ЗОЛОТОЙ ПОТОК

Пашка увязался за Антоном в Колтубы и пропадал там два дня. Вернулся он счастливый и весь перепачканный маслом. От матери ему влетело, но он только для виду надулся — и опять взялся за свою недостроенную машину. Если, говорил он, у них в Колтубах будет гидростанция, то здесь он построит ветродвигатель.

На круглых доньях из горбылей он собрал и поставил на крыше большой барабан, вроде турбины, но тот оказался таким тяжелым, что с трудом поворачивался даже в сильный ветер. Пашка немного растерялся, но потом сказал, что это из-за подшипников: будь у него шарикоподшипники, он бы вертелся, как нанятый, и делал всю работу. Барабан так и не захотел вертеться. Пашка его забросил и начал изобретать что-то другое.

Антон появлялся в Тыже не часто и не надолго, но каждый раз приходил с какой-нибудь повой затеей. Так случилось и теперь. Мы слушали тихонько бормотавшее радио, а за столом разговаривали Даша, Иван Потапович и Антон. Сначала мы не обращали внимания, а потом невольно стали прислушиваться, потому что речь зашла о нас.

— Теперь, — говорил Даше Антон, — скоро я к вам не выберусь: сама понимаешь — начинается уборка. Так что тебе придется действовать одной и показать класс работы.

— От других не отстану, — отозвалась Даша.

— Этого мало — не отстать. Ты должна, как говорится, возглавить. Нынче план уборки жесткий, уложиться будет трудно…

— Да кабы людей побольше, оно бы ничего. Одна беда — рук не хватает, — сказал Иван Потапович.

— Вот! — повернулся Антон к Даше. — А твоя задача — обеспечить.

— Где ж я их возьму?

— С неба не упадут. Надо тех, кто есть, так расставить, чтобы они вдвое больше сделали. Мы у себя выделили комсомольские жнейки и сильно на них надеемся.

— Да ведь у нас комсомольцев-то нету, я одна!

— А молодежь? Всех нужно привлечь! Ребята чего будут делать?

— Толку от них… — поморщился Иван Потапович.

— Что мы — маленькие? — сорвался с места Генька. — Нас только к месту определить — тогда увидите…

— Конечно! — поддержал Антон. — Вон они уже какие! Чем не работники? Да и малышей надо привлечь. Мешок колосков соберут — и то дело! Ты, Даша, собрала бы всех ребят и провела среди них разъяснительную работу.

— А среди нас не надо проводить работу, — сказала Катеринка, — мы и сами хотим. Это вот «дикие»…

— Что еще за «дикие»?

— Ну, Васька Щербатый и его дружки. Они несознательные, ничем не интересуются и только дерутся…

— Надо и их привлечь… чтобы им драться некогда было.

Мы начали доказывать, что они недисциплинированные и обязательно сорвут все дело, но Антон только посмеялся и сказал, что мы, наверно, просто боимся, как бы они нас не обогнали.

Это было совсем обидно. Генька сказал, что ладно, пускай делают как хотят, а этому никогда не бывать, чтобы нас обогнали.

Мы думали, что нас как сознательных поставят в молодежных бригадах на самую ответственную работу, но на другой день Даша и Иван Потапович объявили, что мы будем носить снопы, помогать, где нужно, и только Генька, как самый сильный, будет работать на лобогрейке в паре с Иваном Лепехиным. А на вторую лобогрейку назначили Федора Рябых и Ваську Щербатого. Мы протестовали и упрашивали, чтобы на вторую посадили меня или Пашку, но Иван Потапович не стал нас слушать.

Накануне выхода в поле мой отец едва не поссорился с Иваном Потаповичем, который хотел оставить его в конторе.

— Да ты что, смеешься, Иван Потапыч? Дай ты мне душу отвести. А за бумаги не беспокойся, бумаги будут в порядке, — то сердито, то просительно говорил он и все-таки настоял на своем — добился назначения в косари на косогорах: там машине не пройти и косить должны были вручную.

