Лина врывается в блиндаж вместе с ватным облаком холодного воздуха. Позабыв прикрыть дверь, она устало приваливается к угловому бревну, щурится, как-то странно, почти отрешенно глядит на пляшущий огонек лампы-гильзы.
В последние дни ее не узнать. От высокой аккуратной прически ничего не осталось. Волосы разлохматились, свисают сосульками, торчат в разные стороны. Щеки на обмороженных местах покрылись синеватыми пятнами.
— Ребята, помогите внести лейтенанта, — неожиданно произносит она умоляющим тоном.
Как по команде, один за другим выскакиваем из блиндажа. Рядом с верхней ступенькой, разбросав руки в стороны, лежит на плащ-палатке командир роты саперов. Перед ним на коленях пожилой незнакомый солдат в зашарпанной шинели с оторванным, болтающимся на одной пуговице хлястиком. Он что-то говорит Редину, а тот смотрит на него ничего не видящими, словно остекленевшими глазами.
— Ранило нашего товарища лейтенанта, — виновато произносит солдат. — Вместе мы шли. Только хотел он в окоп спуститься. И все… Меня не задело. А его — вот…
Вчетвером беремся за края плащ-палатки. Приподнимаем раненого. Он тихо, протяжно стонет. Стараясь не оступиться, не поскользнуться на обледеневших ступеньках, осторожно спускаемся вниз. Лина стоит у распахнутой двери. Ждет, когда мы сойдем, с каждым шагом предупреждает:
— Ровнее… Осторожнее… Тише…
Кладем лейтенанта на чью-то телогрейку. Он опять начинает стонать.
— Помогите с него шинель снять. Только осторожнее, — просит Лина, уже сбросившая с себя полушубок и приготовившая бинты.
Руки лейтенанта, полусогнутые в локтях, не разгибаются. С трудом снимаем с него шинель. Над левым карманом темно-зеленой шерстяной гимнастерки рядом с орденом Красного Знамени расплылось бурое пятно. Лина отстегивает ремень, приподнимает гимнастерку вверх — к лицу Редина. Вот она рана — крохотная темная точка чуть выше левого соска. Ее сразу и не заметить, если бы на белой коже вокруг не было красноватого венчика величиной со старинный медный пятак.
— Переверните его на бок. Может быть, вышла пуля, — тихо и торопливо говорит Лина.
На спину лейтенанта страшно смотреть. Пуля вышла около позвоночника в пояснице. Вокруг выходного отверстия все почернело от загустевшей крови.
— И как не задело сердце, — шепотом говорит Зуйков. — Ведь через все тело прошла. И с левой же стороны…
Осторожно поддерживаем обмякшего, словно сразу отогревшегося в тепле лейтенанта, а Лина опутывает его грудь бинтами. Затягивает узелок. Начинает перевязывать поясницу. Ее руки, выпачканные в крови, мелькают у моего лица. Она действует быстро и ловко и без конца повторяет одно и то же:
— Потерпи, миленький… Все будет хорошо… Потерпи…
Редин не теряет сознания. Он молча смотрит на Лину, на ее лицо, руки. Он снова все понимает. Это ясно по его взгляду. Но на какие-то мгновенья зрачки его неожиданно расширяются и застывают в мучительном удивлении.
— Холодно, — хрипит лейтенант сквозь зубы, хотя в землянке душно от теплого воздуха.
— Потерпи, миленький, — тотчас откликается Лина. Она не говорит, а воркует. Ласково, нежно воркует почти на ухо Редину: — Сейчас тепло будет… Все будет хорошо… Немножечко, немножечко потерпи…
Лина успокаивает, как может. Но мы видим — она едва сдерживает слезы и не очень верит в свои слова. Да тут и не нужно быть медиком, чтобы понять, что значит такая рана.
