Глава шестая

1

Неудачно съездив к Андрею на фронт, Зина не сразу набралась решимости пойти к его матери и, как ни стремилась поскорее увидеть детей, долго бродила по ленинградским улицам.

Навстречу ей двигались колонны бойцов, шли женщины и старики с лопатами и ломами, проезжали вереницы автомашин и танков. Аэростатчики вели под уздцы норовистые от ветра баллоны с газом для аэростатов заграждения. В небе, которое все дни было до отчаяния безоблачным, барражировали серебристые тройки воздушных патрулей. Зину толкали торопливые прохожие, обзывали ее дурой и раззявой, но она ничего этого не замечала.

Был тихий летний вечер, когда она добрела наконец до знакомого подъезда на набережной Малой Невы, поднялась по лестнице, на которой стоял мрак от синей краски на окнах, и подергала за медный шарик старомодного звонка. Кто-то отворил ей двери в темноте, она вошла в комнату, щурясь от вечернего солнечного луча — он бил прямо навстречу ей через окно, — и первое, что увидела, были живые черные, молчаливо ожидающие глаза под седыми бровями. Затем ураганом налетели ребятишки: — Мамочка приехала!

Зина схватила обоих и спрятала лицо под их жадно обнимающими, торопливыми руками. Когда она подняла на минуту глаза, свекровь уже стояла возле окна и смотрела на реку, по которой Крошка-буксир тащил огромную баржу, нацеливая ее под деревянный мост. Зине стало ясно, что старуха все поняла и говорить уже ничего не нужно.

Полетели дни, полные душевного напряжения. Ребятишек она снова взяла от свекрови домой, каждое утро водила их в детский садик и бегала в поисках работы. Но специальность бухгалтера осенью 1941 года в Ленинграде была не очень-то нужна, и ей долгое время не везло. А когда все-таки и приняла в одно учреждение, то не успела она проработать там трех дней, как учреждение в полном своем, составе ушло на оборонные работы; Зину, правда, оставили в городе — из-за ребят. Потом и она пошла копать траншеи — здесь же, на Московском шоссе, где жила, недалеко за своим домом. Тысячи людей рыли противотанковые рвы, строили доты и дзоты, воздвигали баррикады из металлического заводского лома, тянули колючую проволоку, минировали дороги и поля. Работали от зари до зари, уставали так, что после короткого сна едва разгибали спину, — и все-таки работали. Этого требовал родной город, город, с которым для каждого ленинградца было связано все лучшее в жизни, все светлое, все прошедшее и будущее. Город брал в руки оружие. В только что отстроенные дзоты вкатывались противотанковые пушки, все больше и больше на площадях и в скверах появлялось зенитных батарей, все больше тяжелых танков накапливалось в окраинных улицах.

На заводах и фабриках, в учреждениях возникали отряды самообороны, люди вооружались каким только возможно было оружием; друзья клялись друг другу стоять до последнего, отдавать жизнь как можно дороже и если умереть, то на пороге своего завода. Жены в эти дни были вместе с мужьями, они тоже готовились к борьбе.

Почти каждый день, иногда по нескольку раз, выли тревожно сирены. Жители разбегались по укрытиям, прятались в противоосколочные щели в садах и парках; где-то очень далеко стучали зенитные пушки, туда же с ревом проносились истребители, и затем труба по радио возвещала отбой. Это были желанные звуки. Недаром в те дни родился быстро распространившийся анекдотический диалог. Девушка просит молодого человека: «Скажите что-нибудь приятное». — «Отбой воздушной тревоги», — басит тот.

Только в сентябре, когда немцы были совсем близко, в пригородах, и когда почти не умолкал гул тяжелых орудий, отбивавших вражеские атаки, Зина впервые увидела над Ленинградом «хейнкели». Тупокрылые самолеты вышли из-за синем тучи на западе и сразу оказались над городом. Их было девять. Вначале они шли, сохраняя строй. Вокруг бушевала буря разрывов, небо, как оспой, покрылось точками черного взрывного дыма. Но когда самолеты прошли Неву, строй их распался, и они поодиночке стали уходить.

— Испугались, ничего не сбросили! — сказал кто-то в подъезде, где стояла Зина.

— А это что? — воскликнула другая женщина.