Он долго и тщательно отбивал косу; примериваясь, размахивал ею. Мама, торопливо прибрав избу, услала нас спать — вставать-то нужно до света, — а сама еще осталась у печки варить на два дня обед.

…Мне показалось, что я только-только успел положить голову на подушку, как отец уже тронул меня за плечо:

— Вставай, сынок. Пора!

Я выскочил умываться во двор. Тайга была еще по-ночному черной, избы окутывали сумерки, и только на востоке за гривой небо начало голубеть. Но деревня уже не спала: в окнах зажигались огни, хлопали двери, где-то звенело ведро, негромко перекликались голоса.

Утренняя прохлада и ледяная вода согнали остатки сна. Мама отнесла тете Маше еще спящую Соню. Мы быстро позавтракали и пошли к правлению. Там уже собрались девчата, парни. На завалинке, покуривая свою трубочку, сидел Федор Елизарович и, усмехаясь, наблюдал за дедом Саввой. Тот, одетый в белые холщовые штаны и рубаху, подпоясанную сыромятным ремешком, озабоченно бегал в правление, к лобогрейкам, к косарям, курившим в сторонке, время от времени останавливался, снимал теплый картуз, вытирал лысину, словно что-то припоминая, и снова торопливо и озабоченно устремлялся в правление.

— Да будет тебе, дядя Савва! — сказал Иван Потапович, выходя на улицу. — Что ты снуешь туда да обратно? Все идет как надо, и чего зря расстраиваться?.. Видал, каким петушком летает? — обратился он к Федору Елизаровичу.

— Помолодел дед лет на двадцать, — улыбнулся тот. — Дядя Савва, ты не хлопочи больно-то, умаешься!

— Ничего, моего заряду надолго хватит, — отозвался тот и побежал к подъехавшему возу.

— Что, Потапыч, пойдем, пожалуй? Скоро солнышко проглянет.

— Да, время… Трогай, товарищи!

Девчата стайкой выбежали за ворота, за ними двинулись парни; косари подхватили косы и, подняв их, как ружья, на плечи, пошли следом. Одна за другой, глухо постукивая колесами о камни, тронулись лобогрейки. А позади всех на высоко нагруженном возу, обнимая большой котел, сидела тетка Степанида и нехотя перебранивалась с дедом Саввой.

— Ты головой-то не верти, не верти! Твое дело обеспечить, чтобы как следует быть, — внушительно говорил он, идя рядом с возом.

— Да что ты привязался ко мне? Щей я не варила, что ли? Эка невидаль…

— И невидаль! Ты восчувствуй: день-то сегодня какой? Праздник!.. Мы этого дня год цельный ждали… И твое дело обеспечить, а мое — проверить. Ты думаешь, зря меня инспектором по качеству назначили? Я спуску никому не дам. И с тебя качество спрошу…

— Ладно уж, инспектор!.. Садись-ка лучше на телегу, а то притомишься раньше времени.

Но дед Савва убежал вперед и что-то начал выговаривать Геньке, правившему первой лобогрейкой.

— «Уродилася я…» — зазвенел впереди голос Аннушки Трегубовой.

— «…как былинка в поле», — подхватили девичьи голоса, и над Тыжей громко и слаженно полилась песня.

Песня была печальная, она рассказывала о горькой судьбе девушки-сиротинки, но голоса были так молоды и звонки, звучали они так весело и задорно, что, несмотря на грустные слова, она никого не печалила, а веселила, и ясно было: поют ее не ради грусти, звучащей в ней, а потому, что всем хорошо и радостно, и поэтому ничего не значат эти умершие уже слова из далекого прошлого, а важна лишь радость, звенящая в согласном хоре голосов.

За рекой колонна растянулась, рассыпалась на группы; группы разбрелись по участкам.

Мы пришли на свой. Иван Лепехин сел на место скидальщика, Генька тронул вожжами лошадей. Мотовило пригнуло колосья, хрустнули под ножами стебли, и первый сноп упал на жнивье.

— Не отставай, Настенька! — крикнула Аннушка и с азартом, словно шла в атаку, кинулась вязать снопы.

