Кочетов Всеволод Анисимович НА НЕВСКИХ РАВНИНАХ

Глава первая

1

Дверь теплушки была раздвинута, и в ее квадрат со всего маху врывался ветер теплой июльской ночи. Стучали колеса, вспыхивали, налетая из мрака, зеленые огоньки семафоров, теплушку мотало на стрелках, и от «козьей ножки» Бровкина под нары сыпались махорочные искры.

— Вагон спалишь, дед! — сказал чей-то встревоженный голос. — На, возьми папиросу.

Он обернулся на голос.

— В папиросах дым резкий, — ответил Бровкин. — Кашляю с них. Махорка мягче.

Фонарь «летучая мышь» дрожал на вбитом в старые доски гвозде; фитиль за черным от копоти стеклом давал скудный мигающий свет; в нем то возникали, то исчезали, расплываясь в сумраке, фигуры людей, застывших на полу, на парах, на скатках шинелей и вещевых мешках. Не различив того, кто предлагал ему папиросу, Бровкин сделал последнюю затяжку, выбросил окурок в темноту и облокотился о кожух пулемета. Его нисколько не обидело это мальчишеское «дед». Сивоусый, седой, он давно к тому, что возраст его пареньки на заводе излишне завышали. Да старый лекальщик и в самом деле несколько лет назад стал дедом: и у старшей дочери, и у сына родились свои ребятишки.

Он сплюнул горькую махорочную слюну, прислушался. За спиной его негромко разговаривали:

— Есть семь способов правильного обертывания портянки. А ты какой-то восьмой выдумал.

— Так я же в армии не служил. Я ботинки ношу. На кой леший мне было эти семь способов изучать!

— Натер же ногу?

— Натер.

— Вот тебе и «на кой»! Нога знаешь как должна чувствовать себя в портянке, если правильно ее обернуть? Что барыня в пуховиках. Нежась и млея.

Бровкин узнал басок Тишки Козырева, своего сменщика, горячего и путаного парня. Когда Тишка сдавал или принимал смену, он непременно затевал спор, а не то и скандал целый, — в том смысле, что сменщики, дескать (подразумевался, понятно, Бровкина), все дело портят, станок разладился, мусору вокруг до ушей, работать так дальше, по старинке, он не может, — и делал вид, будто терпит Бровкина из снисхождения к годам: семья, мол, да внуки.

«Батька у тебя пролетарского корня, — пытался Бровкин обрывать в таких случаях Тишку. Сивые усы у него приходили в грозное движенце при этом. Откуда сын таким звонарем произошел? Словоблуд ты, Тихон, трепач и ёрник».

Тишка в ответ только взглянет с косой, непонятной усмешечкой.

Но случалось и так, что, когда Бровкин, нарушив обещание, каждое воскресенье даваемое своей Матрене Сергеевне, в понедельник с похмелья тыкался носом в станок, роняя то ключ, то резец, то готовую деталь, Тишка, ни слова не говоря, укладывал его на войлоке за фанерной конторкой начальника цеха, укрывал потеплее и отстаивал у станка еще одну смену. Бровкин наутро примется благодарить, но Тишка отмахнется: «Как-нибудь в другой раз объяснитесь, Василий Егорович. И сейчас работать, понимаете ли вы, работать надо. Страна кронциркулей ждет». Что ни слово, то непременно подковырочка.

Даже и здесь вот, сменив спецовку на гимнастерку, Тишка остается самим собой: никто его не просит, а вяжется к людям. Ну что травит паренька с этой портянкой? Тот спать, поди, хочет. Третьи же сутки гоняют их в эшелонах по пригородным станциям, третьи сутки слышат они гул не таких уж и далеких бомбежек и артиллерийских боев. Нервы у всех что струны. Но в общем-то прав он, Тишка: многое надо знать молодому парню, чтобы стать хорошим солдатом; и портянка совсем не последнее дело. По себе это известно Василию Егоровичу. В четырнадцатом году под крепостью Новогеоргиевском крепко пострадал он из-за нее, из-за портянки. На каком-то длинном, тридцатикилометровом переходе до того натер пятку, что уже и шагу шагнуть не мог. Добрались до окопов, повалился от усталости, заснул. Нет чтобы переобуться-то, перемотать портянку. А под утро их в атаку подняли. Выскочил на бруствер вместе с другом своим, с отцом Тишкиным, Федей Козыревым, пробежал маленько сгоряча, а дальше — будто режут ему ногу тупыми ножами — присохла портянка к ране и рвет ее враздер по живому. А тут, как на грех, спину ему показывает немецкий офицер в каске с шишаком. Хотелось, ох как хотелось взять живым да целеньким вильгельмовца. Портянка не позволила. Взял немца не он, Бровкин, а Федя. Да и «Георгия» за это Федя получил.

Рассказать бы про то ребятам, про случай этот из боевой жизни. Но удержался Василий Егорович, не стал брать сторону Тишки против молоденького паренька. Наоборот, сказал так, будто бы никуда не годится Тишкино сравнение: нога — не барыня, она рабочая часть человека, трудящаяся; от нежности и мления только дрябнет.

Козырев принялся спорить, доказывать свое.

— Бросьте, остановил их схватку командир роты старший лейтенант Кручинин, тот самый начальник цеха, за конторкой которого отлеживался, бывало, Бровкин под присмотром Тишки Козырева. — Отставить! Спать товарищам мешаете.

Вчерашний инженер, начальник инструментального цеха большого завода, а теперь вот командир стрелковой роты, Андрей Кручинин сидел у дверей вагона, свесив одну ногу наружу, другую подогнул, обхватил ее руками и уперся в колено подбородком. За спиной его шушукались, шептались, храпели, кашляли, — Кручинин смотрел и смотрел на черную стену леса, бесконечной лентой мчавшуюся вдоль железнодорожного полотна навстречу поезду. Лента порой обрывалась, и тогда мелькали такие же черные, как она, строения поселков и станций. Ни жизни, ни луча света нельзя было угадать за их окнами, плотно затянутыми маскировочными шторами. Паровоз, как бы тоже чувствуя необычность обстановки, встревоженно рвался вперед, отстукивая колесами километры.

Опережая его бег, летели тревожные мысли. Что ждет всех собранных в этом вагоне, что ждет их там, за чернью ночи, за стеной лесов, где поезд прекратит наконец свой бег? Что ждет там Бориса Андреевича Селезнева, полтора десятка лет просидевшего на заводе с логарифмической линейкой в руках, над таблицами и диаграммами? Что ждет этих смешных спорщиков и прекрасных мастеров — Бровкина и Козырева? Что ждет кандидата геологических наук Вячеслава Евгеньевича Фунтика, не пожелавшего выехать из Ленинграда со своим институтом? Фунтик готовил докторскую диссертацию, но уже двадцать второго июня, услышав страшную весть, зарыл свою рукопись в дровяном сарае на Даче и с первым поездом отправился в город; а полторы недели спустя получил винтовку и встал в общий строй с бывшими слесарями, монтерами, техниками, водопроводчиками.

Война… Разве так представлялась она до этого? Вот уже почти месяц шагает немец по советской земле, почти месяц стоят столбы дыма над улицами советских городов и сел, ревут пушки под Смоленском, танки рвутся к Днепру, падают бомбы на Киев. Мог ли кто-нибудь думать об отходе, ждал ли кто врага на Днепре или здесь, на асфальтовых дорогах под Ленинградом?

Сквозь мысли Кручинина кралась тревога о детях, о Зине, которой, не расставаясь ни на один день, прожили они пять лет; даже в санаторий в Крым ездили вместе. Припомнился день третьего июля, когда в заводских цехах в необычное время выключили моторы и слушали речь Председателя Государственного Комитета Обороны. И хотя еще несколько минут назад никто не думал, что это произойдет именно так, — здесь же, у станков, у верстаков, на кусках кальки возникали списки добровольцев в народное ополчение. Между многими другими прочертилась и аккуратная подпись инженера Кручинина. Он вывел ее «вечным» пером неторопливо, ровно и твердо. И с того момента все его прежние планы и замыслы как-то сами собой отошли, отвалились назад. Так случается, когда пройдешь длинный-длинный путь по примелькавшимся дорогам, поднимешься в конце его на гору и, не оглядываясь, смотришь только вперед, на панораму новых гор и долин, на неясную в дымке линию горизонта, не ведая, что скрывается за нею, но в то же время зная, что путь назад непоправимо закрыт.