В нескольких местах над городскими крышами заклубил дым пожаров. По улице, звеня колоколами, промчались пожарники, завыл сирены санитарных машин, бежали люди, спешила милиция, за пахло гарью: где-то неподалёку пожар охватил жилые дома, пакгаузы; и бушующим пламенем горели Бадаевские склады — главные продовольственные хранилища города.

В те дни Московское шоссе сделалось прифронтовой дорогой, людей отсюда стали переселять в другие районы города. Пришлось перебираться и Зине. Вдвоем с дворничихой погрузила она на тележку самые необходимые вещи и перебралась к матери Андрея на Васильевский остров. Вскоре она поступила на табачную фабрику, которая была совсем недалеко от дома. Ее послали в мундштучный цех, где теперь собирали ручные гранаты. Стоя у конвейера, Зина вспоминала слова Баркана: «Ну ничего, патроны будете делать, вас научат».

Кроме гранат фабрика по-прежнему выпускала и папиросы и табак; но вырабатывала она еще и чудодейственное средство от многих болезней сульфидин.

Во время обстрелов вокруг фабрики рвались снаряды, при авиационных налетах падали бомбы, сотрясая корпуса своими тяжелыми глухими ударами. Но работа не прекращалась, так же неторопливо текла лента конвейера с деталями гранат.

Дети Зины каждый день ходили с бабушкой на Петровский остров. Это было, близко, лишь перейти Тучков мост и обогнуть стадион имени Ленина. В желтой листве они собирали там желуди, кидали в воду камешки.

Заметив иной раз проходившего военного, ребятишки затевали с бабушкой разговор об отце.

— А папа скоро приедет? — спрашивал Шурик. — У него сколько «кубиков»?

Старуха отвечала коротко:

— Вот обождите, приедет. Задаст вам, что меня не слушаетесь, — и спешила отвлечь их внимание каким-нибудь диковинной величины желудем или осколком цветного стекла. Дети принимались играть, а она присаживалась на пенек на берегу пруда и, понурив голову, рассеянно следила за мельканием рыбешек на мелководье.

Во время одной из таких прогулок в парке бабушку и детей застала тревога. Они спрятались в крытую щель под деревьями. В щели было слышно, как били зенитки. Несколько раз глухо вздрагивала земля, и тогда знатоки говорили в потемках: «Пятисотка».

Через час все стихло, бабушка повела испуганных детей домой. Но возле дома толпился народ, цепью стояли милиционеры, возились бойцы восстановительной команды. Дом был разбит, фасад его рухнул на набережную, и перед матерью Андрея Кручинина обнажилась вся ее квартира. Картины на стенах, абажур над местом, где стоял обеденный стол, на голубой стене кухни белая раковина водопровода.

Вечером, когда с работы возвратилась Зина, вместе с нею они искали в развалинах кое-какие сохранившиеся вещички; потом прищел грузовик с фабрики и всех четверых отвез в чью-то пустую квартиру на Петроградской стороне. Ходить на фабрику отсюда было значительно дальше, Зина возвращалась домой усталая, валилась на постель и думала только об одном, о чем-либо другом как-то не хватало сил думать, — она думала об Андрее, о прежней их жизни, о хорошо проведенных с ним днях.

Зина была уверена, что Андрей погиб, и разыскивать его уже не пыталась. Она оплакивала мужа по-своему, сухими глазами посвящая ему эти свои ежедневные думы о прошлом. Горечь утраты стала привычной; Зина знала, что так, с этой горечью, она будет существовать до последнего своего дня, жизнь не скрасит уже ничто, даже дети. А дети и ее, так же как бабушку, часто расспрашивали: «А почему папа не шлет нам карточку в военном? Вальке папа прислал с наганом. Вот так — ремни, здесь — звездочка. Почему, мама? Мама, почему ты молчишь?..»

Письма Андрея до нее не дошли; сначала он писал по адресу своей квартиры, но Зина уже оттуда выехала, и письма с отметками почты «Не проживает» пошли к нему обратно; потом он писал матери, но и этот адрес перестал существовать. Жена Загурина, побывавшая и в пустой квартире на Московском шоссе и в разбитом доме на Васильевском острове, тоже ничего не смогла узнать о судьбе семьи Кручинина. Так и жили они, Андрей — в неведении, Зина — в горе утраты.

Пятого ноября, как раз в тот день, когда Загурин читал Андрею по телефону письмо своей жены, Зине сказали на фабрике:

— Кручинина, собирайся. Завтра поедешь в часть на передовую. Подарки повезешь.