Сооружаем мягкую постель из сложенного вчетверо брезента и парашюта. Укладываем лейтенанта на правый бок — так велела Лина. Накрываем шинелью. Он начинает бредить. То во весь голос, то едва слышно, бессвязно и отрывисто говорит о какой-то Шурочке… Наконец затихает. Дышит размеренно, спокойно.
— Может, уснет. Потише, ребята, — вполголоса просит Бубнов. Но в блиндаже и без его предупреждения тихо. Слышно, как падают на брезент песчинки. Лина наливает из чайника кипяток. Вода оглушительно громко плещется о жестяные стенки кружки.
— Наверное, остыл, — шепчет Зуйков. — Давайте я подогрею, а то холодный.
— Пить! Пить! Пить… — стонет Редин. Видимо, он слышит и понимает наш разговор. Лина кладет руку на его лоб.
— Немножечко потерпи… Принесут воды — напоим. Обязательно напоим… — И, повернувшись к Бубнову, предупреждает шепотом:
— Ни в коем случае не давайте. Ни капли.
Она забирается на нары. Пододвигает под голову вещмешок.
— Отдохну немножко. Если усну, — кивает на лейтенанта, — будите меня сразу.
Лина ложится и засыпает, едва успев прикоснуться щекой к мешку. Сон у нее не женский — крепкий. Ее не будит даже громкий крик Редина, который начинает метаться в бреду:
— Жить хочу!.. Жить хочу!..
Он говорит с трудом, то и дело срываясь на хрип:
— Бейте их, гадов!.. Шура! Ты здесь, Шурочка?.. Холодно!..
Лейтенант отрывисто и надрывно кашляет. В горле у него хрипит и булькает. На губах появляется красноватая пена.
Умирает он тихо. Как будто засыпает от усталости. Закрывает глаза и затихает.
Мы накрываем его тело свободным концом брезента. Сапер тормошит Лину. Зачем? Торопливо выхожу из землянки, чтобы не видеть, как она плачет. На свежем воздухе дышится легче. И в то же время труднее: что-то сдавило горло, будто сжало его чем-то со всех сторон…
А над высоткой опять яркие-яркие звезды. Луна, не вылезавшая в последние ночи из облаков, словно наверстывает упущенное, старается, светит изо всех сил. Большая Медведица все так же, как и всегда, черпает своим бездонным ковшом мглистую туманную изморозь… Нет на земле еще одного человека. А вокруг все остается таким же — и природа, и небо, и поле, припудренное свежим снежком, будто прикрытое белым саваном.
За спиной кто-то кашляет. Это Бубнов. Вышел курить. Затягивается жадно. Вспышки цигарки освещают его лицо. Он хмуро смотрит прямо перед собой, не замечая, как огонек окурка подбирается к пальцам.
— Утром к Кохову не ходи, — произносит он глухо. — Перед рассветом сменим саперов. Пусть его похоронят свои.
Швырнув окурок, он уходит к самоходкам. К Грибану…
Командование остатками роты саперов принял старший сержант — высокий, с крупной головой, чудом держащейся на тонкой жилистой шее. Наверное, он старший в роте не только по званию, но и по возрасту: все лицо у него в морщинках, на висках гусиным пушком выбиваются из-под шапки седые волосы.
— Старший сержант Орлов! — докладывает он Бубнову, лихо вскидывая руку к правому уху.
Дела у саперов неважные. В роте осталось двадцать три человека, и неизвестно, будет ли пополнение.
— Вы к нам вместо лейтенанта Редина, да? — спрашивает Орлов Бубнова и не дает ему ответить: — Жалко товарища лейтенанта. Хороший был командир. Боевой. Вот это его КП. Здесь он всегда находился. Теперь вам тут придется жить. Устраивайтесь…
На повороте траншея становится глубже. Здесь можно не пригибаться, стоять в полный рост. Даже высокий Орлов едва достигает бруствера головой. В стенке окопа выдолблена глубокая ниша с овальным сводом над широкой ступенькой, застланной ветками. Судя по всему, ступенька служит здесь и скамейкой, и лежанкой для отдыха.
