Лесными дорогами, лесными тропами, с руганью, с проклятиями шло сумрачное войско. Пробираясь по рытвинам в «студебеккере», Лукомцев был удручен душевным состоянием бойцов. Русский человек даже в самый трудный, в самый тяжкий час не теряет оптимизма. Что же тут случилось? Ну отходим, отступаем… Не конец же это всему. Закрепимся, поднаберемся силенок — и вновь ударим, да еще как ударим. Нет, не годится падать духом, не годится. Он вылез из машины, чтобы побеседовать с людьми. Пройдя несколько шагов на затекших, непослушных ногах, комдив услышал впереди звон гитары и очень обрадовался. Человек пел, по, что пел, разобрать было невозможно, слова тонули в дружном хохоте, гулко отдававшемся в лесу. Лукомцев ускорил шаг и за поворотом дороги увидел большую группу бодро шагавших бойцов. В центре, на рыжей лошадке, ехал морской лейтенант Палкин. Он подыгрывал на гитаре и чистым, сильным голосом на мотив, схожий с детской елочной песенкой «Трусишка зайка серенький», повествовал слушателям о необычайных и до крайности легкомысленных похождениях новгородского купца Садко на дне моря.
Завидев командира дивизии, бойцы расступились. Лукомцев подошел к стремени всадника:
— Лейтенант! А вы говорили — голоса нет. Да за вами, что ни день, все новые и новые таланты открываются.
Палкин спрыгнул с коня и вытянулся перед Лукомцевым:
— Товарищ полковник…
Лукомцев взял его за локоть и сказал вполголоса:
— Но что это, слушайте, за песня такая? Это же энциклопедия похабщины!
— Морская песенка, товарищ полковник. Баллада, — не сморгнув глазом, ответил Палкин. — В подлинных архивов известного деятеля средневековой торговли.
Посмеявшись, Лукомцев уехал, а Палкин продолжал бренчать свое. Бойцы хохотали. Качаясь и скрипя, его лошадку обогнал грузовик. Палкин услышал девичий голос:
— Товарищ лейтенант! Константин Васильевич!
На грузовике, среди ящиков с бумагами, сидела Галя. Да, та самая Галя, чудесная парикмахерша. Грузовик еле тащился. Палкин пустил своего рыжего рядом с грузовиком.
— Куда вы пропали? Я все ждала — вот, думаю, придете добриться, а вас и след простыл. — Девушка радостно смеялась. — И пистолета обещанного нет.
Палкин смутился:
— Даю слово…
Но слово это было заглушено разрывом мины, ударившей совсем близко. Разрыв всех ошеломил: стреляли навстречу движению колонны, оттуда, куда они шли. Что же такое? Неужели окружение? Или десант в тылу?
Пришпорив коня, Палкин поскакал туда, где лес редел и уже открывались поля с желтыми, перезревшими овсами. Среди овсов темнела соломенными крышами небольшая деревенька. Миномет бил именно оттуда, из-за этих старых крыш.
На опушке, перед овсами, за пестролистым осенним кустом калины стоял Баркан и посматривал, то в бинокль на деревню, то на раскрытый планшет с картой. Немцы из района Вейно прорваться сюда еще не могли. Кто же это парашютисты? Или диверсионная группа, просочившаяся лесами со стороны Маслогостиц?
Увидев рядом с Барканом Юру Семечкина, Палкин отвел его подальше от комиссара и стал что-то доказывать. Семечкин понимающе кивал головой в каске, поминутно поправлял сумки с гранатами, подтягивал многочисленные ремни и брался за кобуру с пистолетом. Потом оба исчезли в лесу.
Когда подъехал Лукомцев, в деревню уже был отправлен отряд пехотинцев, а в объезд, проселочной дорогой, двинулись два броневичка. Лукомцев и Баркан с лесной опушки наблюдали в бинокли за действиями бойцов. Их каски еще мелькали на полпути к деревне, а там, среди тихих изб, раздались вдруг взрывы гранат, посыпались автоматные очереди; вскоре зазвучало далекое, нешумное, но достаточно выразительное «ура», и все вновь умолкло. Лукомцев вопросительно посмотрел на Баркана.
— Вы уверены, что там немцы, комиссар?
— Собственными глазами видел в бинокль, товарищ полковник.
В деревню отправились два штабных командира, и вскоре над избами взвилась зеленая ракета — условный сигнал: все в порядке, путь свободен.
Лукомцев сел в машину и пригласил с собой Баркана.
Доехать до деревни было делом минутным: «студебеккер» с ревом влетел в улицу. Там на бревнах сидели Палкин, оба штабных командира и еще какие-то два оборванца, и все курили.
Товарищ полковник, это же мой политрук! — крикнул Ермаков и, выскочив из машины, бросился на шею одному из оборванцев.
Другой незнакомец, приветствуя начальство, вытянул руки по швам.
— Кручинин! — воскликнул Баркан, раскрыв объятия. — Жив!
— Товарищ полковник, товарищ полковник! — теребил Ермаков Лукомцева. Это же и есть Загурин, комиссар нашего батальона. Это от него я к вам одиннадцать дней шел с пакетом.
— А! — Лукомцев пожал руку Загурину. — Не с того ли вы света, друзья мои? Вид совершенно загробный. Здравствуйте!
— Здравствуйте и вы, Кручинин! Ну, приводите себя в порядок, постарайтесь отдохнуть, насколько это сейчас возможно, и прошу ко мне — с рассказами. Но что же здесь произошло?
Он вопросительно оглядывался. И тут только увидел за бревнами несколько немецких трупов, а поодаль — два грузовика, крытых брезентом.
— Лейтенант Палкин… — начал было Семечкин.
— Ах, Палкин! Догадываюсь! — перебил Лукомцев. — Все ясно. Морской орел взял несколько пулеметов, гаубицу, ворвался в деревню с фланга, с фронта, с тыла, окружил и уничтожил… Так, что ли?
Все засмеялись, ища глазами «морского орла». Но «орел» уже мелькал в конце деревенской улицы, делая перебежки от избы к избе. За крайней избой он окончательно исчез из виду. Никто его действиям не удивился. Палкин есть Палкин.
— Одиннадцать гитлеровцев мы с Палкиным уложили, — принялся рассказывать Семечкин, необычайно гордый удачной операцией. — А этих ребят, — он указал на Кручинина и Загурина, — нашли в грузовике. Связанные были.
— Что же так? — Лукомцев повернулся к недавним пленникам.
— Схватили они нас, — смущенно сказал Кручинин. — Уж совсем тут недалеко, на дороге. Мы думали, свои едут, не поостереглись.
— А это еще что? — Лукомцев насторожился.
С того конца деревни, куда ушел Палкин, послышались пистолетные выстрелы.
