Я понимал Захара Николаевича: нельзя быть в родных краях и не навестить сестру, брата, проживавших в двадцати километрах от Октябрьского. К тому же, сказала Пелагея Николаевна, Варвара очень больна, не встает. А брат, Герасим Николаевич, сказала, ничего, бегает, несмотря на свои семьдесят четыре года. «Куркуль был — куркулем и остался», — добавила.
Путь наш лежал через поселок Уральск. За ним — башкирская деревня Байрамгулово. Старинная (деревья возле домов — в два обхвата), она протянулась одной улочкой вдоль угора километра на три.
Посреди деревни Володя неожиданно свернул к небольшой избенке, стоявшей на высоких столбиках.
— Будем пить кумыс, — вдруг объявил он.
И тут я только заметил табличку на избенке: «Кумысная».
Володя бойко вбежал по ступенькам, без обиняков открыл дверь и резким движением захлопнул ее за собой.
— Его тут все знают — один совхоз, — пояснил Захар Николаевич, выходя из машины.
Вскоре появился Володя. В руках он держал два стакана, доверху налитые кумысом.
— Пейте, — подал он мне стакан. — А это, дядя Захар, вам. Я уже попробовал.
Захар Николаевич кивнул мне: давай, мол, приступай, я-де обещал напоить тебя кумысом, слово держу.
И вот я медленно цежу сквозь зубы кислое-прекислое кобылье молоко. Треть стакана выпил — остановился. В желудке запекло, заурчало. Как бы не отравиться…
— Пей смелей — ничего не случится! — подбадривал Володя.
Ладно, будь что будет, трус в карты не играет, двум смертям не бывать, а одной не миновать. К тому ж это не какая-то сивуха, а кумыс, весьма полезный, говорят.
С трудом опорожнил стакан, а Захар Николаевич мне еще подносит:
— Вволю давай! Чтоб с полным основанием мог дома сказать: я пил кумыс! Не пробовал, а пил!
Делать было нечего, взял второй стакан. А в животе уже пекло по-настоящему, вроде бы я проглотил горячий уголь.
От второго стакана у меня стали подкашиваться ноги.
— Еще? — поддразнивал Володя.
— Довольно! Аж захмелел… Хороший сюрприз ты мне преподнес.
Захар Николаевич, довольный, протирал очки:
— Это я Володе подсказал: напои гостя кумысом.
— Спасибо.
За Байрамгуловым, слева от дороги, горы пошли покруче, полесистее. Все чаще березы и тополя уступали место темно-зеленым елям и соснам.
Огонь у меня внутри потихоньку потухал, становилось легче.
Справа петляла неширокая речка, берега ее густо поросли кустарником.
— Урал, — сказал Захар Николаевич. — Сейчас обелиски будут.
И верно: минут через пять мы остановились у мостика через реку. На одном его конце стоял высокий конусообразный обелиск с надписью: «Азия». На другом — такой же. Только надпись иная: «Европа». Мы ехали в Европу.
Захар Николаевич велел мне встать на фоне «Азии». Навел фотоаппарат:
— На добрую память…
Я стоял, ждал, пока вылетит из фотоаппарата «птичка», и вспомнил свою первую учительницу географии Елену Павловну. Вспоминал, как гоняла она нас у карты, заставляя четко и ясно показать границу между Европой и Азией. Проходила та длинная граница и по реке Урал. Почему-то мне тогда казалось, что граница должна быть непроходимой и непроезжей или что стоят на ней вооруженные люди и не пропускают через нее кого зря. «Вам в Азию нужно? — спрашивали они. — Зачем? Просто так? Не пойдет. Вот если земли новые открывать — как Хабаров, Поярков, или в поход, подобно Ермаку, тогда — пожалуйста. А просто так — не пустим». И загораживали дорогу пиками.
«Дорогая Елена Павловна, — мысленно произносил я, — границу между Европой и Азией я теперь знаю не только по карте, я ее увидел воочию. И даже сфотографировался на память. Вот когда буду в Хорошаевке, я обязательно зайду к вам и покажу эту фотографию».
Мы долго петляли по узким улочкам большого рабочего поселка Миндяка. И вот наконец остановились возле добротной избы. Под окнами с резными наличниками на скамье сидел, опершись на костыль, седоусый старик.
Захар Николаевич вышел первым и направился к старику.
— Здравствуйте, Степан Григорьевич!
Старик привстал.
— Захар, никак?
