Сегодня две недели, как мы вышли в море. Море спокойное, по небу плывут легкие облачка, и мы плавно скользим со скоростью восьми узлов в час, подгоняемые легким восточным ветром. Капитан Уэст почти уверен, что мы попали в полосу северо-восточного пассата. И еще я узнал, что «Эльсинора», чтобы не наткнуться на мыс Сан-Рок у берегов Бразилии, должна сначала держать курс на восток почти что к берегам Африки. На этом переходе нам встретятся острова мыса Верде. Не удивительно, что путь от Балтиморы до Ситтля определяется в восемнадцать тысяч миль.
Поднявшись сегодня утром на палубу, я застал у штурвала грека Тони. По-видимому, он в здравом уме: на мое приветствие он очень вежливо снял шапку. Больные быстро поправляются – все, кроме Чарльза Дэвиса и О'Сюлливана. О'Сюлливан все еще привязан к койке, а Дэвиса мистер Пайк заставил ухаживать за ним. В результате Дэвис разгуливает по палубе, приносит с кубрика воду и еду для больного и всем и каждому рассказывает о своих обидах.
Вада рассказал мне сегодня престранную вещь. По-видимому, он, буфетчик и оба парусника собираются по вечерам в каюте повара – все пятеро азиаты – и занимаются пересудами домашних дел судна. Им, кажется, решительно все известно, и все это Вада передает мне. Сегодня он мне рассказал о странном поведении мистера Меллэра. Они там обсуждали этот вопрос и решительно не одобряют близости мистера Меллэра с теми тремя хулиганами на баке.
– Да нет же, Вада, не такой он человек, – сказал я, выслушав его. – Он даже груб с матросами. Он обращается с ними, как с собаками, ты же сам знаешь.
– Да, – согласился Вада, – но только не с этими, а с другими. С этими тремя он дружит, а они очень дурные люди. Луи говорит, что место второго помощника – на юте, так же, как и первого помощника и капитана. Не годится второму помощнику водить дружбу с матросами. Нехорошо это для судна. Быть беде – вот увидите. Луи говорит, мистер Меллэр с ума сошел, что вздумал выкидывать такие глупые шутки. Все это побудило меня навести справки. Оказывается, что эти проходимцы – Кид Твист, Нози Мерфи и Берт Райн – сделались какими-то царьками на баке. Они крепко держатся друг за друга, и общими силами установили царство террора и командуют всем баком. Нью-йоркский их опыт, когда они помыкали скотоподобными и слабосильными членами своей шайки, теперь им пригодился. Насколько я мог понять из рассказа Вады, они прежде всего принялись за двух итальянцев, – за Гвидо Бомбини и за Мике Циприани, состоящих в общей с ними смене. Как они этого достигли – я не знаю, но этих двух несчастных они довели до состояния бессловесных, трепещущих перед ними рабов. Да вот хороший пример: вчера ночью, как гласит судовая молва, Берт Райн заставил Бомбини подняться с постели и принести ему напиться.
Исаак Шанц тоже у них под началом, хотя с ним они обращаются лучше. А Герман Лункенгеймер, добродушный, но глуповатый немец, получил от этой милой троицы здоровую трепку за то, что отказался выстирать грязное белье Нози Мерфи. Оба боцмана до смерти боятся этой клики, а она все разрастается: в нее приняты новые члены – Стив Робертс, бывший ковбой, и Артур Дикон, торговец белыми рабами.
На юте я один получаю эти сведения и, признаться, недоумеваю, что мне с ними делать. Мистер Пайк, я знаю, посоветовал бы мне не путаться в чужие дела. О мистере Меллэре не может быть и речи. Для капитана Уэста команда не существует. А мисс Уэст, боюсь, только посмеется надо мной за все мои труды. Да, кроме того, я ведь и сам понимаю, что на каждом судне среди команды всегда найдется какой-нибудь грубый буян или кучка буянов, захватчиков власти, так что, строго говоря, это уж дело команды, не касающееся старшего персонала судна. Работа на судне идет своим порядком. Единственным последствием этой мелкой тирании, по моим соображениям, может быть только то, что еще горше станет жизнь тех несчастных, которым приходится ее терпеть.
Ах да, Вада рассказал мне еще вот что. Эта подлая клика присвоила себе привилегию выбирать лучшие куски солонины из общего котла, так что всем остальным достаются остатки. Но я должен сказать, что, вопреки моим ожиданиям, на «Эльсиноре» по части питания дело поставлено хорошо. Еду дают не порциями; люди едят сколько хотят. На баке всегда стоит открытый бочонок хороших сухарей. Три раза в неделю Луи печет свежий хлеб для команды. Стол, конечно, не изысканный, но разнообразный. Вода для питья дается в неограниченном количестве. И я могу засвидетельствовать, что с тех пор, как настала хорошая погода, люди поправляются с каждым днем.