На втором участке замелькали крылья лобогрейки Федора Рябых, а выше по косогору мерно, как по команде, взблескивали косы. Было похоже, будто один за другим отряды идут в наступление на мягко шумящую стену пшеницы и она пятится, отступает все дальше и дальше, не выдерживая натиска.

Иван Лепехин взмок после третьего гона. Быть скидалыщиком на лобогрейке — это совсем не легко и не просто: попробуй-ка помахать вилами так, чтобы снопы были один в один, и не отстать от равномерно стрекочущей машины, которая то и дело сваливает всё новые и новые пласты подрезанных стеблей! Недаром машина эта называется лобогрейкой! Пот струился по лицу Лепехина, и он, не выпуская вил, склоняясь головой к плечу, вытирал его об рубаху.

Пашка (мы с ним носили снопы к крестам, которые складывала Даша) остановился передохнуть и, посмотрев на делавшую новый заезд лобогрейку, сокрушенно сказал:

— Все-таки отсталая это техника! Сюда бы комбайн…

— А где тут комбайн пустишь?

Поля у нас узкие, выше они переходят в косогоры, так что большой машине по ним и не пройти.

— Ну, значит, надо построить такой маленький комбайн, чтобы везде мог проходить.

— Вот ты и построишь. А покуда снопы таскай! Видишь, Даше складывать нечего…

Пашка подхватил два снопа и поволок их к Даше, но на него вдруг налетел дед Савва.



Картуз он где-то оставил, сыромятный ремешок, должно быть, потерялся, и на легком ветерке холщовая рубаха его вздувалась парусом.

— Ты, герой удалой, чего снопы-то по земле тащишь? До обмолоту молотишь? А ты подними, подними, не переломишься!.. Люди сколько трудов вложили, а ты этим трудом по земле соришь?..

Пашка покраснел и поднял снопы.

— Дядя Савва! — окликнула его Аннушка. — Где картуз-то потерял? Напечет тебе лысину.

— Ничего, лысина не блин, не зажарится… А ты вот как вяжешь, красавица? Нешто это вязка? Ты его, как дитё, пеленай… А то чуть торкнул — и рассыпался.

— Да что это ты кричишь на всех? Прямо генерал какой-то…

— А ты думаешь как? Может, я по своему хлеборобскому делу и есть самый настоящий генерал! Вот погоди-ка, еще и в газетах про меня напечатают: есть, мол, такой в Тыже Савватий Петрович Дрюкин, ба-альшой дока насчет хлебушка, и за это ему полагается почет и уважение… А ты вон зубы скалишь…

— Да я, дедушка, просто так…

— Вяжи, вяжи знай, да потуже! — И дед Савва побежал к участку Федора Рябых.

Поднявшееся солнце припекало все сильней. Набившееся за рубашку остьё покусывало пропотевшее тело, от тяжелых, тугих снопов заболели руки, начало ломить поясницу, во рту пересохло, и мне казалось, что я вот-вот остановлюсь совершенно обессиленный.

Я оглядывался вокруг: далеко впереди все так же равномерно стрекотала жнейка, склонялся и выпрямлялся Лепехин, неторопливо, но споро шли вязальщицы, за ними выстроилась уже вереница крестов, а дальше рассыпались пестрые платьица девчушек — Катеринка, Любушка и другие собирали колоски.

Мало-помалу острая боль в пояснице и руках прошла, и, уже не напрягаясь и не спеша, я нагибался к снопам, подхватывал их и спешил к Даше. И даже успевал помогать Пашке, который, пыхтя и отдуваясь, носил снопы в обнимку.

Вот только хотелось пить! Но время от времени с кадкой холодной тыжевской воды к нам подъезжал Фимка. Он так важно зачерпывал ковшом воду, словно это было самым главным делом, какое только есть на свете. Мы посмеивались, глядя на него, немного смачивали горло — Даша сказала, что много пить нельзя: потом еще хуже будет — и снова принимались за снопы.

Мы кончили свой первый участок незадолго до обеда, и я побежал к отцу.