2

С тугими рюкзаками за плечами, в белых маскировочных халатах, Зина и ее две подруги двинулись в путь — от штаба батальона до роты. Ночь была морозная, ясная. На снегу — призрачное мерцание холодных искр от луны; сквозь обледенелый кустарник с тихим свистом сочился ветер.

— Днем мы канавкой ползаем. Есть у нас тут такая, по колено глубиной, — сказал сопровождавший гостей лейтенант. — А сейчас можно и по ровному. В маскхалатах ничего.

И они в своих ватниках, в стеганых брюках, как пловцы, бросились в снег. Когда добрались до траншей, их встретили там с радостью. Но нет, не так Зина представляла себе этот праздник в окопах. Речей говорить не пришлось. Им сразу же сказали:

— Тш-ш… Только шепотом.

Со своими мешками, набитыми варежками, шерстяными носками, шарфами, которые ночами вязали их фабричные подруги, с табаком и папиросами в карманах, женщины стали пробираться по траншеям, спотыкаясь о комья мерзлой глины, замирая, когда рядом рвался, снаряд. Где траншеи были только де пояса, двигались ползком, пряча головы от трассирующих пуль. Зина видела ниши, выдолбленные в стенах окопов. Вытянуться в них было невозможно, бойцы лежали, свернувшись, и согревались собственным дыханием. Плащ-палатки, закрывавшие вход, от пара покрылись корочкой льда и, если коснуться, гремели, как жесть.

— Табачницы? — спросил один из бойцов, принимая сверток с ярком. Рукавицы? «Беломор»? Это хорошо, но дороже, что сами пришли.

На всем их пути навстречу поднимались из ниш люди в шинелях. Молчаливые бойцы стояли, пока женщины проходили дальше и это было, как ночной парад, — торжественно и сурово. Обычная фронтовая ночь со стрельбой, со вспышками ракет, с морозом стала вдруг подлинно праздничной ночью. Ведь эти чьи-то жены и сестры — посланницы Ленинграда, и это, конечно же, самый дорогой подарок.

Зина и ее подруги поняли, как расценивается их приход. Они побирались до передовых огневых гнезд. Коротким жестом командир отделения подзывал двух ближайших бойцов, те подползали, и женщины шептали им прямо в лицо немецкие окопы были совсем рядом, — шептали что-то хорошее, не придуманное, то, что приходило в голову здесь, на самом крайнем рубеже обороны Ленинграда, что шло этой праздничной ночью от доброго женского сердца.

Они доползли и туда, где нельзя было говорить даже шепотом. Молча подала Зина шерстяной шарф зарывшемуся в снег бойцу. Молча пожал он ей руку.

За всю ночь только раз пришлось говорить в полный голос. Это было в блиндаже у минометчиков. В низкой землянке набилось столько народу, что казалось, будто лежат они один на другом. Вокруг керосиновой коптилки клубился пар — так надышали.

— К свету проходите! — приглашали хозяева.

К свету еле пробрались, наступая на чьи-то ноги, спотыкаясь о шинели и руки. Но зато там можно было говорить вслух.

— Клянусь беспощадно истреблять фашистских собак! — горячо воскликнул молодой боец, принимая подарок.

— Собак не обижайте, — откликнулся голос откуда-то из угла. — Собака друг человека.

Гостям задавали множество вопросов. В эту, как, впрочем, и во все другие ночи, бойцы мысленно уносились в свой город, они жили его жизнью, думали его думами. И знали: будет час — они вернутся на его строгие проспекты, на гранитные набережные, в свои обжитые дома на Международном и Кировском, на Невском, на Садовой, на Сенной и Введенский, на Большом и на Малом…

— Эх, родные наши, ленинградские! — говорили бойцы, потягивая папироски. — Давно таких не куривали!

— У вас на фабрике девушек много, — сказал командир одного из взводов. — Ждите, разобьем немца, за невестой приеду.

Начинало светать, когда собрались в обратный путь. Прощание было долгим и трогательным. Каждый хотел пожать теплую руку, может быть вспоминая в ту минуту жену, подругу. Некоторые, кто посмелей, обнимали за плечи, целовали.

— Пока! Ожидайте с победой!

— Пришел в гости, — сказал Кручинин, — а ведешь себя как хозяин.

— Привет площади Тургенева!

— Поклон Загородному!