Дома, разговаривая в последние дни с Зиной, Кручинин ловил себя на том, что слушает рассеянно, совсем не вникая в ее тревоги. Зина говорила, что спрячет его костюмы и пальто в сундук, Но это не имело для него уже никакого значения, он вяло отвечал: «Хорошо, правильно». Приходили товарищи, беседовали только о самом важном, очень коротко. В городе нарастала непривычная торопливость. Из окна было видно, как люди спешили из магазинов с пакетами, очевидно запасались на дорогу. На какую? Куда? За домом, на пустыре, устанавливали аэростат заграждения; его оболочка отливала золотом в лучах вечернего солнца. Ночью, если бы это не было время белых ленинградских ночей, город уходил бы, наверное, в непроницаемый мрак: все фонари были выключены.

Андрей Кручинин получил вскоре военную форму, опоясался новенькими тугими ремнями, на бедро давила тяжесть пистолета в скрипучей ярко-желтой кобуре. В какой-то день он ушел из дому в казарму и больше уже не возвращался. Зина не плакала. В эти дни слез было не так уж и много. Люди понимали: решается судьба страны, судьба каждого из них, — и разве слезы помогут?..

Небо на западе озарилось серией ярких вспышек, как бывает в городах от трамвайных дуг. Но за этими тревожными вспышками следовал тяжелый, прерывистый гул.

— Бомбят, — сказал кто-то почти шепотом.

Разговоры в теплушке умолкли. Только лязгали буфера да скрипели доски вагонной обшивки.

В ту ночь не спал и командир дивизии ополченцев полковник Лукомцев. На втором этаже в одном из старых кирпичных домов Кингисеппа, в большой комнате какого-то районного учреждения — не то райзо, не то райфо — он и его старый друг генерал-майор Астанин сидели над раскинутыми на столе картами. Тикали ходики, у которых вместо гири было подцеплено к цепочке увесистое пресс-папье; в стеклах стандартных шкафов из светлого дерева отражались лучи двухсотсвечовой лампочки под потолком, в шкафах громоздились стопы папок с делами учреждения, только минувшим днем отдавшего свои комнаты военным из Ленинграда.

Астанин в числе нескольких других опытных командиров о наивозможной срочностью организовывал оборону на этом участке фронта.

— Справа, — говорил он, отчеркивая на карте, — у тебя будет Бородин. Дивизия у него отличная, кадровая. Сейчас они на марше. Слева на рубеж выходит пехотное училище. Курсанты.

Они переглянулись. Оба знали, что такое курсанты. Оба в годы гражданской войны сами были курсантами, сами не раз в дни тогдашней учебы «выходили» вот так «на рубежи» то в районе Перми, то здесь, под Нарвой, то под Павловском и Ям-Ижорой, и всюду, где дрались красные курсанты, противник бывал неизменно бит.

2

Весь минувший день они проездили по дорогам участка, добрались пешком до берега Луги. Немцы наводили через реку переправы в двух местах. Нашей авиации почему-то не было — Астанин так и не смог выяснить почему; дальнобойная артиллерия не подошла. Сопротивление немцам оказывали только разрозненные отрядики: то ли службы ВНОС — воздушного наблюдения, оповещения и связи, то ли совхозные и эмтээсовские добровольцы истребители вражеских десантов.

— Твои части ближе всего, дружище, и на тебя ложится эта наиважнейшая задача: вышибить противника снова за реку. Нельзя ему тут быть. Ты же помнишь, что именно здесь переправилась конница Ливена. Когда это было? Да, да, в девятнадцатом! И как, черт бы их побрал, лихо прорвались они отсюда на Гатчину и на Царское Село.

Лукомцеву прорыв белых конников в районе Поречья был хорошо Памятен. Как раз в тех боях он получил свою первую рану и пролил первую кровь за Советскую власть.

— Ты должен сковать врага самым отчаяннейшим сопротивлением и тем предотвратить прорыв, совершенно недопустимый по его катастрофическим последствиям. Если мы это сделаем — а мы обязаны это сделать, — то у командования фронтом будет время Для переброски необходимых сил. А затем, конечно, контрудар…

Лукомцев поглаживал ладонью гладко обритую голову. Где-то — он даже точно знает где — в эшелонах в эти минуты к станции Вейно движется его дивизия. Его дивизия! Слов нет, бойцы и офицеры той дивизии — цвет Ленинграда, в их мужестве, отваге, преданности Родине сомнений быть не может. Но это все-таки ополченцы, мирные, славные люди. Война же требует большего, чем только мужество и отвага. Она требует умения, требует специальных воинских знаний, навыков. А тут слесари, токари, инженеры, экономисты, парикмахеры… Большинство из них и в армии-то никогда не служило…

Не допустить прорыва, выбить за переправы!.. Два дня назад он был на Военном совете в Смольном. Там тоже чертили на картах. Блицмарш немцев на новгородском направлении сорван контрударами наших войск в районе Сольцов и Шимска, Остановлены немцы, как уже все теперь видят, и на Подступах к Луге. Наиболее короткие и удобные пути на Ленинград противнику закрыты. Но угроза городу тем не менее продолжает расти; враг двинулся в обход лужских рубежей. Астанин прав. Воздушной разведкой мотоколонны наступающих обнаружены значительно правей первоначального направления: немцы пошли лесами через Ляды. Намерения их очевидны: в районе Сабека форсировать Лугу — река в этом году сильно обмелела, — выйти к Молосковицам и Кингисеппу, перерезать железную дорогу Нарва — Красногвардейск и шоссе Нарва — Красное Село. А это значит, что Лужская группа наших войск отсечется от войск, ведущих тяжелые бои в районе Нарвы. Войдя в этот прорыв, немцы растянутся и по тылам.

Так говорили два дня назад в Смольном. Но вот противник уже на берегах Луги, в районе Сабека наводятся переправы, того и гляди, танки Гитлера ворвутся в Кингисепп… События нарастают со страшной скоростью. Уже еще меньше надо рассуждать и больше надо делать.

Немолодой полковник знал, что такое война. Не зря они с Астаниным вспомнили и курсантов, и конницу Ливена. В этих самых местах, здесь, под Кингисеппом и в Кингисеппе — в те времена это был Ямбург, — они тоже когда-то дрались с Юденичем и Родзянко, отступали отсюда чуть ли не до окраин Петрограда, а потом без остановки вновь катились до Ямбурга и даже до Нарвы. На войне всякое бывает. Но для того чтобы было так, как надо тебе, а не твоему противнику, необходимы боеспособные, хорошо оснащенные, хорошо обученные войска.

— Ох-хо-хо, Петр, — сказал он. — Две только недельки и позанимались командиры с дивизией. Где же, где же паши кадровые части?

— Сам знаешь где, — ответил Астанин. — Сам знаешь, в какой перемол пошли они в западных областях. Восьмая армия откатывается из Прибалтики. Поезжай в Нарву, полюбуйся — одни остаточки. Не знаю, как тут судить, но, на мой взгляд, дело они в общем-то сделали. Смотри, Таллин как держат. Я, знаешь, не из тех, которые готовы за каждую военную неудачу тащить командира в особый отдел. Война есть война. Ты — одна сторона, а там, у них, — другая. И у нее, у той стороны, тоже свои головы и свои умы. В общем, вот так!..

Лукомцев еще раз окинул взглядом эту случайную, чужую комнату. Пожалуй, здесь было все-таки не райфо, а райзо. Для чего бы иначе за тем вон шкафом стоять снопу пшеницы. Хозяйствовал, значит, за этим столом, за которым сидит сейчас генерал Астанин, какой-то человек, обеспокоенный судьбами урожаев в Кингисеппском районе, говорил по тому вот телефону с председателями дальних и близких районов: с Сабском, наверное, говорил, с Приречьем, где сегодня немцы; сиживали перед ним на этом стуле, на котором сидит он, Лукомцев, с утра до вечера посетители — тысячи их тут, поди, перебывали, — требовали суперфосфата, сеялок, жнеек, тракторов, семян, денег. А чего потребует он, Лукомцев, у Астанина? Надо или очень многого требовать, или ничего. Многого у Астанина у самого нет. Да, если поразобратъся как следует, у него только и есть покамест, что эти исчерченные карты, да и будет ли что-либо, кроме них, кто знает…

— Слушай, Петр, я, пожалуй, поеду, — сказал он, подымаясь. — Встречу дивизию.

— Чаю не хочешь?

— Нет, не хочу. Ни чаю, ни водки.