Косари шли один за другим, уступами, плавно взмахивая поблескивающими косами. Головы у них подняты, плечи так широко и свободно расправлены, так легка неторопливая поступь, что, если бы не капли пота на лицах, можно было бы подумать, что они идут в величавом танце. Пройдя гон, каждый поднимал косу и, уперев черенок в землю, направлял ее брусочком. Потом дядя Федя, шедший первым, переходил на новый участок, и один за другим они снова вступали в торжественное шествие.

Дед Савва оказался уже здесь. Поставив ладонь щитком, он следил за косарями.

— Ну как, дядя Савва? — спросил подошедший Иван Потапович. — Хорошо идут?

— Ничего, — пожевав губами, ответил дед.

— Ты бы пошел отдохнуть — набегался. Года у тебя такие, что покой нужен.

— А что в нем за радость, в покое? Человек — не камень, ему на одном месте лежать незачем…

Он хотел еще что-то добавить, но вдруг вскочил и изо всех сил побежал к косарям.

— Ты чего? Ты чего делаешь?! — еще издали закричал он молодому косарю, шедшему последним. — У тебя не веник, а коса! Чего ж ты ею землю метешь?..

— Ну старик! — усмехнулся Иван Потапович и, сложив ладони рупором, закричал: — Федор Елизарыч! Шабаш! Обедать пора.

Косари так же неторопливо закончили гон и лишь после того тщательно протерли косы, подняли их на плечи и тронулись к стану.

Когда мы подошли к нему, Федор Рябых и Васька были уже там, и Федор говорил стряпухе, но так, чтобы слышали все:

— А ну, тетка Степанида, зачерпни погуще передовикам колхозных полей!

Генька залился краской и бросился к доске показателей. Их лобогрейка отстала на полгектара.

Фимка и Сенька с заносчивым видом прошли мимо нас, и Фимка сказал куда-то в сторону:

— «Рябчики». Запарились?

— Запарились, — подтвердил Сенька.

— Может, взять их?.. На буксир?

Генька обозлился, но ничего не сказал. Да и что тут скажешь, если на самом деле отстали!..

После обеда все прилегли немного отдохнуть, а мы с Генькой убежали к Тыже искупаться. Генька был мрачен и, как я ни старался его разговорить, все время молчал. Только когда мы уже возвращались, он сказал:

— Ладно, еще посмотрим, кто кого?

Ивана Лепехина тоже, видно, взяло за живое, что они отстали, и после обеда он так нажал, а Геннадий так подгонял лошадей, что теперь Настенька и Аннушка отставали от них.

— Ты что, на пожар скачешь? — крикнула ему Аннушка. — Гляди-ка вон, огрехи оставляешь. Дед тебе задаст, как увидит…

Генька придержал лошадей, огрехов больше не было, но работали они так напористо, так азартно взмахивало крыльями мотовило и звучно хрустели под ножами стебли, так стремительно падали на жнивье вороха стеблей, что и Аннушка и мы все втянулись в новый темп и пошли быстрее.

Даше показалось, что Настенька устала, и она предложила ей поменяться местами, но та лишь упрямо покачала головой и продолжала вязать. Она шла неторопливо, не суетилась и не шумела, как Аннушка, но мало-помалу расстояние между ними сокращалось все больше, и вот уже Настенька оказалась впереди, а запыхавшаяся Аннушка кричала ей вслед:

— Передохни, умаешься!

Но умаялась она сама, а Настенька все так же размеренно шла вперед, то склоняясь к снопу, то распрямляясь.