Садимся на мерзлые хрустящие ветки. И только теперь Бубнов объясняет причину нашего визита к саперам. Орлов явно разочарован. Он с огорчением говорит о том, что в роте не осталось ни одного офицера, что можно бы было давно прислать кого-нибудь из штаба или с КП батальона. Но оттуда присылают только сухой паек да патроны.
— А я вас, кажется, где-то видел, — внезапно прервав рассказ, говорит он Бубнову. — Поэтому и подумал сразу, что вы из нашего батальона.
— Здесь и виделись. Вот на этом месте, — говорит Бубнов. — Неделю назад. Когда немцы лезли…
— Я был на левом фланге. Один раз прибегал сюда к командиру роты. Точно! — Старший сержант оживляется. — Так это вы с ним и были?! Вот теперь хорошо помню. Тогда здорово выручили нас самоходчики. Не удержаться бы нам одним. По-моему, вы еще с нами и в контратаку ходили.
Бубнов пожимает плечами:
— Метров пятьдесят пробежал…
Орлов умолкает, будто припоминая детали ночного боя. Затем спрашивает:
— Товарищ лейтенант, разрешите с вами посоветоваться?
— Пожалуйста!
— Вы член партии?
— С сорок первого.
— Тогда все в порядке. Понимаете, какое дело. Двое бойцов заявления в партию подали. Одному сам лейтенант вчера рекомендацию дал. И он хочет, чтобы его именно сегодня приняли — в день гибели товарища лейтенанта. Я ему говорю подожди, а он на своем настаивает. Просит.
— А парторг у вас есть?
— Убило его. Нового не успели выбрать.
— А сколько коммунистов?
— Девять.
Бубнов задумывается.
— По-моему, надо собрать коммунистов, выбрать парторга роты, а потом решать вопрос о приеме.
— А это по Уставу будет? Законно? — задумчиво спрашивает Орлов.
— По-моему, да.
Старший сержант поглядывает на свои маленькие, тонкие, как пуговица, трофейные дамские часики и опять спрашивает Бубнова:
— Боюсь, один не сумею такое ответственное собрание провести. А может, прямо сейчас проведем? Пока вы здесь? В случае чего, поможете…
Бубнов соглашается, и Орлов буквально срывается с места.
— Мальцев! — кричит он розовощекому младшему сержанту. — Всех коммунистов сюда, на КП. А еще позови Парамонова и Рычкова. За пулеметчиков пусть остаются вторые номера. Им никуда ни шагу!
…Низко пригибаясь, один за другим тянутся солдаты к командному пункту роты. Обветренные, в истертых, помятых, грязных шинелях, они приветствуют Бубнова, с любопытством разглядывают его, присаживаются на земляную скамейку или прямо на дно окопа, закуривают.
Один из них в шапке, у которой почти начисто оторвано ухо. Из рваной дыры выбиваются клочья ваты.
— Спиридонов, что у тебя с ухом? — строго спрашивает Орлов. — Почему не зашил?
Боец снимает шапку, рассматривает ее, запихивает указательным пальцем торчащие ватные хлопья обратно в дыру.
— Снайперу она понравилась. Сегодня пулей задело, товарищ старший сержант, а иголки под руками не оказалось. — Он осторожно, без особых усилий дергает ухо — не оторвется ли?
— Пока крепко держится, — произносит он и удовлетворенно улыбается. — А раз шапка цела, значит, и голова на месте.
Солдаты смеются. А я смотрю на них — усталых, обросших, промерзших — и думаю о том, как удалось им привыкнуть к этой каторжной жизни в холодных сырых окопах…
А вот появляется и мой старый знакомый сержант Шаповалов. Здоровается. По-хозяйски усаживается на земляной выступ. Заметив меня кивает — узнал.
