Грянула весна, забушевала шалая Тыжа, сбросила снежную шубу тайга, и вместе с первым весенним громом и пронизанным солнцем дождем ворвались в нашу жизнь новые перемены.
Воспользовавшись открытым окном, у Катеринки сбежали Анька и Санька. Вскоре исчез и Кузьма. Даже тут он не удержался и стянул Катеринкин гребешок. Мы, смеясь, говорили, что это он украл не иначе, как на память. Катеринка не очень огорчилась.
— Я бы сама их выпустила, — говорила она. — Разве им тут жизнь, в избе?
Катеринка переменилась тоже. Глаза у нее стали словно еще больше, косички превратились в косы и уже не торчали в разные стороны, а толстыми жгутами легли на платье. Сама она была такой же быстрой и подвижной, но стала как-то строже и сдержанней.
У нее осталась только Найда, совсем уже большая маралушка. Катеринка думала и ее отпустить в тайгу и даже советовалась с Захаром Васильевичем, когда это лучше сделать, но тот сказал, что не надо торопиться, у него на этот счет есть одна думка.
Однажды, когда он сидел на завалинке, покуривая трубочку, смотрел на Найду и вздыхал, подошел Иван Потапович:
— Что вздыхаешь, Васильич?
— Душа ноет… Шабаш, видать, промыслу-то совсем.
— Да, ходок теперь из тебя неважнецкий.
— Куда уж!.. У меня теперь другая думка. Я было к тебе собрался итти. Чего бы нам звероферму не завести?
— Сам к зверям пойти не можешь, так зверей к себе? — засмеялся Иван Потапович.
— Ну, это само собой. Да ведь и дело выгодное. Марал — животная немудрая, уходу за ним никакого, а выгоды — сумма денег. Колтубовцы вон у себя тоже думают маральник городить.
— Слыхал.
— У них только места удобного нет: всю как есть изгородь ставить надо, а на это какая прорва людей требуется. Вот они и мнутся… А у нас вон это урочище, где летось ребята ходили, — я там бывал, знаю. Там только с одной стороны перегородить — и все дело. Нам это не поднять, потому огорожу в сруб ставить надо, а на паях с колтубовцами в самый бы раз: и им выгодно, и нам.
На этот раз беседа кончилась ничем. Но Захар Васильевич не отступил. Он говорил и с Федором Елизаровичем, и с моим и с Пашкиным отцом и так насел на Ивана Потаповича, что в конце концов тот сдался. Они съездили в Колтубы, договорились с «Зарей» и решили создать совместный, межколхозный, маральник. Постройку изгороди отнесли на сравнительно свободный промежуток между севом и уборкой.
Мы не могли уже принять участие в этой постройке, потому что у нас начинались экзамены. Подготовка занимала все время, и мы даже редко ходили в избу-читальню. Там теперь вместо Катеринки газеты и книжки выдавала Любушка. Она очень строго следила за порядком и так накидывалась на каждого, кто отрывал от газеты на закурку, что газеты совсем перестали рвать. А у приемника командовал теперь Фимка. Он уже не кривляется и не строит дурашливых рож: приемник — дело серьезное, и тут не до баловства.
Пашка еще раньше уехал в ремесленное училище. Летом он приезжал в отпуск и, хотя было жарко, все время ходил в картузе и шинели, застегнутой на все пуговицы: это чтобы все видели его форму. Форма, правда, красивая. Машины он еще никакой не изобрел, но говорит, что изобретет.
Геньку, как только закончились экзамены, мы проводили в Новосибирск. Там его дядя работает на заводе. Генька будет у него жить и учиться в геологоразведочном техникуме. Он уговаривал меня и Ваську Щербатого ехать с ним вместе, но Ваське еще год учиться, а я выбрал себе другую специальность.
Одна Катеринка долго не знала, что ей делать. Но как-то под вечер к Марье Осиповне пришли Иван Потапович и Федор Елизарович. (Мы сидели под окнами на завалинке и все слышали.) Сначала говорили про всякие дела, а потом Иван Потапович спросил:
— Ты, Осиповна, что думаешь со своей Катериной делать?