Не поймешь эту Настеньку! Тихая, застенчивая, всегда жмется к своей большой, шумной подруге, словно ищет защиты; и голоса-то ее почти никогда не слышно за веселой Аннушкиной трескотней. Кажется, что она во всем следует примеру Аннушки, а на самом деле получается наоборот: Аннушка нашумит, набушует, а стоит Настеньке тихонько сказать что-нибудь, и делается по ее, а не по-Аннушкиному, и, оказывается, не порывистая сильная Аннушка для Настеньки, а скромная, незаметная Настенька служит для Аннушки опорой и руководительницей. Вот и сейчас Аннушка азартно, будто с разбегу, набросилась на работу, нетерпеливо крутила перевясла — так, что они только похрустывали под ее сильными руками, но быстро устала и начала отставать. А Настенька неторопливо, даже, казалось, медлительно, шла от снопа к снопу, лишь улыбками отвечая на громкие шутки Аннушки; а когда та притомилась, так же молча стала помогать ей, и ни разу я не слышал, чтобы Настенька пожаловалась на усталость. И откуда только бралась сила в ее маленьких руках? А может, дело не в силе, а в постоянстве и упорстве, без которых любая сила ничего не значит?

Солнце уже скрывалось за частоколом пихт на гребне Черной гривы, от людей и машин по полю вытянулись длинные лиловые тени, и в наступившей прохладе нам стало легче, хотя тело всё больше наливалось усталостью.

Я думал, что наша лобогрейка обгонит Васькину по крайней мере гектара на два, но Геньке и Лепехину удалось только сравняться с другой бригадой. Даша сказала, что это хорошо, так и надо: это же уборка, а не скачки; здесь не только скорость нужна, но и качество, и если так дальше пойдет, то Лепехин и Геннадий обязательно выйдут на первое место.

Тень Черной гривы залила всю долину и начала всползать по косогорам вверх; на западе вспыхнуло пожарище заката, загорелись розовым пламенем гольцы, и, словно зажженный ими, на стане запылал костер. Сначала с дальних, потом с ближних участков люди потянулись на стан, к огню. Кое-кто из женщин, у которых были малые ребята, ушли в деревню, а остальные неторопливо, с наслаждением умывались и рассаживались неподалеку от костра, у которого хозяйничала раскрасневшаяся тетка Степанида.

— Пойдем-ка, Николаха, искупаемся, — сказал мне отец.

— Купаться? Да ведь холодно сейчас! Вон уж туман ползет…

Над рекой и в самом деле появилась голубовато-молочная дымка.

— Что за «холодно»! Не зима, не замерзнешь. Сейчас только и купаться в свое удовольствие, а не в жару, как вы…

Это оказалось ни с чем не сравнимое удовольствие. Днем, в жару, мы сидели в воде, пока не начинали синеть и заикаться, но стоило очутиться на берегу, как зной опять обжигал нас и мы готовы были снова лезть в воду. А сейчас после мягкой прохлады воздуха вода в Тыже была даже теплой, и казалось, что вместе с потом и пылью она смывает и уносит усталость, дышится легче и свободнее, тело долго хранит ощущение бодрой свежести.

— Теперь домой? — спросил отец, одеваясь.

Но мне не хотелось возвращаться в деревню. На стане, у костра, звенели веселые голоса, кто-то — должно быть Аннушка — заливисто хохотал. Там были все, с кем прошел этот чудесный день, и зачем же уходить от них? Отец, должно быть, понял мое настроение:

— Ну и ладно, коли так. Пошли на стан. С народом веселее…

На обратном пути мы не сказали ни слова, но почему-то мне навсегда запомнилась эта дорога. Мы шли рядом, одинаково неторопливым, широким, немного усталым шагом. Я подумал, что вот мы целый день работали и хорошо, что у меня такой большой, сильный и все умеющий отец; а отец, наверно, думал, что у него сын уже не просто мальчик, а работник… И как это хорошо, что мы уже не просто отец и сын, а товарищи по работе! И как приятно идти вот так рядом и молчать, потому что и без слов ведь можно понимать друг друга…

Мы с ним разговариваем не часто — он постоянно занят, а у меня то уроки, то другие дела, — но уж если он скажет что-нибудь, хочешь не хочешь, а сделаешь так, как он говорит. Мама — та, бывает, уговаривает, а он никогда: молчит, а только посмотрит — и делаешь по его. И ведь я его не боюсь, он не только за ухо потянуть, а и не крикнет никогда, но нет ничего хуже, чем его молчаливое осуждение или неодобрение. Иной раз запутаешься в задаче, спросишь; он посмотрит задачу — «подумай», говорит. Я над ней бьюсь, бьюсь, а он время от времени подойдет, посмотрит и опять: «Нет, плохо думал. Думай еще». А когда кончу, он скажет: «Ну, вот видишь! Значит, можешь сам? А ты сомневался. Сомневаться в себе — это, брат, последнее дело!» — или еще что-нибудь вроде этого. Потом мне и самому приятно, что я справился без посторонней помощи, а скупая похвала отца дороже всяких других.