Поссум совсем болен. Он с каждым днем худеет. Его нельзя даже назвать ходячим скелетом, потому что он так слаб, что не может ходить. В эти чудные теплые дни, по приказанию мисс Уэст, ежедневно выносит его в ящике на палубу и ставит под тентом в каком-нибудь уголке, защищенном от ветра. Она окончательно взяла щенка на свое попечение; по ночам он даже спит в ее каюте. Вчера я застал ее в капитанской рубке за чтением медицинских книг из библиотеки «Эльсиноры». А потом я видел, как она рылась в походной аптечке. Да, она типичная человеческая самка, дающая жизнь и охраняющая жизнь рода. Все ее инстинкты, все стремления направлены на охранение жизни – своей и чужой.
А между тем – и это так любопытно, что я не могу не думать об этом – она не проявляет ни малейшего интереса к больным и раненым матросам. Для нее они – скот, даже хуже скота. Я представлял себе, что, как дающая жизнь и охранительница рода, она должна бы быть чем-то вроде благодетельной феи, регулярно посещающей кошмарное помещение лазарета в средней рубке, наделяющей больных кашей, вносящей солнечный свет в эту душную каюту со стальными стенами и даже раздающей больным душеспасительные книги. Но нет: для нее, как и для ее отца, эти несчастные не существуют. А с другой стороны, когда буфетчик засадил себе под ноготь занозу, она приняла это близко к сердцу, вооружилась щипчиками и вытащила занозу. «Эльсинора» напоминает мне рабовладельческую плантацию до войны за освобождение рабов, и мисс Уэст – владелица плантации, интересующаяся только домашними рабами. Невольники, работающие в поле, не входят в круг ее интересов, а матросы «Эльсиноры» как раз такие рабы. Да вот еще пример: несколько дней тому назад у Вады была жестокая головная боль, и мисс Уэст очень тревожилась и лечила его аспирином. Вероятно, все эти странности объясняются ее морским воспитанием. Море – суровая школа.
Теперь, в хорошую погоду, во время второй вечерней вахты мы через день слушаем граммофон. В другие вечера мистер Пайк дежурит на палубе. Но когда он свободен, то уже за обедом начинает проявлять плохо сдерживаемое нетерпение. И однако всякий раз он неукоснительно дожидается, чтобы мы спросили, не угостит ли он нас музыкой. Тогда его деревянное лицо озаряется внутренним светом, хотя глубокие складки на нем и не разглаживаются, и, стараясь скрыть свой восторг, он ворчливо, как будто нехотя, отвечает, что, пожалуй, для нескольких вещиц найдется время. Итак, через день мы по вечерам наблюдаем, как этот истязатель, этот убийца с ободранными суставами пальцев и с руками гориллы, нежно обчищает щеточкой своих любимцев – пластинки, предвкушая ожидаемое наслаждение музыкой и, как он сказал мне в начале нашего плавания, в такие минуты веруя в Бога.
Странные противоречия представляет жизнь на «Эльсиноре». Хоть мне и кажется, что я живу здесь долгие годы, до такой степени я вошел во все интересы нашего маленького кружка, но, сознаюсь, я не мог ориентироваться в этой жизни. Мысль моя постепенно перебегает от непонятного к понятному – от капитана Самурая с чудным голосом архангела Гавриила, звучащем только при раскатах бури, к забитому, слабоумному фавну с блестящими, прозрачными, страдальческими глазами; от трех негодяев, терроризирующих команду и сманивающих в свою шайку второго помощника, к безумолчно бормочущему, закупоренному в душной норе со стальными стенами О'Сюлливану; от надоевшего всем своими жалобами Дэвиса, не расстающегося со свайкой, к Христиану Иесперсену, затерянному где-то среди беспредельного простора океана с мешком угля в ногах. В такие минуты жизнь на «Эльсиноре» кажется мне такою же нереальной, какою представляется философу жизнь вообще.
Я – философ. Следовательно, для меня жизнь «Эльсиноры» нереальна. Но кажется ли она нереальной господам Пайку или Меллэру? Или тем идиотам и сумасшедшим и всему бессмысленному стаду на баке? Мне невольно вспоминаются слова де-Кассера. Как-то сидели мы с ним у Мукена за бутылкой вина, и он сказал: «Глубочайший инстинкт человека – борьба с правдой, то есть с реальным. С самого детства человек уклоняется от фактов. Жизнь его – вечное уклонение. Чудо, химера, „завтра“, „на той неделе“ – вот чем он живет. Он питается фикцией, мифами… Только ложь делает его свободным. Одним животным дана привилегия приподнимать покрывало Изидыnote 15; люди не смеют. Животное, в состоянии бодрствования, не может убежать от действительности, потому что у него нет воображения. Человек, даже когда бодрствует, бывает вынужден искать спасения в надежде, в вере, в басне, в искусстве, в Боге, в социализме, в бессмертии, в алкоголе, в любви. Он убегает от Медузы-Истины и взывает за помощью к Майе-Лжиnote 16.