Окопы остались позади. Рассветало. С зарей в города и сел Советской страны вступал праздник. Но в окопах он уже прошел: его отпраздновали ночью: днем в них будет тихо, жизнь замрет только не перестанут реветь пушки и стучать пулеметы, только не перестанет над снежным полем кружиться смерть, высматривая очередную жертву.

Когда взошло солнце, Зина в грузовике ехала по дороге к Ленинграду. Хотелось заснуть, но прежде надо было придумать, что рассказать ребятам. Они ведь решили, что мама поехала к папе.

3

Кручинина новый день застал на наблюдательном пункте. Ночью к нему в батальон тоже приходили гости, были и женщины; понимая, что это глупо, наивно, он все же всматривался в каждую, звонил в соседние батальоны — кто у них? Как фамилия?

Сейчас Кручинин сидел на наблюдательном пункте и разглядывал, как артиллерия била за речку, по деревне, занятой немцами. В стереотрубу были ясно видны три кирпичных дома, в одну линию стоявшие на берегу. Вправо от среднего из них взлетел столб черного дыма. «Левей бы», — только подумал он, как черный столб вскинулся уже слева. Наконец облако красной кирпичной пыли засвидетельствовало прямое попадание. Еще выстрел — и снова красное облако над домом, еще одна дыра в стене. Снаряды ложились точно и густо. Они разбивали крышу, отламывали огромные куски стен. Немцы метались от здания к зданию.

Андрей знал, что это методичное разрушение вражеских огневых точек, узлов сопротивления, укрытий — звенья общей цепи надвигающихся событий, в которых его батальону придется сыграть немалую роль.

Стоял легкий морозец. В воздухе, позолоченная солнцем, кружилась тонкая снежная пыль. Для ноября это был редкостный день, да и немцы почему-то молчали: ни мин, ни снарядов, ни пулеметного треска.

Праздничная тишина на своих незримых крыльях уносила назад, в минувшие годы, далеко от войны, от фронта. И снова в мыслях Кручинина — Зина, родная, близкая.

В приподнятом настроении возвращался он к себе в блиндаж ему хотелось одиночества, тихих-тихих минут в своем подземном жилище, чтобы поговорить с любимой вслух, в тысячный раз перебрать ее фотографии, перечитать короткие записочки, сохраняемые в бумажнике с незапамятных времен.

Хотелось тишины, но, подойдя к землянке, он услышал телефон. В землянке сидел Юра Семечкин. Приход его был вовсе некстати.

— Принес, понимаешь, принес!.. — Семечкин, по обыкновению перешел на таинственный полушепот. — Витаминизированной горилки принес и пластиночку. Умрешь — заслушаешься. — Юра вставил новую иголку, и старинная пластинка запела вальс «Тоска по родине». Плакали скрипки и флейты, горько жаловались трубы.

— Прекрати! — резко сказал Кручинин.

Юра изумленно и даже немного испуганно взглянул на него, попытался было возразить, но Кручинин уже выскочил из землянки. Он не хотел в эти минусы никого видеть. Он хотел быть один. Но первое, что он увидел, захлопнув за собой дверь, была спина Аси Строгой, стоявшей в нескольких шагах от блиндажа: Ася обернулась, вся вспыхнула от неожиданности и тотчас побледнела. Она даже позабыла поприветствовать командира. А он, глядя куда-то поверх Асиной головы, спросил:

— Вы что тут?

— Так просто, — еще больше смутилась девушка. — Шла мимо.

— И заслушались?

Кручинин кивнул на землянку, где Семечкин снова крутил патефон. Теперь это были визг и грохот какого-то фокстрота.

— Да… То есть как раз нет.

— Ну нет, так заходите.

Асю смущал этот странный, непривычно рассеянный и неприветливый тон командира, смущали внезапные вопросы, на которые невозможно было ответить. Не могла же она, в конце концов, сказать, что шла именно к нему. Набралась храбрости и шла, потому что ей казалось, что командир одинок, а в такой день одиночество особенно тяжко для человека, она знала это по себе. Ей хотелось побыть с ним, поболтать, рассеять мысли о семье — всему батальону было известно, что у командира потерялась семья. Ася даже несла подарок Кручинину — резной мундштучок из кости. Шла, но возле самого блиндажа, как это всегда бывает с людьми застенчивыми и скромными, храбрость покинула девушку, и она, растерянная, остановилась.

— Живо! — повторил свое приглашение Кручинин. — Заходите!

— Да я же спешу.

— Куда это? Не на свидание ли? Тогда счастливого пути.

