Никогда не видел такой багровой ночи. Над извилистой, крутобокой балкой, по которой осторожно, словно обнюхивая каждую кочку, пробираются самоходки, небо нависло раскаленной плитой. Плотные непроницаемые облака, насыщенные красными отблесками громадного зарева, едва не задевают верхушки деревьев. Они бросают пульсирующие розовые блики отвесно вниз, высвечивая и обледенелые скаты оврагов, и дорогу, и лес, встретивший нас таинственным настороженным молчанием. Там, где сосны неожиданно отступают, светло как днем. Это сполохи большого пожара, бушующего за высоткой: немцы зажгли Сосновку — село, растянувшееся по ту сторону леса.
Мы с Юркой неплохо устроились на комбатовской самоходке. Через жалюзи и сетку, прикрывающую мотор, с силой вырывается разогретый, почти горячий воздух. Ноги в тепле. И остается только пониже пригнуться, спрятаться за башней от ледяного ветра.
— Тебя за провинность сюда послали, а за что меня? — ворчит мне на ухо Юрка, укутываясь плащ-палаткой поверх шинели. — На фронте наступило затишье. Всех отводят на отдых, а нас опять на затычку. Где же тут справедливость?
— Начальство знает, что делает, — отвечаю я без особой охоты поддерживать разговор.
Смыслова можно понять. Он недоволен, что после взятия Нерубайки — деревушки из десятка подслеповатых приземистых хат — ему не довелось хотя бы на денек остаться со штабом, попариться в бане, а пришлось отправиться в этот «рейс неизвестности», как он сам окрестил его перед выездом.
Зато нам с лейтенантом Бубновым, который сейчас в машине, роптать не приходится: похоже, что накануне мы действительно провинились…
— Берите газик и бочки. Поедете за бензином, — сказал нам вчера командир полка, указав на карте-сотке крохотную деревушку.
— К рассвету вернуться, — поставил он в разговоре последнюю точку.
В общем-то мы оказались дисциплинированными — к утру вернулись. Но без бочек и без машины: не доезжая деревни, напоролись на немцев. Старенький испытанный «вездеход», расстрелянный немецкими пулеметчиками, сгорел как факел. А нас выручила лишь находчивость Бубнова.
К моему удивлению, полковник не похвалил лейтенанта. Наоборот. Выслушав его доклад, он мучительно долго сверлил нас через свои толстые окуляры пронзительным гипнотическим взглядом, словно разглядывал наши печенки. Потом неожиданно отрубил:
— Выполняйте другое задание. Поезжайте с батареей старшего лейтенанта Грибана.
И вот мы упорно пробираемся по оврагам на какую-то высотку 202,5, на которой нам предстоит занять оборону.
…Резко сбавив скорость и натужно гудя, машины одна за другой по-черепашьи выползают из балки и останавливаются на длинном пологом склоне, немного не дотянув до двугорбой вершины заснеженного холма.
Юрка взбирается на башню орудия, горделиво вытягивается в полный рост и по-генеральски оглядывает раскинувшееся впереди поле.
— Отсель грозить мы будем фрицу! — декламирует он, выбросив вперед руку в трехпалой зеленой варежке.
Я не удивляюсь, что Юрка мгновенно забыл об обиде, которую высказывал минут пять назад. Это в его характере. Он переменчив, как майский ветер, и никогда никому не известно, какая муха его укусит и в какое мгновение это произойдет.
Смыслов — старший сержант, командир отделения радио. Но, несмотря на такую должность, он любит похохмить при всяком удобном случае. На отдыхе он участвует в художественной самодеятельности — пляшет и читает стихи… Вот и сейчас на башне он, словно на миниатюрной сцене, начинает выбивать толстыми подошвами «танкеток» замысловатую чечетку — то ли согревается, то ли просто дурачится.
Плотный, круглолицый, с ухмылкой, которая почти не исчезает с его лица, Юрка выделывает на крышке стального люка танцевальные па с серьезным, озабоченным видом.
— Иди сюда, Дорохов. Погляди, красотища какая! — кричит он, не переставая двигать ногами.
Поднимаюсь к нему. Вокруг и в самом деле красиво… Вправо, влево, назад — отсюда все видно как на ладони. Прихваченная морозом земля покрыта дымчатой бело-розовой пленкой, под которой угадываются крупные борозды. Лес остается сзади. Заиндевевший от инея, он сбегает по крутым склонам вниз, в балку, охватывающую высотку полукольцом. Там, в низине, притихшие, оцепеневшие от холода деревья как будто прячутся от пронизывающих ветров. За балкой на соседней высотке возвышается огромная соломенная скирда. А за ней и за полем, изрезанным мелкими распадками, бесконечным извилистым бордюром темнеют лесные массивы. И все это, насколько хватает глаз, словно в цветном кинофильме, подкрашено красноватым светом не утихающего за лесом пожара.