— Все собрались? — спрашивает старший сержант и пересчитывает солдат: — Восемь из девяти. Трефилов ушел хоронить командира. Отсутствующих без причин нет.
Он выпрямляется, многозначительно и серьезно оглядывает бойцов, поправляет съехавшую набок пряжку широкого офицерского ремня.
— Товарищи! — Орлов снимает шапку. — Предлагаю почтить минутой молчания память наших боевых товарищей — коммунистов, павших в боях за Родину, — парторга сержанта Николая Степановича Фролова и командира роты гвардии лейтенанта Дмитрия Ильича Редина.
Бойцы как по команде поднимаются с мест. Снимают шапки. Замирают, словно в строю…
— Можно садиться, — тихо говорит Орлов. — А теперь давайте начнем партийное собрание. Нам надо выбрать парторга. Какие будут мнения по поводу кандидатуры?
Солдаты молчат, переглядываются. С земляной скамейки поднимается младший сержант лет тридцати.
— Я, Степаныч, предлагаю тебя самого выбрать, — говорит он, обращаясь к Орлову. — Гадать тут нечего. Ты и в обиду не дашь. И потребовать можешь… И в бою выручишь. Мы давно тебя знаем. Вот и весь сказ.
Орлов от неожиданности моргает глазами. Мне кажется, что его длинная жилистая шея словно сжимается, становится короче.
— Это как же? — растерянно произносит старший сержант. — Сейчас я за командира. Мне, наверное, не положено заодно и парторгом быть. Нельзя…
— Можно! — выкрикивает из дальнего угла траншеи черноволосый, темный от загара боец со жгучими как смоль глазами. Видимо, он южанин — азербайджанец или грузин. Говорит с южным акцентом и сразу «заводится», горячится:
— Если выбираем, значит, доверие оказываем. Значит, можно. Почему нельзя?! Давайте голосовать!
— Голосовать! — подхватывают остальные. Бойцы откладывают в сторону автоматы, стаскивают варежки, поднимают руки. Семь рук — натруженных, с мозолями на ладонях, с красными непослушными зазябшими пальцами, которые одинаково ловко умеют вывинчивать взрыватели мин, набивать диски и пулеметные ленты, разбирать автоматы, держать оружие и лопаты, словно приветствуют нового парторга.
— Спасибо, друзья, за доверие. Обещаю его оправдать, — взволнованно произносит Орлов, позабыв сказать, чтобы бойцы опустили руки… Он достает из грудного кармана два маленьких листочка. Бережно развертывает один из них.
— Встань, Рычков, твое заявление разбирать будем, — обращается он к молодому подтянутому ефрейтору.
— Рекомендуют Рычкова Николая Федоровича в партию гвардии лейтенант Редин и младший сержант Холодилин.
Рычков стоит руки по швам и заметно волнуется. Краска смущения пробивается даже через плотный загар лица. Его обветренные щеки становятся еще бронзовее, покрываются неровными темными пятнами. Он стоит, подавшись вперед, и напряженно слушает свое заявление. Во взгляде его застывает томительное ожидание чего-то необычайно серьезного.
— Пусть расскажет биографию, — говорит кто-то из бойцов.
Ефрейтор растерянно оглядывается на голос, задумывается, опускает глаза, словно разыскивает что-то взглядом на дне траншеи.
— Я сейчас, — выдавливает он смущенно и, откашлявшись, начинает говорить — нескладно, отрывисто, с хрипотцой в голосе.
— Я, Рычков Николай Федорович, родился в двадцать четвертом году… В Красноярском крае, в деревне Подлесково… Ну в школе учился. Восемь лет учился… Потом работал в МТС. Слесарил… С ноября сорок второго в армии… И вот здесь…
— Почему не закончил школу?
Рычков с удивлением смотрит на Шаповалова, задавшего вопрос, собирается с мыслями:
— В финскую отец погиб. А у меня три сестренки младшие. Как война началась, вот эта война, голодно стало… Пошел на работу.