— Нет же! Совсем нет!

— Тогда заходите, без препирательств.

Ася вошла, поздоровалась с Семечкиным и робко присела на какой-то ящик.

— К столу, девушка, к столу! — захлопотал Семечкин. — Сегодня у нас с командиром пир. — Он извлек из кармана две бутылки темно-красной настойки. — Витаминизированная. Целебная.

Кручинин нарезал хлеба, открыл коробку шпрот, насыпал на газету галет. Семечкин разлил настойку по алюминиевым стаканам. Все чокнулись этими неизменными фронтовыми «бокалами».

— За счастье! — сказал Юра.

— За ваших жен! — Ася грустно улыбнулась.

— За победу, за военную удачу! — резко бросил Кручинин и выпил из кружки одним глотком.

Ася долго кашляла и не могла отдышаться. «Витаминизированная» оказалась спиртом, слегка разбавленным смородиновым сиропом. Пить она больше не стала и занялась патефоном. Семечкин с Кручининым допивали «целебную» вдвоем. Спирт свое действие оказывал. Кручинин оттаял, заговорил и даже стал напевать. Семечкин в такт его пению взмахивал рукой, слушал серьезно-серьезно. Заслушалась и Ася. Голос у Кручинина был хрипловатый от постоянного пребывания на воздухе, но мягкий.

— Стоп! — остановил его Семечкин, прислушиваясь.

Где-то хлопали винтовочные выстрелы, и в них вплетались торопливые пулеметные цепочки.

— Чепуха! — сказал Кручинин. — По самолету бьют. Сиди!

Но Семечкин вышел на улицу.

Ася пересела к столу и из карманчика гимнастерки достала свой заветный мундштук; ей казалось что подарок командиру надо вручить, когда нет Семечкина.

— Вы разве курите? — удивился Кручинин.

— Да нет, что вы!..

Но он, не слыша ее ответа, подвинул к ней табакерку: «Свертывайте».

И снова решимость покинула девушку. Чувствуя, что получилось очень глупо, неумелыми пальцами она принялась крутить кривую папиросу. Кручинин глядел-глядел, да и свернул ей сам. Ася прикурила и сразу же поперхнулась дымом.

— Курильщица тоже! — он засмеялся и, как ребенка, погладил ее по волосам. — А мундштук великолепный!

Взволнованная неожиданной лаской, Ася воскликнула:

— Да это же подарок! Я хочу…

Цирк! — влетел в землянку Семечкин. — Чистый цирк. Айда на НП, Андрей! Увидишь кое-что. Скорее!

Мужчины вышли. Ася осталась одна. Она прибрала в землянке, подмела, оправила постель Кручинина, вымыла стол и накрыла его свежей газетой. В жилище командира батальона стало приветливее и уютней. Уходя, она оставила на столе свой мундштучок, радуясь, что он так понравился комбату.

По дороге к землянкам медиков Асю ошеломила пальба, внезапно открытая гитлеровцами. Заревели, должно быть, все батареи, воздух шипел от снарядов, земля окутывалась дымом. Немцы явно потеряли выдержку. Да, впрочем, и было от чего.

В этот ноябрьский вечер не только Семечкин с Кручининым, но сотни людей наблюдали этот «цирк». Советский праздник Октября немцы решили ознаменовать по-своему. Ночью они разминировали часть минных полей, убрали проволоку, устроив широкий проход в своих заграждениях, и поставили там арку, увитую хвоей и красное полотнище гласило: «Добро пожалуйте». К этому «добропожалованию» с самого утра призывало и немецкое радио. Перебежчикам обещались всевозможнейшие блага. За каждую принесенную винтовку, за каждый пистолет, автомат, пулемет была назначена цена.

Но день проходил, и только к вечеру на дороге появилась группа красноармейцев и моряков, среди которых можно было различить долговязую фигуру Тишки Козырева. Не торопясь, как на прогулке, руки в карманах, шли они по направлению к немцам.

— Выходи, кто там! Принимай! По вашему объявлению пришли! — приближаясь к арке, крикнул тенором тощий маленький краснофлотец в широченных брюках клеш.

Навстречу из траншей немецкого боевого охранения вышел обер-лейтенант, и за ним толпой побрело с полсотни солдат. Обер-лейтенант явно трусил, но офицерского достоинства терять не хотел и шел к арке твердым шагом, чего нельзя было сказать о его солдатах, втянувших головы в плечи.