Спрыгиваем вниз на мерзлые кочки. Через передний люк вылезает Бубнов — командир нашего взвода. За глаза мы любовно называем его «лейтенантом первого ранга», потому что он самый настоящий моряк. В самоходном полку Бубнов очутился случайно: направили после госпиталя.
Худощавый, среднего роста, в зеленой шинели, которая застегивается не на пуговицы, а по-солдатски — на проволочные крючки, внешне лейтенант ничем не примечателен. От своих подчиненных он отличается лишь меховой офицерской шапкой да широким флотским ремнем — последней памятью о морской службе.
— Это ты наверху топал? — спрашивает Бубнов Смыслова.
Юрка отворачивается в сторону, словно что-то рассматривает. Затем принимает позу обиженного:
— Топают только лошади, товарищ лейтенант. А вальс-чечетка — это, между прочим, искусство!
Шутливую перебранку между Смысловым и командиром взвода мне уже приходилось слышать не раз. Но сейчас Бубнов, видимо, не хочет принимать Юркин вызов.
— Ну и дорожка, — ворчит он, устало потягиваясь и расправляя затекшие плечи. — Я думал, гусеницы вывернет. На наших коробках хорошо по ровной дороге ездить. А когда гусеницы упираются в стенки канавы, их начисто может сорвать…
Бубнов вспоминает такие случаи во время осеннего двухсоткилометрового марша самоходок. Юрка его поправляет, спорит с ним. Но в конце концов оба приходят к выводу, что механики-водители тогда отличились, но их почему-то не наградили.
К машине подходят командир батареи старший лейтенант Грибан и начальник полковой разведки капитан Кохов. Они, как Пат и Паташон, полная противоположность друг другу. Кохов — невысокий щуплый брюнет с припухлыми губами, крупным носом и юркими темными глазками, едва светящимися из узеньких щелочек между ресницами. Когда он смеется, глаза его почти совсем исчезают, так как щелки смыкаются. В такие мгновенья кончики его зеленых капитанских погон со сверкающими артиллерийскими эмблемами ползут вверх, плечи приподнимаются. И он чем-то становится похож на задиристого, нахохлившегося петушка.
Кохов один из самых молодых офицеров полка. Ему двадцать один. Даже удивительно — когда он успел «заработать» капитанское звание, дослужиться до начальника разведки полка.
Грибан года на два постарше. Он высокого роста, могучий, широкоплечий, косая сажень в плечах — пишут о таких в книжках. У него бронзовое от загара лицо с темными, глубоко посаженными глазами, которые смотрят въедливо, изучающе.
О комбате рассказывают, что в разгар боя он может скрутить козью ножку и как ни в чем не бывало наблюдать за танками, движущимися на батарею. Он любит подпускать их поближе. И наверное, именно поэтому на счету его наводчиков всех больше сожженных «тигров» и «фердинандов».
Сейчас комбат и начальник разведки всерьез озабочены.
— Ничего себе обстановочка, — ворчит Кохов. — На гребешке полсотни саперов и больше никакого прикрытия. И вообще ситуация…
…Оказывается, один конец балки, которая подпирает нашу высотку гигантским ухватом, уходит в расположение немцев. Но самое худшее, что соседнюю высоту, горбатящуюся слева огромной белой могилой, не обороняет никто. Только в полутора километрах отсюда начинаются окопы стрелкового батальона.
— И последнее, — говорит Кохов. — К нашему штабу днем не пройти. Дорога пристреляна немцами. Они бьют по ней из крупнокалиберных пулеметов.
— Значит, придется обороняться и на север, и на юг, и на запад? — бесцеремонно вмешивается Юрка в разговор офицеров. Кохов иронически усмехается:
— Смыслов как в воду глядит. Ему бы давно батальоном командовать.
Грибан, еще не проронивший ни слова, внимательно поглядывает на Юрку.
— Ты, Смыслов, после командовать будешь, — задумчиво говорит комбат. Он поворачивается к Кохову и Бубнову:
— Правильно сделали, что взяли радистов. Надо срочно связаться со штабом полка.
Это уже относится к нам обоим: радисты здесь только мы с Юркой.
— Чтобы связь была как часы! — кивает нам Кохов. — Волну не забыли?
Я знаю, Смыслов недолюбливает Кохова. Поэтому он всегда разговаривает с ним нехотя, ничуть не преклоняясь перед его капитанским чином. Так и сейчас.
