На обратном пути Генька побывал у Антона на электростанции. Там уже опробовали турбину и устанавливали генератор, который будет давать электрический ток.
Мы рассказали Геннадию про поездку на заимку, как Захар Васильевич вел большевиков через тайгу.
— Знаете что? — предложил он. — Надо, чтобы про это узнали и ребята и большие. Пошли к Даше…
Даша сказала, что это будет просто замечательно, надо обязательно организовать. Захар Васильевич сначала стеснялся, отказывался делать доклад («Сроду я их делал когда? Вся моя наука — тайга да винтовка»), но наконец согласился. Мы с Катеринкой написали объявления и приклеили их на дверях избы-читальни и правления, а в назначенный день обежали все избы и всем сказали, чтобы приходили.
Народу набилась полная изба. Пришел и Васька. Не было только его дружков Фимки и Сеньки. Фимку мать изругала за то, что лодырь, и послала собирать валежник — печь топить нечем, а Сенька пошел ему помогать.
Захар Васильевич пришел в новой рубашке и пиджаке, видно только что вынутом из сундука, — складки торчали на нем в разные стороны, словно железные углы. Он садится, вытирает вспотевшее лицо и начинает сначала негромко и запинаясь, потом увлекается. Он пристально смотрит куда-то поверх голов, будто там перед его глазами опять возникли картины пережитого и он лишь описывает то, что видится ему сейчас…
Давно окончен рассказ, душно в переполненной избе, коптит забытая всеми лампа, и вместе с копотью ползет по комнате керосиновый чад. Удивленная непривычной тишиной, припала к окнам глухая темень.
Наконец Федор Елизарович спохватывается и поправляет фитиль. С лиц сбегает оцепенение, но все молчат, и только в затененном углу раздается долгий, прерывистый вздох.
— Вот, дорогие товарищи, — негромко и торжественно говорит Федор Елизарович, — без всякой агитации вы видите, в чем суть дела! Боле половины из вас тогда на свете не было, а кто и был, так, ровно кутенок в потемках, жил, как жилось. А сквозь эту горькую жизнь и темноту шли самоотверженные люди и звали народ на дорогу счастливой жизни. Сколько они мук приняли, невозможно даже сказать. Сколько из них головы сложили и на царской плахе, и в нашей матушке-Сибири! И мы всегда должны помнить, что люди эти жизнь свою положили за нас с вами…
Генька вскакивает:
— Дядя Федя, можно мне сказать?.. Нельзя ли, чтобы сделать памятник старым большевикам? И настоящий, каменный?
Генькино предложение всем нравится, в избе одобрительно гудят голоса, но Федор Елизарович поднимает руку;
— Памятник сделать, конечно, можно. Дело это хорошее, чтобы всегда перед глазами напоминание было людям. Однако тот человек не о памятнике мечту имел, а о жизни, чтобы она человеку не в тягость была, а в радость. И должны мы, дорогие товарищи, подумать про то, как достигнуть такой жизни, о которой они мечтали для нас и за которую, то есть за эту нашу жизнь, сложили свои головы…
Но тут с улицы доносится вопль, и в дверь врывается Фимка. Еле переводя дух и вытаращив перепуганные глаза, он кричит с порога:
— Скорее!.. Колтубы горят! С гривы всё видать…
С грохотом летят на пол лавки, изба мгновенно пустеет, и в темноте уже слышны только топот десятков ног, хриплое дыхание бегущих и треск кустов. Толпа взбегает на гриву и сразу же затихает: над Колтубами стоит зарево…
Колтубы далеко, да и все равно их нельзя увидеть — они в низинке, ничего нельзя услышать, но мне видится, как мечутся в пламени люди, слышится, как кричат и плачут перепуганные ребятишки, ревет обезумевший скот, а огонь, шипя и стреляя искрами, яростно охватывает избы, перекидывается на тайгу…
— Что-то это не похоже на пожар, — говорит Анисим, Пашкин отец.
Зарево и в самом деле какое-то необычное — ровное и неподвижное, а не трепетное, как бывает при пожаре.
