюрьме. Симферополь немножко был подавлен. Охранка работала вовсю, стараясь выгрести кого только можно. Поэтому меня и ограничили электрической станцией.

Однако моя блаженная жизнь продолжалась весьма недолго. Я неожиданно был схвачен утром на улице, когда шёл на работу. При допросе я не указал ни своей квартиры, ни места работы. По вопросам я понял, что меня подкараулили на улице, по которой я проходил, но проследить квартиру и место работы им не удалось, потому что то и другое приходилось очень беречь: на работу я всегда приходил, предварительно пройдя в татарскую слободку, где никакая слежка немыслима.

После первого допроса, весьма поверхностного, меня отправили в симферопольскую тюрьму. В тюрьме меня сейчас же заковали в кандалы. Я обратился к стоящему тут же начальнику тюрьмы:

— Разве до суда полагается заковывать?

— Да. Вы имеете побег.

Из этого я заключил, что я арестован по указанию керченской охранки. Тяжёлый молоток наглухо склёпывал охватившие мои ноги железные бугеля, цепь от каждого удара звякала, а по телу ползли мурашки. Мне дали сыромятный ремень, которым я должен был прицеплять цепь к поясу.

«Вот и заковали… — подумал я про себя. — Как всё просто, и никаких особых ощущений».

Неверно. Ощущения были: кандалы как бы отрезали от меня моё будущее на неопределённое время. Их звон мне говорил, что я долго через них не перешагну и не включусь в цепь живой работы. Чувство досады перемешивалось с чувством гордости: ведь не всякому выпадает такая честь. «Вы имеете побег», — а тюремщики-то обычно говорят «ты».

Меня посадили в подвальную одиночку. Окно с толстой решёткой высоко под потолком выходило во двор наравне с землёй. Я видел ноги надзирателя, иногда ноги заключённых. Кто-то ко мне заглянул и спросил, как моя фамилия. Я, не отвечая на вопрос, спросил, в какой камере Сырцов Семён.

— Сырцов? Сейчас узнаю. — Лицо и ноги скрылись. Вскоре опять показалось то же лицо и крикнуло.

— Сырцов скоро будет на прогулке, подойдёт.

Так у меня завязались сношения с «внешним миром».

Сырцов действительно через некоторое время подошёл.

— Здорово, друже! — крикнул я ему из моей ямы.

— А, Петро! Здорово. И ты здесь? Какими судьбами? Батюшки, да ты в кандалах. За что это тебя так?

— Говорят, что за побег.

— Да ты откуда бежать-то успел?

— В Керчи было дело. А ты что? С типографией?

— Да. Провокатор в севастопольский комитет забрался и провалил всю крымскую организацию.

— Степан здесь?

— Не только Степан, а почти весь крымский комитет…

— Эй! Отойди от окна! — раздался голос надзирателя. Семён кивнул мне головой и отошёл от окна. Свидание с Семёном меня сильно взволновало. Ведь мы так много с ним поработали и пережили в далёком Петербурге и в Кронштадте. Картины борьбы и неудачи в этой борьбе всегда меня волновали, и мне всё казалось, что, действуй мы иначе, нам не пришлось бы ждать новой революции. Скоро солнце зашло, и у меня в яме стало совершенно темно. Открылась дверь, надзиратель всунул мне в одиночку соломенный тюфяк, такую же подушку и серое суконное одеяло. Мне предстояла задача снять через кандалы мои брюки. После долгих усилий мне удалось снять их.

В первый раз в жизни я улёгся в тюремную постель, скованный цепями. Волнение моё понемногу улеглось. Я стал перебирать в уме все события сегодняшнего дня. Я долго ломал голову над тем, кто бы мог навести на мой след полицию, однако ничего не придумал. Одно было ясно: что инициатива ареста исходила не от симферопольской охранки или полиции. Полиция сняла с меня только формальный допрос, на который я вообще дать показания воздержался. Паспорта со мной не было, — он находился у моего хозяина Шахвердова. Из вопроса, где моя квартира, я понял, что квартира, ни полиции, ни охранке неизвестна; поэтому и на этот вопрос я также не ответил, требуя объяснить причины ареста. Опять осталось одно предположение, основанное на словах начальника тюрьмы «вы имеете побег», что мой арест — дело керченского розыска. Что думают со мной делать, было пока неизвестно. С этим я уснул.