— Он самый.
Они обнялись.
Подошли и мы с Володей.
— Здравствуйте! — подал руку Володя.
— Здравствуйте вам! — подал руку я.
Степан Григорьевич заволновался, поправил орден Красной Звезды на лацкане полосатого пиджака.
— Айдате в избу.
У крыльца Степан Григорьевич остановился.
— Один кобель в хозяйстве остался, все пустует, — сказал он, глядя на просторный хлев, на сарай. — Варвара вот уже полгода лежит, не встает, сам никуда не годен стал — с ногой что-то. Война, видно, сказывается. Мы, когда Ленинград обороняли, под Красной Горкой в сплошном болоте стояли…
— Вам уже сколько?
— Восемьдесят один.
— Все равно вы молодцом выглядите.
— Кабы, Захар, я не был молодцом, меня бы Акулиной звали, — весело сказал Степан Григорьевич.
Варвара, сестра Захара Николаевича, лежала в горнице на кровати. Глаза ее были закрыты, лицо — бледно, губы — синие.
— Вот, — сказал Степан Григорьевич, — милуйся.
Захар Николаевич осторожно присел на край кровати. Жалобно скрипнула под ним панцирная сетка.
— Варь, ты не спишь? Ты слышишь меня? Это я, Захар. Варь!
Ни одна жилочка не шевельнулась на ее лице.
Захар Николаевич взял руку сестры, пощупал пульс.
— Бьется…
И горестно подсел к нам, на свободный стул возле стола.
Степан Григорьевич тем временем резал складным ножом сало.
— Это зачем?
— Ты за кого меня, Захар, принимаешь? — спокойно, чистым ровным голосом спросил Степан Григорьевич и крутанул левый ус. — Ты к сестре пришел или?..
— Молчу, — видя, как начинает распаляться старик, успокоил его Захар Николаевич.
— То-то ж…
Я принялся рассматривать чугунный барельеф, стоявший на самодельной этажерке. Крепкое правильное лицо, ровно причесанные волосы; в петлице довоенного мундира—маршальская звезда. Стал я гадать, кто это.
— Блюхер, — подсказал Степан Григорьевич.
— Откуда он у вас?
— Э-э, браток, это длинная песня. В шахтном клубе он у нас висел. А как Блюхера не стало, я у завклубом этот портрет выпросил. Мы ведь в гражданскую воевали вместе с ним! Весь Урал прошли. Хороший был командир! Нравится портрет-то?
— Нравится.
— Возьми тогда.
— Что вы!
— Бери, раз говорят. Только береги, как я берег. В Каслях отлит — не в какой-нибудь захудалой литейке…
При этом Степан Григорьевич добавил соленое словечко. Крепок он был в свои немалые годы. Усы — как у Чапаева, зубы — необыкновенной белизны и все целые, глаза — то игривые, то лукавые, то колючие и строгие — все зависело от настроения. Вот лишь нога подвела Степана Григорьевича — совсем не держит. Без костыля он теперь и шага не сделает.
— Сейчас куда? — поинтересовался он у Захара Николаевича.
— К Герасиму. Узнает, что у вас был, а к нему не зашел, — обидится.
— Верно. Сказывай ему поклон, давненько я его не видел.
Пришла пора прощаться. Захар Николаевич подошел к сестре, поцеловал ее в бледный лоб.
— Телеграфируйте, если что, — сказал он тихо Степану Григорьевичу и обнял его.
Дом Герасима Николаевича с верандой, выкрашенной в голубой цвет, стоял в глубине усадьбы. От дороги усадьбу отделял двухметровый забор из свежих крепких досок. В заборе вырезана калитка. Она была заперта то ли на замок, то ли на крючок. Мы втроем топтались возле нее, не зная, что предпринять: или кричать, чтобы открыли, или ждать, когда кто-нибудь случайно выйдет.
Выручила собака, яростно лаявшая во дворе. Учуяла нас и теперь металась на цепи.
Вскоре послышались шаги, что-то за калиткой звякнуло, и в проеме калитки, как в рамке картины, замер невысокий человек. Был он одет в дешевый хлопчатобумажный костюм; на ногах — запыленные рабочие ботинки.
Захар Николаевич шагнул ему навстречу.
— Извини за беспокойство! — протянул он руку.
— Братка!
Братья сдержанно поздоровались, но не обнялись.