— Ладно, не будем гадать да время терять, — решает Иван Потапович. — Там разберемся… А ну, быстро, товарищи, за топорами, лопатами — и на конюшню…
Так же стремительно, ломая кусты, толпа скатывается с гривы, на несколько минут тает и вновь вскипает у конюшни. Анисим, Иван Потапович и дядя Федя запрягают лошадей в телеги, в которые сваливают лопаты и топоры. Мы с Генькой прыгаем в телегу тоже, парни вскакивают на неоседланных лошадей, и все карьером вылетаем на Колтубовскую дорогу.
Иван Потапович, стоя в телеге, нахлестывает лошадей, но тревога передалась уже и лошадям, и они, распластавшись, сердито всхрапывая, летят все быстрее. И кажется, что врассыпную бросаются кусты, в ужасе взмахивают мохнатыми лапами ели; телеги неистово гремят по камням, запрокидываются на корневищах и летят, летят туда, где на облаках маячил неяркий отсвет. По временам он исчезает за гривами, за зубчатой стеной тайги, потом появляется снова — неизменный, неподвижный и потому особенно страшный…
Так мчимся мы, еле различая дорогу, потеряв счет верстам и времени.
И вдруг навстречу из темноты на хрипящей лошади вырывается всадник.
— Стой! — кричит он. — Потапыч, не гони! Это не пожар…
— А что же там, костры жгут? — сердито отзывается Иван Потапович.
— Там свет… Просто свет…
Мы вылетаем на увал, и мне кажется, что солнце раздробилось на маленькие осколки и упало на Колтубы. Яркий белый свет бьет из окон, цепочка маленьких солнц повисла над улицами, и ослепительным сверканьем залита плотина. Весь народ на улицах, но никто не бегает и не кричит от ужаса; порыв ветра доносит праздничный гомон и развеселую песню.
— А-ах, курицыны дети! — восхищенно говорит Иван Потапович. — Это же они станцию пустили…
Невиданный свет стоит над Колтубами, и, кажется, тайга, настороженная и притихшая, попятилась от села, а плотные облака, привлеченные сверканьем огней, спускаются все ниже, и отблеск на них пламенеет все горячее.
— Ох, ну и здорово! — восторженно вскрикивает Аннушка Трегубова. (Она и Даша тоже, оказывается, скакали верхами.) — Поехали скорее, поглядим!..
— Постой! — окликает ее Иван Потапович. — Куда ж мы так — с лопатами и топорами… Сраму не оберешься…
— Да чего там! — отзывается Лепехин. — Кто же знал, что такое дело! Ничего…
Аннушка дергает повод, и ее будто ветром сдувает с увала. Следом трогаемся и мы, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее — нас гонит нетерпение.
На улицах так светло, что можно читать. Мне хочется забежать в каждую избу, поглядеть, как горят эти маленькие стеклянные солнца у потолков, но мы скачем к плотине. Возле брызжущей белым пламенем электростанции шумит толпа. Здесь председатель сельсовета Кузьма Степанович Коржов, однорукий председатель «Зари» Лапшин в своем офицерском кителе, на котором сверкают ордена и медали, и сияющий Антон.
По белой шелковой рубахе Антона уже расползлись темные масляные пятна, но он даже, кажется, гордится этими пятнами, будто это вовсе и не пятна, а ордена. Здесь же Савелий Максимович. Лицо его утратило всегдашнюю серьезность, с него не сходит широкая улыбка.
Антон первый замечает нас.
— Вона, — кричит он, — тыжовцы в гости прискакали! Вот это друзья!
— С праздником вас! — говорит Иван Потапович, пожимая руки. — Однако мы ведь того… Мы думали — может, занялось у вас тут…
В ответ раздается безудержный хохот. Наши сначала смущенно улыбаются, потом и сами начинают хохотать.
— За заботу спасибо! — говорит Лапшин. — А приехали все одно кстати — сейчас только гостей и принимать. Мы думали на той неделе открывать торжественно, по всей форме. А ребята поднажали, досрочно закончили монтаж, ну, народ и не утерпел: чего, мол, откладывать…
Антон ведет нас на станцию, все объясняет и показывает. Колтубовцы все это видели и слышали, конечно, не один раз, но и они смотрят и слушают с напряженным вниманием, будто тоже вот только сейчас увидели действующую электростанцию.
