После неудачной попытки отбить у противника Ивановское командование перебросило на этот участок, танковую бригаду. С ее помощью Лукомцев и Черпаченко осуществили неожиданный для немцев маневр. Два батальона второго стрелкового полка лесами и болотами двинулись в обход вражеских позиции. Под гул артиллерийской канонады бойцы прорубали просеки для танков, на зыбких местах настилали гати. Путь был тяжелый, руки от топоров и лопат покрывались волдырями, обувь размокала в трясине, одежда пооборвалась. Зато, когда танки вышли почти в тыл врагу, немцы были застигнуты врасплох, удара не выдержали и оставили деревню Юшки, расположенную на скрещении дорог правее Ивановского. Деревня горела. Бойцы, может быть, и попытались бы гасить пожары, но в колодцах воды было едва на дне, речка далеко, и они с болью в сердце смотрели, как в огне тают и превращаются в дым бревенчатые домики. Они уже в Вейно видели разрушения, произведенные врагом. Но то было сделано бомбами издалека прилетевших самолетов. А здесь еще полчаса назад по зеленой улочке носились с факелами немецкие солдаты я поджигали все, что может гореть. Было непонятно — зачем это им? Отмахиваясь от искр, сыпавшихся с обвитой языками пламени старой узловатой березы, Бровкин сказал:
— Герман — он что свинья: захочет яблоко съесть, все дерево повалит. И в ту войну так было.
Каждому хотелось узнать хоть что-либо о враге: как вели себя в русской деревне немецкие солдаты и офицеры, как держались, как жили. Но спросить было не у кого, жителей не осталось; то ли раньше ушли, то ли сейчас разбежались они по лесам, укрываясь от пуль и снарядов.
Ротой Кручинина, не возвратившегося из, боя, теперь командовал бывший командир взвода младший лейтенант Марченко. От Юшков рота продвинулась еще на несколько километров во фланг Ивановскому, но была остановлена сильным минометным огнем и по приказу командира полка вместе со всем батальоном стала окапываться.
Наступило некоторое затишье; ободренный успехом наступления, Лукомцев строил новые планы, тем более что вышестоящее командование, покинув Кингисепп, слало приказы только на наступление.
— Я думаю, майор, — сказал он как-то начальнику штаба Черпаченко, что следующий удар мы нанесем на Понизовку, и тогда Ивановское будет совсем в кольце.
— Опять правым флангом? Рискованно. А что будем делать вот с этой, группой на левом?
Лукомцев склонился над картой. В левый фланг дивизии, между хутором Осиновским и рощей, условно названной «Орех», вклинилась полуизогнутая жирная стрела, которую Черпаченко старательно заштриховал коричневым карандашом.
— Риск, конечно, есть. Но если мы возьмемся укреплять левый фланг, можно упустить время. Противник перегруппируется. Давайте ударим на Понизовку?
— Все-таки это большой риск, — повторил Черпаченко. — Вместо того чтоб окружить, мы сами можем оказаться в мешке.
Начальник штаба посеял сомнение. Не доверяясь картам, Лукомцев, прежде чем принять окончательное решение, хотел лично провести рекогносцировку. Он объездил и исходил почти весь фронт дивизии, побывал на передовых наблюдательных пунктах, понял, что немцы не оставили мысли прорваться к Вейно и что сейчас не о мелких наступательных операциях думать надо, а укреплять оборону. Коричневый клин, встревоживший Черпаченко, не случаен. Какой-то расчет немцы, конечно же, на нем строят.
Зине, оставшейся в полку, взамен изодранных туфель выдали парусиновые сапожки, в каких ходили дружинницы; измазанный сосновой смолой жакет она запихнула в рюкзак и надела гимнастерку с фронтовыми защитными петлицами. На берет прикрепила звездочку, подаренную Юрой Семечкиным. Она так же, как и все другие женщины и девушки, перебирала бинты в санчасти, чистила картошку на кухне. Но часто руки, скатывавшие бинт, непроизвольно прекращали движение, нож надолго врезывался в картофелину — Зина прислушивалась к шороху ветра, к далеким выстрелам. Все дни она ждала, ждала известий об Андрее. Толком никто ничего сказать о нем не мог. Тела его так и не нашли, да и искать было почти невозможно под огнем из Ивановского.
Юра Семечкин говорил, что видел Андрея где-то в кустарнике, когда отходили. Бойцы мялись, смущенно молчали, уверяли, что командира разорвало миной, потому и трупа нигде нет.
