2 мая 1703 года жители деревушки Калинкиной, что в устье Невы-реки, у впадения в нее Безымянного Ерика, переполошились: с моря громыхнуло два пушечных выстрела. Мало погодя — еще два. Потом опять… Мужики по болотным кустам пробрались к морю, глянули: мать родная — шведы! На море, туда, к Ретусаари, Крысьему острову, по-русски Котлину, виднелось несколько кораблей, поднимались клубы порохового дыма — палили. Сообразить, в чем дело, было легко: накануне царь Петр с налета взял верстах в десяти выше по Неве шведскую крепостцу Ниеншанц (опять же по-русски — Канцы). Кончив дело, войско двинулось оттуда к устью: пехота — финским правым берегом, конница — по сей стороне. Сам царь вышел на лодках обыскивать низовые островишки: Койвусаари — Березовый, Енисаари — Заячий, Хирвисаари — Лосиный, Васильевский тож. Что ему там надо, — неведомо, но дело царское, видно, надо. Господа же шведы, сих последних дел не зная, идут Канцам на помощь, пальбой вызывают лоцманов… Как бы не так! Подождете.
Подумав хорошенько, отрядили двух наибыстрейших отроков сообщить его царскому величеству про шведов: самым малым делом — не обругает, а то и похвалит за большую прыть. Отроки отбыли челном; мужики же затопили бани, стали мыться, собирать пожитки: лес — он вернее; в лесу ни злой, ни добрый не сыщет, ежели что…
Адмирал Нумерс рвал и метал: что с Ниеншанцем? Где Московские полки? Где шведские? Как смеют не отзываться лоцмана? Дикая северная река, не чета веселым шведским эльфам,[1] текла хмуро, глядела неприветливо — в туманах, в дыму каких-то далеких, неведомо чьих костров.
Адмирал не рискнул вводить в таковую узкость всю эскадру. Постояв пять суток, отрядил на разведку 24 пушки — шняву «Астрильда» и ботик «Гедан».
Суда пошли, но против устья Безымянного Ерика, на ночь глядя, оробели: темно, глухо, все небо в смутном зареве… Бросили якоря дожидаться утра. Ан, не дождались.
По полуночи, после проливного дождя с грозой, в густом тумане нивесть откуда налетели с двух сторон русские на лодках.
Первым на палубу «Астрильды» вскочил рослый гренадер с бешеными глазами, — неужто сам царь? Резались в темноте жестоко. Из семидесяти семи шведов сдались живыми только девятнадцать человек.
Нумерс утром за волосы схватился, — а что поделаешь? Пришлось отойти мористее, дабы блокировать невское устье с запада регулярно. Сколько ни думал, иного способа измыслить не успел.
Петр, сам еще не веря такому счастью, отпраздновав особо ему дорогую викторию, на радостях велел выбить в Москве медаль с изумленной надписью: «Небываемое бывает».
Теперь можно было браться за главное: остановиться у моря твердой ногой. Так и было учинено: 16 мая, как раз в самый Троицын день, когда по всей далекой Руси в каждой избе нежно и грустно пахли вянущие березки, а из окон мотались на вешнем ветру домотканные чистые полотенца, в этот день на малом островке Енисаари царь заступом собственноручно вырезал две длинных дерновины, положил оные крест-накрест и сказал: «Здесь быть городу». И так ему в тот миг хорош, так желанен показался малый этот остров, плоский, пустой, весь уже истоптанный солдатскими сапогами, что повелено было в «юрнале» боевых дел писать его «Люст-эландом» — Островом веселья.
Так начался над невской дельтой Петербург. Но, спрашивается, что же тут было до этого времени? А вот что.
Место это не было такой безлюдной пустыней, как нам иной раз кажется. Избы среди леса, «неведомого лучам в тумане спрятанного солнца», были не только «чухонскими», то есть финскими. Уже за сотни лет до Петра тут были русские селенья.
Там, где теперь шумят липы Летнего сада, при Безымянном Ерике — Фонтанке — ютилась деревенька Первушино. В том месте, где сейчас стоит Дворец пионеров, вдоль того же Безымянного Ерика тянулась деревня Усадица. Где площадь и Дворец Труда, — деревня Говгуево. На месте Буддийского храма в Старой деревне — сельцо Ушканово.
Самая крохотная деревенька — в четыре двора — расположилась около нынешней Александро-Невской Лавры. Имя у нее больше ее самой — Вихрово-Федорково.
Но особо богатые и крепкие поселки были разбросаны по реке Охте. Тут, в шведском городке Ниеншанце — Канцах, шла оживленная торговля между русскими и шведскими купцами. И русских жило тут, пожалуй, побольше, чем шведов.
Богатый новгородский посадник Тимофей Евстафьевич Грузов владел на Охте тридцатью дворами. Но судьба переменчива; в писцовых книгах 1500 года указано: «Те охтенские вотчины Тимошки Грузова, новугородца царь велел отдать воеводе Московскому Андрею Челяднину, а Фомин конец — князю Ивану Темке». А дальше значится: «И с того Фомина конца тот Темка князь имал на год 11 гривен деньгами, да шесть коробей хлеба, да шесть копен сена, да две с половиной бочки пива, да два с половиной барана, да четыре куры, да пять саженей дров». Не густо. Он с удовольствием «имал» бы больше, да у самих мужиков ничего не оставалось: ведь, кроме боярина, и казна тянула с них свою часть. Не дивно, что, когда сто лет спустя московский дьяк, приехав, произвел в тех местах «обыск», выяснилось, что на Охте-речке, «один двор запустел от „свейских немец“» (то есть от нападения шведов), один — от мора (заразной болезни), а два дома — «от безмерных податей и подвод».
Это на Охте. А верстах в десяти оттуда, на другом конце будущего великого города, там, где сейчас зеленеет Парк культуры и отдыха, на «стрелке» заросшего дубняком и черной ольхой низменного островка стоял охотничий домик шведских вельмож Делагарди. Сюда приезжали иной раз из далекой Сконии, из Упланда суровые вояки — позабавиться травлей лося или сходить на медведя. По вечерам над заливом горели костры, тускло светились окна; шведы чванились своими подвигами, потягивая из турьих рогов то свой родной горький эль, то сладкий русский мед и душистое можжевеловое плесковское пиво.
Так вот и шли дела, пока на Березовом, Заячьем и Лосьем островах не зазвенели весной 1703 года топоры и не покатилось над невскими просторами унылое, но и могучее: «Эй, ух-нем!» И спустя короткое время, говоря чудесными словами Алексея Николаевича Толстого, стал вокруг «город как город, еще невелик, но уже во всей обыкновенности».