— Привет русским храбрецам! — сказал немец, протягивая руку.

— Здорово, орел! — гаркнул, выступая вперед, Козырев.

Он ухватил офицера за руку и дернул его к себе так, что тот, пролетев мимо Тишки, попал в объятия сразу нескольких бойцов. Немец не успел даже выхватить из кармана стиснутую пальцами гранату.

Тотчас справа и слева со скрытых позиций по немецким солдатам ударили русские пулеметы, а моряки и красноармейцы в свою очередь закидали гитлеровцев гранатами. Поставив затем дымовую завесу, они пустились обратно. Тогда-то рассвирепевшие немцы и ударили всеми своими батареями, грохот которых удивил Асю. Но группа смельчаков вернулась к себе в полном составе под громовое «ура» всей передовой линии. Захваченный обер-лейтенант время от времени восклицал:

— О, гауптман Шнеллер, гауптман Шнеллер!..

Как выяснил при допросе Селезнев, инициатором злосчастной затеи, приведшей обер-лейтенанта в русский плен, был именно некий гауптман, или капитан, Шнеллер.

Дни испытаний, предвиденные Кручининым, наступали. Командование армии решило улучшить свои позиции возле железнодорожной магистрали, идущей на восток, продвинуться по ней вперед, что явилось бы серьезным шагом к прорыву блокады. Город и фронт испытывали жесточайший недостаток питания, не говоря уже о горючем, о металле для оборонных заводов. Теперь стал совершенно очевидным тот способ захвата города, о котором немецкие листовки кричали в сентябре. Это была блокада, а за нею — голод и холод.

По плану нашего командования для удара по вражеской обороне в числе других назначалась и дивизия Лукомцева. Батальон Кручинина должен был разведать боем оборону противника и пытаться сбросить немцев с западного берега речки. Задача понимали, — трудная и сложная. Основные немецкие укрепления располагались на противоположном, восточном, довольно высоком и обрывистом берегу. По западному же, ближнему, берегу проходил передний край их обороны, с целым рядом инженерных сооружений, с разветвленной системой траншей. Оба берега господствовали над торфянистой равниной, на которой держали оборону части дивизии бывших ополченцев.

Кручинин решил поступить так: двинуть весь батальон исходные рубежи для атаки и одновременно, чтобы захватить немецкие дзоты в железнодорожной насыпи, послать на фланг взвод автоматчиков. Он рассчитал, что по торфянику батальон будет продвигаться медленно, и автоматчики тем временем сделают свое дело.

День боя наступил. Бойцы продвигались вперед по траншее и ходам, вырытым саперами Фунтика путем промораживания. Система ходов сообщения была еще развита недостаточно, и дальше бойцы поползли по открытой равнине. Они не окапывались, когда враг открыл огонь из минометов и пушек: проклятый торфяник все еще не терпел прикосновения и при встрече с лопатой сразу же источал воду. На такой земле даже лежать было нельзя. Корка, схватывавшая ее сверху, проминалась, из-под нее проступала влага, и шинель примерзала. Бойцы были без маскировочных халатов, белое на такой земле только демаскировало бы: ветер взрывов сорвал снег, растопил его, покрыл копотью. Все тут смешалось: и земля, и колючие куски стали, и этот черный снег.

Засветло выйти к исходным рубежам не удалось. Немцы заметили движение батальона и буквально не давали людям поднять головы. То и дело на немецкой стороне взвивались ракеты: зеленая — из-за реки падают мины, красная летят снаряды. И уже без всяких сигналов сыпали свою дробь пулеметы. Фашисты готовы были бить из всех батарей даже по одному одинокому человеку. Всей силой своего огня они держали дорогу из Ленинграда на восток.

Только ночью возобновилось движение на торфянике. Но ночью оно не могло не стоить жертв: враг отзывался на каждый шорох, на каждый звук, простреливая заранее подготовленным заградительным огнем каждый квадратный метр перед своими позициями. В середине ночи бойцы все же были у цели — в двухстах-трехстах метрах от немецких укреплений.

Перед решительным ударом Кручинин приказал накормить людей. Связные и специально назначенные бойцы двинулись трудным путей с ведрами и термосами. Многие из них так и не возвратились от полевых кухонь, скошенные вражескими пулями.