— В какой коробке будем работать? — сухо переспрашивает Юрка.
— Идите в мою. Вон, крайняя слева. Там Левин за старшего. — Грибан указывает на ближайшую самоходку, возле которой вооружившиеся лопатами батарейцы уже роют окоп.
Наводчик Сергей Левин мой земляк — горьковчанин. Мы успели с ним подружиться: на фронте земляки сходятся быстро, с первого разговора. И я откровенно рад, что встречусь с ним здесь, на передовой.
Вслед за Юркой спускаюсь в люк комбатовской самоходки. Не успеваю оглядеться, как кто-то сжимает мне плечи, оттаскивает от люка в сторону.
— Ты разве здесь? — Левин держит меня мертвой хваткой — руки у него тяжелые, сильные.
Оба мы не скрываем радости, хотя не виделись всего две недели. Сергей уступает мне место у отката орудия. Юрка садится на сиденье командира машины, напяливает шлем, долго возится, застегивая под подбородком ремешок. Но пряжка не слушается его. Он чертыхается и достает микрофон. Нажав кнопку умформера, Смыслов, словно доктор к дыханию пациента, прислушивается к жужжанию моторчика, потом переходит на передачу, по привычке пощелкивает ногтем указательного пальца по хрупкой чувствительной сеточке микрофона и начинает упрашивать «Солнце», чтобы оно поскорее откликнулось «Луне‑4».
— Паша Журавлев, наверно, дежурит, — бросает он, переключая станцию на прием.
С нетерпением прислушиваемся к сухому потрескиванию в наушниках Юркиного шлемофона, хотя это совсем ни к чему: по лицу Смыслова можно сразу определить, когда он услышит штабного радиста.
— Солнце, Солнце. Я Луна, я Луна-четыре. Отвечай, как слышишь? Как слышишь? Я Луна-четыре. Прием…
Юрка долго крутит ручку настройки. Снова и снова требовательно и просительно взывает к «Солнцу». Но «светило» упорно не хочет откликнуться…
— Ты сколько на радиста учился? — спрашивает меня Левин.
— Три месяца.
— Все время в Горьком? Или еще где?
— В Горьком.
Он спрашивает о военной школе радиоспециалистов, в которой нас за три месяца сделали радиотелеграфистами третьего класса и ефрейторами.
— А где эта школа?
— В кремле.
— Это наверху, где памятник Минину?
— Рядом с обкомом. В кадетском корпусе. Может быть, знаешь — летчик Нестеров в этом доме родился.
Сергей не знает и не скрывает этого. Сам он из Ардатова. В Горьком бывал не часто: несколько раз ездил к родным.
— Значит, автозавод тоже бомбили? — спрашивает он, помолчав.
Я уже рассказывал ему, как бомбили город перед нашим отъездом на фронт, как мы ездили на автозавод, помогали вытаскивать из-под обломков станки, разбирали завалы. Но каждый раз старшина пытается выудить из моей памяти новые и новые подробности.
— Сволочи, куда залетели, — хмуро сказал он после нашего первого разговора и надолго умолк. А я тогда пожалел, что рассказал об автозаводе: его сестра живет там, в Соцгороде.
…Юрка радостно вскрикивает и, включив передатчик, начинает вызывать «Солнце» веселее и громче:
— Солнце! Солнце! Слышу тебя хорошо. Отвечай, как слышишь? Это ты, Паша? Я Луна-четыре. Привет. Перехожу на прием…
В радиошколе за лишнее слово, оброненное в микрофон, нам ставили двойки, выносили взыскания. За «привет», который Юрка сейчас запустил в эфир, ему бы наверняка дали наряд вне очереди — заставили бы драить полы или чистить картошку. Но в школе одно, а на передовой другое. Здесь нет строгих учителей. Здесь одна учительница — война. Только дай четкую связь, а за остальное строго не спросится.
Нам повезло. Журавлев откликается «как по заказу» — в тот момент, когда с треском откидывается люк и в его квадрате появляется лицо комбата.
— Связь установлена, товарищ гвардии старший лейтенант! Как часы! — неестественно громко кричит ему Юрка.
— Понял. По физиономии вижу. Молодец! — Грибан спускается вниз, и в машине сразу становится тесно.
Левину приходится лезть еще дальше — на сиденье водителя. Я передвигаюсь на его место, Смыслов — на мое.
— Не зря мы поехали. Без нас они тут пропали бы, — полушепотом, но не без гордости говорит мне на ухо Юрка.