На следующий день Семён бросил мне записку, в которой дополнительно рассказал о провале. «Мы ещё отделались сносно, — писал он. — У нас хоть остались целыми местные организации и сохранилась керченская техника. А вот у эсеров — всё под метлу. Сели поголовно все крымские организации. Здесь у них весь крымский комитет во главе с Архангельским… Я скоро иду в суд, а там в ссылку…»

Я уже знал о провале достаточно, но много подробностей сообщил мне Семён, особенно о провокаторах во главе боевых дружин и o провокаторе в крымском комитете, у эсеров в комитете были два провокатора. Жутко было думать, что вся организация была под лапой жандармов.

Перед обедом надзиратель вывел меня на прогулку. Кандалы мешали ходить, путались в ногах, что сильно раздражало меня. Я прервал прогулку, и надзиратель опять отвёл меня в мою яму.

Вечером ко мне посадили ещё одного человека, тоже в кандалах.

— Здравствуйте вам! — вежливо проговорил вошедший.

— Здравствуйте. Куда путь держите?

— К вам на огонёк.

Мы оба, смотря друг на друга, расхохотались.

— Ну, раз на огонёк, так располагайтесь. Стола и стульев, к сожалению, не полагается, но пол чистый и к тому же деревянный. Садитесь. Ваша фамилия?

— Ганган. Не слыхали?

— Нет, не слыхал.

— Много потеряли. А фамилия моя между тем известная. Сыщики на моём аресте кое-какую деньгу зашибли. Считают меня «известным крымским разбойником», и числится за мной c десяток крупных налётов. Я, как видите, ещё молод и первый раз в тюрьме.

— Как это вы влипли?

— У любовницы захватили. Подкупили, должно быть. Заковали. Боятся — убегу. Несколько раз вырывался из их рук, а вот теперь удалось им упрятать меня сюда. А вы не переодеты? Политика, должно быть? И в кандалах. Знать, тоже не первый раз с вами имеют дело?

Ганган был среднего роста, тонкий, гибкий, как кошка. Чёрные плаза, брови и чёрные усы на белом яйце делали его красивым. Говорил он мягким, приятным голосом. Одет был Ганган в арестантскую одежду.

Открылась дверь. Надзиратель внёс лампу, а затем впихнул и постель. Ганган сейчас же растянулся на тюфяке. Его, по-видимому, обуяли те же мысли, что и меня накануне: перебирал события дня.

Я тоже лёг. Думал об этом человеке: разбойник из интеллигентов. Должно быть, развит. Видать по всему.

— Эх и дурак! — вдруг с каким-то глубоким полузадавленным чувством проговорил сосед. — И нужно же было мне так глупо влипнуть. Вот именно влипнуть. Вы правильно выразились. Ведь был уверен, что сыщики к бабе подберутся, — нет, всё же шёл к ней. Ровно рок какой-то тянул. — Ганган тяжело вздохнул и опять затих.

На следующий день Ганган рассказал мне свою богатую приключениями, переплетённую с жестокими преступлениями жизнь, которая ещё ярче, как говорил он, отражена в сыскных записях. Ганган — сын зажиточных родителей, где-то окончил гимназию и решил применить свои знания на разбойничьем поприще.

— Романтизм разбойничьей жизни тянул меня к себе неотразимо, и я стал героем сначала дорог, а потом и крупных налётов на поместья и на купцов. И всегда один. Потому долго и не могли изловить меня, да и ещё долго бы не изловили, если бы не баба.

Рассказывал он увлекательно и красиво. Все его налёты, даже с убийствами, превращались в его словах в сплошные молодеческие «подвиги». И, рассказывая, он оживлял картины этих «подвигов».

— Я ведь и пою хорошо. Вот вечером спою, послушаете.