Виновато чувствовала себя и Ася Строгая. Она тоже ничего не могла сказать Зине, хотя во все время боя следила за Кручининым. Занявшись раненым пулеметчиком, Ася на каких-нибудь пять минут потеряла командира из виду. Она металась по можжевельнику, но напрасно: найти его уже не смогла. Тем временем был получен приказ отходить. Потом она узнала, что Кручинин пропал без вести, она представляла его, беспомощного, теряющего силы, одинокого, где-нибудь в воронке и плакала от горя, от обиды, от сознания невыполненного долга. Встречаясь с Зиной, которая как бы видела в ней последнюю надежду, Ася краснела и опускала голову.
Так продолжалось несколько дней. Наконец как-то под вечер Зину вызвал к себе в землянку Баркан. Он усадил ее на нары, предложил чаю и, пока Зина медленно размешивала ложечкой сахар в стакане, ходил из угла в угол. Потом сел рядом и, как Зине показалось, раздраженно сказал:
— Кручинина, у вас двое детей, зачем вы их бросили? Идите домой. Когда понадобитесь на фронте, вас позовут. А сейчас — идите. Специальность у вас есть? Бухгалтер? — Баркан снова помолчал, ероша волосы. — Ну ничего, вас научат, патроны будете делать. Идите, берегите ребятишек. Адрес оставьте.
На рассвете Зина ушла. Никто ее по провожал, она тихо покинула землянку и сквозь чащу выбралась на дорогу. Было такое же свежее ясное утро, как и в день ее прихода: влажный от росы песок под ногами, сосны, звонкие крики дроздов. Вокруг все оставалось неизменным. Белая царапина от осколка на стволе осины? Год-два — и она затянется новой корой. Выжженная земля на полянке? Уже будущей весной здесь пробьется трава. Колючую проволоку растащат крестьяне для изгородей на огородах. И ничто в этом лесу не будет напоминать о войне. И только сердце навсегда сохранятся и этот белый шрам, и эта гарь, и не сок, изрытый снарядами. Вся жизнь ее осталась здесь. А впереди? Какие-то патроны, как сказал Баркан. Вспомнив его, Зина тоже сорвала листочек и, влажный, холодный, приложила к векам. Это освежало. Она охватила рукой черемуховый куст и мокрыми ветками умыла лицо.
— Зиночка, — услышала голос.
Обернулась: Юра. Семечкин подумал, что Зина плачет, и немного смутился.
— Прощай, Юра, — грустно сказала Зина, подавая руку. — Иду домой.
— Правильно! — Семечкин оживился. — Как раз об этом и я хотел с тобой поговорить. Здесь жара начинается, немцы танков подтянули — жуть. Будем держаться. Сегодня вызвал командир дивизии: «Юра, — говорит, — на тебя вся надежда». Вот иду в полк.
Зине показалось, что Семечкин выпил. А он обнял ее, сунул в руку какой-то пакетик и пошел. Юра оступался на выбоинах дороги, и Зина снова подумала — пьян. Она развернула пакетик: три слипшиеся раздавленные конфетки «Аида». Как ни тяжело было на душе, этот неожиданный подарок вызвал улыбку.
Зина шла к Вейно; густой дым стлался над станцией, над окружающими полями и рощами, утренний воздух дрожал от взрывов.
— Дура, куда прешься! — крикнул взъерошенный конник, попавшийся навстречу. — Там немцы, не видишь? — И он ускакал через ячменное поле к лесу.
Зина остановилась в нерешительности. Но мимо нее к Вейно промчались связной броневичок и санитарная машина, а за ними вскоре пошли грузовик с пушкой и автобус с бойцами. Зина двинулась к Вейно. Немцев там не было, но бой шел совсем рядом. Железнодорожные составы, один за другим, уходили на Молосковицы.
За станцией в березовой роще били тяжелые орудия. Не зная, как быть дальше, Зина решила пойти на звук этих выстрелов и углубилась в рощу. Неожиданно на повороте лесной дороги она услышала плач. За канавой, на поваленном дереве, сидел мальчик лет восьми и, опустив голову в колени, плакал.
Зина остановилась:
— Мальчик, что ты? Кто тебя?
Мальчик поднял лицо с опухшими глазами, хотел что-то сказать и заплакал еще горше. Зина протянула ему конфеты, которые все еще Держала в руке. Но ребенок, надрываясь от плача, снова ничего не ответил. Тогда она присела и обняла его; мальчик прижался к ее груди, судорожно обхватил руками шею:
— Тетенька, не оставляй, возьми меня с собой, тетенька!
— Эй, пацан, что авралишь?
На дороге стояли два моряка в бушлатах. Один с винтовкой за плечами прикладом вверх, другой с наганом и кинжалом у пояса.