Пожали руки друг другу. Лукомцев вышел на улицу к своей машине. Это был большой черный «студебеккер». Где его успели захватить, трудно сказать. Может быть, конфисковали у прибалтийского немца-помещика, а может быть, отбили в боях: из-под Сольцов, как известно, противник только что бежал и кое-что, удирая, бросал на дорогах. Как бы там ни было, машина оказалась исправной, сильной, удобной. За два с половиной часа доехали вчера от Ленинграда до Кингисеппа. До Вейно тут совсем недалеко, менее чем за полчаса доедут, можно не спешить — эшелоны подойдут только к утру.

— Поезжайте потише, — сказал он шоферу. — Прокатимся по улицам, посмотрим городок.

Начинало светать. Город спал, спал мирно, тихо, в старых домишках и в новых Домах. Войны бы совсем не чувствовалось, если бы не грузовики во дворах и на улицах, если бы не зенитные пушки у моста через реку, если бы не связисты с катушками, среди ночи тянувшие линию через сады и огороды.

На одной из улиц, которая показалась ему знакомой, Лукомцев вышел из машины и встал против бревенчатого, обшитого тесом домика, который тоже, как ему казалось, был связан с какими-то далекими воспоминаниями. То ли ночевать здесь приходилось когда-то, то ли штаб в нем располагался… Что-то такое было, а что — и не вспомнить.

— Товарищ командир, — услышал он голос, и со скамейки возле ворот поднялась женщина.

— Вы кто? — спросил Лукомцев, стараясь быть строгим.

— Дежурная я. Сижу вот и думаю: неужели немцы к нам придут? Бежать же тогда надо, не оставаться же у них. А власти наши районные помалкивают: ни да не говорят, ни нет. Если самим, без распоряжения, эвакуироваться струсили, скажут. А ждать — вдруг не дождешься, вдруг опоздаешь. Как быть-то, товарищ командир?

Что мог сказать в ответ Лукомцев? Бегите, дескать? Панику подымешь. Оставайтесь, ждите? Какими же словами будет поминать его эта женщина, попав к немцам.

— Не знаю, — сказал он честно. — Не знаю, дорогая. И не сердитесь на меня, пожалуйста, за это.

— Чего же сердиться-то.

Она потеряла к нему интерес и вернулась на скамейку.

Он сел в машину и уехал. Чувство вины в нем не проходило. Возможно, именно так чувствует себя и врач у постели больного, которому помочь не в силах. «Но что, что я могу? — думал он, неторопливо катя лесной дорогой к Вейно. — У меня всего несколько тысяч бойцов. Да и те едва умеют держать винтовку…»

Он вздрогнул. Впереди громыхнуло так, что толчок отдался в пол машины, ударил по каблукам сапог. Шофер затормозил. При выключенном моторе грохот впереди стал еще сильнее. В утреннем безоблачном небе ходили самолеты. «Бомбят, — подумал он. — И, кажется, бомбят Вейно».

— Давай туда! — скомандовал он шоферу. — Но осторожно. Под бомбы лезть не надо.

3

Третий день шла усталая Зина по шоссе вдоль залива. Асфальт сменился сначала щебенкой, а теперь — круглым горячим булыжником, на котором подкашивались ноги. С утра до ночи палило совсем не ленинградское, жаркое солнце, тонкостволые высокие сосны, поднимавшиеся прямо из прибрежного песка, почти не давали тени, натертые ремнями мешка плечи деревенели. Только ветер, прорываясь порой сквозь сосны с моря, освежал лицо, проскальзывал в рукава. На минуту от этого делалось легче.

Впереди на береговых холмах стоял лес — настоящий, густой и темный. Зина прибавила шагу, чтобы переждать полуденный зной в тени. Не в этом ли лесу ученицей восьмого класса она собирала ландыши? Недалеко где-то обрыв над морем, там, помнится, много земляники. Зина узнавала места. Сторонясь встречных и обгоняющих машин, она шла быстрей и быстрей. Но, войдя в лес, невольно остановилась. На знакомом обрыве — две строгие шеренги матросов в бушлатах. Пред ними — прямоугольная яма в желтом песке, красный гроб с бескозыркой на крышке. Кто-то с непокрытой головой стоит перед строем, резко выбрасывая руку вперед. Удары волн под обрывом, шум сосен заглушают его слова.

Зина бывала на море, видела матросов на Севастопольском рейде в белых шлюпках, над которыми ряды весел взлетали легкими, многоперыми крыльями. Она видела, как шлюпки приставали к берегу, матросы выскакивали на пирс и шли на городские бульвары. Веселыми, энергичными, ловкими запомнились они ей. Но эти, здесь, на обрыве, будто окаменели в своей траурной безмолвной шеренге.

Зина отерла ладонью влажный лоб, откинула за ухо темную прядь. Резкий возглас «Залп!» прервал ее мысли, земля дрогнула, и, разметав чаек, в море покатился тяжелый гул. Ветер потянул чем-то кислым и острым. Зина девочкой слышала пушку Петропавловской крепости, которая стреляла ежедневно в полдень. Выстрел был мягкий и величественный, такой же непременный в городе, как и сама крепость. А эти выстрелы гремели раскатами грома. За каждым из них что-то злое, шипя, вспарывало морской воздух. В память о погибшем товарище балтийцы салютовали боевыми. Снаряды шли через залив к изломанной линии противоположного берега. А когда над свежей могилой на обрыве вырос песчаный холм, в морской дали нежданно возник гул ответной канонады. Те снаряды, падая в море, взбрасывали белые фонтаны воды и брызг. Они не достигали обрыва, но Зина прижалась к стволу сосны и не могла оторвать глаз от взблескивающих на солнце водяных столбов. Она догадалась, что это немецкие снаряды и что на том берегу — уже враг.

Зина вернулась на дорогу и снова пошла по горячим камням. Ее обгоняли грузовики с войсками, тягачи тащили орудия; навстречу катили санитарные машины с матовыми стеклами кузовов — на шоссе пешеходу не оставалось места. И вдруг совсем невоенное слово «Воздух!», выкрикнутое тревожным голосом, все изменило. Машины с полного хода свернули в кусты; пушки, укрытые ветвями, застыли на обочинах, люди бросились врассыпную — под деревья, в канавы. Дорога опустела. Зина машинально сделала то же, что и другие: она побежала в лес, легла на теплый песок, усыпанный хвоей, и замерла в ожидании страшного. Было томительно тихо. И вот, воя моторами, издавая ревущий свист, над дорогой пронесся самолет — так низко, что Зине показалось даже, что она видит очки и шлем летчика. Из-под черных свастик к земле брызнули пучки белых струй — пули, как искры, вспыхнули, на дорожных камнях, заставив Зину еще плотнее прижаться к земле, закрыть голову руками и зажмурить глаза. В эту минуту она представила себе Андрея, который, может быть, так же, как и она, прячется от немецких самолетов. А что, если и он, как сегодняшний моряк, там на обрыве?.. Нет, нет, не может быть, не может!

Пять дней… Как это теперь кажется давно! Она пришла к школе на Обводном — там полк Андрея дожидался отправки на фронт, — и они так хорошо тогда побеседовали. Она поднялась на носки, протянула к подоконнику руку. Андрей сжал ее и поцеловал кончики пальцев — дальше достать не мог, засмеялся. На прощанье сказал: «Завтра приходи, сейчас некогда, много работы». Но назавтра окно было пусто, двери подъезда раскрыты настежь, часового возле них нет, на мостовой — картон. От раздавленных пакетов, в каких, Зина знала, хранятся патроны, в здании по длинным коридорам бродил ветер…

Из подъезда вышла дворничиха с метлой и сказала участливо: «Своего высматриваешь? Ушли. Ночью ушли, ласточка. Ружья зарядили и ушли. Жди письма теперь». Ушли. А куда? На фронт, на войну. Но разве это адрес? Зина готова была пойти к дворничихе, попросить у нее чернил, бумаги и тут же, сию минуту, — ей это было до крайности необходимо — написать длинное, в пять, нет — в десять, в двадцать страниц письмо. Рассказать Андрею все, что думает она о нем, о их жизни, о любви. Когда были вместе, казалось, к чему слова, все ясно и без них. А теперь выяснилось, что за пять лет жизни вообще ни о чем, что было в сердце, по-настоящему и не сказано.

Но дворничиха принялась сметать мусор с тротуара, и Зина побежала в партийный комитет района, пославший дивизию добровольцев на фронт. Измученный бессонными ночами, секретарь райкома рассеянно поглядел на Зину, хотел было сказать что-то, но помешал телефонный звонок. Потом зазвонил второй аппарат. Секретарь беспрестанно снимал трубки, прикладывал их то к одному то к другому уху, в кабинет входили люди, косились на Зину, вели разговор вполголоса. Зина почувствовала, что мешает, и ушла, так и не выдав своих дум, не сказав, что, кажется, она сглупила, что ей тоже надо было идти в полк: дружинницей, машинисткой, прачкой — лишь бы с Андреем.