Вечером, когда начало темнеть, Ганган запел какую-то грустную песню. Мне даже сначала не поверилось, что может быть такой голос — точно бархатный, тенор, да такой силы, какой я никогда и после не слыхал.

Сначала тихие бархатистые ноты, как движение воздуха, появились и скользнули за окно. Потом ещё и ещё, всё сильнее и сильнее. Шумевшая вечерним шумом тюрьма вдруг затихла. Голос то затаённо и тоскливо стонал, то вспыхивал с какой-то угрозой, падал и опять поднимался, то, как эхо в горах, каскадами уходил за окно. Не менее часа пел Ганган. Никто его не потревожил за это время. Вся тюрьма притихла и затаённо слушала. Когда он закончил, как-то неожиданно, оборвав свою песню, тюрьма некоторое время, как зачарованная, молчала, а потом вдруг прорвалась шумными аплодисментами. Как будто разбуженный невероятной трескотнёй, надзиратель громко закричал: «Перестань петь!» — хотя звуки песни уже давно замерли где-то далеко за стенами тюрьмы.

Ганган стоял у окна и, как зачарованный, смотрел вверх на видневшийся клочок гаснувшего неба. Невольным уважением проникся я к этому молодому разбойнику: вложить в песню так много чувства может только человек, который безгранично любит жизнь.

Ганган отошёл от окна, прошёлся по тесной камере.

— Я знаю и революционные песни. Завтра, наверное, начальник придёт и будет слушать мои песни. Я же ему поднесу, и я уверен; что он мне не будет мешать.

Я тоже подумал, что начальник не сможет помешать чарующей силе его голоса.

На следующий вечер тюрьма мало шумела и как будто ждала, когда запоёт певец. Гайтан запел:

Как совесть тирана,

Как дело измены,

Осенняя ночка темна.

Надзиратель что-то хотел крикнуть, но резкий голос начальника тюрьмы его оборвал. В этой песне молодой разбойник показал себя во всей силе и красоте.

Недалеко от окна замерли синие брюки начальника. Опять ещё с большей силой песня властвовала над всей тюрьмой.

Когда песня оборвалась, тюрьма вновь отозвалась бурей аплодисментов. Начальник ушёл. Дежурный надзиратель на этот раз не отозвался.

— Видишь, как слушал, а содержание-то песни едва ли нравилось.

Так из вечера в вечер Ганган устраивал тюрьме свои непостижимые концерты, пока всё же начальник не запретил их.

Пробыл я вместе с Ганганом недели две. Удивительно общительным он был человеком. Трудно было понять, как уживались в нём все его весьма хорошие качества с его мрачными преступлениями — убийствами и ночными грабежами на дорогах. Это был отзывчивый и весьма уживчивый в общежитии человек, и не хотелось верить, что перед вами обыкновенный грабитель и убийца. Через две недели меня вызвали в контору, где объявили, что меня первым этапом отсылают в керченскую тюрьму.

Первые мои две поездки в Керчь преследовали своей целью атаку на царский строй, третью поездку я совершил в качестве пленника, которого победители волокли на цепи. Путь наш лежал через Феодосию. Стиснутые в тесном вагоне, в духоте, мы неподвижно сидели, не смея подняться, чтобы выпрямить уставшее от неподвижности тело. Если кто рисковал подняться с сиденья, часовой грубо окликал: «Приказываю садиться».

В феодосийской тюрьме вас встретили весьма сурово: перед нашим приходом из неё был совершён побег группой анархистов, арестованных за террористические акты и налёты на капиталистов. Всем им грозила смертная казнь. При побеге было убито шестнадцать человек тюремной стражи. Тюрьма была объявлена на осадном положении.

Когда мы пришли в тюрьму, с моря дул сильный ветер, и шёл снег, который сразу же, как ложился на землю, превращался в лёд.

