Без конца шли осенние дожди, потом начало сильно подмораживать, но снега долго не было. И вдруг сразу, в одну ночь, пушистая пелена укутала землю и тайгу. Захар Васильевич затосковал: настала самая пора для промысла, а он мучился со своим ревматизмом и дальше околицы не мог выйти. Он зачастил к Катеринке.
У Катеринки была черноглазая, гибкая, как пружина, Найда. Захар Васильевич подарил ей пару живых белок. А потом Катеринка подобрала галку с вывихнутым крылом, назвала его Кузьмой и теперь выхаживала. Она еще хотела взять на воспитание ягненка, но этого Марья Осиповна уже не позволила. И так, когда вся эта живность надоедала Марье Осиповне, она не раз кричала всердцах:
— И что это такое? Прямо не хата, а зверинец! — и грозилась всех повыкидать.
Посмотреть на Катеринкин «зверинец» и приходил Захар Васильевич. Мы тоже часто собирались у нее.
Санька и Анька, как она звала белок, так забавно ссорились из-за корки хлеба, а потом, помирившись, взапуски, стремглав носились по всей избе, Найда была так красива, а Кузьма так уморителен, что с ними никак нельзя было соскучиться.
Особенно забавен был Кузьма. Он держался солидно и важно, неторопливо поворачивая во все стороны клювастую голову. А когда Катеринка садилась готовить уроки, он обязательно умащивался на стопку учебников и, нахохлившись, подремывал. Если Санька и Анька поднимали очень уж отчаянную возню, он приподнимал голову, как бы неодобрительно крякал и опять засыпал. Только он был ворюга, и, как Кате-ринка его ни стыдила, стоило оставить на столе новое, блестящее перо, как оно немедленно исчезало и найти его уже было невозможно.
Кузьма никак не мог привыкнуть к свету, и каждый раз, когда вспыхивала электрическая лампочка, он встревоженно вскидывался, растопыривал крылья и как-то сипел, косясь на сверкающий стеклянный шарик. Потом однажды, когда крыло у него поджило, он днем попробовал долбануть лампочку клювом, но тут же испугался, отлетел на подоконник и долго топтался там, сердито растопыривая крылья и беззвучно открывая клюв.
Захар Васильевич, присев возле печки, покуривал свою трубочку, следил за беготней Саньки и Аньки, о чем-то думал и вздыхал. Покончив с уроками, мы подсаживались к нему. Кузьма перебирался в загнеть, и мы расспрашивали Захара Васильевича о промысле, про всякие случаи в тайге.
Тут-то, в один из зимних вечеров, и зародилась у нас мысль тоже заняться промыслом. Конечно, мы не могли уйти на настоящий промысел: нас бы не пустили, да и не было у нас ни винтовок, ни припасу, а без этого много зверя не набьешь. Но Генька сказал, что это и не важно — мы ведь будем добывать не на продажу, а для коллекции: набьем разных зверьков, сделаем чучела и опять отдадим в школу, как минералы. И вовсе не обязательно с ружьем: Захар Васильевич научит нас делать ловушки; они ведь тоже добычливы, если ставить умеючи.
Захар Васильевич обрадовался не меньше нас и начал рассказывать, какие есть ловушки, как их делать и где ставить. Соболя у нас перевелись, самоловы на кабаргу и козулю надо ставить далеко от деревни, и мы решили, наметив два небольших путика — по километру каждый, — расставить на них плашки и кулёмки.
Захар Васильевич взял почти метровое полено, расколол его на две неравные половины. В тонкой дощечке он сделал вырез; на него уперлась другая тоненькая дощечка, а чтобы она не соскальзывала, закрепил их края лучинкой с вырезом. На лучинку, уходящую под приподнятую плаху, насаживалась приманка. Стоило тронуть приманку, как обе дощечки выскакивали из выреза лучинки и опиравшаяся на них верхняя большая плаха падала.