На улице ее остановила полная молодая женщина в широкой и длинной, скрывавшей беременность толстовке. Она спросила: «Жена Кручинина?» Зина бросилась к ней: «Вы знаете Андрея?» Неизвестная за минуту до этого женщина уже казалась ей давно знакомой и близкой. «И вас встречала, — ответила та, — в одном доме живем. Я Соня Баркан. Смешная фамилия, да? На родине мужа, в Дновском районе, так морковку в деревнях называют. Муж теперь комиссаром в полку, в том же, где и ваш. Куда уехала, не сказал, сам не знает, но по слухам — в Маслино. Помните, прошлым летом дети там в лагере были».

Вечером Зина зашла к Соне. «Поезда не ходят, пойду в Маслино пешком. Может быть, и подвезут. А в полку, думаю, дело найдется».

Детей — четырехлетнюю Катю и трехлетнего Шурика — она отвела к матери Андрея, суровой и умной старухе. «Уж вы, мама, — начала было Зина виновато. — Они шалуны…» Но старуха остановила! «Не объясняй. Троих вырастила. А ты его береги там и сама берегись. Вояка!» — Она прижала Зину к груди.

Многие уходили в те дни. Мужчины — с винтовками за плечами, женщины с санитарными сумками. В железнодорожных эшелонах, в грузовиках, в автобусах, взятых прямо с городских улиц, они отправлялись за Лугу, под Нарву, в Новгород… Все смотрели на карты. Стрелы немецкого наступления, пронзив Каунас, разветвлялись к Риге, Тарту, к Острову, огибали Чудское озеро… И по мере того как стрелы приближались, все меньше людей оставалось в городе. Ленинградцы шли им навстречу.

Зина складывала белье в охотничий рюкзак Андрея, совала туда свертки с колбасой, сыром, сахаром. Вдруг, тяжело дыша, вошла Соня. «Думала, не поспею… Зиночка, милая, просьба к тебе. Через неделю моему супружку тридцать стукнет. Подарок ему. Не тяжелый: письмо да вот коробка. Она удобная, дай я ее тебе сама в мешок устрою. Помнется — не беда. Подумать только — тридцать. А совсем недавно двадцать семь было…» Соня вздохнула, то ли сожалея о том, что муж будет праздновать свое рождение без нее, то ли, что годы летят так быстро.

И вот уже третий день Зина в пути. Ночевала на сеновале, в копнах среди поля. Маслино осталось в стороне. Полк Андрея и в самом деле проходил там, но не остановился. Дежурный парнишка-телеграфист сначала отказался разговаривать: военная, мол, тайна. Но, по-мальчишески оглянувшись, — не слышит ли кто? — посоветовал: «В Вейно идите, тетенька, наверное, там». И Зина идет в Вейно. Слово «Воздух!» заставило ее близко ощутить войну.

Стукнув о землю, упала сосновая шишка. Зина подняла голову: по ветвям над ней прыгала белочка и опасливо поглядывала вниз. Люди выходили из леса, шоферы снова заводили машины. Группа командиров собралась возле о прокинутого в канаву грузовика с ящиками. Зина тоже подошла: грузовик был словно искусан огромными зубами.

— Из крупнокалиберного запустил, — сказал майор в пограничной форме. Окинув быстрым взглядом потрепанные туфли Зины, ее тяжелый рюкзак, он спросил: — Далеко путь держите? В Вейно? Что ж, садитесь, немножко подвезу, — и открыл дверцу «эмки», затянутой зеленой маскировочной сеткой.

«Пограничники, пограничники, — думала Зина. — А где же теперь граница? Неужели надолго такой ужас, охота на людей с самолетов, смерть, кровь? Какая чудесная начиналась жизнь! И вот все пошло прахом, прахом». Она думала об Андрее, о своих ребятишках, о доме. Лишь бы дети, лишь бы Андрюша были живы, а дом… что дом! Домов можно сколько угодна настроить, человека же, если его не будет, уже никто не вернет. Опять перед глазами возникла черная бескозырка на красной крышке гроба и чайки, плачущие над морем.

4

В нескольких километрах от Вейно, в большом селе Оборье, под кладбищенской часовней врыт в землю прочный и мало кому заметный блиндаж. На грубых, наскоро сколоченных столах, на бревнах, подпирающих кровлю, на стенах, обшитых пахучей фанерой, трещат звонки полевых аппаратов. Их более десятка. Раннее утро, над землею рассвет, но здесь, в блиндаже, ни утра, ни ночи — круглосуточное, неусыпное бодрствование. Возле каждого аппарата дежурный. Аппараты живут: живут и дежурные.

Из разноголосого гула вырываются фразы условного языка;

— Курс 95, высота 30, три Ю-88, два Ме-109.

— Курс 95, четырнадцать Ю-88…

— Курс 95…

Курс 95 — генеральный курс немецких бомбардировщиков. Этим курсом «юнкерсы» и «хейнкели» прокладывают воздушный путь на северо-восток, к Ленинграду. Тяжело груженные бомбами, они прячутся в облаках или жмутся совсем к земле, пытаясь так или иначе прорвать кольцо зенитной обороны. Но наблюдатели замечают их еще над линией фронта. И тогда с какой-нибудь колокольни, с крыши или сосны телефонный звонок несет в блиндаж роты воздушного наблюдения:

— Курс 95…

Под выкрики дежурных в углу блиндажа на широком сундуке дремлет политрук Загурин, комиссар батальона ВНОС. Ночью он объезжал посты на берегу залива. Загурину снится командир полка. Дымя папиросой, тот говорит: «Товарищ политрук, вы давно проситесь на командную должность. Вы, кажется, строевик?» — «Да, я строевой лейтенант, товарищ майор». — «Прекрасно. Мы даем вам стрелковую роту». — И командир кладет ему на плечо тяжелую руку. Загурин вскакивает, но за плечо его трогает не командир полка, а встревоженный командир роты:

— Товарищ политрук, с четырнадцатого доносят, что обнаружены немцы. Танки, пехота, грузовики…

В трубке аппарата, связывающего с четырнадцатым, — шум, треск и торопливый голос:

— Мы под обстрелом…

— Снимайтесь! — крикнул в трубку командир роты. — Сматывайте кабель! Отходите!

— Чепуха какая-то… — Сон окончательно покидает Загурина.

Он вскакивает со своего сундука.

— Постойте! Какие немцы?

Загурин раскладывает зеленую карту с голубыми пятнами озер.

— Шоссе от Оборья, где стоит рота, бежит к югу лесом до Вейно, пересекает там железнодорожную линию и подходит к большому селу Ивановское. В пятнадцати километрах за Ивановским — лесопильный завод, где на крыше одного из корпусов — дозорная башня четырнадцатого поста. Фронт — вон он где, на юго-западе, за Плюссой. А здесь, под Ивановским, какие здесь немцы?! — Ну-ка, вызовите еще раз четырнадцатый.

— «Пенза», «Пенза»! — кричит телефонист. — «Пенза»! Не отвечают, товарищ политрук. Видать, смотались.

Загурин молчит с минуту, вглядываясь в карту, потом приказывает:

— Ермакова ко мне!

Утирая ветошью руки, вбегает загорелый, наголо, обритый боец:

— По вашему приказанию, товарищ политрук, шофер Ермаков явился!

— Как машина, Василий?

— В порядке. Только что масло сменил.

— Заводи!

— Куда? — с тревогой спрашивает командир роты.

— Лично проверю…

5

Миновав ажурные кладбищенские ворота, черная «эмка» свернула на шоссе и сразу же утонула в клубах рыжей пыли. Семикилометровый путь до Вейно занял несколько минут. Но у шлагбаума пришлось задержаться: над железнодорожной станцией большой плавной каруселью ходили, как Загурин сразу узнал по характерному излому крыльев, немецкие пикировщики Ю-87. По одному отделялись они от стаи, резко падали вниз и почти над самой землей сбрасывали бомбы. Густой дым волнами катился по пристанционному поселку, и, когда рассеивался, открывались раздавленные, рассыпанные по бревнышку, когда-то уютные желтые домики железнодорожников, разбросанные повсюду доски, шкафы, кровати и мелкое, сверкающее на солнце стеклянное крошево.

