Глава пятая

В сентябре Ленинград стал во сто крат суровее и строже, чем те дни, когда ополченцы уходили на фронт. Газетные передовицы, призывы на стенах домов, неумолчный гул канонады твердили о том, что враг близко, что город обложен немецкими войсками, а только неширокая полоска суши вдоль правого берега Невы до Ладожского озера и водный путь через озеро соединяли еще Ленинград с Большой землей.

По вечерам город тонул в густой осенней темени. Не загорались и когда-то яркие огни в окнах Смольного. Все здание его было затянуто огромной маскировочной сеткой, движение по главной аллее закрыто, желтый липовый лист устилал асфальтовую дорожку. Жизни, казалось, здесь уже нет. Но через боковые проезды, тоже укрытые сетками, подлетали ко входам десятки машин, быстрым шагом проходили военные. Ленинград знал отсюда тянутся бесчисленные, телефонные и телеграфные нити r фронту, на оборонные заводы и, наконец, в Москву, в Кремль. Слово «Смольный» с новой силой возрождало героику минувших дней.

В уличных разговорах, в трамваях, в проходных заводов, по радио вновь слышались памятные старым питерцам названия: Гатчина, Красное Селе, Павловск, Поповка, Пулково, где снова, как и двадцать с лишним лет назад, развернулись жестокие бои. Снова из распахнутых ворот ленинградских заводов выползали тяжелые импровизированные бронепоезда.

Войска фронта вместе с населением города возводили за окраинами оборонительный барьер. Вверх по Неве поднялись серые узкие эсминцы, может быть, те самые, четкие контуры которых в былые майские и октябрьские вечера вспыхивали отраженным в невской воде пунктиром электрических лампочек, а днем покрывались пестрыми флагами. Теперь корабли, вскинув к небу жерла орудий, выбрасывали длинные языки слепящего рыжего пламени, и гулко катились громы их выстрелов над водой.

Где-то на взморье били из главных калибров «Марат», «Октябрьская Революция», форты Кронштадта, Красная Горка; били тяжелые железнодорожные батареи, гаубицы, скрытые на городских окраинах, били орудия армий, дивизий, полков.

С завода в ополченческую дивизию делегаты уже не ездили. Времени не стало для этого: цехи спешно перешли на выпуск снарядов и мин. Теперь из дивизии за боеприпасами приезжали прямо на завод. Бойцы рассказывали о том, как немцы тоже зарываются в землю, в блиндажи, в крытые окопы, в ямы и поры. Срок взятия Ленинграда, назначенный было Гитлером на 1 августа, затем перенесенный на 15 августа, а с 15 августа на 1 сентября, перестал упоминаться немцами вообще.

По захваченным в штабах германских частей оперативным документам, из показаний пленных, опубликованных в печати, вся страна знала о том, что немецкий генеральный штаб с самого начала военных действий ставил задачу: быстро, одним ударом, захватить Ленинград. Что же помешало гитлеровцам? То, видимо, что, добравшись почти до окраин Ленинграда, они потеряли на своем пути более двухсот тысяч убитыми и ранеными, потеряли почти полторы тысячи самолетов, сотни орудий и танков.

И вот теперь, в сентябре, когда ленинградские войска заняли позиции на внешнем обводе обороны города, полукольцом протянувшемся от Финского залива до Невы через Шереметьевский парк перед Автовом, через Пулковские высоты, Московскую Славянку, Колпино, Усть-Тосно, и, прикрытые огневым щитом ленинградской артиллерии, снова заставили немцев остановиться, перед германским командованием встал вопрос о подготовке нового удара на Ленинград. Для этого нужны были новые силы. Подтянуть их можно было только за счет Западного фронта. Но там Красная Армия сама захватывала инициативу. Там, под Ельней, войска советских генералов разбили семь или восемь кадровых немецких дивизий. Обстановка складывалась так, что новое сражение под Ленинградом не сулило немцам даже спокойной зимовки, не говоря уже о победе до наступления зимы. Обескровленные, измотанные непрерывными боями, они залегали в оборону.