— Ваш? — спросили они Зину.
Она отрицательно качнула головой.
— Ага, от части, значит, отбился? — Краснофлотец с кинжалом улыбнулся.
Мальчик притих, разглядывая моряков.
— Как зовут? — спросили его.
— Вася, — ответил он, все еще всхлипывая. — Василий Петрович.
Моряки рассмеялись.
— Василий Петрович, вот здорово! Садись-ка сюда. — И тот, кто был с кинжалом, посадил его к себе на плечо. — Меня тоже Васей зовут, тезки, значит. Пойдем с нами кашу есть.
Моряки с Васей быстро зашагали через рощу. Зина в отдалении шла за ними.
Вскоре деревья поредели, и там, в березняке, на рельсах, она увидела бронепоезд. Оттуда уже махали руками и кричали:
— Донцов, старшина! Сейчас отходим.
На бронепоезде все было в движении, он только что отстрелял, орудия опускали свои длинные стволы, командир искоса поглядывал с мостика на небо, где появился «горбач».
Старшина Донцов тоже взглянул на воздушного разведчика:
— Засекли, паразиты! Сейчас крыть начнут.
Он высоко поднял Васю, моряки подхватили мальчика и втащили в бронированный вагон. Донцов обернулся на сиротливо стоявшую Зину:
— А вам куда, гражданочка? Может, подбросим?
— Не по пути нам, мне в Ленинград.
— Почему так думаете — не по пути? А ну, садитесь, живо!
Зина заторопилась, подбирая узкую юбку и больно стукаясь голыми коленками о железные ступени отвесной лесенки. Она чуть не сорвалась, когда близкий взрыв вскинул кверху черные комья сырой лесной земли.
— Ну вот, так и есть, нащупали! — сказал Донцов, поддерживая Зину. Снова невдалеке ударил снаряд, но бронепоезд уже набирал скорость.
Точнее говоря, это была железнодорожная батарея. На открытых площадках стояли два тяжелых дальнобойных орудия, а на двух других расположилось до десятка легких зенитных пушек. Бронированным был только один вагон, тот самый, где находился командир и где сейчас Зина с Васей пили чай. Краснофлотцы радушно угощали необычных гостей всем, что только нашлось в их Запасах. Появились и печенье, и шоколад, и шпроты, а командир, порывшись в чемодане, извлек и положил на стол лимон. Все уже знали грустную историю молодой женщины. Старшина Донцов расспрашивал Васю:
— Откуда же ты топал, тезка?
— Из Алексеевки, от бабушки.
Вася сосредоточенно набивал рот булкой, обмакивая куски ее в масло, светившееся на дне банки, где только что были шпроты.
— А зачем в такое время ушел от бабушки?
— Умерла. — Мальчик вздохнул, перестал жевать, и крупные слезы скатились на кончик маленького носа. Губы задрожали. Вася снова заплакал, как тогда в лесу. Он отвернулся от еды.
Все принялись утешать мальчика. Показывали оружие, бинокль, кто-то принес ему штык от английской винтовки в лакированных ножнах. Вася успокоился лишь тогда, когда этот великолепный меч прикрепили к его поясу. Никто его больше не расспрашивал, но он, выдернув и снова вложив в ножны свое оружие, сурово сдвинул брови и сказал:
— Папу убило бомбой на паровозе. Папа был самый лучший машинист. Мама в речке утонула, когда мы от фашистов убегали. Я два дня шел к бабушке. А бабушка умерла… Я всех их убью!
Командир потрепал мальчика по голове:
— Будешь у нас жить, Василий Петрович. Краснофлотцем будешь. Донцов, обратился он к старшине, — завтра же экипировать хлопца. Перешить там что-нибудь, бушлат чтобы, бескозырка…
— А клеш? — сказал Вася.
— Ну, конечно, и клеш. Без клеша — какой моряк.
— Воздух! — крикнул снаружи наблюдатель.
Заревела сирена.
— Все наверх! — скомандовал командир, бросаясь к трапу.
На бронепоезд, прямо навстречу, над линией железной дороги шли три «юнкерса». Командир приказал в трубку:
— Полный вперед!
Разрывы бомб грохнули позади. Зенитчики ударили по самолетам, и «юнкерсы» скрылись. Но через несколько минут они, выскочив из-за деревьев, снова с воем пронеслись над бронепоездом, обдав его градом разрывных пуль.
Поезд шел по узкому лесному коридору, стены деревьев затрудняли зенитную стрельбу. Самолеты появлялись внезапно и, сбросив бомбы, сразу же исчезали. Так коршуны в степи охотятся за крупной дичью, остерегаясь ее зубов, надеясь улучить момент, чтобы ударить клювом в затылок.