Поспешили туда и за крайней избой увидели квадратную яму, какие роют для зимнего хранения картофеля. В яме шла борьба: Палкин ломал руки здоровенному немцу в тугом новом мундире.
— Офицер! — крикнул Баркан и бросился на помощь Палкину.
Немца связали.
— Я же чувствовал, что где-то должен быть если не офицер, то, во всяком случае, унтер, — объяснял Палкин. — Не могли же одни солдаты вырваться так далеко вперед. И вот пошел обследовать избы.
Ночью вступили в Корчаны. Полки развернулись вокруг села приступили к строительству оборонительной линии с обеих сторон дороги на Чернево.
Перед рассветом Лукомцев вышел из палатки. Стояла ясная, полная луна, тени ветвей скрещивались на земле, лежали на ней сидим четким кружевом. Было очень тихо, только отчего-то шуршала осенняя трава да шелестели падающие листья. Лукомцев закурил, прошелся, разминаясь после напряженной работы. В кустах захлопал крыльями испуганный тетерев, под старой сосной послышалась какая-то торопливая возня.
— Кто здесь? — негромко сказал Лукомцев, настораживаясь.
Сбросив с себя одеяло, с земли приподнялась темная фигура.
— Это я, лейтенант Палкин, товарищ полковник. Что-то не спится. Бывало, возле пушек спал, а сейчас мертвый штиль — и вот ворочаюсь.
Лукомцев присел на пенек под сосной.
— Смотрю на луну и вспоминаю сына, — сказал он, помолчав. — У меня сын был, немногим моложе вас. Когда учился в школе, он увлекался астрономией и все, бывало, мастерил из увеличительных стекол телескопы. Разбудит ночью: посмотри, отец, какие на луне громадные ямы. Таких ведь у нас на земле нет. Да, лейтенант, погиб мой Костюха в первый же день войны. Он на границе служил.
— Тезка, — сказал Палкин.
— И вы — Константин? Вот как. А то я все: Палкин да Палкин.
Еще помолчал полковник, потом спросил:
— Скажите, почему вы всегда лезете в пекло, порой даже безрассудно, я бы сказал? Вы грамотный командир, думающий. И вам понятно, что удаль для командира не основное качество. А если строго говорить, то ваше дело осуществлять связь бригады с дивизией. Смерти вы ищете, что ли?
— Пистолет ищу, товарищ полковник. Сущая, конечно, глупость, понимаю. Но вот так, врать не буду.
— Что-что? Что вы ищете?
— Пистолет, говорю, ищу, товарищ полковник. Маленький такой, красивенький пистолетик.
— Н-да… — неопределенно протянул Лукомцев. — Только я вам, понимаете ли, не очень что-то верю! Кокетничаете вы сами с собой. Ах, юноша, юноша. Ну скажите, зачем вам пистолет? Мало вам одного? Обеими руками, что ли, стрелять хотите?
— Девушке обещал.
Лукомцев потер ладонью голову:
— Какие странные подарки. Я цветы в свое время дарил, впрочем, был случай в восемнадцатом году: плитку конопляного жмыха преподнес. Скажу вам — фурор произвела.
Снова было слышно, как шуршит трава и шелестят листья. В палатке кашлял Черпаченко. Его тень появлялась и исчезала на слабо освещенном изнутри полотне. Он, наверно, все еще размышлял над картой, добиваясь от нее разрешения томивших его вопросов. А он, Лукомцев, с каждым днем все отчетливее ощущал почти физически, плечом, окружавших его людей. И кардинальный вопрос — может ли дивизия ополченцев стать боеспособной в современной войне, то есть выдерживать столкновения с германской армией, был решен для него утвердительно протекшими боями. А ведь он, Лукомцев, отказывался было от дивизии, просился делать все, что угодно, только бы не командовать ополченцами. Член Военного совета фронта дивизионный комиссар сказал ему тогда: «Вы должны гордиться, полковник. Вы поведете в бой ленинградцев, людей, которых водили в бой вожди нашей революции. Надеюсь, вы это помните?». «Помню, — ответил Лукомцев, — я и сам был в их рядах. Помню и Пулково, и Красную Горку, и Псков, и Ямбург. И Юденича, и немцев».
Палкин, тоже задумавшийся, вздохнул. Лукомцев обратился к нему:
— Ну и что же, хорошая это девушка? Где она?
— Она здесь, в дивизии. Хорошая.
— В дивизии? — Лукомцев снова погладил ладонью голову. — Вот видите. Это вам не игра в бирюльки.
Слова Лукомцева Палкин понял как порицание ему и промолчал. Лукомцев тем временем поднялся с пенька и пошел к палатке. У входа он неожиданно обернулся и резко бросил:
— Подойдите сюда!
Палкин подошел.
— Возьмите! — Лукомцев протянул ему металлический предмет, сверкнувший в лунном луче. — И больше не лезьте туда, куда не надо.
Палкин не успел ответить, как Лукомцев уже скрылся в палатке. Сначала под луной, потом включив карманный фонарик, молодой моряк долго рассматривал его неожиданный подарок. Это был крошечный серебряный пистолетик с перламутровой рукояткой, которая казалась прозрачной. На левой ее стороне зеленым светом от фосфора теплились циферблат и стрелки миниатюрных часов.
Утром, когда пригретый солнцем Палкин наконец уснул, мимо него в палатку Лукомцева прошли Загурин и Кручинин.
В том, всей дивизии памятном бою под Ивановским Кручинина оглушило миной. Кручинин даже не слышал взрыва, лишь почувствовал удар в затылок. Как падал на землю — это уже было за пределами памяти.
Очнулся лежа на боку. В почти черном небе мерцали чистые, яркие звезды и тянулся седоватый дымок Млечного Пути. Кручинин долго смотрел на Большую Медведицу, она Полярную звезду? Он боялся шевельнуться: тупая назойливая боль, начинаясь в затылке, текла вдоль спины и растворялась в пояснице. Боль шла волнами, с каждым толчком крови. Осторожно, как стеклянную, поднял Кручинина правую руку, потрогал ею затылок: какая-то теплая опухоль. Ощупал шею, плечи — цел, ран нет. Очевидно, ударило чем-то — или взрывной волной, или комком земли. Повернулся с бока на живот. Боль в затылке от этого не увеличилась, зато она возникла в правом колене. Потрогал колено — мокро, значит, кровь.