Немецкие листовки, обильно сбрасываемые с самолетов, кричали теперь о том, что город будет взят способом, от которого содрогнется мир.

С болотистой невской равнины бои перенеслись на Неву, в район Невской Дубровки; на равнинах же перед городом только артиллерия обеих сторон то методическим многочасовым обстрелом, то внезапным коротким и мощным огневым налетом напоминала о том, что по разбитым пригородным деревням, по безымянным речкам и шоссейным дорогам проходит рубеж, проходит линия фронта. На полях, где все еще торчали капустные кочерыжки и чернела ботва неубранного картофеля, всюду замысловатым, но строго продуманным рисунком змеились ходы сообщения; там стучали ломы и кирки, и на брустверы окопов летели комья земли.

Холода ударили рано, с каждым днем прибавляло снегу, задували северные ветры, вечерами небо на западе горело красным в оранжевых переливах, ночи стояли стеклянные от мороза. В такие ночи на город шли бомбардировщики врага, и тогда в зените, рядом со звездами, вспыхивали разрывы осколочных снарядов.

Дивизию ополченцев с Пулковских высот перебросили на приневскую равнину, местами покрытую густым ракитовым кустарником. Теперь дивизия уже имела свой номер и, как регулярная боевая единица, вошла в состав Красной Армии.

Саперные работы на новом месте шли полным ходом, когда к Лукомцеву неожиданно прибыл Загурин. Лукомцев встретил его радушно, как старого знакомого:

— Какими путями, дорогой товарищ комиссар?

— Да вот, товарищ полковник, пока я бродил в немецких тылах, часть нашу расформировали. Побыл в резерве месяц с хвостиком, выполнял отдельные поручения, наконец не выдержал, подал рапорт с просьбой отпустить в действующие войска на командную должность. Да не удержался и приписал, что хочу в вашу дивизию. Желание мое удовлетворили, аттестовали старшим лейтенантом, том, и вот явился по назначению.

— Превосходно! Что же мы с ним будем делать, Черпаченко?

— Был комиссаром батальона, старший лейтенант… Можем дать батальон. Есть место.

— Лучше бы роту, — попросил Загурин.

— Что так? — Лукомцев улыбнулся. — Впрочем, Загурин прав. Так и следует настоящему солдату — начинать с малого. Ну, был комиссаром батальона, да ведь не стрелковый же батальон. Опыта командования стрелковым подразделением нет, приобрести надо. Правильно я говорю, Загурин? Вы не обижаетесь?

— Нисколько, товарищ полковник. Это как раз и мое желание. Об этом я и Кручинину не раз говорил. Вот и пошлем в батальон к нему самому, Кручинину. Девятой роте у них по-прежнему не везет с командирами. В самом деле, Черпаченко! — Лукомцев даже руками развел. — Первый командир, Кручинин, пропадал в свое время без вести. Второй, Марченко, убит. Третий — тяжело ранен. Четвертый — болен. Совершеннейшим образом не везет. Вот, Загурин, и возьмитесь за эту девятую. Неплохая, в общем-то, рота, боевая.

Было часов двенадцать ночи, когда Загурин нашел наконец своего нового командира. Встреча взволновала обоих — и Загурина, и Кручинина. Пили чай из неизвестно как появившихся в землянке маленьких чашечек с голубыми цветочками. Вспоминали трудные дни совместных блужданий. Проговорили до утра. Легли, как и бывало, вместе, на узком дощатом ложе Кручинина. Загурин долго не мог заснуть, захваченный множеством дум. Исполнилось его заветное желание — он стал командиром, ему поручена рота. Обычно спокойный, рассудительный, он не просто стремился командовать ротой, бить немца всеми силами ротного оружия. Нет, в его думах был пунктик, никак не вязавшийся с уравновешенной загуринской натурой. Загурина одолевала идея психической атаки. В решительную минуту поднять бойцов и молча, сверкая линией штыков, двинуться железными шеренгами на врага… Что на свете может выстоять перед человеческой волей, которая не дрогнет перед смертоносным огнем! И уже засыпая, он думал: будет час, его рота пройдет таким карающим маршем.