Сквозь смотровые щели в броне Зина видела, как краснофлотцы быстро работали возле зенитных орудий на площадках. Щелкали замки, гремели выстрелы, гильзы со звоном вылетали на рубчатый железный пол и дымились. Кто-то упал, должно быть раненый; его заменил другой моряк.
Наконец самолеты отстали, все стихло, только стучали колеса и тяжело пыхтел паровоз, преодолевая подъем.
— Ну, вот и все. — Зина с облегчением опустилась на ящик и погладила по голове примолкшего Васю. — Прогнали их. А ты испугался?
— Я фашистов не боюсь, — ответил мальчик.
Глядя на него, Зина подумала о Шурике и Кате, которые, наверно, ожидают маму, пристают к бабушке с расспросами. Она уже сама с нетерпением ждала часа, когда слова вернется домой. А бронепоезд, как назло, шел медленно.
Генерал фон Готлиб, командовавший немецкими войсками на этом участке, как и предполагал Лукомцев, начал решительно теснить дивизию. Многочисленные танки, о которых Семечкин говорил Зине, поддерживаемые самолетами десанты автоматчиков на бронетележках, летучие отряды мотоциклистов все сильнее наживали на ополченцев. Немцы не жалели боеприпасов, их артиллерия и минометы пахали, пахали и пахали землю, занятую дивизией. Самолеты, выстраиваясь «каруселями», могли час за часом швырять бомбы любых калибров или, опускаясь до бреющего, поливать траншеи пулеметным огнем. Удержаться в этом пекле было нелегко. Приходилось медленно отступать от разрушенных, разбитых позиций к новым, более или менее подготовленным. Так же, видимо, поступали и соседи — справа и слева. Следовательно, даже если и удержишься — попадешь в окружение. Окружения же боялись все. Лукомцеву нелегко было слушать каждый вечер голос Астапина в телефонную трубку. Каждый раз приходилось называть новую позицию своего КП. На подступах к Вейно батальоны, казалось, закрепились довольно прочно — в кустарнике перед шоссейной дорогой. Бойцы уже знали вражескую тактику, знали, как, уперев автоматы в животы, фашисты будут идти в полный рост почти до самых окопов, как потом офицеры, размахивая парабеллумами, будут орать «Форан!» и как, сбившись в кучу, солдаты упрямо полезут на брустверы.
Бойцов уже не пугали ни треск автоматов, ни эти крики «Рус, сдавайс», ни упрямство наступающего врага. Они напряженно, но стойко молчали, подпуская немцев все ближе. Бой грудь в грудь был не так страшен. Лишь одно выводило из себя: окружение, обход.
В девятой роте, которая за ночь успела вырыть в сухой земле окопы в полный рост, в бывшей роте Кручинина, находился комиссар полка. Эту боевую роту по-прежнему ставили на самые ответственные участки. Баркан стоял в стрелковой ячейке рядом с командиром роты Марченко, грустно улыбался, глядя на молоденького лейтенанта и, когда тот порывался было подать команду, мягко останавливал его:
— Рано, дружок, рано. Бить надо только в упор. Обождем еще минутку. Позиция была удобная, Баркан видел, как суетятся немцы, двигаясь по открытому месту к кустарнику. Уже не было того, как было совсем недавно, не было эффектных «психических» атак — большие потери научили врага бояться смерти. Да, немцы суетились, сгибали спины, готовые каждую минуту шлепнуться наземь.
Взлетели две зеленые ракеты: это был сигнал комбата. Фланговым огнем ударили полковые пушки. Немецкие цепи тотчас смешались. Солдаты дружно поворачивали назад; лишь небольшие и группки, помня приказ о том, что из-под огня выходить надо только броском вперед, прорвались к траншеям. Но здесь их встретили гранатами. А затем девятая рота, видя свой успех, решительно вырвалась на бруствер и ударила в штыки.
Видимо, столь же безуспешно атака фашистов прошла и на других участках, потому что противник, отступив, свою попытку не возобновлял. Это было против обычая. Обычно немцы лезли и лезли, пока не добивались успеха.
Обходя траншеи, шутя с бойцами, Баркан повстречался с Бровкиным.
— Василий Егорович, привет! Скольких уложил-то, старый солдат?
— Не считал, товарищ комиссар, горячка была.
— История подсчитает!
Это сказал недавний экономист — рядовой Селезнев. Он достал и надел на нос пенсне, на время боя аккуратненько уложенное в футляр.
— Так, пожалуй, наш Василий Егорович и медаль заработает. «За отвагу», — вставил Козырев.