Кулёмка была еще проще. Носком валенка Захар Васильевич сделал в сугробе углубление. Перед входом в него забил четыре колышка, между ними уложил порог — палку сантиметра в три толщиной, сверху между кольями установил вторую, подлинней, — боёк, — а чтобы она была тяжелее, привязал сверху еще одну палку. Боёк удерживался сторожком — палочкой, упирающейся в зарубку на другой наклонной палочке, на острый конец которой насаживалась приманка. Когда ее трогали, сторожок соскальзывал с зарубки и боёк, направляемый колышками, падал на порог.
Кулёмка нам понравилась больше, потому что плашки делать в лесу трудно, а тащить с собой — тяжело; кулёмку же ничего не стоило сделать в любом месте — был бы топор. Но мы все-таки сделали две плашки — я и Генька, а Пашка сказал, что будет делать черкан — ловушку, в которой зверя придавливает боёк, привязанный к тетиве лука. Мы так и не дождались, пока он сделает свой черкан, и ушли вдвоем.
Катеринку мать не пустила, сказав, что нечего зимой ходить по тайге — еще застудится.
Первый путик мы проложили за гривой, к северу от деревни. Потом свернули на запад и, пройдя с километр, проложили второй — возвратный. Плашки мы установили на поворотах, а на каждом отрезке устроили по четыре кулёмки, решив потом добавить, если окажется мало. Приманкой служили сушеные грибы, так как прежде всего мы хотели заполучить белок.
Через два дня мы обошли свои ловушки: они были пусты. Половину из них завалило снегом, рухнувшим с ветвей, а остальные стояли как ни в чем не бывало, только ни добычи, ни приманок не было. Генька предположил, что их кто-нибудь обчистил до нас. Мы снова зарядили ловушки и, вернувшись, рассказали Захару Васильевичу о неудаче.
— Да вы, может, сторожки туго поставили? Белка объест приманку, а сторожок и не стронет. Вы бы попробовали, не туго ли…
Так и оказалось. Мы подогнали сторожки, чтобы они срабатывали от первого прикосновения. У второй плашки Геньке досталось. Пробуя сторожок, он тронул его не прутиком, а рукой, и тяжелая плаха стукнула его по пальцам так, что Генька закряхтел от боли, а потом обрадовался.
— Вот видишь, — сказал он, — плашка действует как надо. Не в сторожке дело, тут кто-то шастает. Ну, я его поймаю!
Мы свернули на второй путик, к оставшимся кулёмкам, как вдруг Генька остановился, пригнулся за кусты, и я невольно сделал то же. Впереди послышались скрип снега, шорох раздвигаемых кустов, и из-за деревьев показался невысокий человек. Он шел не таясь и, должно быть, торопился. Мы увидели только его спину и шапку, обсыпанную снегом. Генька кивнул, и мы двинулись следом. Маленький человечек направился к деревне, но не по нашему путику, а пересекая его. Поднявшись на гриву, он остановился, нагнулся и что-то стал делать, но увидеть, что именно, нам помешали кусты. Потом он выпрямился и стал спускаться по гриве, наискосок к Колтубовской дороге. При этом он все время как-то странно махал позади себя вытянутой рукой. Мы переждали, пока он скроется из виду, и подбежали к тому месту.
Возле колоды стояла маленькая, кое-как сделанная, полузасыпанная снегом кулёмка. Под бойком лежала уже замерзшая белка. Следов человека не было — вместо них тянулась широкая полоса взрыхленного снега.
— Видишь! — сказал Генька. — Это он веткой следы за собой замел. Ну и ворюга!
— Так он же не взял! Вон белка-то лежит, — возразил я.
Но Генька уже утвердился в своей мысли, и его нельзя было сбить.
— Ну и что? А может, здесь не белка была, а горностай или колонок?..
Это меняло дело. Конечно, тогда это хитрющий вор, если он, чтобы не возбудить подозрений, оставлял малоценную добычу, а себе забирал подороже.
Мы тоже замели за собой следы и стороной сбежали с гривы.
И тут сразу все стало ясно: маленькая фигурка спустилась на Колтубовскую дорогу, свернула к деревне и исчезла в избе Щербатых.
Мы никому не сказали о своем открытии, но решили выследить Ваську, захватить на месте преступления и раз навсегда отбить у него охоту к легкой добыче. Зря, выходит, пожалел я его тогда на собрании и не рассказал о браконьерстве! Может, он и не стал бы теперь шарить по чужим ловушкам.