Герасим Николаевич нисколько не походил на младшего брата. Голова у него была вся лысая (впрочем, через двадцать четыре года — такая у них разница в возрасте, — может, и Захар Николаевич все волосы растеряет). Нос у Грачихина-старшего широкий, брови — густые, совсем закрывали маленькие щелки глаз.
Герасим Николаевич шуганул собаку, и та замолчала, но не по-доброму косилась на нас, залезая в будку.
Во дворе было чисто, прибрано. Все дощечки, бревнышки лежали возле сарая аккуратненько, яблони в садочке стояли побеленные, без сухих веток, в железной бочке была чистая свежая вода.
— Айдате в огород — там у меня ягоды всякие.
Мы послушно проследовали мимо дома.
— Угощайтесь, — показал Герасим Николаевич на кусты крыжовника и смородины. — Я, — говорил он уже одному Захару Николаевичу, — грешным делом подумал: не корреспондент ли приехал? Тут я недавно в «Правду» написал, на Егора, младшего своего. Он у меня, обормот, — инженер, тыщи получает, а отцу вот уже третий месяц рубля не шлет. Я и написал, чтобы приструнили его на работе. И адрес его указал: Вологда, улица Ленинградская… Старший, Федор, что в Миассе живет, никогда подобного не допускает. А допустит… — Герасим Николаевич сжал кулаки, — я и ему покажу кузькину мать… Ну ладно, вы тут побудьте, а я побегу в избу что-нибудь приготовлю, а то Дарья моя куда-то запропастилась. Опять по соседям пошла, не сидится ей дома, вроде б тут работы никакой.
Я было потянулся за ягодой крыжовника, но тут Герасим Николаевич метнул на меня взгляд — одновременно злой и хитроватый. Может, я преувеличивал — глаза-то у Герасима Николаевича спрятанные, но мне показалось, что взгляд был злой, как бы говорящий: вот, мол, на чужое накинулся, я этот крыжовник холил-растил, а какой-то приезжий незнакомец им лакомится. Да я про тебя в «Правду» напишу!
И я отдернул руку от несорванной ягоды.
— Угощайтесь пока, я в избу…
Рядом росла черная смородина, а невдалеке — красная. И та, и другая уже созрела, туго налитые сладким соком ягоды сами просились в рот, но не было силы превозмочь себя, заставить сорвать хоть одну.
А за стеной крыжовника и смородины виднелись грядки темно-красной клубники, зеленого гороха.
— Наверно, это все пропадет, — сказал я Захару Николаевичу.
— Хе, плохо ты знаешь моего брата. У него не пропадет: наварит варенья, компота.
— Почему он такой недобрый? — спросил я тогда.
— Откуда ты взял? Вот смотри: ягодами угощаться пригласил. Сейчас, поди, за стол позовет, самодельное вино предложит… А вообще, — иронично улыбнулся Захар Николаевич, — твой бы вопрос — да трем бывшим женам Герасима. Ушли они от него, не выдержали. Лучше, говорили, с голоду умереть, чем при таком скупердяе жить. Каждую копейку считает, не доверяет никому. А вот Дарья ничего, прижилась. Может, плюнула на свою гордость, может, сама такая. Хотя, судя по всему, не такая: ей хозяйство — до лампочки.
— Вы с ним очень разные, как не родные.
Захар Николаевич уронил сорванную ягоду.
— Все разные… Пелагея вон всем соседям малину раздает, а Герасим… Он Варвару ни разу не проведал. А тут ходу — сам видел — пять минут. Некогда! Хозяйство, хозяйство, хозяйство… Он, когда я в институте учился, пригласил меня однажды к себе на каникулы. А при моем отъезде счет мне предъявил: съел на столько-то рублей. Правда, добавил, что это с вычетом за помощь при заготовке сена, при ремонте крыши, при рытье колодца, при строительстве, извиняюсь, уборной. Я, конечно, выслал потом по счету все до копейки, но больше на каникулы сюда не ездил, А ты говоришь — разные.
Захар Николаевич оглянулся на голос брата: тот стоял на крыльце и махал нам рукой — идите, мол, в избу.
А мне хотелось не в избу идти, а бежать из этой усадьбы и никогда не видеть ее, и этот крыжовник, и этот забор, и эту злую дворняжку, и этого хозяина…
Жалко мне стало сыновей Герасима Николаевича, жалко Дарью, жалко корреспондента, который, возможно, приедет сюда по письму. Я-то через пять минут уеду, а им еще не раз придется встречаться с этим человеком.