— И сама не знаю… Надо бы учить, да не знаю где, и от себя боязно отпускать.
— Чего боязно? Девчушку учить надо. Мы промеж себя этот вопрос обсуждали: животину она любит пуще всего и в самый бы раз была помощницей Анисиму. Только надо, конечно, подковаться как следует быть. Анисим, он дело знает, только больше практикой доходит, а без науки трудновато, при настоящих масштабах без науки нельзя. Так что пора нам свои кадры иметь: зоотехника и прочее такое… Так вот, ежели Катерина имеет склонность и ты не возражаешь, отправим ее в Горно-Алтайск, в зоотехникум… Ну, как думаешь? Оно и тебе с руки: дочка к тебе же вернется, и колхоз научный кадр получит.
Марья Осиповна начала благодарить, а у Катеринки закапали слезы.
— Чего ж ты ревешь? — спросил я. — Радоваться надо, а она ревет.
— Ты совсем дурак, Колька, и ничего не понимаешь, — сказала Катеринка. — Это от радости.
Так решилась судьба Катеринки.
А я еду в Горно-Алтайское педучилище, так как давно уже решил стать учителем и потом вернуться в свою деревню. С Катеринкой мы сговорились, что хотя мы и в разных техникумах, а учиться и домой будем ездить вместе.
Мы без конца строим с ней всяческие планы и предположения, как мы будем учиться, а потом работать, и каждый раз эти планы становятся все ярче, заманчивее, так что у нас даже дух захватывает и мы останавливаемся, раздумывая: а так ли будет все это? И потом решаем: будет, конечно же, будет!
Только. Как было бы хорошо, если бы не было расставаний и разлук! И почему это так: рядом с радостью всегда идут печали, и утраты настигают тебя тогда, когда они тяжелее всего?
Вот расстались мы с Генькой, и наверно, навсегда: летом он будет ездить на практику, а потом станет геологом — и начнутся странствования, а будет учиться дальше — и вовсе, быть может, не заглянет в Тыжи. Геннадий доволен — осуществится его мечта о путешествиях, но и ему было грустно расставаться с нами. И у него и у нас будут новые друзья, но такая дружба уже не повторится: все-таки мы выросли вместе, и день за днем все в каждом дне было и его и наше, нераздельное и незабываемое. И сколько раз потом мы будем вспоминать Геньку, выдумщика и фантазера, которого мы когда-то называли вруном за его неистощимую фантазию, бесстрашного и требовательного товарища, по праву бывшего нашим вожаком!
Или — мои пионеры. Еще перед экзаменами я сдал свой отряд Нюре Лапшиной, ребята полюбили ее, и уже она после окончания занятий повела их в поход за лекарственными растениями, который я давно задумал. Я немного проводил их. Ребята радовались, веселились, предвкушая всякие приключения и происшествия во время своего путешествия, однако и они погрустнели и притихли, когда я должен был повернуть обратно. Оля Седых просто разревелась, и даже Панюшкин, вовсе не склонный к проявлению нежных чувств, подозрительно долго рассматривал макушки деревьев, хотя на них не было решительно ничего интересного…
Незадолго до отъезда меня и Катеринку вдруг потянуло в школу: ни за чем, просто так — еще раз побывать в ней, посмотреть, и всё. Пелагея Лукьяновна поворчала немного, но все-таки пустила нас.
Странно, непривычно нам видеть пустые парты, слышать гулкое эхо наших шагов и приглушенные голоса.
Вот и всё, прощай, школа! Больше мы сюда, наверно, не вернемся и уже никогда не сядем за свои парты, чтобы, замирая от страха, ждать, что тебя вызовут и спросят невыученный урок, или затаив дыхание слушать и слушать, не замечая звонка, шума в коридоре… Уже не мы, а другие сядут за наши парты, шумной разноголосицей заполнят класс; перед кем-то другим, круто задрав нос кверху, будет нестись в бесконечном полете самолетик, вырезанный Генькой на парте.