На все эти несложные движения ушло немало сил: Кручинин притих, положив голову на руки, и задремал. Проснулся от холода. Над полем крутил ветер, должно быть, приближалось утро. Звезд уже не было, ветер нагнал облака, и небо затянуло. В стороне то возникала, то затихала винтовочная стрельба. «Надо уходить, — подумал Кручинин, припоминая обстановку, — может быть, немцы рядом и утром возьмут в плен. Но как идти и куда идти? Где наши? Взяли мы Ивановское или нет? Вернее все-таки не в Ивановское ползти, а назад от него». Кручинин поднялся на руки и на левое колено. На правое, больное, не обопрешься. Надо было передвигаться именно на трех точках, лишь слегка отталкиваясь внутренней частью ступни правой ноги. Кручинин прополз несколько метров и остановился. Прекрасным ориентиром были бы звезды, но облака делались все плотнее, все гуще, на прояснение надежд не было. Кручинин начал припоминать расположение недавно виденных созвездий. Но в голове отвратительно шумело, и думать было трудно. Он перебирал в памяти все известные ему способы определения стран света. Вспомнил даже рассказ одного раненого, как тот, оказавшись в таком же положении, полз на крик петухов, рассуждая, что там, где немцы, петухов уже нет.
Двигался наугад и, когда добрался до шоссейной дороги, понял, что сбился: перед позициями полка никакого шоссе не было. Куда теперь поворачивать, уже неизвестно совсем. Назад ползти — поздно, вот-вот рассветет, на открытом поле будешь виден со всех сторон. Решил пересечь дорогу — за ней темнела роща, в которой можно, по крайней мере, скрыться на день.
За дорогой пошло колючее жнивье, путь стал еще тяжелей. Кручинин обернул одну ладонь носовым платком, другую — пучком соломы.
Было почти светло, когда он достиг наконец лесной опушки и, измученный, забрался в густую ракитовую заросль. Там он раскрыл сразу два индивидуальных пакета, какие у него были, промыл остатками чая из фляги рваную рану на колене, плотно забинтовал ногу и сразу же уснул.
Сколько часов спал, Кручинин сказать не мог. Пожалуй, не меньше суток, потому что, когда проснулся, так же, как и накануне, занималась заря. Было холодно, хотелось есть и пить. Пополз в глубь леса по кочкам, усыпанным брусникой и гоноболью, среди которых прятались подосиновики. Утолив жажду несколькими пригоршнями ягод, он набрал небольших крепких грибков, попробовал есть их сырыми; это была никудышная еда. Надо бы забираться еще дальше в чащу, развести там костерок из самых сухих сучьев, чтобы давали как можно меньше дыму, и испечь собранные грибы на огне. Так он и сделал. Затем, еще поев ягод на закуску, ощутил некоторый прилив сил и снова принялся за определение того, где же он находится. По солнцу получалось, что уполз он почти в противоположную сторону от своих позиций влево от Ивановского, и теперь ему придется проделать путь обратно. Захотелось осмотреть с опушки окружающую местность чтобы наметить кратчайшую дорогу. Жаль только, что никак не влезть на дерево. А еще больше пожалел он, что потерял полевую сумку а картами и бинокль. От сумки остались одни обрывки ремешков, на поясе от бинокля и того не осталось — пропал вместе с футляром.
Огибая поросшую папоротником моховую яму, Кручинин дернулся от неожиданности: под перистыми листьями он увидел лицо человека. Схватился за кобуру, но пистолета в ней не было — выронил, должно быть, когда оглушило. Да пистолет был бы и ни к чему сейчас: человек в папоротнике лежал, закрыв глаза, и не шевелился, возможно, что это уже мертвец.
Кручинин подполз к нему. На петлицах гимнастерки — три кубика, на рукавах — звезды: политрук. Вынул из его кобуры пистолет и переложил к себе. Осмотрел человека, потрогал руками. Нет, не мертв. Видимо, он в горячке. От гноившейся на икре раны раздуло всю ногу. Кручинин вывернул карманы гимнастерки раненого, нашел: партбилет и командирское удостоверение. Документы свидетельствовали, что это политрук Загурин, комиссар батальона ВНОС. Одно оставалось неизвестным: как же он сюда попал, в тыл к немцам?
Кручинин прежде всего решил промыть и перевязать рану политруку. Он встряхнул его фляжку — булькает. Осторожно отвернул пробку, хлебнул глоток и поперхнулся, не в состоянии перевести дух. Так сидел минуту-другую, обливаясь слезами. Наконец охнул: «Спирт!»
Спирт редко бывает некстати. А тут он оказался кстати вдвойне. Во-первых, после второго хорошего, глотка по телу Кручинина пошла приятная теплота, и прибавилось сил. Во-вторых, спирт очищает раны.
Сделав политруку перевязку старым бинтом, смоченным в спирте, Кручинен набрал затем полную фуражку ягод, раздавил часть из них в стаканчике от фляжки и принялся вливать сок в рот Загурипу. Загурин давился, кашлял, но глотал.
Вечером Кручинин снова поил раненого соком. И снова испек для себя грибы.
Наутро раненый заворочался, открыл глаза, сел, но опять повалился. Заметив Кручинина, он с криком «Эй, кто тут?» стал шарить в расстегнутой кобуре.
— Свой, — успокоил его обрадованный Кручинин и сел рядом.
Разговорились. У комиссара нашелся табак, принялись курить и раздумывать.
Выздоровление Загурина пошло быстро. На третий день он уже сам собирал ягоды и грибы. Он не ползал, как Кручинин, а поднялся на ноги, охал, хромал, кусал губы от боли, но все-таки ходил. На третий день он стал помогать и Кручинину становиться на ноги. По временам оба слышали недалекий шум боя, понимающе глядели друг другу в глаза, и однажды, когда Кручинин уже мог мало-мальски ходить, Загурин сказал:
— Надо пробиваться к своим. Так долго не проживешь.
По карте, которая была у Загурина, они разработали маршрут я с наступлением сумерек пошли. Под утро пересекли можжевельник, в котором контузило Кручинина, и подошли к лесу — первоначальному району расположения дивизии. В лесу было тихо.
— Где-то здесь наши, — сказал Кручинин. — Как бы только не подстрелили.
Причина тишины вскоре выяснилась: окопы были пусты, дивизия ушла. Куда? Это были дни, когда ополченцы сами наступали, вели бои против Юшек. Но Кручинин, разумеется, этого не знал. Оба решили, что дивизия отошла от Вейно, что, возможно, даже и Вейно в руках немцев. Надо было прорываться вправо, чтобы обогнуть Вейно и выйти на шоссе к Ленинграду где-нибудь возле Оборья. Это значило — идти путем, который Загурин наметил когда-то бойцам четырнадцатого поста.
Начались многодневные блуждания по лесам. Чтобы сократить путь, шли на гул артиллерийской канонады. Но этот ориентир был слишком непостоянен стрельба слышалась то слева, то справа, то позади.