Бойцы, те что не дождались пищи, извлекали из карманов раздавленные сухари и, пробивая каблуками лед на дне воронок, размачивали их в ржавой воде. Холод проникал под шинели, люди были без валенок, в такой сырости от валенок только вред. Ноги стыли, товарищ просил товарища: погрей, тот ложился ему на ноги и грел их своим телом. И так по переменке.

Автоматчики, высланные вперед, тем временем подошли вплотную к мосту черное кружево его ферм висело уж совсем рядом. Группе автоматчиков было легче, чем остальным стрелкам, — по их маршруту вдоль насыпи рос густой ракитник, скрывавший движение.

Командир взвода автоматчиков, молодой лейтенант, выслал вперед охранение — двух бойцов, одним из которых был Тихон Козырев. До насыпи оставалось каких-нибудь сто шагов, когда взвод попал под обстрел: где-то совсем рядом затрещали автоматы и пулеметы. Бойцы притихли, пережидая огневой шквал. Но огонь не прекращался. Лейтенант решил ответить. Он скомандовал, и сразу ударило полсотни автоматов его взвода. Теперь притихли немцы. Настала долгая пауза. Вдруг впереди справа раздался крик:

— Рота! За мной! Ура!

И затрещал автомат. Ему ответил второй — слева.

«А ведь это наши ребята», — догадался командир автоматчиков и поднял взвод в атаку. Миновав кустарник, бойцы наткнулись на траншеи боевого охранения врага, по которым с флангов строчили Козырев и его напарник. Немецкие солдаты разбегались. Дзоты открыли огонь. Но было поздно, в их амбразуры летели гранаты. Над насыпью, сопровождаемое раскатистым «ура», взвилось алое знамя.

Занималось утро, в косых лучах солнца дивизия увидела этот огненный сигнал над насыпью. Артиллерия ударила через голову лежавшего в цепях батальона. Снаряды рвались возле немецких заграждений, рвали проволоку, били по дзотам и траншеям. Это было так близко, что осколки пели над головами бойцов, и те еще плотнее прижимались к земле.

Когда огневой вал докатился до второй линии вражеских окопов, началась атака, но далеко не обычная. Бойцы не побежали, а поползли — быстро, молча, из воронки в воронку. Враг бешеным артиллерийским огнем препятствовал этому движению. Над полем стлался дым, и уже избитая земля вздрагивала от новых ударов. Но бойцы упрямо ползли, и вместе со стрелками ползли пулеметчики, грудью толкая вперед свои «максимы». С катушками провода на спине ползли связисты. Они тянули линию вслед за командирами рот. А в обратную сторону ползли санитары, прямо по земле оттаскивая на плащ-палатках раненых. Бойцы согревались, они сбрасывали в воронках шинели и рвались навстречу врагу. Даже раненые, скрипя зубами, продолжали этот путь, покуда хватало сил.

В одной из воронок возле только что установленного аппарата сидел Кручинин.

— Момент, без преувеличения, исторический, — шептал рядом Юра Семечкин. — Может быть, с него и начнется перелом, может быть, и война теперь пойдет на конус, а?

Кручинин молчал, наблюдая за передвижением батальона.

Слышишь? — продолжал Семечкин. — Представь себе — победа! Мы возвращаемся домой. Ты впереди, по Международному проспекту, на белом коне.

— Не я, а ты, — ответил Кручинин, поднимая, телефонную трубку.

— Ну, пусть я. На белом коне. Кругом народ. «Ура!» Женщины цветы бросают, а секретарь нашего райкома машет с балкона рукой.

— Прошу огонь в глубину! — крикнул в трубку Кручинин.

Артиллерия замолкла на минуту, и затем снаряды пошли на тот берег речки, на вражеские батареи.

Кручинин выскочил из воронки с пистолетом в руке. Крикнуть он ничего не успел, бойцы батальона опередили его команду, поднялись на ноги и ударили в штыки. Продолжала лежать только оставленная в резерве рота Загурина. Она должна была свежими силами форсировать речку, когда будет прорвана оборона на этом берегу.

Бойцы достигли траншей. Пошла рукопашная. Охваченные азартом траншейной схватки, бойцы не заметили, как из-под берега, заранее подготовленные, поднялись плотные немецкие цепи. Немцы — их были сотни — с ревом обрушились на батальон. Казалось, конец… Но на фланге у немцев внезапно появились шеренги в серых шинелях.

