23. Озаренные сердца

…С глазами Сони я встречаюсь и когда прихожу в сознание. Она стоит у постели, пытливо и настороженно всматривается в меня, потом радостно взвизгивает и, топоча ножонками, кричит на всю избу:

— Глядит! Маманя, глядит!..

— Что ты кричишь, дурочка? — спрашиваю я.

Соня не слышит, и я сам не слышу своего голоса — так он слаб и тих.

Из кухни выбегает сияющая мать, за ней появляется отец.

— Очнулся, герой? — спрашивает он.

У них счастливые и почему-то жалостливые лица. Мать осунулась, побледнела; у отца запали морщины возле углов рта. Значит, я долго и тяжело болел, если тревога оставила такие глубокие следы… Я сразу вспоминаю буран и «пещеру спасения».

— А где… — начинаю я и смолкаю.

Мать скорее угадывает, чем слышит, и, улыбаясь, говорит:

— Здесь, здесь… Скоро, должно, прибежит.

Стукает дверь в сенцах, в комнату входит Катеринка.

— Ой! — говорит она, сложив у груди ладошки и широко открыв большие глаза. — Очнулся?

Она улыбается, я тоже улыбаюсь и не знаю, чему я больше рад — своей или ее радости.

— Ну, как ты? — спрашивает она. — Я… мы так боялись!..

Она не говорит, чего они боялись, но глаза у нее начинают подозрительно блестеть.

— Я к ребятам сбегаю, скажу!.. — И, крутнувшись на одной ножке, Катеринка летит к дверям.

Скоро прибегают и ребята. Радостные, запыхавшиеся, они толкутся возле постели, сначала ничего не могут сказать, и мы задаем друг другу какие-то пустые вопросы. А когда Геннадий наконец начинает рассказывать, мать прогоняет их, потому что мне нельзя утомляться. Пашка все время собирался что-то сказать, надувался и пыхтел, но собрался только у порога:

— Ты… того… поправляйся… Я тебе радио проведу, вот увидишь!

Перед вечером Катеринка приходит со своей матерью. Она садится в сторонке, а Марья Осиповна — возле моей постели и спрашивает, как я себя чувствую и не надо ли мне чего. Сидит она недолго, а уходя, говорит:

— Будь здоров, Коля! Ты молодец! Из тебя выйдет настоящий мужчина.

Она выходит в кухню, а Катеринка подходит ко мне и говорит, не то спрашивая, не то утверждая:

— Ты бы тоже кинулся в воду, как тот Сандро. Правда?

Я вспыхиваю и молчу. Она, не дождавшись ответа, убегает вслед за матерью.

Потом я слышу из кухни заговорщицкие голоса матери и Марьи Осиповны, смех и негодующий Катеринкин голос:

— Фу, мама, как тебе не стыдно!..

На следующий день колтубовский фельдшер Максим Порфирьевич, по-тараканьи шевеля прокуренными усами, выслушивает меня, гулко крякает и говорит матери, тревожно наблюдающей за ним:

— Кризис прошел, все в порядке. Теперь его на сто лет хватит. Но пока лежать! Я еще приеду, посмотрю.

Поправляюсь я медленно.

Пашка выполнил свое обещание. Он так приставал к Антону, что тот наконец разыскал ему провод от испорченного мотора и наушники. Пашка натянул провода между посадками от избы-читальни к нам, и теперь, когда там включают приемник, я тоже слушаю радио. Вернее, мы с Соней. Она взбирается ко мне на постель, умащивается рядом, и в один наушник слушаю я, в другой — она.

Она же учит меня ходить. Когда Соня была совсем маленькой, я подавал ей свой указательный палец, и она, вцепившись в него изо всех сил, преодолевала непосильные для нее просторы избы. Теперь, как только я начинаю вставать, она требует мой палец и, сжав его, старательно ведет меня по комнате. Лицо у нее при этом такое напряженное и строгое, будто она делает самую важную работу из всех, какие только можно себе представить. Ходить самому она мне не позволяет, так как уверена, что без нее я обязательно упаду.

Как только я окреп и начал вставать, Генька сказал:

— Ну, хватит лодыря гонять, пора заниматься. А то ведь ты отстанешь…

Они по очереди приходят ко мне, рассказывают, что проходили в классе, и я делаю уроки, как если бы сам бывал в школе.

Однажды Генька оборвал урок на полуслове и мрачно задумался.