К концу первой недели прибрели в крошечную — домов в десять — лесную деревушку, стоявшую в такой глуши, что ни наши войска, ни немцы ею не интересовались. На картах она была помечена как «сарай». Деревушка стояла пустая: узнав о приближения немецких войск, жители ее собрали свой скарб и ушли; одни спрятались в окрестных лесах, понастроив землянок, другие махнули прямо в Ленинград.
Там, в этой заброшенной деревушке, Кручинин разболелся и слег. В деревне остались огороды, засаженные картошкой, огурцами, луком, сады с яблоками, пасеки с медом; на пруду плескались гуси и утки. Загурин принялся хозяйничать. Теперь он кормил Кручинина. Но, несмотря на обильные деревенские припасы, тот поправлялся плохо. Загурин ежедневно ставил новый диагноз: то воспаление легких, то паратиф, а заметив красное пятнышко на груди больного, решил, что у того и скарлатина.
— Очень просто, бывает она и у взрослых, — загорячился он, заметив улыбку Кручинина. — У меня брат заболел скарлатиной в восемнадцать лет.
Кручинин искренне смеялся:
— И почему ты в медицинский не пошел? Был бы не лесным бродягой, а врачом. Ездил бы сейчас с медсанбатом.
Однажды, тихим августовским вечером, Загурин вывел и усадил Кручинина на завалинку. Еле слышный ветерок тянул с лугов травяными запахами, ближний лес отдавал смолой и хвоей. Дышалось легко. Покой и мир спустились на деревню; наверно так бывало в лесных раскольничьих скитах.
И друзья не в первый раз заговорили о Ленинграде.
— Ты где жил? — спросил Кручинин.
— На Кировском, за площадью Льва Толстого.
— А я на Московском шоссе. Туда, знаешь, за «Электросилу».
— Семья у тебя в Ленинграде?
— В Ленинграде. Не захотели эвакуироваться.
Говорили о городе, о его красоте, о любимых местах, о женах о детях. Каждому хотелось рассказать о сокровенном, поделиться думами. Загурин сказал:
— Завидую тебе, ты командуешь ротой. А я прямо-таки рвусь на это дело, да не отпускают с политработы. Я же строевой лейтенант.
Кручинин открыл было рот, чтобы ответить, но в лесу послышался шум моторов. И едва они успели убраться с завалинки, как на опушку выскочили три мотоциклиста.
— Немцы! — шепнул Загурин, наблюдая из-за угла. Мотоциклисты остановились, дали несколько пулеметных очередей, прислушались и на малом газу стали приближаться к деревне.
— Уходим! — сказал Кручинин, дергая товарища за рукав.
— А как ты-то… сможешь?
— Уходим, давай скорей!
Загурин вбежал в дом, захватил фляжки, свою планшетку, завернул в тряпку что было на столе съестного, и оба, укрываясь за домами, через огороды пошли к лесу. В глубине его остановились. Кручинин присел на трухлявый пенек передохнуть.
— Жгут! — сказал он, указывая на оставленную деревню, где над одним из домов уже взвился клуб черного дыма и взлетел язык длинного пламени.
Через несколько минут пылала вся деревня.
— Это у них, наверно, называется ликвидацией опасного очага, как ты думаешь? — Кручинин усмехнулся.
Ночь провели в лесу. Спали под деревом в углублении между корнями. Загурин согревал своим телом Кручинина, но и самому ему при этом было теплее.
Наутро снова началось блуждание по лесам и дорогам. И только много дней спустя товарищи пересекли фронт и вышли к своим далеко от расположения дивизии. Гимнастерки и брюки у них поистрепались в лесных чащах, не хватало пуговиц, но знаки различия советских командиров по-прежнему сохранялись на пропыленных петлицах.
Отдохнув у радушно принявших их артиллеристов, двинулись дальше. На попутных машинах их перекинули почти к самому Вейно, где должна была стоять дивизия. Оставалось одолеть с десяток километров пешком. Они шли взволнованные приближающейся встречей со своими, не зная, что дивизия в это время отходит к Корчанам, и когда на дороге появились два, как им показалось, трофейных грузовичка, Загурин поднял руку. Из машин выскочило более десятка немецких солдат, и через минуту Кручинин и Загурин уже лежали связанные на дне одного из грузовиков.
— Ясно, что хотели затащить к себе в штаб. Два языка, да еще командиры! — закончил рассказ Кручинин. — Ну, а остальное вы товарищ полковник, знаете сами.
Рассказывая Лукомцеву о своих злоключениях, Кручинин нетерпеливо ждал минуты, когда закончатся вопросы комдива. Когда он шел сюда, его встретил Юра Семечкин: «Слушай, забыл тебе вчера сказать, ведь Зина была в полку, с неделю прожила. Понимаешь, пришла в тот день, когда, как мы думали, тебя убило. Удивительное дело! Она так и ушла, уверенная, что ты погиб. Горевала очень. Ты сообщи ей, завтра же напиши о себе».
Зина была здесь!
Странное чувство испытал Кручинин. Там, в лесах, о Зине думалось как о чем-то прошлом, почти безвозвратно утраченном, отдаленном на тысячи верст. Но стоило пройти несколько десятков километров, пересечь линию фронта, оказаться среди людей, которые совсем недавно видели Зину, разговаривали с ней, — и она настолько приблизилась, что вот еще минута — и он, кажется, сожмет ее в своих объятиях.
Разве можно ждать до завтра? Едва успев выйти из штабной палатки, Кручинин, не находя себе места от волнения, сел на пенек писать письмо.
— Уже с полкило, — заметил Загурин, у которого Кручинин требовал все новые листки бумаги. — Придется отправлять посылкой, на вес.
Около двух недель Загурин и Кручинин пробыли в медсанбате. Выписались почти одновременно. Когда Кручинин прибыл в штаб, он встретил там Загурина.
— Поздравь, — сказал Загурину радостно, — дают батальон в том же полку, где моя рота. Во втором стрелковом. Прежнего комбата переводят в штаб полка.
— Счастливец! — Загурин не скрывал зависти. — Рад за тебя. Пожелай и мне успехов. Ухожу. Надо являться в часть.
И тут только Кручинин заметил, что Загурин уже туго затянут ремнями и за плечами у него рюкзак.
— Уходишь?
Даже слов больше не находилось, так это было неожиданно. Сдружились, столько испытали вместе, сделались друг для друга необходимыми, и, когда все препятствия позади, — вдруг расставание… Они постояли с минуту, крепко обнялись, и Загурин, слегка прихрамывая, ушел по лесной тропинке.
Кручинин в тот же день выехал на штабном мотоцикле в полк принимать батальон.
— Хорошая машина, — сказал он водителю, мягко покачиваясь в коляске. Вижу — трофейная, я с ними встречался, с целой сотней.