Иногда Антон запинается, затрудняясь что-либо объяснить, и тогда ему коротко и негромко подсказывает какой-то долговязый парень. Парня этого я приметил в Колтубах еще раньше и думал, что это какое-нибудь начальство. Он всегда держался спокойно, и все обращались к нему очень уважительно, словно к начальнику, хотя на начальника он вовсе не похож: нос у него вздернут, как у мальчишки, русые волосы торчат на затылке «петухами», а на пухлых щеках и подбородке смешные ямочки. Он еще совсем молодой, но все зовут его по имени-отчеству: Василием Федоровичем. Оказалось, что это техник из «Сельэлектро», наблюдавший за постройкой гидростанции.
В просторном зальце пустовато и чисто, как в больнице. Посреди зала негромко гудит-поет генератор, где-то внизу, под полом, курлычет вода. Возле стены сверкает щит, словно высеченный из белого льда: на нем всякие медные и молочно-белые штучки, черные круги приборов с дрожащими стрелками.
— Н-да, храмина! — восхищенно говорит дядя Федя. — Поневоле позавидуешь.
— А чего завидовать? — откликается Коржов. — Вам, чай, тоже не заказано. Берите пример с «Зари», да и у себя принимайтесь…
Иван Потапович огорченно машет рукой:
— Куда, разве нам поднять такую махину!..
Нас ведут на скотный двор, показывают лихо стрекочущую соломорезку, движимую маленьким моторчиком; потом мотором же запускают триер.
— Планы у нас дальнего прицела, — говорит Лапшин. — Пока вот только моторов маловато, а разживемся — сепараторы подключим, воду насосом гнать будем на конюшню, в хлева, а там — и по избам. Ну, конечно, и молотить теперь электричеством будем…
— А на водохранилище, — подхватывает Антон, — устроим водную станцию: вышку, лодки. А зимой — каток. Как в городе: с освещением и музыкой…
Мы слушаем с восхищением и все более возрастающей завистью. Почему же нельзя у нас? Ведь Тыжа течет под самой деревней, так почему мы не можем построить свою электростанцию?
Все чаще я замечаю, как наши бросают на Ивана Потаповича требовательные, вопрошающие взгляды, а он все больше и больше суровеет.
На прощанье колтубовцы угощают нас. Они от души радуются своей станции, гордятся ею и даже хвастают. Мы бы тоже, наверно, хвастались, будь у нас такая станция, но хвастаться нам нечем…
Возвращаемся мы в мрачном молчании. Время от времени то один, то другой оборачивается назад — туда, где за гривами горят отблески на облаках. Они, как магнит, притягивают наши взгляды и мысли, и, хотя все молчат, я знаю, что все думают об одном и том же.
— Эх и заживут они теперь! — мечтательно говорит Аннушка, едущая рядом с нами.
Иван Потапович вскипает. Он, как и все, хотел бы, чтобы у нас была своя электростанция, и то, что ее нет и все обращаются к нему, он, должно быть, ощущает как упрек и потому сердится.
— А ты на чужое не зарься! — сердито отвечает он. — Не завидуй чужому-то…
— Мы не завидуем, Иван Потапович, — откликается Даша. — А хорошему как не радоваться?
— Тут, по-моему, — говорит подсевший к нам на телегу Федор Елизарович, — зависти нету, а если есть, так это ничего. Зависть разная бывает. Одно дело, когда человек только о себе думает, под себя гребет: пусть у других не будет, лишь бы у него было, — это одно. А если он увидел хорошее и сам к тому тянется — ничего в этом дурного нет, эта зависть человеку на пользу. Мне такая зависть нравится… А колтубовцы молодцы, ничего не скажешь!
— Да разве я не понимаю? Только ножки-то надо тянуть по одёжке, замахиваться по силе-возможности, а не наобум. Колтубовцы и мне душу растравили… А разве мы им ровня? Ты же член правления, знаешь, сколько у нас в кошельке, так чего зря говорить!..
— Мы тому кошельку не сторожа, а хозяева, — как-то неопределенно говорит Федор Елизарович.
Иван Потапович вместо ответа хлещет лошадь, и разговор больше не возобновляется до самой деревни.