Хотя мы были уже во дворе тюрьмы, нас сейчас же окружил усиленный конвой. Всех нас раздели донага и час продержали, совершенно голых и босиком, на обледенелом дворе. Потом голых же, не позволив забрать одежду, стали по одному направлять в помещение тюрьмы. Я пошёл первый, согнувшись, держа руками цепь кандалов, потому что ремня, поддерживающего цепь, мне не дали. Как только я двинулся, на меня сейчас же посыпались удары прикладами — иногда они приходились по голове. Я поднимался и двигался дальше — меня опять сбивали. Сзади шёл надзиратель и тоже подталкивал меня вперёд рукояткой револьвера, и так до самой камеры, куда меня впихнул, точно куль с мукой, коридорный надзиратель. Так один за другим прибыли в камеру все, кто шёл в порядке пересылки. Остальных рассовали по другим камерам. Все были в крови, кожа на теле у всех была чёрная. У меня носом шла кровь, в нескольких местах на голове были ссадины, из которых также сочилась кровь; на ногах была сорвана кожа. Когда я шёл со двора, я цепей не удержал, и они волочились по полу и сбили щиколотки.

Я с трудом поднялся на грязные нары и, стиснув от боли зубы, лёг на голые доски. Избиты были все в лоск, но никто не стонал, а только тяжело дышали и хрипели. Стоны ещё больше раздражали стражу, и тогда, нас принимались бить с ещё большим остервенением.

Вскоре принесли всё наше барахло и кучей бросили в камеру.

По обычаю, кто-то из шпаны бросился было к куче, чтобы кое-что стащить, но присутствующие в камере крикнули на них, и они отошли.

— Нашли у кого брать, сволочи. Отчаливай! — свирепо рычал на них какой-то старик.

— Пи-ить, — прохрипел кто-то из прибывших.

— Давайте, всех их напоить надо скорей — очухаются.

Арестанты зашевелились, стали всех нас поить водой, положили на нары. Распихали между нами одежду, без разбора, кому что. Мы, как покойники, неподвижно лежали на нарах.

— Ну, и разделали, покрепче, чем нас…

— Что, завидно? Ещё хочешь, старый хрен? — проговорил надзиратель, услышавший слова старика…

Старик посмотрел на него, но промолчал.

Отсыпал бы он ему в другое время, а теперь их власть.

После побега была избита вся тюрьма. Надзиратели и конвой врывались в камеры и били всех подряд. Во время этой бойни было убито свыше двадцати человек.

Ночью мы стали испытывать новые мучения: нас осыпали клопы, которые жгли нас, как калёным железом.

Этой муки мы выдержать не могли: побитые начали стонать и метаться, некоторые сползали с нар и в беспамятстве падали на пол.

Старожилы обсыпали себя персидским порошком. У кого порошка не было — ложились на пол и кругом себя наливали кольцом воду, через которую клопы перебраться не решались.

В феодосийской тюрьме мы пробыли две недели. Несмотря на чудовищный режим и жестокость клопов, мы, как и вообще обитатели тюрем того времени, к тюремным условиям всё же приспособились. Били за это время нас только два раза, а клопов мы утихомирили персидским порошком, который разрешали покупать через лавочника.

Через две недели меня вызвали в контору с «вещами», и я, наконец, отбыл в пароходном трюме из «гостеприимной» Феодосии по месту своего назначения в керченскую тюрьму.

По той же пристани, то которой семь месяцев тому назад я благополучно выбирался из Керчи, я вступал в неё, торжественно звеня тяжёлыми кандалами.

В керченской тюрьме встретил меня начальник тюрьмы Вольский, старик невысокого роста с огромной седой бородой, мягкий и добродушный человек и в то же время весьма трусливый.

Вольский прочёл мой «открытый лист» и растерянно развёл руками.

— Ну, вот, позвольте, куда я вас дену?

— А в чём дело? — полюбопытствовал я.

— В чём дело? Вы же — беглец. Говорят: «держать под строгим надзором». А где я вас держать буду — вся тюрьма битком набита.

— Очень жаль.

— Вы что же, и от меня будете пытаться удрать?

— Не сейчас, отдохну немного.

— Ну, от меня не удерёшь, Пахомов, освободить одиночку и Малаканова поместить.

На этом пока мои странствования закончились. Подходил новый, 1908 год.

Загрузка...