Катеринка, давясь от смеха, рассказала, что Пашка построил свой черкан и решил его попробовать в деревне — у конюшни видали следы хорька. Он насторожил черкан, но попал в него не хорек, а их же кот. Полузадушенного, обезумевшего от страха кота вытащил Пашкин отец, а черкан изломал. Сам Пашка сидел дома и от стыда никуда не показывался.
Но нам было не до Пашки. Мы старались не выпускать из виду Ваську и, как только возвращались из школы, сейчас же устанавливали наблюдение за его избой. Он никуда не отлучался. И только в воскресенье Генька увидел, как он взял лыжи, вышел на Колтубовскую дорогу и исчез в лесу. Я предложил бежать следом, но Генька сказал, что так он может заметить нас; лучше притаиться возле той кулёмки: он обязательно придет к ней опять.
Мы поднялись на гриву с другой стороны. Кулёмка была пуста. К ней мы не подходили, а посмотрели издали и спрятались за кустами, чтобы нас не было заметно, а мы всё видели. Генька даже тряхнул над нами ветки, чтобы под опавшим снегом нас совсем нельзя было заметить. Ждать пришлось долго, мы порядком замерзли. Я подумал, что зря мы уселись сторожить пустую кулёмку, но только успел сказать это, как послышались шаги… Васька, как и тогда, подошел к кулёмке, нагнулся над ней, и боёк глухо стукнул. Он только начал опять заметать следы, как мы выскочили из-за кустов и бросились на него. Васька от неожиданности оступился с лыжи, провалился в снег, и мы насели на него сверху.
— Вы чего — очумели? — закричал он, узнав нас.
— А вот сейчас узнаешь чего! — злорадно сказал Генька, набирая снегу. — Узнаешь, как по чужим кулёмкам шарить. Браконьер!
— Я у тебя шарил? — вырываясь, закричал Васька. — Пусти лучше!
— Не пущу! И у нас шарил, и тут шаришь. Я тебя отучу!
Васька вывернулся. Мы упали в снег, снова навалились на него, а он такой верткий, что никак его не удержать, и, хотя нас было двое, мы то и дело оказывались в снегу. Шапки были затоптаны, снег набился и в рукава и за воротник, мы забыли о кулёмках и добыче — просто нужно было раз навсегда проучить этого Ваську.
И вдруг в самый разгар свалки, когда мы опять сцепились все трое, рядом послышался обиженный и удивленный ребячий голосок:
— Ребя! Чего вы тут балуете? Всех белок распугаете.
Мы разом поднялись. Перед нами стоял утонувший в снегу и тщетно старавшийся наморщить брови Вася Маленький.
— А ты чего тут ходишь? — спросил Генька.
— Я-то за делом, — солидно сказал Вася. — А вот вы чего тут толчетесь? Другого места вам нет?.. — И он направился к кулёмке.
— Это что, твоя?
— Ну да, а то чья же!
— Ты что же это, — снова разъярившись, повернулся к Ваське Генька, — у маленького крадешь?
— Ты меня поймал? — с угрюмым вызовом отозвался тот.
— А чего он украл? — спросил Вася Маленький. — Он не украл: белка-то вон она! — И, подняв боёк, он вытащил за хвост дымчатую беличью тушку.
Мы открыли рты. Когда же она успела попасться? Ведь не полезла же белка в кулёмку во время нашей драки, а перед тем кулёмка была пуста, это мы видели оба. Неясная догадка бросила меня в краску. Должно быть, то же самое подумал и Генька, потому что он тоже начал краснеть.
— Так, значит, ты… — растерянно начал я.
— Ничего не значит. Не ваше дело, понятно? — сказал Васька. — И не суйтесь, а то пожалеете. Попробуйте только раззвонить!.. Пошли, Вася!