— То-то, брат… Практика! — Бровкин был доволен. Он хлопнул Козырева по спине.
«Взрослые люди, — думал Баркан. — А тут стали как ребятишки. Чему радуются? Тому, что уложили сегодня несколько десятков немецких солдат, несколько десятков людей. Но ведь и я этому радуюсь, и я готов всех тут обнимать, хлопать по плечам, по спинам. Все мы, конечно, не столько смерти тех, оставшихся на поле, радуемся, сколько радуемся своей жизни, тому, что мы живы, тому, что враг не прошел, что будут, значит, живы и наши дети, наши жены, матери, отцы, тому, что будет жив Ленинград». «Можешь ли ты, спросил он самого себя, — можешь ли ты пожалеть перебитых сегодня немцев? Можешь ли вспомнить о том, что и они люди, что и у них есть дети, жены, отцы, матери, которые ждут своих родных домой?» «Нет, — себе же ответил Баркан. — Нет. Пока нет. Может быть, когда-нибудь, когда фашизма не станет на земле, мы вспомним о тех потерях, которые человечество понесло от войн, затеянных империализмом. Может быть. Но пока надо убивать, убивать и убивать. Если хочешь жить, если хочешь отстоять свою Родину и построить в ней социализм».
Немец все-таки оказался себе верен. Передышка была очень недолговременной. Во второй половине дня противник обрушился на соседнюю с девятой восьмую роту. Фланг слева оголился. Баркан запросил указаний от командира полка, но связь со штабом была нарушена. Сидели, ждали ночи, чтобы произвести разведку. Разведчики, пошарившие в ночной темноте, установили, что сосед справа тоже отошел, а позади расположения роты на шоссейной дороге стоят немецкие танкетки.
Ночь была темная, безлунная, только небо вспыхивало на миг артиллерийскими зарницами. Командир роты и комиссар полка, накрывшись плащ-палаткой, долго рассматривали карту при свете ручного электрического фонарика. Решили пробираться через ноле дневной битвы, — единственное направление, где могло не быть немецких засад. В случае удачи — через болотце в лес, а там — обходом на Вейно, куда, по предположению Баркана, отошел полк.
Спешно похоронили убитых, и сорок четыре человека, оставшиеся от роты, в полной тишине покинули траншеи, чтобы двинуться во мрак. Шли осторожно. Только жнивье шуршало под догами. Раненых несли на шинелях.
Когда вошли в лес, уже начинало светать, сонные птицы с шумом вырывались из-под ног, заставляя отряд замирать на месте. Один из раненых заметался на самодельных носилках, застонал, тело его дергалось, он словно хватал что-то, видное только ему, но недоступное, уходящее. По лицу шла судорога, и стиснутые веки мелко дрожали.
— Кончается, — сказал Бровкин.
— Опустите, — распорядился Баркан.
Бойцы положили раненого на землю и сначала один, за ним другой, третий сняли пилотки.
«Потом разберемся, лотом подсчитаем, — снова подумал Баркан. — Может быть, найдутся такие, которые, не понюхав пороху, не пройдя по болотам, предъявят счет не одному этому молоденькому командиру, Марченко, но и ему, комиссару Баркану. Конечно, счет не только за убитых немцев, „сыновей, мужей, отцов“, а и за этого умершего бойца. Может быть, может быть. Но пусть-ка они сами сначала повоюют».
Снова пробирались сквозь чащу, держа курс на Вейно, брели болотами, вязли во мхах. И в тот момент, когда трудный путь остался уже позади, когда казалось, что еще две-три сотни метров — и на открывающейся впереди просеке будут свои, — кругом затрещали автоматы, между деревьями замелькали немецкие мундиры. В первую же секунду разрывом мины наповал сразило Марченко. «Но это ничего не значит. Счет ему предъявят и мертвому. Только захоти».
Баркан подумал об этом мельком, совсем мельком. Раздумывать было некогда.
— Ребята, оставьте нас, бегите, — просили кругом раненые.
— Миша, Миша, — шептал один из них товарищу, — уходи, браточек милый. Жинке моей напиши, адрес у меня тут, на конверте. Пусть к матери, в деревню, едет. Уходи, Миша. Вставь мне в лимонку детонатор. Дай сюда…
Другой раненый сам закладывал в гранаты взрыватели и тоже просил:
— Уходите, ребята, уходите!
— Никуда мы не уйдем! — закричал Козырев. — Вы что, за гадов нас считаете, за предателей?