На партах, в классах останутся только следы наших детских проказ, да и то ненадолго: будет ремонт, и все они исчезнут. Сохранятся лишь в канцелярии списки, табели и отметки, то огорчавшие, то радовавшие нас. Но в нас самих школа останется на всю жизнь. Разве можно забыть свою парту, первую прочитанную книгу, первую радость узнавания мира и тех, кто настойчиво и терпеливо повел нас — озорных непосед — по трудной и радостной лестнице знания! А наши шумные сборы, веселую возню на переменах, неповторимо прекрасную, беспощадную и самоотверженную ребячью дружбу!.. А спектакль!.. Мы увидим большие города… может быть, побываем и в Москве, пойдем в самые знаменитые театры, но где, в каком театре мы переживем еще такое волнение, как здесь, в родной школе, когда мы сами были артистами?
Трогательные и смешные, досадные и радостные воспоминания нахлынули на нас, и мы долго молча сидели за партами, словно пытаясь заново пережить пережитое.
Парты показались нам теперь меньшими, чем прежде. Конечно, парты остались теми же — выросли, переменились мы сами. И не только мы. Вон за окном в отдалении белеет здание гидростанции; от нее увесисто шагают опоры электролинии: уже не только к нам, в Тыжу, а и в Усталы. Вторая турбина позволила дать ток в Усталы и дальше, в Кок-Су. И Антона уже нет на электростанции. Там за главного теперь Антонов помощник, а ему помогает Костя Коржов, который собирается стать электротехником. Сам Антон увлечен новым де — лом — дни и ночи пропадает на лесопилке, которую ставят на Тыже, в двух километрах ниже, чтобы потом было удобно сплавлять лес.
— И почто бы я ходила?.. Все там в исправности, все на месте… — услышали мы голос Пелагеи Лукьяновны. — Вам лежать надо, а не бродить.
— Ну-ну, ты бы меня из постели и не выпустила, — ответил ей голос Савелия Максимовича. — А вот и непорядок! Почему класс открыт?
— Ребятишки там. попросились.
— Какие ребятишки? — Савелий Максимович заглянул в дверь. — А-а. Это уже не ребятишки!.. Здравствуйте, молодые люди!
Мы встали.
— Что, со школой прощаетесь? — Он осторожно сел к нам за парту. — Я вот тоже. Вздумали меня лечить, на курорт посылают. А чем мне курорт поможет? Для меня работа лучше всякого курорта; а как от дела своего оторвусь, так и вовсе из строя выйду.
Он поседел еще больше и стал словно бы меньше ростом; только по-прежнему внимательно и живо смотрели его прищуренные глаза. Мы знали, что Обручев прислал Савелию Максимовичу путевку в Кисловодск и настоял, чтобы он поехал.
Савелий Максимович стал расспрашивать, когда мы едем, отослали ли документы, но в это время вбежала расстроенная Мария Сергеевна:
— Савелий Максимович! Разве можно так? Врач говорит одно, а вы другое… Вы, наконец, не имеете права не беречься!..
— Полно, полно, Машенька!.. Что же, мне теперь и выйти нельзя? Вы меня и так под домашним арестом держите. Вот поговорю с ребятами и пойду… Вы лучше посмотрите, как они выросли. Прямо как на дрожжах их гонит!
Мы поговорили немного, потом проводили Савелия Максимовича домой. Мария Сергеевна с одной стороны, а Кате-ринка — с другой бережно поддерживали его, а он то сердился, то смеялся, что его ведут, как маленького. В избу он не захотел итти и остался на крыльце.
Уходя, мы несколько раз оборачивались, а он все сидел, смотрел нам вслед и, заметив, что мы обернулись, тихонько помахал рукой.