— Ну как? — Загурин вопросительно взглянул на Ермакова. — Проскочим?

— Попробуем, товарищ политрук. — Ермаков дал полный газ, пролетел короткой улицей по разметанным щепкам и кирпичам и через линию свернул на Ивановское.

После вейнинского грохота неожиданная тишина в Ивановском показалась особенно глубокой и мирной. Загурин приказал остановиться, вышел на дорогу, прислушался: было тихо и за лесом, тянувшимся к югу от села. Только на луговине возле прудка кто-то бегал, слышались крики, хохот. Окликнул женщину с корзинами на коромысле:

— Что там за возня?

— Наши, деревенские. Сегодня ж воскресенье. А вчера рожь дожали. Вот и веселятся.

Успокоенный, Загурин поехал дальше.

Впереди был глубокий овраг, на дне которого горбился свежими бревнами мост. Ермаков знал дорогу и не тормозил, машина ходко понеслась под кручу. Внезапно переднее стекло коротко хрустнуло и, словно схваченное морозом, покрылось густым сплетением трещин. Встречный ветер со свистом потек в кабину. Ермаков и Загурин переглянулись: пуля!

Вторая пуля ударила в раму, третья полоснула тент. Ермаков Даванул педаль тормоза, машина задымила резиной и остановилась. Политрук, а за ним и шофер выскочили в канаву.

На противоположной стороне оврага, за мостом к лесопильному заводу, они увидели танкетку.

В тот день эшелон с полком, в состав которого входила рота Кручинина, прибыл на станцию Вейно. Геолог Фунтик, который бывал здесь в прошлом году на сланцевых разработках, безмолвно оглядывался вокруг. Половина легкого вокзального зданьица, как будто его с размаху ударили сапогом великана, была сброшена прямо на железнодорожные пути. В оставшейся половине блестел кипятильник-титан, на буфетной стойке, торопливо растаскивая хлебные крошки, возились галки и воробьи. Над поселком все еще висела пыль, и в развалинах, отыскивая поломанную мебель, остатки одежды, битую посуду, копошились люди; где-то плакали — тонко, монотонно, будто стонали. Сердце Кручинина сжалось: может быть, и в Ленинграде уже так? Сумрачный, выстроил он роту возле вагонов и приказал начать перекличку.

— Селезнев Борис? — вызывал старшина.

— Козырев Тихон?

— Бровкин Василий?

— Фунтик Вячеслав?

Люди отвечали нечетко, сбивчиво. Ошеломленные, растерянные, они косились на свежие развалины станции. «Что же будет дальше?» — читал Кручинин во взгляде каждого. В эту минуту он увидел инструктора политотдела дивизии Юру Семечкина. Юра был членом парткома, на заводе его любили за веселый, простой нрав, за добрые, хорошие советы, которые он умел дать товарищу. Кручинин хотел было его окликнуть, но следом за Юрой, тоже по путям, медленно шел пожилой полковник. Несмотря на палящее солнце, он был в кожаном пальто, на петлицах которого поблескивали ряды красных прямоугольников, Невысокий хмурый полковник слегка сутулился, смотрел в землю. Кручинин догадался, что это командир дивизии Лукомцев.

Когда комдив поравнялся с ним, Кручинин скомандовал роте: «Смирно!» и отдал рапорт. Полковник поздоровался, внимательно, исподлобья осмотрел шеренгу бойцов.

— Вы кадровый? — спросил он Кручинина.

— Из запаса, товарищ полковник.

— Воевали?

— В финскую кампанию, товарищ полковник. Но на передовой не был. Человек десять у меня в роте обстрелянных, дрались на Карельском перешейке. Есть, которые служили действительную. Но большинство… Сами понимаете, товарищ полковник. Добровольцы. Желание бить врага…

Лукомцев смотрел на него и молчал. Не таким представлял себе Кручинин командира дивизии. Он представлял его бравым, живым, энергичным, за которым не задумываясь кинешься в пекло. Тягостное молчание смутило Кручинина, и он сказал невпопад:

— Зато есть замечательные лыжники.

Лукомцев усмехнулся:

— Не по сезону, дорогой друг. В январе пригодятся. Берегите. — И пошел дальше.

— Воздух! — крикнул наблюдатель между эшелонами, и под его ударами загудел вагонный буфер.

— Во-о-в-ду-ух! — понеслось по путям, где шла выгрузка дивизионного имущества. Все засуетились, поглядывая в сторону водонапорной башни, над которой со стороны солнца летели бомбардировщики — пока еле заметные точки в голубом тихом небе. Зазвучали тревожные команды. Бойцы подхватывали пушки я колеса. Тракторы рванули тяжелые гаубицы. На потные спины взваливались ящики с патронами и снарядами. Словно стремительный шумный водоворот закипел на путях. Затем он распался несколькими потоками схлынул с полотна, унося с собой все, что можно было унести за эти короткие секунды. Станция обезлюдела, только длинными шеренгами остались стоять вагоны. Они дрогнули, заходили, закачались под ударами бомб.

— Черт побери! — буркнул Лукомцев, наблюдая бомбежку. — Опаздывают морячки. — Он окликнул побледневшего адъютанта и не спеша сошел с путей в кустарник под насыпью.

Рота Кручинина укрылась в огромных воронках, вырытых немецкими бомбами утром, — земля в них была припудрена желтым и еще пахла серой. Бойцы, всем телом ощущая близкие тупые удары, тесно прижимались друг к другу. Слышался шепот: «В одну воронку второй раз не попадает». Так же шепотом отвечали: «Это если артиллерия, а тут авиация. Еще как попадет!» Кручинин, лежа рядом с Селезневым, лекции которого по экономике он посещал когда-то на заводском семинаре; переживал чувство беспомощности и стыда. Ему казалось, что все видят, как он борется и не может побороть в себе страх, не может выпрямиться в рост. А тут еще, будто назло, руки скользят по свежей глине, и его тянет и тянет на дно воронки.

— Растеряли роту? — услышал он голос над собой.

Поднял голову; командир дивизии. Кручинин вскочил и, балансируя на комьях глины, вытянулся:

— Вся рота налицо, товарищ полковник. В укрытии.

Лукомцев сделал вид, будто не замечает испуга людей, достал трубку: «Огонь есть?» Упираясь коленями и руками, Кручинин вобрался из воронки и чиркнул спичкой. Лукомцев затянулся, кивнул за спину Кручинина:

— В укрытии? А это что за граф Монте-Кристо?

Кручинин оглянулся. На краю соседней воронки во весь рост стоял неуклюжий боец в новом, необмятом обмундировании и, казалось, с интересом смотрел на то, как взрывы раскидывают рельсы, ломают телеграфные столбы.

— Что за тип? — повторил Лукомцев.

— Козырев! — крикнул Кручинин, узнав Тишку. — Приказа не слышал?

— Простите, товарищ старший лейтенант, невозможно это все видеть, ответил Козырев и спрыгнул в воронку.

— Выдь-ка сюда! — окликнул его полковник.

Козырев снова поднялся из воронки и встал перед командиром Дивизии.

— Чего ты тут не можешь видеть?

— Где же наша авиация, где зенитчики, товарищ полковник? Я думал, они как дадут, дадут… А тут что? Лупят нас как маленьких. Это же…

Лукомцев прищурился:

— Ну и что — носом захлюпали? Это война. Испытание нам.

Он чувствовал, что говорит что-то не то, сухо, казенно говорит. Но слов настоящих не было. Была тревога: сможет ли он с этими бойцами-философами выполнить задачу командования. Не осрамится ли? Да, собственно, дело не в сраме, а в том, что немец вырвется, смяв дивизию, на прямой путь к Ленинграду.

Он хотел сказать еще что-то, но в соседнем лесу застучали выстрелы и вокруг вражеских самолетов вспыхнули круглые дымки, тугие и белые, как вата. Строй бомбардировщиков распался, и «юнкерсы» и сопровождавшие их «мессершмитты» по одному стали уходить в разные стороны. Но белые хлопья следовали за ними, окружали их, и вспыхивали они до тех пор, пока за одним из бомбардировщиков не потянулся черный хвост дыма. Самолет заметался, пошел круто вверх. Став почти вертикально, он вдруг перекинулся через крыло и под радостные крики с земли развалился. Обломки его, свистя, посыпались в лес.

— Молодцы балтийцы! Не подвели! — крикнул Лукомцев и пояснил собравшимся вокруг него; — Морской бронепоезд. Подоспел-таки! — Он нашел взглядом Козырева: — Вот, товарищ боец, и наши зенитчики!