— Ясно, — решительно подводит черту Орлов. — Холодилин, ты рекомендуешь Рычкова. Тебе слово.
Коренастый широкоплечий Холодилин удивительно напоминает матроса Балашова из фильма «Мы из Кронштадта». Такое же широкое лицо с выдвинутым подбородком, такой же сердито-озабоченный взгляд из-под низких бровей.
— Я за Рычкова ручаюсь, как за себя. Потому и рекомендую, — твердо, почти чеканно выговаривает он каждое слово. — Мы с ним вместе с Курской дуги. Породнились в окопах. Сейчас что главное в человеке? Как он воюет — вот что главное. А под Прохоровкой кто гранатами подорвал «тигра»? Рычков подорвал. Кто под Грайвороном расчищал танкам проход? Тогда двое наших ошиблись, подорвались. А третий Рычков был. Он не подорвался. Потому что руки у него золотые. И прыгающие мины он первый научился снимать. И других научил. И здесь без страха воюет. А два ордена Красной Звезды о чем говорят? Тоже о том: Рычков достоин быть коммунистом.
А Рычков мнет в своей руке шапку, которую, видимо, от волнения позабыл надеть. Холодный ветерок шевелит его реденькие светлые волосы.
— Скажи, Рычков, ты за что воюешь? — неожиданно спрашивает один из бойцов.
Ефрейтор удивленно вскидывает голову.
— Как за что?!. За Родину…
— А как ты понимаешь это слово?
— Как я понимаю? За что воюю, да? — Рычков задумывается. — За мать и сестренок своих, чтобы немец к ним не пришел. И за себя, за всех нас… За Москву. За нашу землю… Вот и за партию нашу хочу воевать достойно…
— Правильно. Хватит вопросов, — выкрикивает из своего угла сапер-южанин. — Принять!
— Других предложений нет? — спрашивает Орлов.
И снова поднимаются руки. Все до одной. Рычков закусывает губу, боясь посмотреть на товарищей.
У Парамонова биография другая. До войны работал бухгалтером в леспромхозе. В комсомоле не был. Зато на фронте он с сорок первого. Воевал на границе. Два раза ранен. В батальоне со Сталинграда. Наводил переправы, под Харьковом подорвал вражеский дот.
Видимо, его все знают и любят, потому что больше говорят о нем, а ему не задают никаких вопросов. Когда доходит до голосования, с высотки от наших самоходок доносится нестройный винтовочный залп. За ним второй, третий.
— Это салют. Прощальный салют товарищу лейтенанту, — говорит Орлов. — Давайте и мы отдадим ему последнюю почесть, как коммунисту, до конца выполнившему свой долг перед Родиной и партией… Приготовить оружие!
Бойцы встают, поднимают вверх автоматы и карабины, щелкают затворами.
— Одиночными. Огонь! — командует Орлов.
Над траншеями проносится хлесткий удар залпа, сопровождаемый лязгом затворов. Мы с Бубновым тоже стреляем вместе со всеми. Он из пистолета ТТ. Я одиночными из своего автомата.
— Огонь!..
Расползается по окопу серый пахучий дымок. Саперы сосредоточенно, деловито проверяют затворы, ставят их на предохранители. Они делают это привычно и молча, не оглядываясь друг на друга. Сейчас каждый занят своими мыслями. Притихшие, еще больше посерьезневшие, садятся они на свои места.
Я смотрю на Рычкова — усталого, загорелого, обветренного. Он задумчиво глядит прямо перед собой в стенку траншеи. Перевожу взгляд на Парамонова — взволнованного, словно растерянного — и думаю о том, сумею ли я стать вот таким же, как они. Когда-нибудь я ведь тоже буду вступать в партию. Но станут ли так говорить обо мне, как о них? Заслужу ли я такие слова?.. Ловлю себя на мысли, что завидую им обоим.