Мы не «звонили», потому что нам было стыдно. Я рассказал только Катеринке, и она, всплеснув руками, сказала:
— Какие же вы, мальчишки, дураки! Что же тут удивительного, если Васька ему помогает? Тот ведь маленький и не умеет, вот он потихоньку и подкладывает ему белок, а то, небось, в его кулёмку ни одна не попадалась. Вася мне сам говорил, что набьет себе белок на шапку, а то старая совсем прохудилась… И очень хорошо, если Васька так сделал! Это нам стыдно, что мы не догадались.
Сначала мне показалось глупым, что Васька вот так, по штучке, подкладывал белок в Васину кулёмку — этак он только к весне насбирает на шапку, и лучше уж было наловить и сразу отдать все. Потом я понял, что это совсем не то: и хотя Вася обрадовался бы подарку, — добытая своими руками шапка была бы для него куда дороже.
Чем больше я думал, тем сильнее возрастали у меня уважение к Ваське и стыд за наш промах. Больше всего нам было стыдно оттого, что не мы, а Васька Щербатый догадался помочь Васе Маленькому.
Всем нравился этот белоголовый крепыш в больших, не по росту, валенках, полушубке и постоянно съезжавшей ему на глаза облезлой телячьей шапке. Держался он солидно, наморщив не желающие хмуриться брови, рассуждал о хозяйственных делах, никогда не жаловался и не хныкал. Не жаловалась и его худая, болезненная тетка, ставшая Васе второй матерью, когда мать его померла, а отец погиб на фронте. Она забрала Васю к себе, и все сказали, что это хорошо и правильно. Тетка работала, как все, но жилось им трудно: она часто хворала, а другого работника в семье не было.
Мы были заняты или своими делами, или делами общими и, как нам казалось, очень важными, и между ними терялся, исчезал из поля зрения Вася Маленький.
Да только ли он? Вон Любушка ходит в рваной шубенке, Фимка никак не может напастись дров, потому что печка у них старая, жрет дрова, словно ненасытная, и все равно у них всегда холодно.
Чем больше мы об этом думали, тем больше нам становилось стыдно. Генька сразу же загорелся и предложил сделать в два раза больше плашек и кулёмок, и не для коллекции, а все шкурки отдать Васе Маленькому и Любушке. В наши кулёмки теперь белки начали попадаться: распяленные Захаром Васильевичем, на правилках сохли семнадцать шкурок… Против этого никто не возражал, но шкурок было мало, и мы, по обыкновению, пошли за советом к Даше Куломзиной.
— Хорошо, ребята, — сказала она. — Действуйте и дальше по-своему. А Федор Елизарович уже говорил об этом…
Потом мы узнали, что еще раньше было заседание правления, дядя Федя и Даша поставили вопрос о помощи сиротам, пострадавшим от войны, и тем, кто хорошо работает, но в чем-нибудь нуждается и сам с этой нуждой справиться не может. По предложению дяди Феди, правление решило выделить для Любушкиной матери овчины за счет колхоза, переложить в Фимкиной избе печь, а тетке Васи Маленького дать ссуду.
Даша рассказала дяде Феде о наших планах, и, когда мы прибежали к нему за проволокой для правилок, он сказал, что мы молодцы и что глаза у нас глядят в правильную сторону, так и надо!
Фимка каким-то образом узнал все и перестал кривляться при встречах. Однажды вечером он сам подошел ко мне:
— Это вы насчет печки наговорили? Я знаю.
— Ну и что?
— Ничего. Не задавайтесь! Я и сам бы мог.
— А мы и не задаемся. Думай как хочешь.
Он помолчал, глядя в землю, а потом сказал:
— Я не думаю… Знаешь, я больше не буду вас «рябчиками» дразнить…
А через два дня, когда мы все сидели у Катеринки и смеялись над Кузьмой, который попробовал было утащить начищенную столовую ложку, но, заметив, что за ним следят, выпустил ее из клюва и теперь притворялся, что никакой ложки не видел, а интересует его только сучок на подоконнике, — пришел Фимка и с порога протянул шкурку ласки:
— Нате. Вы коллекцию собираете, я знаю.
Словом, Фимка перешел в наш лагерь, а вслед за ним и Сенька. Фимку особенно тянуло к приемнику, и он постоянно теперь водился с Пашкой, который был главным радиотехником в избе-читальне.