Гитлеровцы оторопели. Спокойно, твердо, винтовки наперевес, с острыми, поблескивающими жалами штыков двинулась рота Загурина. Затем по взмаху руки командира рота так же внезапно исчезла, как появилась. Упав на землю, бойцы словно растворились на грязном снегу. Грянул залп. Оправившиеся было немцы снова опешили от неожиданности. Ряды их окончательно расстроились, когда рота поднялась и, сохраняя шеренги, пошла в штыки — все так же в полном молчании.

Немецкий левый фланг был сброшен в речку. Загурин уже набирал воду в свою фляжку, но появившийся возле него Кручинин закричал:

— Назад! Обходят…

Правым флангом немцы охватывали батальон, грозя теперь сбросить его под речной обрыв.

Кручинин видел, что продолжать атаку нельзя: через реку к немцам шло новое подкрепление. Надо было немедленно отходить. И он приказал Загурину:

— Выводи роту!

— Выводи батальон, пока я держу здесь, — ответил Загурин.

Он был бледен, возбужден. Кручинин не узнавал его, такого всегда строгого и сдержанного.

— Приказываю!.. — возвысил голос Кручинин.

— Посмотришь, как фрицы еще подрапают от меня, — упорствовал Загурин. — Вперед, орлы!.. — И он рванулся из воронки. Но Кручинин поймал его за шинель.

— Товарищ старший лейтенант, прочь с поля боя! Я вас отстраняю от командования ротой!

Загурин побледнел еще больше. От волнения он не мог выговорить ни слова. Кручинин сам стал отводить его роту. Ночью Кручинин явился к Лукомцеву.

— Я не справился с порученной задачей, — сказал он твердо. — Я не выбил немцев с берега.

— Успокойтесь. Вы неправильно расцениваете итоги операции. Батальон вынудил врага раскрыть перед нами все средства его обороны на этом участке. Большего я, признаюсь, и не ожидал. Спасибо, вы добросовестно выполнили задание.

И уже совсем обескуражен был Кручинин, когда спустя несколько дней ему было объявлено в штабе дивизии, что он назначается командиром полка с присвоением очередного звания — майора.

— Теперь будем редко видеться, — грустно сказал Кручинину Загурин. До тебя теперь не скоро дойдешь…

— Почему? Поменьше горячности, побольше дисциплины. Покомандуешь еще некоторое время ротой, а там и в комбаты!

— Нет, нет и нет. Из роты — никуда. Так и полковник обещал.

— Не век же быть ротным!

— Нет, никуда. Навек.

Особенно была огорчена уходом Кручинина Ася Строгая. Так и не удалось ей отдать командиру подарок. Асю в тот раз постигла неудача. Кручинин подумал, что она нечаянно позабыла у него на столе свой редкостный мундштучок, и с посыльным отослал ей его обцатно. Ася всплакнула, негодуя на себя за робость.

Разведка боем, проведенная батальоном Кручинина, дала новые материалы об обороне немцев, вскрыла их оборонительную тактику. Теперь нужно было найти червоточину в оборонительном поясе врага, чтобы взломать его. Этим занимался штаб армии.

Но и Лукомцев времени не терял. Он послал в Ленинград адъютанта, и тот привез ему кучу старых и новых книг.

— Полезные вещи пишут, — сказал он однажды Черпаченко. — Но немало и чепухи. Как-то раньше не замечалось. Война — пробный камень для военных теорий, и многие из них, гляжу, пробы сегодняшним днем не выдерживают. — Он помолчал, перелистывая страницы журнала. — А мы когда-нибудь напишем книгу, майор?

— Ну, что вы, Федор Тимофеевич! Наше дело солдатское.

— Почему же так? Мы воюем, у нас есть что сказать. И потом приятно, знаете ли, увидеть свои мысли на бумаге, аккуратно уложенными в строчки, с запятыми, все как полагается. Ну что казалось бы, пустяк — моя статейка во фронтовой газете, помните «Особенности позиционной обороны немцев»? — труд не велик, и все-таки лестно. Вырезал, послал брату в Архангельск. Нет, майор, мы, именно мы должны писать книги. А то накуролесят. Кабинетные историки! Они же схемы обожают: придумал «копсепсию» и подгоняет под нее факты, как ему выгоднее. А мы… в боях со схемой пропадешь. Нет, нет, вот раздавим фашиста и будем писать. Только бы покончить с ними, с проклятыми.

— Когда же это произойдет?

— Сроков не скажу. Но вот вам моя рука, я вижу силу нашей армии… Будет о чем написать в поучение потомству.

Загрузка...