Катеринка говорит, что он некрасивый. Если разобраться, так, конечно, красоты особенной нет: сутулится, на верхней губе колючая щеточка подстриженных усов, нос большой, а губы толстые. И я в него, такой же некрасивый, только глаза у меня мамины. Ну и что же, что некрасивый? Все равно я ни на кого не хотел бы быть похожим, кроме как на него. Похожим во всем. И буду! Вот уже работал с ним — ну, не наравне, а все-таки вместе, а вырасту — и мы тогда будем совсем как два товарища…

После ужина девчата затеяли было петь песни, но Иван Потапович приказал всем ложиться спать: ночь коротка, а вставать нужно с рассвета. Однако за копешкой, где улеглись девчата, долго еще захлебываясь и давясь от смеха, звучал голос Аннушки, негромко смеялась Настенька и время от времени отзывалась Даша.

Взрослые мужчины и парни улеглись тоже, а утомившийся за день дед Савва давно уже сладко похрапывал, свернувшись калачиком и по-детски подложив под щеку ладонь.

Я лег на спину рядом с отцом. Костер угасал, и звезды стали виднее, ярче. Руки и ноги гудели от усталости, но эта усталость была приятной. Земля — словно и она устала за день от солнца, шума и звона голосов — тоже затихала и как-то начала покачиваться. Только звезды становились все больше, сияли все тверже и ярче. Но вот и они дрогнули: казалось, небо покачнулось тоже и куда-то поплыло…

Еще не кончили жать, а на току уже появилась молотилка. Мы очень хотели попасть в молотильную бригаду, но Иван Потапович сказал, что это нам еще не под силу. К молотилке приставили самых здоровых парней и девчат. У барабана стал Иван Лепехин, а подавальщицами к нему — Аннушка и Даша. Они обвязали лица косынками так, что остались видны только глаза, и заняли свои места.

— Давай! — скомандовал Иван Потапович.

Трактор загрохотал, длинная провисающая змея ремня лениво шевельнулась, заскользила все быстрее, щелкнула швом о шкив, и вот уже, подвывая, загремел барабан. Лепехин расправил развязанный сноп, подвинул его по лотку, потом второй. Завывающий гром стих, и барабан, довольно урча, зарокотал на одной ноте. Сзади из молотилки повалила солома, а из горловины полился золотой поток зерна…

Который год я вижу молотьбу, но каждый раз смотрю и не могу насмотреться. Вот и теперь я стоял как зачарованный и не мог оторвать глаз от этого непрерывного тяжелого потока, порозовевшего под восходящим солнцем. Да и не только я. Вон рядом Генька, мой отец, дядя Федя, Иван Потапович, дед Савва… И на всех лицах я вижу радость и торжество. Дед Савва не может стоять спокойно, переминается с ноги на ногу, его загорелая лысина даже побледнела от волнения.

— Пошел, пошел хлебушек! — по губам угадываю я его слова.

Иван Потапович оглядывается вокруг, словно приглашая всех посмотреть и не понимая, как на это можно не смотреть.

— Вот она, сила колхозная! — громко, чтобы перекрыть грохот барабана, говорит он. — Хлебом вся земля держится. А кто этот хлеб дает? Мы!.. Это понимать надо и гордиться!

Он и в самом деле гордится. Лицо его торжественно, и он даже кажется помолодевшим, непохожим на самого себя. А может, он такой действительно и есть, а хмурость и всегдашняя озабоченность его оттого и бывают, что ему кажется, будто сделано пока мало и нужно сделать еще больше?