Вот только Васька Щербатый не простил нам «браконьера», а новая обида окончательно отрезала пути к примирению.
Генька попытался поговорить с ним в открытую, но из этого ничего не вышло. Васька хмуро выслушал его, ничего не сказал и ушел.
У Васи Маленького скоро появилась новая беличья шапка, и, хотя шкурки были плохо выделаны и при каждом прикосновении шапка трещала, будто сделанная из жести, он был горд и счастлив.
Промысел наш оказался не очень удачлив, но мы все-таки добыли тридцать семь белок, пять горностаев и двух хорьков. Из лучших шкурок мы сделали чучела и отнесли их в школу, а остальные отдали Марье Осиповне, и она беличьими шкурками обшила подол и рукава Катеринкиного пальто и Любушкиной шубейки, а горностаевые шкурки пришила на их шапки. Шапки получились красивые.
22. БУРАН
Весь декабрь дули пронизывающие, злые ветры. То и дело срывались обильные снегопады, зыбкая белая пелена взвихренного снега застилала небо и тайгу. Дорога в Колтубы исчезла под высоченными сугробами, и каждый раз, идя в школу, мы протаптывали новую тропку в обход снежных валов. Даже на зеркальном льду пруда нарастали заструги, и, как мы ни сметали их, они появлялись снова.
Один из последних дней декабря выдался на редкость ясный. Солнце так припекало, что к полудню даже началась капель, а сугробы на солнцепеке остекленели — на них появился тонкий, звонко потрескивающий наст. Пашка торопился домой и ушел вместе с другими ребятами, а мы втроем побежали на каток. Антон выполнил свое обещание — на льду пруда комсомольцы расчистили каток, и мы частенько после уроков отправлялись туда на часок-другой.
На этот раз катались мы долго и спохватились, когда все небо затянули облака, поднялся ветер и теневые стороны застругов задымились. За Колтубами ветер стал еще сильнее, пошел снег.
— Может, вернемся, переждем в школе? — встревоженно сказала Катеринка.
— Чего там! Не заблудимся, — отозвался Генька.
Конечно, заблудиться мы не могли: линия электропередачи почти все время шла вдоль дороги, и если занесло дорогу, то столбы-то, во всяком случае, не занесет.
Ветер яростно взвывал у стонущих под его напором проводов. Иногда он налетал такими порывами, что мы приседали к самой земле, чтобы не упасть. Если бы еще он дул в спину, а то ведь, как нарочно, прямо в лицо! Сухой, колючий снег хлестал по лицу, врывался в рукава, пробирался под овчину. Особенно доставалось Катеринке: у нее был даже не полушубок, а просто пальто на вате. Сначала мы шли гуськом: я и Генька по очереди шли впереди, а Катеринка между нами, но потом она сказала, что так мы еще потеряем друг друга и лучше взяться за руки.
Пригнувшись к самой земле, зажмурившись от слепящего снега и ветра, мы шли, ничего не видя и только прислушиваясь к стонущим где-то вверху проводам. Давно исчезла проложенная нами утром тропинка, ничего нельзя было различить в беснующейся молочной мгле, и, уже не разбирая пути, мы шли напрямик, через сугробы. Скорее даже не шли, а карабкались, поминутно проваливаясь через тонкий наст в рыхлый, сыпучий снег; с трудом выбирались из него — и сейчас же снова тонули в сугробе.
Ко всему еще сразу стемнело. Никто не знал, прошли ли мы половину, треть или даже четверть дороги, и узнать это было невозможно, потому что ничего нельзя было разглядеть в колючей, воющей тьме. Ветер и усталость все чаще заставляли нас останавливаться, поворачиваться спиной к ветру и отдыхать. Но как только мы переставали двигаться, сразу же становилось нестерпимо холодно и нас начинала бить лихорадочная дрожь.
Катеринка уставала первая. И не только потому, что она была слабее, а потому, что на ней были огромные, со взросло — го, подшитые пимы, купленные еще в Барнауле. В них не легко ходить и по хорошей дороге, а месить снежную кашу и вовсе тяжело. И Катерника не выдержала. Она села на снег, закрыла лицо руками и сказала, что сил у нее нет и дальше она не пойдет: все равно где замерзать — здесь или там. Мы начали ее уговаривать и стыдить, но она не шевелилась.