Утром Кручинин усадил его за карту и познакомил с обстановкой, подробно, до малейшей канавки и кустика, охарактеризовав позицию девятой роты.

Потом они вместе прошли на наблюдательный пункт батальона, оборудованный в насыпи железной дороги. Загурину все нравилось: и обстоятельный разговор над картой, и выбор места для наблюдательного пункта, и уважение, с каким бойцы и командиры относились к Кручинину.

Загурин вспомнил разговор с Кручининым на завалинке в далекой лесной деревушке.

— Такой город, как Ленинград, взять нельзя, значит? — переспросил он с улыбкой.

Кручинин понял, о чем говорит Загурин, тоже вспомнил давнее и тоже улыбнулся:

— Как видишь, и не вышло. А теперь и подавно — такая мясорубка немцу будет… В земле прочно сидим. Земля не выдаст. Теперь посмотри-ка в трубу, вращай винт слева направо. Хотя можно и без трубы, как у тебя с глазами? Вон твоя рота на бугорках, там грунт приличный, глинка с песочком. Но зато сразу же за бугорками до самого немца торфяник. Оно бы и хорошо, если бы мы только обороняться думали, но мы же не век тут сидеть намерены, как ты думаешь?

— Полагаю, что ударим в штыки рано или поздно.

— Так вот, пробовали мы ходы прорыть вперед, ближе к противнику. Не получается: копнешь — вода. Сверху — подмерзшая корка, а вглубь — вода. Для боевого охранения кой-какие норки откопали. Скверно там ребятам.

Загурин долго всматривался в даль сквозь зеленые рожки стереотрубы. Насыпь железной дороги уходила на юго-восток, за немецкие позиции. Километрах в двух над речкой висела ажурная ферма моста. За мостом селение — сильно укрепленный узел вражеской обороны. Речка течет влево и впадает в Неву возле деревушки, тоже превращенной немцами в опорный пункт. Вдоль обоих берегов — окопы, блиндажи, дзоты врага, еще не разведанные, не нанесенные на карту. Гитлеровцы непрерывно строят: каждую ночь в морозном воздухе слышны звуки пил, стук топоров, треск дерева. Наши минометчики открывают по этим звукам огонь. Немцы отвечают пальбой сразу многих артиллерийских батарей, включают пулеметы, осыпая торфяник светящимися пулями. Наши корпусные пушки, нащупав расположение вражеских батарей, бросают туда тяжелые снаряды. Но едва грохот перестрелки затихнет, как снова звуки пилы и стук топоров у немецких позиций…

— А восьмая рота у нас за насыпью, — сказал Кручинин. — Там еще тяжелей. Совсем открытое место. Немцы, как видишь, на возвышении.

— Так я пойду в роту. — Загурину не терпелось вступить в командование. — Давай мне связного.

— Стемнеет, вместе пойдем, не спеши, — ответил Кручинин. — Надо же тебя представить как положено, по всей форме: новый командир!

Селезнев сидел в одной из штабных землянок и при свете семилинейной керосиновой лампы переводил только что доставленное разведчиками приказ командира немецкой дивизии генерал-лейтенанта Мохальца.

— Какой-то пониженный тонус, — сказал он Юре Семечкин полудремавшему на соломенном тюфяке. — Какие-то минорные нотки. «Мы должны укреплять оборону… Мы не можем позволить русским отнять те позиции, которые завоеваны нашей кровью. Мы не должны страшиться зимы к артиллерии Советов…» Мы должны, мы не можем, мы не должны… Странный приказ!

— Ничего странного, Борис Андреевич. А что еще ему осталось писать? Ура, в атаку на Ленинград? Так, что ли? Немец, немец, а понимает, что не ужиться ему по соседству с таким городом, как наш. Вот и ноет: должны — не должны. Верно, не приказ, а биение в пустой чайник.

— Вы несколько упрощенно судите, товарищ Семечкин. Такой серьезный вопрос, как природа минорного звучания немецких приказов, подлежит более внимательному рассмотрению. Я думаю…

В это время вошел связной с приказанием Селезневу немедленно явиться к Лукомцеву.