Грибан садится за рацию. И… все начинается снова…
«Солнце» опять умолкло. Комбат вызывает его несколько раз подряд. Раз… Второй… Третий… Прием… Передача… Передача… Прием… А «Солнце» молчит, словно закатилось куда-то в бездну, откуда его никогда никому не услышать.
— Тоже радисты! Вышвырнуть вас на мороз. Где же связь?! — не на шутку взвинчивается Грибан. Левин смотрит на него с укором. Смыслов — с удивлением. «А говорили, комбат никогда не психует».
Грибан в сердцах срывает с головы шлем. Не ожидавший такого конфуза Юрка торопливо лезет на командирское место, бормоча кому-то проклятья. И опять ноет, визжит моторчик.
— Ты иди погуляй. От твоего присутствия связь не улучшится, — бросает мне Грибан с металлическими нотками в голосе.
Вылезаю наверх. У самого люка, приподнявшись на цыпочки, стоит капитан Кохов. Он рассматривает в бинокль Нерубайку. Но и без бинокля видно — там что-то случилось. Выпуская в небо столбы сизого дыма, горит несколько хат. Возле них мечутся освещенные огнем пожара фигурки людей. По улице, обгоняя одна другую, проносятся крытые грузовые машины. А вот рядом с крайней горящей хатой взметнулись клубки разрывов.
Деревушка находится сзади и чуть правее нашей высотки. По змеистой балке до нее километра три. Напрямую меньше.
— Связь? — коротко спрашивает Кохов.
— Прервалась!
Капитан длинно и выразительно ругается. Это он умеет…
— Иди на рацию! Смыслова ко мне!
Мы с Юркой меняемся ролями.
Теперь уже я терпеливо внушаю «Солнцу», что оно обязано отозваться. Но Журавлев не хочет со мной говорить. Проверяю волну. Начинаю сначала. И опять то же самое…
— Скоро ты там? — в квадрате люка появляется лицо Кохова. — Что ты копаешься? Доверили сосункам!..
Это уже оскорбление. Но я молча глотаю пилюлю. Кохов — капитан. Жаловаться на него не пойдешь. Да и некому жаловаться. Он здесь самый старший по званию. Он здесь хозяин.
— А ну, вылезай! — властно выкрикивает «хозяин» и, словно пистолет, поднимает указательный палец вверх.
А я и без этого жеста знаю дорогу из самоходки. Она одна — «к звездам», как говорит Левин.
— Ефрейтор Дорохов! Приказываю бегом пройти к Нерубайке и установить связь со штабом полка.
— Есть, товарищ капитан!
— Что есть?! — выкрикивает Кохов. Кажется, у него сдают нервы.
— Есть пройти в Нерубайку и установить связь со штабом полка.
— Не пройти, а бегом!
— Есть бегом!..
Спрыгиваю с машины и трусцой направляюсь через кочковатое поле к кустам, к балке. Когда самоходки исчезают из виду, перехожу на шаг. Тропинка ведет в глубь леса, затем поворачивает влево и выходит к болоту, в лед которого вмерзли вспученные лошадиные трупы. Издали они напоминают копны перепревшего клевера на выкошенном до белизны клеверище. У одной лошади голова подо льдом. Видны только клочья гривы. Вздувшаяся спина отливает коричневым блеском. Скорее всего она по самое брюхо завязла в тине и так застыла, замерзла. Другая лежит на боку у самого берега. С болота тянет смрадом. Я отворачиваюсь и… останавливаюсь как от удара в грудь.
Впереди в нескольких сотнях метров, словно приготовившаяся к прыжку широколобая противно-зеленая жаба, прижался к кочкам гусеничный бронетранспортер. Спаренные пулеметы смотрят прямо сюда, на тропинку. Рядом с машиной лицом друг к другу стоят два солдата. Немцы! Вот она, смерть! До нее метров триста. И некуда спрятаться и укрыться. В мозгу вихрем проносится видение, как «жаба» срывается с места, несется вперед, наезжает на меня толстыми резиновыми гусеницами…
Скорее, скорее назад — к кустам и деревьям! Ветер свистит в ушах. Только бы не заметили! Бегу, не разбирая дороги. Перепрыгиваю через ямы и кочки. Падаю. Вскрикиваю от боли в колене. И снова бегу. В мозгу одна мысль: «Глупо, глупо! Глупо так умереть!..»
Каждое мгновение жду выстрелов. «Еще быстрее! Еще!.. А главное — не оглядываться…» Уже мелькают кусты, рядом спасительный лес — рукой подать… И вдруг понимаю, что давно в безопасности. Немцы остались за крутым поворотом. На бронетранспортере сюда не сунешься, не проедешь.