И, пожалуй, ни с кем не было нам так жаль расставаться, как с ним. С горечью разлуки сливалась тревога, боязнь того, о чем мы не решались говорить вслух: поможет ли ему курорт, поправится ли он и увидим ли мы его снова? Лишь бы он поправился! А за нас ему тревожиться не надо, в нас он не обманется: мы ничего не забыли и не забудем, не зря отдавал он нам последние силы и где бы мы ни были, что бы ни делали, мы постараемся быть такими, как он.
А дома тоже все не так, как было. Мама ничего не говорит, но я вижу, что она все время думает об одном — о моем отъезде. Мы еще никогда надолго не расставались, и ей мерещатся всякие ужасы, которые могут со мной случиться. Отец посмеивается над мамиными страхами, но и сам по временам смотрит на меня задумчиво и как бы вопросительно: все ли будет так, как нужно?
Милые, хорошие мои! Не надо тревожиться и печалиться. Все будет хорошо, вот увидите! Ведь я же буду писать, приезжать, а закончу учиться — вернусь опять сюда, к вам, и мы уже не будем расставаться; разве, может, не надолго, если мне куда-нибудь надо будет поехать… Разве я могу оставить вас навсегда?
И опять мне становится трудно дышать, твердый комок подкатывает к горлу.
Я вспоминаю всё-всё, вспоминаю последний год, принесший так много нового. Что же произошло? Ведь все было так обыкновенно…
Да, все было обыкновенно и вместе с тем было необыкновенно! Я столько увидел, услышал и понял за этот год, словно у меня появилось новое зрение, новый слух, и еще что-то такое, для чего нет определения, но без чего нельзя жить. Знакомый, привычный мир заново открылся передо мной — и как много я узнал! Какие вокруг хорошие люди! Но ведь это только начало. Сколько я еще увижу, узнаю, каких еще только людей не встречу, подружусь с ними и полюблю их!.. И как это все-таки прекрасно — жить!..
Перед отъездом мы немного погуляли с Катей в березовой рощице, которую посадили год назад.
Катя размечталась:
— Знаешь, Коля. (Раньше она всегда называла меня просто Колькой.) Знаешь, Коля, когда мы будем старые… То есть я не думаю, что мы будем старые, мне кажется — мы всегда будем молодые. Но ведь будем же, правда? Все стареют… Только это будет очень не скоро… Тогда тут будет уже не деревня, а большой город. А роща останется. Только деревья будут толстые и высокие. И мы с тобой придем сюда погулять и вспомним, какие мы были, когда были маленькие, и как все было хорошо.
Я сказал, что, конечно, придем, и это будет очень приятно — все вспомнить. Только мы уже не маленькие, она, Катя, стала такая красивая… как молодая березка. Катя покраснела и ничего не ответила. Потом мы еще раз прочитали письмо дяди Миши, которое я получил накануне. Он уехал в Заполярье и, прощаясь, писал:
«Вы очень порадовали меня своими успехами. Пусть Геннадий обязательно напишет о своей учебе. Все-таки я был его первым учителем, и мне хочется знать, какой из него получится геолог, да и, может, я смогу ему помочь в случае затруднений. Ты любишь книги и песни — это хорошо. Только помни, что они существуют не сами по себе, а для человека, и если за ними нет человека — это просто испачканная бумага. Учись и люби людей, и ты научишься добывать самоцветы из словесной руды.
Я с удовольствием вспоминаю наш поход и ваши милые мордасы (как только сможете, пришлите мне свои фотографии).
Тогда, я знаю, вы были изрядно разочарованы, что мы не нашли изумрудов. Но разве дело только в том, чтобы найти драгоценный камень? Вы нашли с тех пор самую большую ценность — любимый труд, которым будете служить народу. Значит, вы нашли свое настоящее место в жизни, а это главное.
Будьте же всегда и во всем, в маленьком и большом, идущими впереди! Желаю вам счастья и удачи…»
Ветер шевелил березовые листочки, по письму бежали трепетные зеленоватые тени.
Мы поднялись. Роща, весело шумя, расступилась, открывая залитый солнцем простор и подернутые голубоватой дымкой дали.