— Эх, ты! — рассердился я. — А как же они шли — большевики, с дядей Захаром?
Катеринка с трудом поднялась, мы взяли ее под руки и повели, но скоро сами обессилели и решили как следует отдохнуть. Катеринка уже ничего не говорила, ее всю трясло, и, приложив руку к ее щеке, я почувствовал, что по ней текут слезы. Генька предложил было свернуть с дороги в лес, но тут же сам сказал, что делать этого нельзя. В сильный ветер в горной тайге опаснее, чем на открытом месте: неглубокая почва плохо держит деревья, и ветер выворачивает их с корнями. Вот и сейчас сквозь рев бурана до нас то и дело доносился треск — это рушились деревья.
Катеринка дрожала от холода. Скоро начало трясти и меня. Я подумал, что, чего доброго, мы и в самом деле замерзнем. Подумал я об этом как-то вяло, без испуга, словно в голову пришла совсем пустяковая мысль и ничего страшного в ней нет. Вот это безразличие меня и напугало: по рассказам я знал, что именно так люди и начинают замерзать, когда им становится все равно — жить или не жить, лишь бы не трогаться с места.
Я вскочил, мы подняли Катеринку и опять повели. Шагов через двадцать я вдруг наткнулся на что-то, уперся в него рукой и в ужасе закричал: оно шевелилось!..
Шатун! Кто еще мог быть здесь в такую пору?..
Но «шатун» не поднялся на дыбы и не заревел, а человечьим голосом глухо спросил:
— Кто тут?
— Да ты-то кто? — обрадованно закричали мы.
— Ну, я, — ответил человек приподнимаясь.
— Васька? Ты чего тут?
— Я бы давно дошел, да озяб и с ним измаялся… — сказал Васька. У него под полой съежился Вася Маленький.
— Так что, все ребята здесь? — встревоженно спросил Геннадий.
— Не… Они, должно, дошли давно, до бурана. А мы после вышли. Он итти совсем не может, в снегу тонет, я его на закорках несу.
Хоть это и был Васька, мы обрадовались — нас было теперь больше и потому не так страшно.
Вася Маленький так озяб, что ничего не мог сказать, да и Катеринка была не лучше — она даже никак не отозвалась на то, что вдруг перед нами оказались Щербатый и Вася. Она только пробормотала, стуча зубами:
— Хоть бы на минуточку куда спрятаться!..
— Некуда. Итти надо, — сказал Васька.
— Да хоть бы знать, сколько итти, — сказал я, — а то бредем, как слепые…
— Мы как раз на половине.
— А ты откуда знаешь? — спросил Геннадий.
— Знаю. Я столбы считал. Сейчас анкерная опора будет — как раз на половине.
Васька подхватил Васю Маленького на закорки и, согнувшись, пошел вперед. Через несколько минут мы поравнялись с опорой. Катеринка совсем обессилела, и мы ее уже почти несли.
— Стойте, ребята! — вдруг закричал Генька. — Стойте! Тут же наша пещера!.. В ней и переждем, пока ветер спадет.
Там действительно можно было укрыться от ветра и снега, потому что пещера находилась на подветренной стороне. Васька не знал о ней и не поверил.
— Все выдумываешь! — сказал он. — Итти надо…
— Ну, иди, коли замерзнуть охота. И мальца заморозишь…
Вася Маленький совсем перестал шевелиться и не подавал голоса, и это, должно быть, заставило Ваську согласиться.
— А найдем мы ее сейчас? — с сомнением спросил я.
— Найдем! От этой опоры как раз влево, — уверенно ответил Генька.
Нам сразу стало легче, потому что ветер дул теперь не в лицо, а в правый бок, и, хоть отвернувшись, можно было дышать, да и снегу здесь было меньше, чем на просеке. За скалами стало еще тише: сюда залетали лишь самые сильные порывы ветра… Генька приостановился было, оглядываясь, потом полез наверх через сугроб и исчез.