— Ты чего? — спросил я.

— А ты знаешь, — ответил он, — если бы мы тогда тоже вот так догадались помогать Ваське, он, может, и не остался бы на второй год.

Геннадий прав, и меня охватывает запоздалый стыд. Конечно, разве так товарищи поступают? Его оставили, а сами убежали вперед.

— Ну, а теперь как вы с ним?

— Теперь порядок! Совсем помирились. Скоро вместе все дела будем заворачивать, — говорит Генька, но не объясняет, какие именно дела он собирается «заворачивать» вместе с Васькой Щербатым.

Катеринка приходит ко мне чаще всего прямо из школы, и мы сразу готовим уроки, потом разговариваем про всякую всячину. О буране и «пещере спасения» мы, словно по какому-то уговору, никогда не вспоминаем. Только иногда я ловлю на себе ее задумчивый, спрашивающий взгляд, но, встретившись со мной глазами, она отворачивается или говорит какие-нибудь пустяки.

Наконец Максим Порфирьевич разрешает мне выйти на улицу.

Я торопливо одеваюсь и выхожу. Но или я еще слаб, или так опьяняет свежий воздух — голова у меня начинает кружиться, ноги дрожат, и я поспешно сажусь на завалинку.

Все окружающее я видал несчетное число раз, оно осталось таким же, каким было и прежде, но теперь кажется мне необыкновенно ярким и значительным. Жадно вглядываюсь я в давным-давно знакомое и с волнением открываю в нем не замеченное прежде и открывшееся только теперь.

С крыш бьет звонкая капель, по углам выросли ледяные натеки сосулек, снег стал зернистый и мутный. В неподвижном воздухе струятся синие дымы; сверкают остекляневшие сугробы; убегает вдаль стройная вереница опор электролинии, изнеможенно обвисли под снегом ветви елей на гриве. Тихо в деревне и в затаившейся тайге.

Еще не близко весна, но мне уже слышатся торопливое бормотанье подснежных ключей, гремящие весенние потоки, негромкие сухие шелесты и шорохи пробудившейся тайги. Опережая где-то на степных просторах заблудившуюся весну, я вижу, как опять расплескиваются зеленые волны по распадкам и сиверам[16]; только над ними уже не висит оцепеневшая, мертвая тишина, вдруг испугавшая меня тогда, в походе. Не узнать теперь Большой Черни: во всех направлениях прорезают ее просеки, по ним грузно и уверенно шагают опоры электропередач, вонзаются в чащу прямые, как струны, дороги, несутся по ним машины.

Где-то в отдалении мелькает знакомая фигура. Человек все ближе и ближе. Он оборачивается, приветливо и одобрительно улыбаясь, машет мне рукой… Да ведь это дядя Миша! Вслед за ним идут другие, незнакомые и вместе с тем похожие на него, их все больше и больше… С веселой яростью шагают отчаянные, все умеющие парни с лицом Антона; за ними, упрямо сжав губы, шаг в шаг, идут вереницы девушек, почему-то похожих на Дашу Куломзину, а следом, в подбежку, чтобы не отстать, торопится белоголовая россыпь ребятишек… И такой веселый гром людских голосов, работы и песен врывается в окостенелую немоту черни, что даже далекие белки становятся на цыпочки, а небо удивленно приподнимается и нестерпимо голубеет…

И Катеринка и все говорят, что я переменился. Отец находит, что я вытянулся и подрос, а мать думает, что я просто похудел от болезни. Но я-то знаю, что дело вовсе не в болезни и не в том, что я стал немного выше ростом. После болезни я много и пристально думаю обо всем и мало-помалу начинаю понимать, что я и все мы словно приподняли головы и заглянули в такую манящую даль, что уже никогда не опустим глаз.

И теперь мне уже непонятно, как могли мы мечтать о том, чтобы уехать отсюда. Да разве есть где-нибудь еще такая тайга, такие голубые горы, прозрачные, как небо, озера и такие люди?! Разве кто-нибудь сможет их заменить, вытеснить из моего сердца?!. Нет, никуда я отсюда не уеду, а если поеду учиться, то потом обязательно вернусь сюда же!..

Все с большей нежностью я вспоминаю дядю Мишу, подтолкнувшего нас на тропку, которая, как ручей, впадающий в реку, ведет на широкую дорогу. Где-то он сейчас, насмешливый и сердитый дядя Миша, и как жаль, что он не знает о переменах, происшедших у нас!