Впервые в своей жизни Баркан ощутил такую невероятной тяжести моральную ответственность; он не знал, на что решиться. А тот кто только что просил друга написать жене, поднялся с разостланной шинели на ноги, схватился за молодую осинку и с криком «Прощайте, ребята!» пробежал несколько шагов. Немецкие пули скосили его, гранаты в руках взорвались.
— Вперед! — закричал потрясенный Баркан. — На врагов Родины! Ура!
Порыв обреченных был так внезапен и яростен, что немцы опешили. Минуты их замешательства было достаточно, чтобы Баркану и его бойцам вырваться из кольца. Отходя, бойцы швыряли гранаты, били из винтовок. Деревья скрыли их, и немцы уже не рискнули преследовать.
Остановились только где-то в глухой чаще.
Баркан воспаленными глазами оглядел группу, подсчитал, сколько же осталось. Семнадцать. Семнадцать с ним вместе. Это были те самые ленинградцы, которые еще несколько недель назад радовались гигантскому генератору, построенному для мощной гидростанции страны, изобретали приспособления, с помощью которых на простом зуборезном станке за смену можно было изготовить деталей в десять — пятнадцать раз больше, чем обычно, насаждали парки, возводили монументальный Дом Советов на Московском шоссе, строили корабли, паровозы, блюминги. Это были те самые ленинградцы, что в выходные дни загорали на пляже у Петропавловской крепости, ездили за город, по вечерам сиживали с газетой в руках у настежь распахнутого окна, за которым двумя потоками по тротуарам не спеша текли толпы таких же, как и они, мирных граждан. И вот они сейчас — ожесточенные, полные ненависти, пролившие кровь солдаты. Кто в том виноват, с кого ответ требовать?
Все опустились на землю. У Баркана в кисете был трубочный табак. У кого-то нашлась в кармане газета. Кисет пошел по рукам, скручивались большие неуклюжие самокрутки.
Жизнь оставалась жизнью.
Целыми днями Лукомцев разъезжал по фронту дивизии, которая, отойдя от Вейно, снова заняла оборону. Однажды, встретив в лесу нескольких бойцов, отбившихся от своей роты, он по возвращении в штаб раскричался:
— Что это за войско у нас с вами, майор, что за войско? Какой-то бродячий цирк, а не дивизия!
— Преувеличиваете, ей-богу, преувеличиваете, товарищ полковник, заговорил Черпаченко. — Скорее всего это не наши, а соседи болтаются по лесам. У нас же ополченцы, народ, сами знаете, какой.
— Чем утешаетесь! Соседи! Даже если соседи — нам с вами от этого не легче. Если сосед силен, то и ты силен. А сосед плох — и ты плох. Это же война. И я заявляю, что с каждым разгильдяем буду расправляться беспощадно.
В эту минуту в землянку вошел связной и остановился у двери.
— Чего тебе? — спросил Лукомцев.
— Задержан человек. Говорит, с пакетом. Лично командиру.
Появился боец в изодранной, до черноты грязной гимнастерке, заправленной в брюки, на которых не было ни одной пуговицы, они держались только потому, что были опоясаны телефонным проводом. На ногах у бойца разбитые, разинувшие полный гвоздей рот старые опорки.
— Разрешите обратиться?
— Что за вид! — рявкнул Лукомцев. — Кто вас послал?
— Комиссар батальона службы воздушного наблюдения, оповещения и связи политрук…
— Так передайте ему…
— Он в тылу у противника, раненый, товарищ полковник.
Лукомцев зло развернул замусоленный листок. Вертел его и так и этак и ничего не мог разобрать, кроме даты.
— Вы что же, одиннадцать дней доставляли сей, с позволения сказать, пакет? Ваша фамилия?
— Ермаков.
— Скажите прямо, Ермаков, откуда вы сбежали?
Из Ивановского, товарищ полковник, из немецкого плена.
— Как? — переспросил Лукомцев. — Откуда?
И Ермаков, лихой загуринский шофер, рассказал, как он пробирался лесом с бойцами четырнадцатого поста, как нарвались они на немецкий секрет и были схвачены, как прятал он записку Загурина сначала в голенище, а потом, когда немцы отняли сапоги, скрывал ее и между пальцами, и под мышкой, и во рту.
— Под конец я, товарищ полковник, не стерпел, кокнул ночью часового булыжником и дал с ребятами тягу. Да только вот растерялись, остался я один. Думал в Оборье пробираться, где рота стояла, да Оборье-то уже у немца. Вот нашел теперь вас… И правду вы сказали, сильно опоздал, не та дата получилась, товарищ полковник. За это винюсь. Виноватый, словом. Политрук мне наказывал, как можно скорее. А я…
— А как ты думаешь, что с твоим комиссаром?