— Давай сюда, ребята! — услышали мы его голос. — Нашел…
По сугробу мы съехали прямо в пещеру. В ней было совершенно темно, и только у входа бледно отсвечивал снежный сугроб.
Щербатый принялся тормошить Васю Маленького, и тот наконец вяло отозвался:
— Не трожь… Озяб я…
Озябли мы все, и чем дальше, тем становилось хуже. Пещера укрывала от снега и ветра, но ни согреть, ни укрыть от холода не могла. Катеринка сжалась в комок и еле слышно стонала.
— Ты чего?
— Ног не чую… — стуча зубами, ответила она, как заика. И только тут я подумал, что ее бахилы, наверно, доверху набиты снегом.
— Скидай пимы! — сказал я.
Она не пошевелилась.
Не дождавшись ответа, я нащупал ее пим и стянул с ноги. Так и есть! По всему пиму изнутри шел толстый слой спрессованного и подтаявшего снега, чулок был пропитан ледяной водой. Я стащил и чулок, но Катеринка, должно быть, не почувствовала. Набрав на варежку снега, я принялся тереть ее ногу так, что скоро мне самому стало жарко.
— Ой, не надо! Больно… — сказала наконец Катеринка.
Она начала меня отталкивать, но я растер ногу еще сухой варежкой, потом стащил с себя пим, шерстяной носок и обул ее. Катеринка уже не сопротивлялась, ничего не говорила, а только негромко всхлипывала. Пока я растирал и обувал ей вторую ногу, портянки у меня размотались, и ноги начали стынуть. Наскоро выколотив снег из Катеринкиных пимов, я надел их.
Генька сначала топтался, хлопал себя руками, чтобы согреться, потом подсел к нам.
— Чего ты там возишься? — спросил он.
— Переобуваюсь, — буркнул я.
— Не поможет. Костер бы!..
— Где ты его возьмешь! Все снегом замело; небось ни одной валежины не найти… — сказал Васька Щербатый.
— Да тут недалеко сухостой есть, спичек вот только нет.
— У меня есть. Пошли! А то малый совсем закляк…
Геннадий вместе с Васькой нырнули в мутные вихри бурана. Мне бы следовало пойти тоже, но Катеринка вдруг уцепилась за меня, словно испугалась, что мы все уйдем и потеряемся в завьюженной тайге, а она останется одна с полузамерзшим Васей Маленьким. Я растолкал Васю. Он сонно спросил, чего я дерусь, и опять затих. Я посадил его между нами, и мы, тесно прижавшись друг к другу, молча ожидали возвращения Геньки и Васьки.
— Знаешь, Колька, твои пимы — как печка, у меня ноги совсем отошли, только но-оют. — почему-то шепотом сказала Катеринка.
— Скоро перестанут, — сдерживая зубную дробь, ответил я.
У меня самого ноги стыли все больше. Выбить весь снег из пимов мне не удалось, от теплоты моих ног он подтаял, и портянки превратились в ледяной компресс. От ступней холод поднимался все выше, и мне казалось, что даже сердце у меня заходится от стужи. Я только изо всех сил старался сдержать дрожь, чтобы Катеринка не догадалась и не вздумала опять надеть свои обледенелые пимы.
Катеринка все время поворачивала голову к выходу, прислушиваясь к завыванию бурана; меня тоже начало охватывать щемящее беспокойство. Я уже решил, что ребята заблудились, не могут найти пещеру, и только хотел вылезать наружу, чтобы покричать им, как вход вдруг потемнел — с шумом и треском ввалились Геннадий и Васька.
— Эй, не замерзли вы тут? — окликнул Генька. — Мы мало не заблудились. Ох и намучились! Или за живое дерево схватишься, или не обломишь. Давай скорее, Васька!
— Сейчас, руки отогрею, а то пальцы не слушаются.
Пещеру заполнил звонкий треск сухой, перестоявшейся древесины, потом я услышал шелест разрываемой бумаги — это погибала Васькина или Генькина тетрадь, — и в темном кольце багровых пальцев, сложенных чашкой, вспыхнул слабый огонек.