— Трофейная, — подтвердил водитель, — морской лейтенант Палкин привел вместе с хозяином.
Кручинин хотел расспросить, кто такой Палкин, на пару с Юрой Семечкиным выручивший его из немецких лап, но на дороге появилась группа бойцов, водитель затормозил машину и медленно въехал в коридор, образовавшийся после того, как люди расступились на обе стороны дороги. В ту же минуту Кручинин услышал возглас: «Товарищ инженер!» — кто-то кинулся на него, обнял за шею, щекоча лицо жесткой бородой.
— Что такое? — растерялся Кручинин. — Кто это?
— Товарищ старший лейтенант! Командир! Откуда же ты? Жив? — кричал бородач прямо в ухо.
Наконец Кручинину удалось высвободиться, и он узнал Бровкина.
— Василий Егорович! Ты?
— Я!
— А рота наша как?
— Рота! — Бровкин махнул рукой. — Номер только и остался один: девятая. А все в ней новые. Старых десятка полтора было, так командование и тех растащило — кого куда, на всякие должности. И я теперь не там. В разведке я. А ты куда же пойдешь?
— В полк возвращаюсь. В третий батальон, командиром.
— Ах ты, сокол наш! — ахнул Бровкин. — Ну, ежели так, жди, вечерком забегу, там я фляжечку храню, знаешь, этого самого…
Кручинин улыбнулся, мотоцикл застучал, помчался дальше, вскидывая и взвихряя осенний лист, густо устилавший дорогу.
В батальоне Кручинина встретили, как встречают старых друзей. Особенно радовалась его возвращению Ася Строгая. У нее словно груз с сердца упал. Она так и не могла простить себе, что не уследила за командиром под Ивановским, и постоянно укоряла себя этим. Да и теперь, видя похудевшего, осунувшегося комбата, она все еще чувствовала за собой вину — все, мол, из-за нее: не доглядела. Она считала себя обязанной заботиться о нем неусыпно. Но Кручинин сразу же взялся за дело и целыми днями пропадал в ротах. Ася видела его редко, урывками и была этим очень огорчена.
Пользуясь одной из передышек между боями, Палкин отутюжил брюки, свой морской китель, начистил ботинки и, как всегда, верхом отправился к Вороньему озеру, туда, где в прибрежных дачках размещался политотдел дивизии.
— Галя? А у нас ее уже несколько дней нет, — сказали ему там. Видите, все бородами обросли? Ушла. Подала заявление и ушла в санбат, санитаркой.
Палкин поехал разыскивать санбат. Найти его было не так-то просто. От частых воздушных налетов санитарные палатки прятались в стороне от дороги, далеко в лесу.
— Опять Яковлеву? — удивилась пробегавшая мимо сестричка, когда к ней обратился Палкин. — Какой спрос! Второй вы сегодня. Но только опоздали. Первым муж приехал. Вон сидит с газетой.
Палкин растерялся: муж? Такая возможность ему даже и в голову не приходила. У Гали, у милой девушки Гали… и вдруг — муж! Это слово в применении к ней показалось Палкину до крайности несуразным. Оно больно ущемило сердце. Хорошие, спокойные чувства, возникшие в эти короткие недели, бурно запротестовали в нем… «Вот тебе, Константин, — с горечью сказал он самому себе, — вот оно как получается!»
Палкин повернулся и, сделав вид, что такого рода подробности его не интересуют, пошел обратно к дороге.
— Может быть, ей передать что-нибудь? — спросила вслед сестра.
— Почему — передать? — вдруг обозлился он. — Я и сам могу!
Преисполненный внезапной решимостью, Палкин уселся на моховую кочку. Вскоре ему захотелось увидеть поближе, каков этот Галин избранник. Он подошел.
— Жену поджидаете?
— Да, жену.
Человек с газетой поднялся ему навстречу. Это был молодой танкист, лейтенант. Он чем-то даже напоминал Галю, такой же круглолицый, сероглазый.
— Жду больше часа…
— Говорят, уехала за ранеными.
— Да, у нас бывает… — произнес Палкин неопределенно и сурово.
— Мы с первых дней войны не виделись, — продолжал танкист. — Только вчера узнал ее адрес. Командир свою «эмку» дал съездить, повидаться. Мы здесь недалеко стоим, почти соседи с вами. Вы из Лосевской бригады?
— Из Лосевской.
— Знаменитая! — сказал танкист с заметным восхищением.
Палкин разглядывал его скептически. «Нет, дружок, ты не соперник мне. Познакомились, должно быть, на танцульке. Ты еще и не знаешь ее, как я знаю». И, сам не ведая почему, вдруг вынул из кармана сверкающий пистолет и подбросил его на ладони.
— Привез подарок вашей жене. Давно просила.
— Ну и штука! — воскликнул танкист, рассматривая серебряную игрушку, чистый переливчатый перламутр ее рукоятки.
Прижав к уху, он прислушался к ходу крошечных часов.
— Генеральский! Заказной. Вот немцы!..
— Это английский, — нарочно, чтобы смутить лейтенанта, соврал Палкин.
Разговор прервался. Сигналя, прямо по лесу к палаткам шла крытая санитарная полуторка. Палкин положил пистолет в карман и отошел в сторону. Танкист нетерпеливо зашагал навстречу машине.
— Принимайте! — крикнула девушка-шофер, выскочившая из кабинки. Она подошла к кузову и отдернула брезент: — Галочка, вылазь!
Но никто не отозвался. Только раненый стонал в машине.
Палкин прыжком взлетел в кузов. Там, освещенная тонкими солнечными лучиками, проникающими сквозь отверстия, пробитые в брезенте осколками, просунув левую руку в ременную петлю поручня, стояла — вернее, уже не стояла, а висела — Галя. От затылка по шее, по спине, по знакомой Палкину выцветшей гимнастерке текла густая, застывающая кровь.
Палкин схватил Галю на руки и осторожно вынес из кузова. Он увидел белое, вытянувшееся лицо танкиста и крикнул:
— Врача!
— Не кричите, молодой человек, — сказал седенький старичок, вышедший из палатки принимать раненых. — Положите девочку.
— Так… — он приставил стетоскоп и долго слушал сердце. — К сожалению, я уже не могу помочь.
— Ну что же это! — растерянно сказала девушка-шофер, которая привела машину. — Еще на спуске в овраг, у мельницы, я ей стучала, в кузов: «Не растрясло?» А она: «Спланировали. Все в порядке». Значит, ее ужо на повороте, где нас обстреляли немцы.
— А я думала — проскочили…
Палкин подошел к танкисту.
— Ну вот, — сказал растерянно. — Галя…
— Ничего, — ответил танкист с неожиданным спокойствием.