Через час после того, как самолеты ушли, тут же, рядом со станцией, на белом от ромашек пригорке похоронили убитых. Двоих из них Кручинин знал. Это были нормировщик Мустафин, молодой практикант из электромоторного цеха, и начальник заводской пожарной команды, рыжеусый — знаток бесчисленных охотничьих историй — Данила Ерш. Третий же, как говорили, пришел в ополчение из часовой мастерской на Международном, где шлифовал камни для механизмов.

Комиссар второго стрелкового полка старший политрук Баркан сказал речь. Он говорил тихо, волнуясь. Не все его, может быть, и слышали, но все хорошо поняли. Эти первые жертвы тяжело легли на души бойцов. Потом не раз придется им видеть и кровь, и смерть товарищей, но первая могила на ромашковом поле, грубый столбик с большими буквами, глубоко вырезанными ножом, надолго, а может быть и навсегда, останутся в памяти каждого, кто стоял здесь с обнаженной головой в этот час.

Лукомцев нервничал, посматривая на часы. Его уже дважды вызывал по рации Астанин. В Смольном ждали донесения о выходе дивизии на рубежи Луги, ждали, что переправы противника через Лугу сегодня же будут разрушены. Поэтому, едва прогремел прощальный ружейный залп над могилой, полк выстроился в длинную колонну и двинулся по дороге на Ивановское. К станции тем временем подходил новый эшелон с частями ополченческой дивизии.

До Ивановского дойти не удалось. Испуганные жители, спешившие к Вейно с узлами за спиной, с детишками, коровами, козами, сообщили, что в селе хозяйничают немцы. Это подтвердила и разведка. Батальоны с марша стали развертываться на опушке перед Ивановским. Все знали, что за тем сюда и ехали, чтобы встретиться именно с немцами, но никто не думал, что произойдет это так скоро. В сознании не укладывалась мысль, что в этих лесах, близ Ленинграда, бродят немцы. Еще никто из дивизии их не видел. Они казались загадочными, эти чужаки, какими-то механическими и одноликими.

Под покровом темноты начались земляные работы. Артиллеристы и минометчики устраивали себе огневые позиции: рыли котлованы для орудий, ниши под боеприпасы; саперы натягивали колючую проволоку на широкой луговине. До Ивановского было километра три, но место, где работали бойцы, находилось в низине и со стороны села закрывалось густым, в рост человека, можжевельником. Люди невольно вглядывались во мрак, туда, где лежало тихое и ставшее теперь таинственным село Ивановское.

Бровкин и Козырев работали рядом, копали твердую сухую землю.

— С командиром дивизии, значит, покалякал, — неодобрительно заметил Бровкин, присаживаясь покурить.

— А вам-то что, Василий Егорович? Вот и покалякал.

— А то, что ты еще и стоять перед полковником не научен, а туда же — в разговоры лезешь. Это штатская привычка. На войне болтовня — только вред. Человек, может, думает. Думает, как боевую задачу выполнить, а ты…

— Постараюсь учесть ваши замечания, Василий Егорович.

— Я же не старый вояка. Это вы чуть-чуть было «Георгия» не получили.

— Ах, Тихон, Тихон, возле смерти мы сейчас с тобой стоим, помолчал бы.

Кручинин, отдавая распоряжения, поминутно отвечая на вопросы взводных командиров, нервничал оттого, что уж слишком медленно углубляются зигзагообразные щели траншей, и ни на минуту не мог забыть о Зине. Ему казалось, что этой ночью не спит и она, что сидит с детьми где-нибудь в подвале, а над городом, как сегодня над Вейно, ходят немецкие бомбовозы…

6

— Нельзя оставлять, — сказал Загурин, поняв, что «эмку» уже не развернуть на дороге, и расстегнул сумку с гранатами. — А ну, Василий, разом!

Гранаты ударили одновременно. Машина осела, в ней заплескалось дымное пламя.

— Теперь пошли!

И они канавой поползли в сторону от оврага. Пули били им вслед, срезая листочки подорожника, молодые ветви ракит, вскидывали песок. Странное было чувство. Нет, это не было страхом. Скорее, оно походило на недоумение, сметанное с какой-то азартной лихорадкой. За ними охотятся, но они во что бы то ни стало должны перехитрить, обхитрить, победить. Они сильнее, умнее, ловчей. Они советские люди, коммунисты, большевики. А там?.. Там гитлеровцы, фашисты, отбросы человечества, возомнившие себя «над всеми», «юбер аллес!» Нет, черт-а с два! Посмотрим, чей верх будет!

Загурин оглянулся, заметил позади, тоже в канаве, немецкие головы и несколько раз подряд выстрелил из пистолета в темные каски. В живых людей он стрелял впервые в жизни. Это получа лось совсем иначе, чем в те мишени, которыми изображались люди условные. Ермаков разогнулся на мгновение, швырнул гранату, и тогда оба броском поднялись на крутой склон, скрытые ельником, побежали к лесу. Загурин чувствовал сильную боль в ноге, но не останавливался. Только когда опасность миновала, где-то уже далеко от дороги, он повалился в мох. Ермаков снял с его правой ноги пробитый сапог и осторожно загнул штанину. Пуля повредила мышцу ниже колена.

— Царапина!

Такой бравадой Загурин старался ободрить и себя и Ермакова. Он сам достал бинт из сумки противогаза.

— Затяни-ка потуже.

А когда рана была забинтована, предложил отрезать голенище, чтобы ноге было спокойней.

— Что вы, товарищ политрук! — Ермаков возмутился. — Такой хром гробить!

— Потом пришьем когда-нибудь.

— Вида не станет, товарищ политрук. Лучше я вам голенище закатаю.

И Ермаков ловко превратил сапог в подобие домашней туфли. С полчаса они брели опушкой вдоль дороги, укрываясь в спасительном ельнике. Загурин прихрамывал, останавливался. Во время очередной остановки он услышал оклик из чащи:

— Товарищ политрук!

Из-за сосен вышел командир четырнадцатого поста младший лейтенант Рубцов и поманил рукой в лес. Загурин и Ермаков пошли за ним. Навстречу поднялись еще четыре бойца. У их ног стояли аппараты полевых телефонов, лежали винтовки, мотки провода.

— Троих потеряли, товарищ комиссар, — доложил Рубцов. — Пробивались лесом, кружным путем, километров двенадцать. Да все бегом, взмокли. Вот остановились передохнуть.

— Кого потеряли-то? — спросил Загурин, оглядывая бойцов и стараясь вспомнить всех, кто был на четырнадцатом посту. — Семенова, что ли?

— Так точно, товарищ политрук.

— Шургина тоже?

— Да, и. Шургина.

— И Авдеева?

Он представлял лица погибших, простых, хороших, веселых ребят; вздохнул, снял фуражку.

— Садитесь, — сказал обступившим его бойцам и сам опустился возле сосны, привалясь спиной к липкому от смолы шероховатому стволу. Посидели так, покурили, пораздумывали. Потом Загурин разложил на коленях карту:

— Вот что, ребята. Я вам тут маршрутик покажу, как до роты добраться. Смотрите.

Рубцов тоже склонился над картой и внимательно следил за кончиком загуринского карандаша — лесом, целиной, по еле приметным тропкам спешившего на восток.

— Ясно? — спросил Загурин, когда карандаш уперся в кружок «Оборье».

— Ясно, товарищ политрук.

Загурин набросал в блокноте несколько строи, со слов Рубцова сообщая командиру роты число танков противника, число грузовиков и солдат, и заканчивал просьбой немедленно донести об этом командованию. Сложив листок, он протянул его Рубцову.

— А теперь — марш! Пути километров двадцать пять. В распоряжении у вас пять часов. В двадцать три ноль-ноль приказываю быть в Оборье.

— Есть, товарищ политрук, в двадцать три ноль-ноль быть в Оборье. Бойцы подняли на плечи аппараты, и Загурин всем пятерым пожал руки: счастливой дороги. Протянул руку и Ермакову. Тот отшатнулся.

— Нет, товарищ политрук. От вас никуда. Вместе ездили, вместе и ходить будем.

Загурин прикрикнул:

— Отставить разговоры!

Он взял у Рубцова листок и протянул его взволнованному шоферу:

— Сержант Ермаков! Ровно в двадцать три лично вручите командиру роты. Повторите приказание!