Бреду от дерева к дереву. «Но почему я иду не тропинкой, а склоном оврага? Ах да, надо забраться в самую гущу. Там еще безопаснее…»
Без сил прислоняюсь к дубку. «Жив! Жив!» Но что же со мной случилось? Кажется, перетрусил… Вчера с Бубновым не боялся. Бежал под пулями и не боялся. А здесь?.. Но там мы были втроем. Здесь — один. И потом эти проклятые лошадиные трупы со страшными остекленелыми глазами, раздутыми, распухшими спинами…
С трудом переставляя ноги, поднимаюсь на высотку — к машинам. Что и как буду докладывать Кохову? Рассказать все как было? Он не поймет. Обзовет еще.
А вот и он сам — маленький, аккуратненький, непривычно полный в своем беленьком полушубке. Вместе с ним Грибан, Бубнов, Смыслов. Капитан размахивает руками и что-то доказывает комбату. Увидев меня, умолкает. В ожидании доклада смотрит хмуро, зло и в то же время нетерпеливо.
— Товарищ капитан, в Нерубайке немцы. В балке бронетранспортер и до взвода солдат.
«До взвода» вырывается непроизвольно, само собой. И сам не понимаю, как это случилось.
«А может и правда, в броневике были еще солдаты? Откуда мне знать? Да и кто проверит…»
Но Кохов ни о чем больше не спрашивает. Его не интересуют детали. Он быстро поворачивается к Грибану.
— Я что говорил! — В его голосе смесь торжества и злости. — Мы в ловушке! Надо немедленно выводить самоходки в безопасное место!
Правильно говорит капитан. Надо менять позиции. И чем скорее, тем лучше. Но комбат упрямится:
— Я не имею права.
В голосе Кохова появляются злые нотки:
— Я полагаю, товарищ гвардии старший лейтенант, вы обязаны подчиниться мне, как старшему по званию и должности.
— Я командую батареей, и отвечаю за нее я, а не вы, — удивительно спокойно отвечает Грибан.
— Что же вы предлагаете делать?
— Держать оборону.
— Уж не думаете ли вы зимовать на этом пупе земли?
— Будет приказ — зазимуем.
Они стоят друг перед другом. Кохов нервно крутит пуговицу полушубка. Я смотрю на его бледное осунувшееся лицо, перевожу взгляд на потемневшие щеки Грибана, слушаю их перебранку и думаю о том, как странно все это выглядит: старший лейтенант не подчиняется капитану.
— Вы будете отвечать за отказ выполнить мой приказ, — цедит с расстановкой Кохов.
Ни одной новой искорки не вспыхивает в глазах Грибана. Он смотрит капитану прямо в лицо и выговаривает чеканно и твердо:
— Вашему приказу я не могу подчиниться. Прикажет полковник сдать батарею вам — будете командовать. А пока за людей и технику отвечаю я.
— А я отвечаю за людей, за технику и еще за вас!
— Многое на себя берете. Ваше дело — разведка, — тихо произносит комбат.
Кохов оглядывает Грибана свирепым взглядом и неожиданно набрасывается на нас с Юркой:
— Марш в машину! Установить связь со штабом!
Хорошо отдавать приказы. «Установить связь» — и точка. А как ее установишь, если «Солнце» исчезло с нашего горизонта, не оставив своих координат? Ему, «Солнцу», нет никакого дела до того, что нам надо разбиться, а выполнить приказ капитана. Но выполнять надо. Это мы хорошо понимаем. И потому безропотно лезем в машину.
И снова начинается нудная, до бесконечности тягучая сказка про белого бычка…
— Солнце! Солнце! Я Луна-четыре. Я Луна-четыре. Отвечай, как слышишь? Как слышишь? Прием…
Раз, второй, третий повторяет. Юрка одно и то же.
А в ответ только треск разрядов, противный пронзительный писк, да бешено мчащиеся на соседней волне тире, точки, точки, тире…
Запустить бы сейчас Журавлеву порцию морзянки со скоростью групп пятнадцать. Я представляю, как, уловив в эфире пулеметные очереди ключа, Паша торопливо хватает карандаш и, нахлобучив наушники, быстро-быстро записывает цифры и буквы. Он может принимать до двадцати групп в минуту. Это когда тире и точки сливаются в неугасимую стремительную музыку. Кажется, в ней не под силу никому разобраться. Но Журавлев — радист первого класса. Он все поймет. И все запишет без единой ошибки. Ему бы только услышать… Но не слышит нас «Солнце». Исчезло, пропало оно куда-то вместе со штабной рацией и лучшим в полку радистом…