Бен должен согласиться, что я цитирую его добросовестно. И вот я прихожу к заключению, что для рабов «Эльсиноры» действительно есть действительность, потому что они убегают от нее в область фикции. Все до одного они твердо верят, что их действиями управляет их свободная воля. Для меня же действительность нереальна потому, что я сорвал все покрывала фикции и мифов. Когда-то обуревавшее меня желание, убежать от действительности, превратив меня в философа, накрепко привязало этим к колесу реального. Я, сверхреалист, оказываюсь единственным отрицателем реальной жизни на «Эльсиноре». И потому-то я, глубже других обитателей «Эльсиноры» проникший в корень вещей, во всех проявлениях ее жизни вижу только фантасмагорию.
Парадоксы? Пусть так, готов допустить. Все глубокие мыслители тонут в море противоречий. Но вся остальная публика «Эльсиноры», плавающая на поверхности этого моря, не тонет, право, только потому, что не представляет себе, как оно глубоко. Воображаю, какой практичный, безапелляционный приговор вынесла бы мне мисс Уэст за такие мои рассуждения. Что ж, строго говоря, слова вообще ловушки. Я не знаю, что я знаю, и думаю ли я то, что думаю…
Но вот что я знаю: я не могу ориентироваться. Я – самая безумная, самая затерявшаяся в противоречиях душа на борту «Эльсиноры». Возьмите мисс Уэст. Я начинаю восхищаться ею, – почему? – и сам не знаю, разве только потому, что она так возмутительно здорова. А между тем именно ее здоровье, это отсутствие в ней всякого намека на вырождение мешает ей подняться выше посредственности… хотя бы, например, в музыке.
Много раз за это время я опускался в каюты послушать ее игру. Пианино хорошее, и видно, что у нее были хорошие учителя. К моему удивлению, я узнал, что она имеет ученую степень Брина Моура, и что отец ее много лет назад тоже получил ученую степень от старика Баудуина. И все-таки ее игре чего-то не хватает.
Удар у нее мастерский. У нее твердость и сила мужской игры, и притом без всякой резкости, – сила и уверенность, которых недостает большинству женщин (некоторые женщины сами это осознают). Ни одной ошибки она себе не прощает и повторяет пассаж до тех пор, пока не преодолеет всех его трудностей. И преодолеваете она их очень быстро.
Есть в ее игре и темперамент, но нет чувства, нет огня. Когда она играет Шопена, она прекрасно передает всю определенность, всю отчетливость его мелодий. Она вполне овладела техникой Шопена. Но никогда не воспаряет она на те высоты, где витает Шопен. Впрочем, для полноты исполнения ей не хватает очень немногого.
Мне нравится ее исполнение Брамса, и по моей просьбе она несколько раз проиграла мне его «Три рапсодии». Лучше всего выходит у нее третье интермеццо: тут она, можно сказать, на высоте.
– Вот вы заговорили как-то о Дебюсси, – сказала она однажды. – У меня есть тут некоторые его вещи. Но мне он не нравится. Я не понимаю его и думаю, что бесполезно и пытаться понять. По-моему, это не настоящая музыка. Она меня не захватывает, или, может быть, я просто не умею ее оценить.
– Однако вы любите Мак-Доуэлля, – заметил я.
– Д-да, – согласилась она неохотно, – мне нравится его «Идиллии Новой Англии» и «Сказки у домашнего очага». Мне нравятся и некоторые вещи этого финна Сибелиуса, хотя на мой вкус – не знаю, поймете ли вы, что я хочу сказать, – слишком уж они нежны, слишком красивы, сладки до приторности.
Как жаль, подумал я, что с этой мужественной, сильной игрой она не понимает глубины музыки. Когда-нибудь я выведаю от нее, что говорят ей Бетховен и Шопен. Она не читала «Вагнеристки» Шоу и даже не слыхала о «Деле Вагнера» Ницше. Она любит Моцарта и старика Боккерини и Леонардо Лео. Очень ценит Шумана, в особенности его «Лесные картины». Его «Мотыльков «она играет блестяще. Я пробовал закрыть глаза, и тогда готов был бы поклясться, что по клавишам бегают пальцы мужчины.
И все же, должен сказать, ее игра, когда долго ее слушаешь, действует на нервы. Все время ждешь чего-то и обманываешься в ожидании. Все кажется – вот-вот сейчас она поднимется на вершину, и всякий раз она чуть-чуть не доходит до нее. Всякий раз, когда я уже предвкушаю достижение кульминационной точки озарения, мне преподносят совершенство техники. Она холодна. Она и должна быть холодна… Или, быть может, – и такое объяснение заслуживает внимания – или она просто слишком здорова.
Непременно прочту ей «Дочерей Иродиады».