«На крови» — второй большой роман С. Мстиславского. Он связан с первым, вышедшим в 1925 году (2‑м изданием в 1927) под заглавием «Крыша мира». Оба романа написаны от первого лица, лица автора — главного героя; оба они рассказывают о действительно имевших место в его жизни событиях: «Крыша мира» — о путешествии на Памир в 1898 году, «На крови» — о революции 1905 г., в которой он принимал участие. Второй роман перекликается с первым и отдельными эпизодами — образ «опоясанного сталью», «сказка о мокрицах» и др.
Оба они отличаются и одинаковыми достоинствами — в общем достоверным изложением этнографических, исторических и прочих фактов, взятых отдельно, — изложением, построенным авантюрно, напряженно, так, что читаешь с увлечением. Если даже эта авантюрность иногда примитивна — слишком много неожиданностей, к ним привыкаешь, заранее их ждешь, они иногда излишне «экзотичны» (особенно в «Крыше мира»), — не беда в наше бессюжетное (в беллетристике) время.
Но идеологически ценность романов неодинакова. Правда, уже первый из них вызвал в этом отношении в критике некоторые возражения, — главный герой был принят не без оговорок. Приключения, преимущественно этнографические, однако, не давали той возможности развернуться общественному облику основного образа-характера, какую представила тема о 1905 годе.
Главный герой романа «На крови» — дворянин, породистый аристократ, человек «света». Вместе с тем он революционер, председатель Офицерского союза и даже руководитель Боевого рабочего союза, близко стоящего к Боевой организации социалистов-революционеров. Совмещение своеобразное. Герой не оставляет своей светской среды, — наоборот, принимает активное участие в ее жизни: балах, скачках, спектаклях. Идя на массовку к рабочим, меняет костюм — и только. И там и здесь он чувствует себя дома. Необычность такого положения героем осознается и возводится в теорию — «протеизм». Еще в детстве засело у него в голове: «научиться менять оболочки, оставаясь собой. Ведь только так и можно всю жизнь узнать, если нигде не быть чужим: всюду входить как свой. Для меня ведь это как-то совсем органично выходило, без всякого специального старания». Делается это вовсе не в целях одной только конспирации: «и на перине и на досках — я одинаково остаюсь собой, почему я должен обязательно перелезать на доски?!» Быт, по мнению героя, не определяет сознание. Бытие, но не быт. Быт — это только оболочка.
Мы увидим сейчас, к чему приводит такая индивидуалистическая сверхбытовая концепция. Но уже наперед, читая в начале романа эти рассуждения, мы знаем, что эта философия гибельна, что она ложна.
Быт, конечно, не бытие, но — часть бытия, выражение его в определенной области жизни. И если выражения противоположного бытия (аристократического и рабочего) одинаково свои, если нет отвращения, ненависти к одной из антитез, — это значит, что нет ничего, что глубинно, психологически все безразлично, хотя бы логика, сознание и были определенно на стороне революции.
В дальнейшем ходе романа это наше опасение всецело оправдывается, автор психологически правдив.
Помня положение героя в обществе, понятным становится то безразличие, то равнодушие, с каким он встречает победу революционеров — убийство Юренича, Дубасова, Лауница, — та холодность, с какой он смотрит на ее частичные неудачи. Отношение героя к событиям и лицам чувствуется лишь в пределах «общечеловеческих» норм. Так, образ Азефа, одного из главарей боевой организации эсеров, оказавшегося провокатором (в пределах романа он еще не разоблачен), дан отчетливо неприязненно. Тоже образы другого провокатора — Гапона, ничтожного Николая II и ряд других.
В указанной социальной перспективе понятна и рационалистическая романтика позы — единственная доступная герою романтика. Характерна в этом отношении сцена в конце XXI главы. В церкви прихожане после антисемитской речи священника собирались избить назвавших вслух проповедь погромной. Муся, эсерка, угрожая бомбой, сдержала толпу, пока спасенные ею не ушли из церкви. Затем она «опустила руку и сошла по малиновому коврику. Она шла неторопливо, смотря прямо перед собой, словно не было, по обе ее стороны, в двух шагах, застывшей, на две стороны рассеченной людской толпы. На опустевшем, таким ненужным ставшем амвоне тряс отвисшей челюстью, разметав руки по каменному помосту, — седой, сгорбленный, жалкий попик. Я распахнул перед нею дверной створ. Она остановилась. И тотчас — старушка-богомолка у порога, плача, метнулась ей в ноги, цепляя губами белый валеный сапог: «Мать пресвятая троеручица». — Толпа вздрогнула, как один, и отступила еще на шаг. В передних рядах закрестились. В упор перед собой я видел смелый изгиб бровей и ясные, такие близкие, такие родные глаза. Я положил Мусе руки на плечи и поцеловал крепко в губы».
Это, быть может, красиво и рыцарски величаво. Но все это не имеет прямого отношения к классовому товарищу или врагу. Герой недалеко здесь ушел от старушки-богомолки.
Самая система каждого из двух диаметрально противоположных жизненных укладов не отталкивает и не притягивает героя всецело.
Он везде «свой»...
Читая, воспринимаешь его как какого-то «знатного иностранца», любителя приключений, смелого путешественника, но никак не участника могучего социального движения.
Любовь и ненависть чужды ему, — любовь и ненависть борьбы.
Когда революция пошла на убыль, герой, — всюду свой, а потому и всюду чужой, — пришел к печальному и неизбежному на данном этапе в его положении концу. Жизнь ошибок, ложных установок не прощает никому: «Я никогда не чувствовал на лице маски. Теперь чувствовал каждый раз, когда я выходил из своего кабинета к людям. Не к светским только, нет — к людям вообще. Были дни — они казались мне манекенами, восковыми крашеными манекенами из заезжего, затасканного по провинции паноптикума, где в первом зале «знаменитые люди», а в последнем за занавеской — и за особую плату — «мужская и женская красота», распластанные на приторных малиновых бархатных ложах восковые тела с огромными, до чудовищности выпяченными на прельщение формами. Кошмар! Были дни: под мягкими сгибами сюртучных рукавов я резко ощущал глазами поскрипывающие шарниры искусственных суставов, под белым напряженным пластроном — отсутствие ребер, грудины, синеватой сеткой наброшенных сосудов: каркас, колесики и рычажки. Плечо над вырезом лифа — тронуть спичкой — растечется желтенькой, оплывающей воронкой. И так все»... и т. 5д.
Здесь настоящая природа «протеизма» обнажена.
В конце романа указывается, что потом герой опять нашел себя, кошмар маски «сошел без следа» — он встретился с партийными товарищами, принял участие в очередном светском спектакле, впоследствии ему нужно было скрываться от полиции. Но это возрождение могло случиться не потому, что внутренняя классовая установка дала ему возможность побороть тяготы реакции, а благодаря счастливо подвернувшемуся приключенческому материалу. Могло, но психологически это вовсе не обязательно. Роман пока заканчивается. Читатель остается под впечатлением внутренней гибели героя.
«На крови» — интересный, увлекательно написанный психологический документ, свидетельствующий об одном из возможных подходов к революции выходцев из враждебных ей общественных классов, подходе роковом, если он остается незавершенным.
Ульрих.