Все шестеро ушли. Загурин остался один. Он отнюдь не полагал, что совершает нечто героическое. Бойцов держать здесь, при себе, было нельзя. Они могли быть остро необходимы в роте. А он сам? Потихоньку и он добредет до Оборья. У немцев здесь, видимо, только разведка. Когда еще они двинутся основными силами. А завтра он будет в Оборье. Отдохнет вот только, поуспокоит ногу. А кроме того, есть возможность последить за вражеской колонной. Это тоже пригодится командованию.

Он сидел под сосной до тех пор, пока не услышал шума моторов. Тогда подполз ближе к дороге, и стал наблюдать. Сначала проехала группа мотоциклистов за ними прогремели три танкетки. «Которая же из них мою „эмку“ изуродовала?» — подумал Загурин. Потом пронеслась неуклюжая пятнистая, как пантера, машина с поднятым парусиновым тентом, в ней, судя по заломленным фуражкам, несколько офицеров. За этой машиной появились танки, приземистые, плоские, как крабы. Пять, десять, пятнадцать, двадцать… Наконец показались грузовики с пехотой. Загурин поднялся и, с трудом ступив на больную ногу, пошел вдоль дороги, не выпуская немцев из виду. Он продолжал считать машины, насчитал около двух тысяч солдат мотопехоты и сбился со счета.

Пробираясь кустарником, Загурин сопровождал немцев до самого Ивановского. Остановился на краю леса перед сжатым полем. Дорога, тянувшаяся к селу, была загромождена автомобилями, вездеходами, броневиками, тягачами с орудиями на прицепе, мотоциклами. Крики солдат и команды офицеров, скрежет металла, стук моторов гулко отдавались в лесу.

В душу стало вползать смятение. Что же это такое? Это уже не разведка. Это боевые, отлично оснащенные техникой части, Значит, обошли, прорвались. Теперь пойдут на Вейно, на Оборье, а дальше — ровный широкий асфальт до Ленинграда… Загурин гнал от себя мысль о том, что и он сам, в сущности, уже отрезан от своих. Он думал о Ленинграде. А вокруг слышалась чужая речь, рокотали чужие моторы.

7

Утром в блиндаже командного пункта дивизии зазуммерили телефоны, телефонисты вызывали то «Волгу», то «Каму», то «Урал», По лесным тропинкам побежали, помчались на мотоциклах связные, посыльные, делегаты связи прятали за пазухи гимнастерок засургученные пакеты; к середине дня в лесу началось движение: артиллерия меняла позиции. Снялись и куда-то ушли штабные установки четырехствольных зенитных пулеметов. Лукомцев лично дал им какое-то задание.

На «Каму», как условно назывался второй стрелковый полк, ложилась вся тяжесть предстоящей операции. Операция была задумана Лукомцевым смело. Командир полка капитан Люфанов и комиссар старший политрук Баркан прекрасно понимали, что успех предстоящего боя может надолго отнять у немцев инициативу на этом решающем участке фронта. Но если неудача? Люфанов откровенно волновался: первый бой, да к тому, же рискованный. Баркан скрывал волнение. Неразговорчивый по натуре, он только еще больше молчал. Что принесет полку, всей дивизии этот бой?

Прошла еще одна тревожная и бессонная ночь. На рассвете немцы, сосредоточившиеся в Ивановском, открыли ураганный минометно-артиллерийский огонь. И как раз по участку второго полка. Казалось, что противник разгадал планы Лукомцева. Этот огонь подействовал на всех угнетающе — на всех, кроме полковника, который свой наблюдательный пункт поместил в непосредственной близости от полкового и, выбритый, свежий, бодрый, занял место возле полевого аппарата. Перед ним на раскладном столике была раскинута карта, лежали цветные остро отточенные карандаши — «штабное оружие», как он их называл.

Лес ревел от разрывов, мины ломали вершины сосен, осколки горячим косым ливнем хлестали по ветвям, по стволам, по земле. Сбитые листья кружились и падали густо, как в октябре после ночного заморозка.

— Запаслись боеприпасиками, — мрачно повторял начштаба майор Черпаченко, устроившись на раскладном стуле напротив командира дивизии.

Наблюдатели донесли наконец, что немецкая пехота замечена в можжевельнике. Затем — что из Ивановского вышли танки. Сообщая об этом в дивизию, Люфанов пехоту называл «ноги», а танки — «коробочки».

— Где? — Лукомцев при этом вскочил с телефонной трубкой в руках; карта на столе загнулась, карандаши посыпались на пол. — «Коробки» где?

— На флангах, по десять штук с каждого.

— На флангах? — Полковник сел на место и не спеша раскурил трубочку. Отлично. Вот это отлично.

Немцы поднялись в атаку. Они не бежали, не кричали угрожающе, а шли большими, длинными шагами, двигались плотной массой сразу против всего фронта второго полка. Справа и слева, обгоняя солдат, не слишком торопясь, как бы нащупывая дорогу, ползли танки. Черный, обломанный снарядами лес стоял перед наступающими. Может быть, немцам казалось, что лес пуст и уже мертв, во всяком случае, они очень уверенно шагали. Но лес не был мертв. Артиллеристы ждали сигнала возле орудий, пулеметчики держались за рукоятки «максимов», стрелки ловили мушку в прорезь прицела.

— Страшновато, батя, — прошептал Козырев и поднял воротник гимнастерки. — Это вроде, как в «Чапаеве» каппелевцы. А?

— Ну, брат… Ничего, — бодрился Бровкин. — Двум смертям не бывать. На рожон, Тихон, не лезь, а и спину не показывай. Даст бог, выдюжим.

Старик и молодой прислонились плечом к плечу: так было легче переносить опасность.

Танки тем временем подошли к проволоке, стали мять ее широкими шипастыми гусеницами. Солдаты бросились к проходам. Они бежали по безмолвному, пустому полю, пока из леса навстречу им не сверкнула красная ракета и за ней, словно за молнией, грянул раскат грома. Поле охватило огнем. Тяжелые гаубицы били в упор по танкам, проламывали броню, сносили башни; в воздух взлетали куски роликов, звенья гусениц, взрывались боеприпасы. Горячий ветер проносился по окопам, со стенок траншей от сотрясения пластами обваливалась земля.

Сила артиллерии, разом остановившая танки, подняла дух бойцов. Вид наступающего врага вызывал в них уже не тот, первый, казалось, непреодолимый страх, а ярость, злость, желание бить и крушить, мстить за испытанный страх. Пулеметы ополченцев скашивали пехоту. Но немецкие солдаты упрямо лезли на проволоку, стригли ее ножницами, ползли под ней на животах, перебирались по телам убитых. Проволоку заваливал серо-зеленый вал из немецких трупов. И, когда враг ввел в бой резерв и из можжевельника ринулось еще несколько сотен солдат с автоматами, они перемахнули через этот могильник прямо по своим покойникам и с дикарскими, жуткими воплями устремились к линии окопов.

— Ничего, ничего, — говорил Бровкин Козыреву, в растерянности вооружившемуся саперной лопаткой. — Винтовку, винтовку бери. Дело к штыковой подходит. Ничего… Крепче локтем прижимай приклад…

До штыковой схватки в эти минуты, однако, еще не дошло. Неожиданно для бойцов и еще более неожиданно для гитлеровцев из леса на полном ходу вылетели машины с зенитными пулеметами. Зенитчики ворвались в цепи немецких солдат и ударили свинцом в упор. Казалось, противник сейчас побежит. Но тут по дороге от Ивановского немцы пустили к лесу лавину мотоциклов с колясками. Их было, может быть, сотня, может быть, полторы. А это означало, сотня — полторы гремящих пулеметов.

Кручинин, расположившийся со своей ротой как раз у дороги, почувствовал то, о чем постоянно пишут в книгах о войне, — озноб, побежавший по телу, и противную, подлую слабость в ногах. Собрав все свои силы, он крикнул:

— Пулеметчики, ни с места, до последнего патрона! Остальные, бей гранатами! Бей и держись!

Сам он поднял из траншеи один взвод — люди выбежали вперед и притаились в придорожных канавах. Едва успели залечь, как возле Кручинина появился запыхавшийся комиссар полка Баркан.

— Правильно поступили, — почему-то шепотом сказал Баркан. — Если тут пропустим — дрянь получится. Дайте-ка и мне парочку.

Кручинин отцепил от пояса две «лимонки». Чтобы скрыть волнение, Баркан усмехнулся:

— Сегодня мой день рождения, тридцать бьет.

— Если так, то для подарка вот вам. — И Кручинин протянул ему еще и противотанковую гранату.