Пашка, пораженный преображением Ивана Потаповича, открыв рот, смотрит на него во все глаза.

— Ты, брат, не веялка. Закрой, а то ворона залетит, — говорит Иван Потапович и легонько подталкивает его челюсть снизу.

Зубы Пашки звонко щелкают, и все смеются: не над Павлом, конечно, а просто потому, что всем очень весело и смеяться готовы всему — так радостно на душе у каждого.

Мы возим к току снопы, а потом поступаем под начало к деду Савве, мечущему стог. Он мечет его и мечется сам по огромному стоговищу, покрикивая на нас, чтобы правильно укладывали и утаптывали, переделывает по-своему и успевает подгонять Пашку и Фимку, взбрасывающих наверх солому. От молотилки через стог переброшены тросы, за стогом к ним подпряжены лошади, и, когда у молотилки накапливается ворох соломы, Пашка и Фимка, сидящие верхами, гонят лошадей, и солома, подхваченная тросами, взъезжает наверх…

Метать стог трудно. Попробуйте-ка потаскать тяжелые вороха, когда ноги тонут в еще не утоптанной соломе, уложить их правильно и плотно, чтобы потом стог не разъехался в разные стороны! Солома душно отдает хлебом и зноем, пот заливает глаза, остьём усыпано тело, и оно нестерпимо зудит, но все это нипочем. Мы с таким азартом таскаем — даже не шагом, а бегом — вороха соломы, так скоро растет наш стог, что где там замечать пустяковые неприятности!

Мама попеняла мне, что я не хожу ночевать в деревню, совсем от дому отбился, но отец вступился за меня:

— Ничего, мать, дом от него не уйдет. От дому отбился, к народу прибился. Без этого человек — не человек. И пусть привыкает хлеб не только с сахаром, а и с солью есть, цену ему узнает…

Так я до конца уборки и жил вместе с отцом на стану.

Геннадий и Лепехин добились своего: их лобогрейка обогнала Васькину. Правда, не намного, всего на четверть гектара, но все-таки они молодцы, не осрамились!

Когда хлеба намолотили несколько тонн, Анисим Семенович, Пашкин отец, пригнал из Тыжи подводы для обоза с хлебосдачей. Для такого случая он запряг даже Голубчика и сам им правил. Пашкин отец, наверно, самый сильный у нас в деревне — только он может справиться с Голубчиком, огромным четырехлетним жеребцом, гордостью нашей фермы. На войне Анисим Семенович был в артиллерии и тоже при конях, а вернулся с войны и опять стал работать на ферме, вернее — на пастбищах, потому что старается все время держать скот на воздухе, а не в стойлах. Он говорит, что так здоровее и полезнее. Оттого, что он сам все время на ветру и на солнце, кожа у него красная, будто дубленая, а волосы, и без того светлые, выгорели совсем, и кажется, что он седой, хотя ему не так уж много лет. Пашка весь в отца — белобрысый, словно у него не волосы, а отбеленная кудель, и такой же медлительный и рассудительный, хотя я думаю, что рассудительным Пашка становится только тогда, когда чего-нибудь побаивается.

Так как обе бригады на жатве работали хорошо, Иван Потапович сказал, что с обозом поедут и Генька и Васька. Мы признали, что это справедливо.

Обоз повел Иван Потапович. На первой подводе укрепили красный флаг, под ним устроились Федор Рябых со своим баяном и Генька, правивший лошадью. Васька и Лепехин ехали на второй, остальные сели кому как пришлось. Иван Потапович подал команду. Федор сдвинул на затылок кепку и развернул мехи баяна. Подпрыгивая на камнях, подводы тронулись под разудалый марш.

Мы проводили их до Тыжи. Я смотрел на телеги, в которых лежали укрытые брезентом мешки, но виделись мне не серые мешки и брезент, а золотая струя, бьющая из молотилки. Ведь не только у нас, а везде, по всей стране грохочут сейчас барабаны молотилок и комбайнов и льется неиссякаемый золотой поток, заливает землю, несет людям радость и силу…

Загрузка...