Вряд ли потрясение, испытанное при виде электрического света, было сильнее охватившего нас теперь молчаливого восторга. Молчаливого потому, что мы и дыханием своим боялись погасить этот жалкий, колеблющийся язычок огня.
Загорелась бумага, тихонько потрескивая занялись мелкие веточки — и вот уже запылали сучья, огонь вытолкнул кверху дым, и пещера озарилась неровным, танцующим светом. Дым заклубился наверху, потянулся к выходу, порывом ветра его втолкнуло обратно, и мы закашляли и заплакали не то от его хвойной горечи, не то от радости.
Наслаждаясь хлынувшим от костра теплом, мы вытянули над ним руки, и это получилось так торжественно, словно мы в чем-то клялись сейчас над спасительным огнем.
— Какие мы все-таки еще глупые!.. — задумчиво и печально сказал вдруг Генька.
Он не сказал больше ничего, и никто не возразил и не спросил, почему мы глупые. Должно быть, каждый нашел в себе какой-то отголосок на невеселые Генькины слова. Может быть, относились они к тому, что мы так легкомысленно задержались на катке и попали в буран; может быть, к тому, что до сих пор продолжалась эта нелепая вражда с Васькой; может быть, к тому, что мы еще мало ценим нашу дружбу и друг друга…
Костер разгорелся, и пришлось даже отодвигаться от жаркого пламени. Вася Маленький очнулся от оцепенения, щеки у него порозовели, он сдвинул на затылок гремящую беличью шапку, обнаружив нос-пуговку.
— Ух, хорошо! — сладко жмурясь, сказал он и озабоченно добавил: — А я было совсем забоялся: ну как замерзну, что тогда без меня тетка делать будет?
Я высушил над костром Катеринкины чулки. Она хотела снять мои носки, но я сказал, что не надо, иначе ноги у нее опять замерзнут.
Снегопад прекратился, ветер спадал, но мы решили еще немного переждать в «пещере спасения», как назвала ее Катеринка.
Догорели последние ветки, и мы выбрались из пещеры. Ветер почти совсем утих, только по временам с гребней сугробов взлетала искристая морозная пыль. Теперь уже можно было различить скалы, укутанные в пухлые снеговые шали, черные стволы деревьев и опоры, будто расставленные циркулем ноги великанов. Облачная пелена разорвалась; в растущие просветы, сбегаясь толпами, заглядывали любопытные звезды.
Мы старались обходить сугробы, но даже там, где их не было, ноги проваливались по колено, и каждый раз в мои пимы набирался снег. Я сразу застыл, снова появилась лихорадочная дрожь, и почему-то начало ломить голову. Я крепился изо всех сил и не подавал виду, что ослабел: Катеринка помочь не могла, а Васька и Геннадий по очереди шли впереди — один прокладывал тропу, другой нес Васю Маленького.
Мы прошли не больше километра, как впереди мелькнул огонек, послышался собачий лай. Через несколько минут, ныряя в сугробах и звонко лая, к нам подкатился пушистый клубок с торчащим кренделем хвостом. Это была Белая — лайка Захара Васильевича. Огоньков стало два, они быстро приближались, и вот уже показались двое верховых с фонарями «летучая мышь» и лошадь, запряженная в сани. Верхом ехали мой отец и Иван Потапович, а на санях — Захар Васильевич. Школьники вернулись до бурана, не хватало только нас, и, хотя все думали, что мы пережидаем буран в Колтубах, они все-таки поехали искать, опасаясь, не занесло ли нас по дороге.
Мы улеглись в санях. Меня знобило все больше, и то и дело я погружался в какое-то забытье. По временам скрип снега под полозьями будил меня, я оглядывался на едущих по бокам отца и Ивана Потаповича, на заметенную снегом чащу и опять проваливался в пустоту.
Сани встряхнуло, по глазам ударил отраженный снегом свет — мы подъезжали к деревне. В это время Васька повернулся и негромко сказал:
— Знаешь, Генька, давай не будем больше! А?
Сани опять тряхнуло, и я не услышал Генькиного ответа… Последнее, что мне запомнилось: побелевшее лицо матери и перепуганные глаза Сони…