Однажды Генька заходит за мной, и, несмотря на протесты матери, которая думает, что я еще слаб, и рада бы меня вовсе не выпускать из дому, мы идем в избу-читаельню, так как Антон привез лектора.

Лекции у нас были уже четыре раза, и мы не пропускали ни одной. Да, пожалуй, и никто не пропускал: изба-читальня всегда переполнена.

Лектор, сидевший за столом — человек в полосатом пиджаке и в очках, — разговаривал с Антоном и Иваном Потаповичем. Когда все расселись, Иван Потапович постучал карандашом по столу.

— Товарищи, — сказал он, — к нам приехал лектор, который сейчас расскажет про то, какие есть звезды на небе и другие планеты.

Лектор встал, одернул пиджак, приготавливаясь говорить. Но тут со своего места поднялся дед Савва. Он не пропускает ни одной лекции, ни собрания и всегда садится в первом ряду, вместе с нами, чтобы лучше слышать.

— Извиняюсь, дорогой товарищ! — сказал дед Савва. — А насчет чего другого ты не можешь?

Все притихли в смятенном ожидании скандала. Антон встревоженно приподнялся, но его остановил Иван Потапович.

— Ты что, дядя Савва, угорел или хватил сегодня?

— А ты меня не срами, дай слово сказать… — огрызнулся дед. — Я к тому говорю, граждане, — сказал он, поворачиваясь к настороженно выжидающим слушателям, — что вот я который раз эти лекции слухаю — и все про планеты и звезды… Или нас всех опосля в звездочеты определят, чтобы бесперестанку, задрав бороды, в небо глядели?

Сидевшие впереди сдерживали улыбки, но сзади громко и откровенно засмеялись. Дед говорил правду: как-то так получалось, что приезжавшие раньше лекторы, словно сговорившись, рассказывали об одном и том же — о происхождении мира и о жизни на других планетах.

Лектор смутился, покраснел, но тоже засмеялся.

— Я ведь не знал, — сказал он, — что у вас такие специалисты по астрономии…

— Это, однако, некультурно получается, дядя Савва, — опять вмешался Иван Потапович.

— Да не мешай ты мне, Иван! Ты свое потом скажешь, — упрямо насупился дед. — Ты, дорогой товарищ, — обратился он к лектору, — не прими это в обиду и на меня, старика, не обижайся. Только нам куда любопытнее про жизнь послухать… А звезды? Шут с ними, со звездами, пущай сами светят!.. Оно конечно, если ты только про небесные дела можешь говорить — ничего не попишешь. Ну, а может, ты все-таки сначала что-нибудь про жизнь, а потом мы обратно и про звезды послухаем, мы уже привычные… Правильно я говорю, граждане? — закончил он под общий хохот.

Хохотали все: и лектор, и Антон, и даже Иван Потапович, хотя он и старался сохранить серьезный вид.

— О чем же вам рассказать? — спросил лектор, когда все отсмеялись.

— А я так скажу, — снова поднялся Савва. — Возьмем, к примеру, нашу победу. Одержали мы победу неслыханную, и если была у нас такая большая победа, так, значит, достигли ее через невиданное геройство. Опять же есть у нас герои, которые люди совсем не военные, однако свое дело превзошли и достигли геройства. Вот и хочется послухать про тех героев, которые есть люди жизни удивительной.

— Раз такое дело, товарищи, — сказал Антон, — то на будущее время надо будет эту ошибку исправить. И мы постараемся ее исправить. Сейчас давайте все-таки послушаем, что расскажет товарищ лектор. Говорить так, зря, он не может и будет рассказывать по своей специальности, а насчет вашего предложения мы подумаем…

Лектор сначала немного смущался, с опаской поглядывал на деда Савву, а потом разошелся и очень интересно рассказзывал про то, как устроена вселенная. Я и сам читал об этом, и в школе нам рассказывали — и все равно это захватывает, как сказка. Особенно меня поражают расстояния между звездами. Они такие большие, что измеряются не на километры, а на световые годы — сколько свет пробежит за год. И таких световых лет между звездами многие тысячи, так что свет от звезд бежит к нам с незапамятных времен. Мы видим загоревшуюся сейчас звезду, а на самом деле она загорелась, когда на Земле еще не было человека. И многие звезды, может, давным-давно погасли, их уже нет, а свет от них идет и идет и будет виден на Земле, когда никого из нас уже не будет в живых. У меня даже голова начинала кружиться, когда я пытался представить себе бесконечные просторы вселенной, сквозь которые летят к нам световые лучи непостижимо далеких звездных миров.