Палкину показалось, что тот даже улыбнулся. Что это? Кто такой перед ним? Смерть жены — это «ничего», малозначительный эпизодик? А танкист, повторив: «Ничего, не огорчайтесь», сделал несколько шагов в сторону и рывком выхватил из кобуры пистолет.
Палкин успел ударить танкиста ногой, рука с пистолетом дрогнула, и пуля прошла мимо; лишь от огня вспыхнул и тотчас погас клок его густых, таких же, как у Гали, светлых волос.
Палкин свалил его на землю. Танкист притих, из-под опущенных век по лицу быстро катились, догоняя одна другую, мелкие слёзины. И по тому, как безвольно лежал он на лесной траве, как страшился открыть глаза, Палкин почувствовал, насколько велико его горе.
Отпускать его одного было, видимо, нельзя. Палкин подвел «эмку», в которой приехал танкист, привязал к ее заднему бамперу своего коня за повод и сказал танкисту:
— Слушай-ка, садись, отвезу в часть. Только дорогу покажи.
Танкист не сопротивлялся, он, кажется, ничего не чувствовал и не понимал.
— Куда вы меня везете? — спросил он дорогой. — Мне в часть надо.
— Ты же на тот свет собирался, а не в часть! Вот отвезу подальше, набью по зубам и отпущу.
— Брось! — ожесточенно крикнул танкист. — Мне некогда, надо в часть, слышишь?
Палкин обернулся:
— Не ори. Я же тебе сказал: показывай дорогу!
Ехали медленно, чтобы конь поспевал за машиной. Приехав в танковый батальон, Палкин пошел к комиссару и все ему рассказал.
Комиссар пощипал пальцами переносье:
— Очень он ее любил, понимаешь. В танке портрет держит: «Вдвоем, говорит, вместе с жинкой в бой ходим!» Надо поприсмотреть за ним. А тебе, моряк, спасибо.
Прощаясь, Палкин вынул из бумажника прядь волос, которую успел отстричь у мертвой Гали, разделил ее на две части и большую протянул комиссару:
— Передайте ему.
— Зря, — сказал комиссар. — Расстраиваться будет. И тебе не советую. Сожги. Ты что, родственник? Нет? — Он снова пощипал переносье и решил: Хотя кто эти дела знает: что лучше, что хуже. Передам. Прощай, моряк. Прощай и еще раз спасибо.
Когда Палкин садился на копя, его остановил осиротевший танкист:
— Может быть, никогда и не встретимся больше, скажи хоть фамилию, как зовут-то тебя?
— Константин Палкин.
— А я Федор Яковлев.
Доехав до санбата, Палкин еще раз сходил к врачам: ему все никак не верилось, что Гали больше нет, и, еще раз услышав то, чего бы никак не хотелось слышать, не стал больше ни на минуту задерживаться в этом, таком неприветливом теперь, сумрачном и опустевшем лесу, пришпорил своего рыжего и поскакал в дивизию. Там ему сказали:
— Полковник приказал немедленно явиться.
Палкин зашел в палатку и рассеянно поздоровался.
Лукомцев молча протянул фронтовую газету. На первой ее странице крупными буквами был напечатан указ: «За образцовое выполнение боевых заданий командования на фронте борьбы с немецкими захватчиками и проявленные при этом доблесть и мужество наградить орденом Красного Знамени…» — и синим карандашом в длинном списке подчеркнуто: «Лейтенанта Палкина Константина Васильевича».
— Это вы сделали? — спросил взволнованно Палкин.
— Дивизия, молодой человек, — нарочито сурово ответил Лукомцев. Дивизия, вот кто.
— Простите, товарищ полковник, — заговорил Палкин, смущаясь, — прошу не подумать обо мне плохо: дескать, заработал орден и бежать. Не зная о награде, я шел к вам… Хочу сказать, что уезжаю в бригаду… буду просить своего командира отпустить на море.
— Что так? — насторожился Лукомцев.
— Я торпедист, товарищ полковник. Хочу действовать по специальности. А это возвращаю, спасибо, не пригодился.
И он протянул Лукомцеву пистолетик. Лукомцев не знал еще о том, что произошло в тот день, но почувствовал, что расспрашивать не следует.
— Хорошо, — сказал он, — езжай, спасибо тебе. — Подошел и обнял лейтенанта.
Лось тоже понял Палкина и, как ни жалко было ему расставаться со своим любимцем, отпустил его на море. Палкина назначили на торпедный катер. Но земля, на которой столько было пережито, цепко держала молодого моряка. Несколько раз он читал о себе в газетах. Описывали его старые дела — еще там, в дивизии. Приятные и грустные приходили тогда воспоминания. Однажды в небольшой, немногословной заметке его внимание привлекла фамилия: Яковлев Федор. Говорилось в заметке о том, что танковый экипаж лейтенанта Яковлева за неделю боев на подступах к Ленинграду подбил несколько немецких танков и истребил более роты гитлеровцев. Палкин вспомнил: «Федор Яковлев — это же Галин муж. Мстит, значит». И когда в один из осенних дней наблюдатель крикнул: «Справа по борту — дым!» — и катер развернулся перед немецким транспортом, Палкин, следя за ходом торпеды, тоже испытал небывалую до этого злую радость.
Вступление Кручинина в новую должность совпало с началом новых больших боев. Войска Вейнинского участка были влиты к этому времени в только что созданную Н-скую армию. Старый друг Лукомцева генерал Астанин стал начальником штаба в армии. Командующим же назначили неизвестного ему генерал-майора Савенко. Савенко тотчас приехал к Лукомцеву. Ему было лет тридцать семь — тридцать восемь, но, высокий, худощавый, гибкий, он казался еще моложе.
— Приехал посоветоваться, — сказал он просто после первых же приветствий. — Вы старый, опытный командир.
На Лукомцева Савенко произвел впечатление общительного, умного и культурного начальника. Завязался разговор над картами местности. Лукомцев начал рассказывать о давно вынашиваемой идее заходов в тылы наступающему противнику, с тем чтобы окружать, а затем и отсекать, обезглавливать его передовые части.
— Я часто слышу: вырвались из окружения. А по существу что было? Заслал немец нам в тыл автоматчиков, те стрекочут и, по сути говоря, без всякого вреда стрекочут. А ты сделай так: ах, окружаете, извольте, пожалуйста! Отправь несколько мелких групп для уничтожения этих стрекотальщиков, а сам обойди немца по-настоящему и уничтожь его головную часть.
Савенко был полностью согласен с Лукомцевым.
— Но между прочим, — заметил он, — позиции нам все-таки придется еще раз переменить. Обстановка такова, что стабилизация фронта пока еще неосуществима. Главнейшей остаётся задача срывать попытки врага выполнить широкий маневр, прижимать его к магистралям, изматывать на каждом рубеже.