— Думай не думай, товарищ полковник, раненый он. Хоть не сильно, а раненый.
Наутро Ермаков, подтянутый, выбритый, в новом обмундировании, явился за распоряжениями. Лукомцев с интересом оглядел его, внутренне усмехнулся тому, что голова у бойца под пилоткой обрита так же гладко и тщательно, до блеска, как у него самого.
— Вот что, — сказал он, — мне шофер нужен, товарищ Ермаков. Моего лихорадка стала трепать по ночам, да и стар он, устает. Мы ведь с ним уже давно вместе. Оба постареть успели. А ты — орел, ты молодой и здоровый. Пойдем-ка со мной!
Лукомцев повел Ермакова в глубь леса, где стояла его крытая черным лаком длинная машина.
— Такую барышню знаешь?
— «Студебеккерша». Верно, что барышня, для фронта она не больно подходящая, городская машинка. «Газик» бы вам, товарищ полковник, на том всюду проскочишь.
— А по-моему, — не согласился Лукомцев, — в руках хорошего шофера всякая машина хороша.
— Да это верно, это уж так. Но все-таки…
— Потом порассуждаешь, дружок.
Ермаков приложил руку к пилотке.
Минут через десяток он доложил, что машина к поездке готова. Но когда Лукомцев, собираясь испробовать искусство нового шофера, садился в автомобиль, в штабной лесок влетел всадник. На взмыленном рыжем коне гарцевал лейтенант в полной морской форме — в кителе, фуражке и брюках клеш. Он ловко спрыгнул на землю и вытянулся перед Лукомцевым.
— Делегат связи Балтийской морбригады лейтенант Палкин! — отрапортовал, подавая пакет.
Пакетом сообщалось, что по приказу командования морская бригада прибыла для взаимодействия с дивизией.
— Вовремя, — сказал Лукомцев. — Очень кстати! Оставьте-ка своего буцефала, лейтенант, да садитесь ко мне. Где ваш штаб? Будете показывать дорогу.
«Студебеккер» рычал на подъемах и тихо, бесшумно пылил по ровному. Промелькнула деревня, за ней вторая, осталась справа арка с надписью «Совхоз „Ягодка“», громыхнул гнилыми досками расшатанный мостик. Потянулось длинное село.
— Ирогощь, — сказал Палкин.
Ермаков не снимал руки с клаксона. В узкой улице машину затирало среди повозок и грузовиков. На повозках — раненые в окровавленных бинтах, на грузовиках — имущество, ящики боеприпасов. На обочинах дороги — пешая густая толчея.
— Экая ярмарка. — Лукомцев поморщился. — Что они думают? Что немцы, слепы, что ли?
И не успела машина проехать сотни три метров, как за домами ударили взрывы. Дым повис над деревней, люди бросились в канавы, бежали огородами, прятались за строения. Свистели осколки, со звоном отсекая провода телеграфных линий.
«Студебеккер» окончательно застрял. Лукомцев обернулся: как чувствует себя делегат связи? А Палкин сказал:
— Разрешите курить, товарищ полковник?
— Курите.
Лукомцев тоже достал свою носогрейку, и пока Ермаков, крича и негодуя, требовал освободить дорогу, он в зеркальце шофера наблюдал за моряком. Отвалясь на подушки рядом с встревоженным адъютантом, тот пускал струйками табачный дымок и аккуратно сбрасывал пепел за ветровое стекло.
— А знаете, товарищ полковник, — сказал моряк, указывая папиросой в небо, — они и самолет выпустили для корректировки.
Лукомцев поднял глаза: над деревней крутым виражом шел двухфюзеляжный «фокке-вульф».
— Не ваша ли комфортабельная машина, товарищ полковник, привлекла внимание этой «рамы»?
Глаза лейтенанта в зеркальце смеялись, но, как только Лукомцев обернулся к нему, лицо того мгновенно приняло строго официальное выражение.
— А вот и майор! — воскликнул Палкин, выбрасывая недокуренную папиросу.
На обочине дороги, между броневиком и крохотной песочного цвета машиной, стояли два командира. Один — комиссар второго СП Баркан, другой приземистый широколицый моряк, майор Лось, — командир морбригады. Он держал на руке планшет с картой. Баркан что-то отчерчивал на карте красным карандашом. Оба поприветствовали Лукомцева, когда он открыл дверцу.
— Хорош пример бойцам! — сказал Лукомцев. — Кругом мины рвутся. Почему не в броневике?
— Предпочитаю эту блоху. — Лось хлопнул ладонью по капоту своей машины. — Как-то неуютно в броневике, товарищ полковник. Убьют — и неба не увидишь.