Даже дед Савва остался доволен и потом долго еще уговаривал лектора, чтобы тот на него не обижался, на этот раз звездами он вполне доволен. С тех пор деда иначе как Звездочетом не называли.

Антон не забыл своего обещания. Дня через три он появился снова, а вместе с ним пришла Мария Сергеевна, давно уже собиравшаяся к нам, посмотреть, как мы живем. Она обошла дома всех учеников, а вечером мы собрались в избе-читальне.

Мария Сергеевна развернула пакет, который она принесла с собой. Там оказалось несколько книг.

— Вы, — сказала она, — устроили избу-читальню, собираетесь здесь, слушаете радио, лекции. Все это очень хорошо. Но изба-читальня — это изба, где прежде всего читают. Конечно, вы читаете и в школе и дома, но почему бы вам не читать и здесь? Книга — лучший друг и учитель, она открывает человеку мир, помогает понять его и учит, как сделать его лучшим. Я предлагаю вам начать коллективные чтения, чтобы слушать могли не только ребята, а все желающие. Вы увидите, что когда книгу читают вслух, коллективно, она звучит совсем по-новому, в ней открываются вещи, которые не всегда заметны при чтении в одиночку… Хотите попробовать?

Разве могли мы не согласиться? Только с чего начать? Каждый стал предлагать свое любимое, но тут вмешался Антон. Он выбрал из принесенных Марией Сергеевной книг одну и положил ее перед нами:

— Я бы вам советовал начать с нее. Наверно, многие уже читали ее, но это ничего не значит — книга это такая, что ее следует перечитывать. Я вот уже три раза читал и еще буду… Книжка это написана человеком, которого уже нет в живых, и описывается в ней его собственная жизнь. Только, правильнее сказать, это было не жизнь, а горение. Человек этот имел такое горячее сердце, что оно светило другим и вело за собой. Книга его стала для молодежи вроде как учебник жизни, и хотя угасло сердце, но свет его и сейчас освещает нам путь.

— Как погасшие звезды, — сказала Катеринка.

— Нет! — подумав, ответил Антон. — Звезда — это штука мертвая, и как бы она ни светила, никогда ей не зажечь людские сердца, потому что зажечь их может человек.

Зашелестели страницы, и на нас хлынули пламя и гром гражданской войны. Вместе с Павкой Корчагиным от начала до конца мы вновь пережили всю его ослепительно прекрасную судьбу. Мы помогали Жухраю бежать, вступали в Красную Армию, с трепетом брали в руки комсомольский билет, крошили беляков, работали полураздетые и голодные, били бандитов, мучались нечеловеческой болью и сжав зубы, шли вперед и вперед.

И самым тяжелым для нас было слово «конец» на последней странице. Мы уже не хотели и не могли остановиться. Павка вовсе не умер и не остался позади — он по-прежнему звал нас вперед, и непременно, обязательно другие должны были подхватить его пылающий факел…

И его подхватили.

Снова вечер за вечером сидим мы в избе-читальне, и Дашин голос, то прерываясь от волнения, то твердея и звеня, ведет нас по притихшим улочкам Краснодона… Гнев и горе сжимают наши сердца, радость и торжество окрыляют нас, и вместе с Сережкой мы поджигаем школу, занятую фашистами, слышим огневые речи Олега и мстим, мстим ненавистным фашистам за смерть героев.

Конечно, мы мстим только в своем воображении — далеко от нас Краснодон, и давно окончилась война, — но что-то окончательно и бесповоротно меняется в нас самих. Опалившее нас пламя не гаснет, какая-то частица его остается, отсвет его как бы озаряет теперь все, и в его трепещущем полыхании мы по-новому видим себя самих. И как много оказывается в нас не такого, как нужно! Как далеко нам до Павки и этих донецких ребят!

Как бы угадывая наши мысли, Даша говорит:

— Вот быть такими, как они, — разве что-нибудь может быть лучше?

Мы долго думаем, спорим, даже ссоримся и снова думаем.

Если мы не можем стать совсем такими, как те, герои, то хоть чуточку похожими разве нельзя быть? Ведь и они не сразу стали такими! Вступили в комсомол и…

Загрузка...