— Что, у нас не хватает сил, чтобы удерживаться на этих рубежах? — спросил Лукомцев, не слишком-то осведомленный за последнее время о делах фронта и тем более всей Красной Армии.
— Как ни странно, не хватает, — ответил Савенко. — Готовились, готовились — и вот те на! Ни живой силы нет в резерве, ни техники. Но мы с вами не можем валить вину на кого-то. Мы большевики и обязаны действовать по-большевистски. Надо, дорогой товарищ полковник, на всю мощь использовать патриотический порыв наших людей.
Оба понимающе посмотрели друг на друга. Да, у немца почему-то оказалось больше танков, больше самолетов, но у них не было тех духовных сил в людях, какими располагали советские командиры. Это было испытанное оружие революции — духовные силы, силы людей.
«Большевики, по-большевистски, — раздумывал Лукомцев после отъезда Савенко, — сколько тонн динамита содержит каждое такое слово! Да, да, Савенко прав. Даже если и не будет никаких распоряжений и указаний свыше, каждый из нас в должную минуту отдаст их сам себе. Вот что значит по-большевистски».
Бои продолжались с еще большей ожесточенностью. Лукомцев стал молчалив и еще более угрюм. Наблюдая за ним, Баркан огорчался: сам не очень разговорчивый, он искренне полюбил такого же неразговорчивого полковника.
В дивизию стали приезжать делегации с заводов. Однажды приехали одни женщины. Со свойственной им прямотой они задавали вопросы, на которые трудно было ответить.
— Докуда же вы отступать-то будете? — говорила на митинге третьего батальона известная всему ее заводу, двадцать семь лет проработавшая табельщицей, крупная рослая женщина. — До Международного проспекта, что ли? Коли так, то и мы возьмем винтовки, драться пойдем. Неужели немца пропускать в город? Да провались мы все на этом месте, ежели так! — Губы у нее вздрагивали, вот-вот заплачет от злости.
Баркан успокаивал работниц. Но как успокоишь, когда за спиной уже видны парки пригородов, сверкает позолота дворцов, да и сам Исаакий серым, закамуфлированным куполом проглядывает сквозь деревья парков.
Женщины говорили, что они готовы работать круглыми сутками, приготовляя все, что необходимо бойцам, и требовали от них не отходить дальше, не пускать врага в город.
— Вот! — Пожилая табельщица вытащила из кармана сложенный в несколько раз лист шероховатой газетной бумаги с мазками клейстера на углах. — На заводских заборах наклеено. Читайте!
Бойцам уже было знакомо обращение руководителей обороны города ко всем трудящимся Ленинграда, напечатанное в газетах, но они еще и чаще раз перечитывали призывные строки, которые звучали как набат.
— «Над нашим родным и любимым городом нависла непосредственная угроза нападения немецко-фашистских войск, — вслух читал в своем батальоне Кручинин. — Враг пытается проникнуть и к Ленинграду. Он хочет разрушить наши жилища, захватить фабрики и заводы, разграбить достояние, залить улицы и площади кровью невинных жертв, надругаться над мирным населением, поработить свободных сынов нашей родины…»
Близко гремели орудия, в гуле канонады, казалось, слышался шаг идущих немецких армий, и для каждого уже до реальности видна была и эта кровь на улицах и площадях, и повешенные на фонарях мертвого Невского, раздавленные танками дети и женщины на Международном проспекте. Это были жены бойцов, стоявших вокруг Кручинина в подавленном молчании. Это были их дети, их матери. Они ждали там, в совсем уже близком городе, решения своей судьбы, они уже, конечно, тоже слышали голос артиллерии.
Женщины утирали глаза. Кручинин не прерывал чтения:
— «Встанем, как один, на защиту своего города, своих очагов, своих семей, своей чести и свободы!.. Будем стойки до конца! Не жалея жизни будем биться с врагом, разобьем и уничтожим его…»
— Так что же вы скажете? — спросила одна из делегаток.
— Идите домой, — обратился к ним Кручинин. — И передайте: немцы в Ленинград не войдут. Большего за краткостью времени сказать не могу. Слышите, бой идет?
Не считаясь с потерями, гитлеровцы упорно приближались к Ленинграду. Им во что бы то ни стало нужен был Ленинград. Уже где-то в их тылах ожидали срока специальные команды для разграбления Эрмитажа, вслед за армиями шли составы железнодорожного порожняка, предназначенные под музейные редкости. Уже ехали, из Берлина гестаповцы, на плане города уже были помечены здания и территории, где разместятся застенки и концлагеря; походные типографии на слоновой бумаге печатали пригласительные билеты на триумфальный банкет в гостинице «Астория», и геббельсовская пропаганда кричала об этом по радио на весь мир. А тем временем тысячи немецких солдат падали под русскими пулями, сотни танков превращались в груды лома, сотни «юнкерсов» пылали в воздухе и сыпались на землю. Немцы напрягали все силы, рвались к неисчислимым богатствам город, который после разграбления под названием «Пьеттари» должен быть передан финнам.
Известия о планах заранее торжествующего врага не столько подавляли, сколько ожесточали бойцов. И когда одним сентябрьским днем под оглушительный грохот артиллерии второй стрелковый полк ополченческой дивизии допятился до Пулковских высот и с них открылась панорама лежавшего вдоль Невы города, все поняли: дальше хода нет.
Спешно на склонах холмов под огнем врага стали копать траншея. Тут уже стояли скрытые зеленью парка тяжелые морские пушки. В сельских садах, за гребнем горы, прятались танки и минометы. На равнине перед Ленинградом желтели извилистые линии окопов, в которых еще работали люди. Из края в край, от Невы до залива, тянулись ряды кольев с колючей проволокой и горбились лобастые холмики дзотов. Да, это был последний внешний рубеж. Если не удастся задержать врага здесь, бои будут перенесены на улицы, рубежами станут Обводный канал, Нева…
Разведчик Бровкин, разыскивая комбата, поднялся к деревне на гребень высоты. За большим камнем с биноклем в руках там лежал Кручинин.
— Тоже копают? — спросил Бровкин, указывая в сторону немцев.
— Копают.
— А вы зачем меня звали?
— Сходи к минометчикам. Передай, пусть дадут огня по той вон лощине, видишь?
Комбат назвал квадрат на карте.
Бровкин спустился на противоположную сторону холма. Его окликнули. Оглянулся — никого, сплошные кусты. Но, зная и по стрельбе слыша, что где-то в кустах должны быть огневые позиции минометной роты, он пошел на голос прямо в густой желтолистый смородинник.
— Сюда, сюда! — снова позвали его. Он вышел к самым минометам и остановился пораженный.