Баркан подбросил ее на руке:

— Вместо именинного пирога! Вот ведь какие штуки бывают на свете! Думалось ли когда…

Эти слова Кручинин уже едва расслышал: грохот нарастал лавиной. Сквозь зелень молодых сосенок он увидел, как впереди колонны в коляске мотоцикла подпрыгивает офицер в заломленной фуражке, и сжал «лимонку» в руке. Но за спиной его поднялся комиссар и, выкрикнув что-то совсем не именинное, швырнул свою противотанковую гранату. Шлепнувшись, она некоторое время, катилась по дороге и грохнула почти под самой коляской. Силой взрыва, рассчитанного на танк, мотоцикл разнесло в куски. И это было как бы сигналом.

Гранаты полетели пачками и рвались на дороге залпами — голова колонны попала в ад.

Кручинин выпустил ракету, и тогда два других взвода, покинув траншеи, ударили в штыки. А стрелки соседней роты отрезали немцам путь отхода. В рукопашной Тихон Козырев всю силу вкладывал в удары штыком и прикладом, бил гитлеровцев с яростью, нисколько не думая, что это люди, что у них где-то есть родители, дети. Это были враги, злобные и беспощадные, никем сюда не званные.

Четверть часа спустя Лукомцев прикладывал платок к своей бритой, лоснящейся голове. Ему было жарко даже в прохладной землянке, куда он перешел к этому времени; немолодое сердце давало себя знать. Карта была истыкана булавками, чем-то закапана, как будто и на ней бушевало сражение, и даже прорвана возле узкой полоски, обозначавшей дорогу из Ивановского. Это произошло в ту минуту, когда донесли, что немцы пустили мотоциклистов. Лукомцев, предположив, что немецкие танки пойдут в обхват (так и вышло), стянул на фланги почти всю артиллерию, вплоть до тяжелых гаубиц; он рискнул оголить центральные участки обороны; он предвидел, что немцы преодолеют проволоку, и выдвинул в засады на опушку леса зенитные установки на машинах. Но мотоциклистов и вообще удара вдоль дороги не ожидал. Этот трюк с мотоциклистами способен был внести немалую дезорганизацию в оборону, и неизвестно, к чему бы еще он привел. Потом, когда ему доложили, что атаку мотоциклистов по своей инициативе отбил старший лейтенант запаса Кручинин, Лукомцев вспомнил Вейно, роту, выстроенную возле вагонов, пытливые, присматривающиеся к нему, полковнику, взгляды, как бы говорящие: «Мы-то ничего, выдержим, мы еще Зимний брали, а вот как ты нас поведешь?» Улыбаясь, он туго набил трубочку «Золотым руном», и в землячке запахло медом. Что ж, перед ним уже не Родзянко и не Ливен, перед ним войска, в считанные недели и даже дни одну за другой покорявшие страны Европы, но воевать все же и с ними можно. И не только воевать, но и бить их. И он еще не такая ученая развалина, которая только и способна вести «бои» в ящиках с песочком.

8

Зину задержали в лесу. Оперативному дежурному она заявила, что хочет видеть командира. Лукомцев, узнав об этом, нахмурился:

— Дама? Нечего ей тут делать!

Но когда ее привели и он просмотрел документы, то встал навстречу и крепко пожал руку:

— Кручинина? Жена? Прошу, прошу. Только сегодня вам его, пожалуй, увидеть не удастся. До вечера, по крайней мере. Слышите — бой?

Затем полковник сел в свой черный лакированный автомобиль и уехал. Зину отвели в землянку политотдела. Здесь навстречу ей бросился заводской друг Андрея Юра Семечкин:

— Зиночка?! А вид какой! «Бежал бродяга с Сахалина…» Как ты сюда попала?

Обвешанный гранатами, с пистолетом на боку, с карабином за плечами, в огромной каске, Семечкин оставался прежним весельчаком и балагуром.

— Юра, — сказала Зина, — почему к Андрею нельзя сегодня?

Он наклонился к ней:

— Готовится атака. Ивановское будем брать… Наша задача выбить немцев с переправ. Ясно? Увижу Андрея, скажу ему. Вот будет рад!

Ушел и Юра. Усталая, легла Зина на его жесткую постель.

Пять раз в этот день бойцы достигали огородов и первых строений села. И пять раз откатывались под неистовым, проливным огнем.

В прошлом письмоносица восьмого почтового отделения, худенькая бледная Ася Строгая при каждой атаке неотступно следовала за Кручининым: «Если ранят командира, его ни на минуту нельзя оставлять без помощи». Она склонялась то к одному раненому, то к другому, делала перевязки, но и Кручинина не упускала из виду. Над полем стояли грохот, свист, крики, то тут, то там падали люди…

И Асе стало так горько, как было в минуту расставания с подругами на прощальной вечеринке. Подруги целовали тогда, шептали на ухо: «Жди нас, мы тоже придем. Думаешь, усидим тут?». И только Настя Семенова сказала: «А может быть, и не увидимся больше…» «Что ж, может быть», — мысленно повторила Ася, пригибаясь от близкого разрыва мины, обдавшего ее комьями земли, и побежала догонять командира роты.

Кручинин шел впереди своих бойцов. Позавчера, встречая мотоциклистов, скрытый от пуль в канаве, он не мог удержаться от нервной дрожи. А сегодня почти на голом поле, перед пулеметами врага, до того к ним близко, что уже ясно видны амбразуры дзотов и вспышки выстрелов, он все-таки находит силы не только держать себя в руках, но и видеть все, что происходит на поле боя, уверенно подавать команды. Кручинин замечал, как Селезнев неуклюже держит винтовку и жмурится от своего же выстрела, как геолог Фунтик, забыв, должно быть от волнения, правильный прием, вынимает из обоймы патроны и по одному вдавливает их пальцем в патронник. Хотелось подбежать и показать, как это делается, но Фунтик мчался дальше, не сгибаясь и пренебрегая опасностью. Бровкин, солдат первой мировой войны, пытался применять свои полузабытые армейские навыки. Он делал правильные перебежки, аккуратно прикладывался, долго целился и стрелял с колена обстоятельно и уверенно. Рядом с Бровкиным держался Тихон Козырев. Стрелять он, очевидно, тоже умел, стрелял быстро, навскидку. Друзья перебрасывались между собой отрывистыми замечаниями.

Во всех атаках участвовал и Баркан, комиссар полка, столь необычно вместе с Кручининым отпраздновавший в придорожной канаве свое тридцатилетие. С Барканом произошло то же, что и с Кручининым; он тоже не чувствовал того противного озноба, как было в первом бою, но все еще не мог определить своего места политработника и действовал то за простого бойца, то за командира.

Как ни напрягались силы дивизии, в этот день Ивановское взять не удалось. Работники штаба и политотдела по одному возвращались к вечеру в свои землянки. Юра Семечкин пришел ночью, исцарапанный, без каски. Напрасно Зина расспрашивала его об Андрее, он только сказал что-то вроде «в порядке» и заснул тяжелым сном, лежал на постели безжизненный, серый.

На рассвете Зина, не выдержав, пошла к начальнику штаба расспросить о дороге в полк. Черпаченко сказал устало:

— Связной туда едет на мотоцикле, отвезет.

Через полчаса Зина сидела на пригорке, поросшем ольхой. Было тихое росное утро, звонко кричали дрозды, и дятлы стучали по стволам деревьев.

Разбуженный Баркан вышел в сопровождении нескольких командиров. Он взъерошил волосы растопыренными пальцами и, сорвав с ольхи седой от росы листок, приложил его к глазам. Все подошли и сели на траву вокруг Зины. Она достала из мешка измятую коробку с письмом под голубой ленточкой. Баркан разорвал шелковую полоску, раскрыл коробку и поставил ее перед Зиной.

— Угощайтесь, — пригласил он всех и, пока командиры лакомились шоколадом, читал письмо Сони, быстро водя глазами по строчкам.

Зина следила за ним. «Сухарь, — думала она, — даже не поблагодарил…»

Когда Баркан принялся аккуратно складывать письмо обратно в конверт, Зина сказала:

— Я хочу видеть Кручинина, мужа.

Пожилой капитан, сидевший поодаль, быстро взглянул на нее и тут же отвел взгляд. Кто-то странно кашлянул. Зина сердцем почуяла неладное.

— Андрей… — начал наконец один из командиров, но Баркан резко перебил его:

— Прекрасный командир. Смелый. Верный сын Родины!

Зина поняла. Маленькая, серая в своем пропыленном с дороги жакете, она сжалась, стала еще меньше и, закрыв лицо руками, неслышно заплакала.

Загрузка...