Через несколько минут «студебеккер», а за ним машина Лося и броневичок Баркана пролетели арку «Совхоз „Ягодка“» и остановились под яблонями, отягощенными желтыми спеющими плодами. Палило полуденное солнце, и разогретые яблоки источали густой крепкий запах.
— Вот здесь и потолкуем. — Лукомцев раскинул под деревом свою кожанку. — Прошу садиться.
Тучный Лось повалился на пестрый клевер: его томила жара. Баркан разложил карту. Адъютант приготовил блокнот.
Пока на картах решалась задача, делегат связи лейтенант Палкин занялся обследованием окрестностей. Возле покосившейся обомшелой избушки, без окон, которая притаилась в зарослях малины над ручьем, он увидел девушку в военной форме. Девушка сидела в холодке на чемоданчике и, опустив голову в колени, дремала.
Палкин постоял минуту, рассматривая белокурые вьющиеся волосы, спину, плотно обтянутую гимнастеркой, крепкие икры, охваченные голенищами брезентовых сапог, и окликнул:
— Сеньорита!
Девушка подняла круглое, розовое от сна лицо и, как ребенок, протерла кулачками серые с зеленцой глаза.
— Побриться? — спросила она. — Садитесь, — и указала на пенек.
— То есть? — удивился Палкин. — В этом палаццо парикмахерская?
— Парикмахерская здесь. — Девушка щелкнула пальцами по чемоданчику.
— Вы что же, бродячая парикмахерша?
— Почему бродячая? Политотдельская. Политотдела дивизии.
Палкин погладил свой подбородок:
— А разве мне уже повестка? Вчера только брился.
— Да нет, не повестка, а так, на всякий случай. Когда еще придется. Прыгаем с места на место, время такое. Садитесь.
Растирая мыло в чашечке, девушка усталыми глазами поглядывала на Палкина.
— Знаете, — сказала она, — хотелось бы выспаться на мягкой постели, под одеялом. Я ведь почти не сплю. Я трусиха. Всю ночь прислушиваюсь, все кажется, немцы близко.
Намыливая Палкину щеки, она продолжала:
— Давно прошу — дайте мне оружие, ну хоть какой-нибудь пистолетик. Не немцев, так себя убить в последнюю минуту.
— Я достану вам пистолет, только не себя убивать, конечно, — сказал Палкин. — Как вас величать?
— Галиной. Галина. Правда, достанете? Большое вам спасибо.
— Я достану вам, Галя, прекрасный пистолет. Вас, значит, в политотделе искать?
— Да, буду ждать, не обманете?
Вдали послышались автомобильные гудки. Сначала один, потом сразу два, наконец гудки заревели, не прерываясь.
Палкин вскочил:
— Пожалуй, меня! Добреюсь в другой раз. — Он пожал Гале руку. — Итак, ждите с подарком! — И, стирая платком с лица мыло, побежал через сад.
— А вас как зовут? — крикнула девушка вслед.
— Костя. Константин Васильевич Палкин.
Палкин не ошибся, его ждали.
Когда под яблоней работа пришла к концу, Лукомцев спросил!
— Где этот морской орел? Потрубите-ка! Ехать надо.
Шоферы стали сигналить, а Лось усмехнулся:
— Между прочим, полковник, Палкин — любопытный человек. Я нарочно вам такого послал, чтобы не посрамить бригаду. Своенравный, но молодец!
И майор стал рассказывать, как Палкин действовал вместе с десантом на одном из занятых немцами островков в Финском заливе.
— Я приказал ему зацепиться за берег и обеспечить высадку главных сил. Съезжаю на берег, гляжу — а он уже чуть не половину острова занял и штурмует поселок в глубине. «Кто, говорю, приказал?» — «Обстановка распорядилась, товарищ майор».
— Молодец, — сказал Лукомцев. — Хороший задаток.
Ему нравились и этот толстяк майор, и Палкин, и все моряки, подтянутые, бодрые, дисциплинированные.
Он добавил:
— Приятно сражаться бок о бок с балтийцами!
Появился запыхавшийся Палкин. Лось нахмурился и строго сказал:
— Ждать заставляете.
— Прошу извинения, брился.
— Не вовремя. Наверное, парикмахерша приглянулась…
— И это есть, товарищ майор.
Все улыбнулись откровенности лейтенанта.
По дороге в штаб из коротких замечаний Лукомцева, обращенных к адъютанту, Палкин понял, что совещание под яблоней касалось операции, рассчитанной на вытеснение немцев из Вейно. Командование хотело вернуть железную дорогу Кингисепп — Гатчина.