— Василий Егорович, что замешкался?
На зеленом ящике из-под мин сидела худенькая женщина в рыжем плюшевом салопчике, с красным узелком в руках.
Все это было до крайности знакомо — и ворчливый тон, и рыжий салопчик, но слишком неожиданно в такой обстановке, чтобы сразу поверить в подобную возможность.
А маленькая фигурка поднялась навстречу, пошла:
— Столбняк тебя хватил, что ли? А может, не узнал?
Да, конечно, это была она, Матрена Сергеевна, его неугомонная старуха.
— Ну зачем же это ты пришла, Матрена Сергеевна? — упавшим голосом сказал Бровкин, обнимая ее за плечи. — Война ведь, стреляют. Не ровен час…
— Говоришь, сам не думаешь что, Василий Егорович. — Матрена Сергеевна отстранилась, не выпуская из рук своего узелка. — Без тебя слышу… эк расходились-то!
Она с минуту вглядывалась в заросли смородины, среди которых, не переставая, сухо и. Резко хлопали минометы.
— Нас этим, Васенька, не удивишь. Немец по городу из пушек стал бить, дырья в домах — хоть на тройке проезжай.
Твердые пальцы Бровкина деловито привычными движениями свертывали цигарку. Со стороны могло показаться, что старик спокойно выслушивает рассказ о чем-то весьма заурядном. Одни усы своим нервным движением выдавали его волнение. Известие об обстрелах Ленинграда не укладывалось в голове Бровкина. Развалины Вейно, десятки сожжённых деревень на пути — и то какая ото была тяжесть сердцу. Но Ленинград… Бровкин не находил слов. Он только бросил коротко: «Врешь», и то так просительно словно надеялся, что Матрена Сергеевна еще может улыбнуться и признаться, что пошутила. Но она ответила:
— Тебе бы так неправду говорить, Василий Егорович. Четвертого в ночь на Стремянной ударило, потом на Боровой. А вчера…
Матрена Сергеевна снова опустилась на ящик из-под мин и поднесла к глазам рукав своего рыжего салопчика.
— Ну что ты, что, Моть!
Бровкин присел перед ней на корточки. Слезы его старухи, скупой на проявление чувств, были сильнее всех иных доказательств. Теперь он готов был услышать все, что угодно, если могло быть что-либо еще страшнее сказанного ею.
— А вчера, говорю, пришла домой с работы, открываю дверь, батюшки-светы, — вновь заговорила Матрена Сергеевна, — вся штукатурка на полу, да на столе, да на комоде. И кровать завалена. В пятый этаж, над нами, угодило — к Нюре Логиновой. Двери у нее напрочь с петель, пол исковыряло, одежу — в клочья.
— А зеркало, трюмо, помнишь? — так осколочка нет, чтобы поглядеться, пыль одна. Хорошо, самой-то дома не было! Я уж ее к себе ночевать позвала. Разобрали мусор кое-как и легли.
— Василий Егорович! — Из-за кустов вышел Козырев. — Кажется, направлялись вы, Василий Егорович, к минометчикам с приказом комбата.
Бровкин растерянно вскочил:
— Обожди меня, мать, дело-то военное. Сейчас обернусь. Тишенька, и ты тут, сынок! — Матрена Сергеевна поднялась, чтобы обнять Козырева. — А Димка мой где?
— Димка! Вот там за горой воюет, в окопах сидит. Связным был, сейчас пулеметчик. К медали представлен. Кстати, Василий Егорович, не спешите, окликнул Козырев удалявшегося Бровкина, — приказание товарища Кручинина я уже передал.
— Бьют куда надо, по лощинке. Он мне сказал: «Бровкин там пошел, да жена его ждет, не надеюсь на него, беги ты, Тихон!»
— Как же это? — Матрена Сергеевна навострила на Бровкина сердитые глаза. — Командир приказ тебе дает, а ты…
Морщины возле ее губ стали резче, злым треугольником выступил вперед маленький острый подбородок, выцветшие серые глаза смотрели на супруга в упор.
— Я не лясы точить пришла. Я уйду, мне в ночную заступать.
— Я только про дело хочу поговорить.
— Знаем мы это ваше дело. Тут уже приходили.
— А ты не гавкай! «Приходили!» Не рад родному человеку.
— Зверь ты стал, Василий Егорович. А что говорили-то они тут? — строго спросила она.
— А ну их…
— Вот то-то и оно, Вася. Бабье сердце — оно как погода. То ему дождь, то вёдро, а то и закаменеет сердце-то. Смотри-ка сюда вот.
Бровкин исподлобья взглянул по направлению сухого желтого пальца Матрены Сергеевны. Он это и без нее видит уже второй день: тяжелый, покрытый серой краской купол Исаакиевского собора, многоэтажные корпуса жилых массивов, острогранная призма башни мясокомбината, черные трубы заводов, и кажется Бровкину в эту минуту, что среди них он видит и стеклянную крышу цеха, в котором работали они с Тишкой не так уж и давно.
— Не туда, ближе смотри, — сказала Матрена Сергеевна, заметив, что рассеянный взгляд старика блуждает по ленинградским крышам.
От поселка Автово до станции Шушары словно желтую ленту расстелили по лугам и огородам; тысячи людей копошились вдоль нее.
— Третьи сутки только, а земли, глины сколько повыкидано.
— Вот они, бабы! А ты говоришь: «Ну их!». Противотанковый ров копают, — сказал Козырев.
— Могилу! — твердо отрубила Матрена Сергеевна. — Немцу могилу. Забыл ты, Вася, как в девятнадцатом завод по гудку подымался ночью? Туча двигалась — Юденич-то. А как обернулось?
В памяти Бровкина вставали далекие дни. Дымные костры на заводском дворе, красные отсветы на лицах людей, на стволах винтовок, на штыках, на ремнях, опоясавших промасленные рабочие куртки. Горячие, короткие, отрывистые речи. Иван Иванович Газа — путиловский комиссар, отец Тишки Козырева — Федор, неразлучный дружок Бровкина, и она, Матрена Сергеевна, Матреша, в его потертой кожаной куртке, с аккуратно увязанным узелочком, который она все старается как-нибудь понезаметней сунуть ему в руки, напекла чего-то на дорогу.
И, словно не двадцать Два года прошло с того времени, Бровкин сказал:
— Опять ты с узелком своим! Что у тебя там, давай, разломим с Тишкой, да за дело нам браться, Матреша. Тебе в ночную, и нам в ночную.
Матрена Сергеевна обняла по очереди и старика и Тишку, отошла; поклонилась им издали и, уже не оглядываясь, поспешила прямо через луговину к шоссе, по которому торопливо сновали машины.