В землянке Лукомцева кроме Черпаченко находился и Баркан.

— Садитесь, — пригласил Лукомцев, указав Селезневу на застланную серым солдатским одеялом железную койку. — Я решил назначить вас начальником разведки дивизии. Не возражайте, не возражайте. Работа бесспорно ответственная, но вам, я считаю, она по плечу. Обстановка требует от нас отличной организации разведки и саперной службы. Саперную службу возглавит один из ваших товарищей, мы и это уже решили, а за разведку возьметесь вы. О деталях побеседуете позже с начальником штаба. Желаю успеха!

— Селезнев вышел.

— Одно у меня сомнение, — сказал Черпаченко, глядя ему вслед, кабинетчик он до нижней рубашки и организаторских способностей у него, по-моему, непозволительно мало.

— Серьезный, хороший переводчик, аналитик, — не согласился Лукомцев. Это прекраснейшие данные для разведчика. А уменье, навыки — придут.

Что касается самого Селезнева, то он не выразил ни испуга, ни радости, ни удивления, когда Лукомцев сказал ему о таком назначении. На заводе он аккуратно выполнял любые задания дирекции, привык быть исполнительным и в каждое дело вкладывал всю душу, методично, последовательно добиваясь должных результатов.

Рассказав о своем неожиданном повышении по службе Семечкину, который горячо ободрил: «Ничего, Борис Андреевич, не теряйтесь, вытянете, да ведь и помогут». Селезнев тут же извлек из чемодана «Боевой устав пехоты» и принялся перечитывать главы, относящиеся к разведке.

Просматривая список личного состава, новый начальник дивизионной разведки взвешивал человека всесторонне, решая, что в этом человеке есть ценного для службы в разведке, как он, ее, эту службу, понимает. А разведку Селезнев представлял отнюдь не в виде серии лихих наскоков на врага, основанных на личной отваге разведчиков. Это было, по его мнению, постоянное, настойчивое, повседневное проникновение в замыслы в его планы, в его действия. Для выполнения такой задачи необходимы были люди самых различных качеств. Вспомнил Селезнев и Бровкина, с которым когда-то ссорился именно из-за разности взглядов на разведку. Но ссора ссорой, а Бровкин, как старый сметливый солдат, будет безусловно полезен, и Селезнев вытребовал его из полка.

Бровкин явился в землянку разведотделения гордый тем, что его повышают: из полковой — в дивизионную! Вспомнили старика! Увидев Селезнева за столиком, он кивнул ему:

— А ты чего здесь? Или тоже в разведчики метишь, ноль-ноль восемь! Заметив в петлицах Селезнева фронтовые зеленые «шпалы», которые тот надел как интендант третьего ранга, Бровкин смутился. И окончательно он растерялся, когда Селезнев спокойно, как бы между прочим сказал:

— Я начальник разведки дивизии, Василий Егорович.

Ошеломленный неожиданностью, Бровкин думал: «Ну какая теперь будет разведка, боже мой! Что он в ней понимает?»

— Сядьте, — сказал Селезнев и продолжал: — Несмотря на ваш неуживчивый характер, товарищ Бровкин, несмотря на то, что вы задира и крикун, я все же попросил командование отдать вас в дивизионную разведку. И поручился за вас. Надеюсь, вы мою рекомендацию оправдаете?

Бровкин досадовал на то, что взял его в дивизионную разведку именно Селезнев, человек, который ее, конечно же, с треском завалит и над которым все равно сколько бы он «шпал» ни нацепил, вся дивизия будет хохотать.

Но дни шли, никто над Селезневым не хохотал, да и сам Бровкин вскоре убедился, что начальник его не так-то и простоват, как ему, Бровкину, казалось.

Штаб армии требовал сведений, проверял ход строительства инженерных сооружений, подбрасывал пополнение в части, боеприпасы; в деревушке, где стояли тылы дивизии, появились танки: тяжелые KB вползли в сараи, под навесы, в амбары, танкисты возились возле машин. Часто над позициями врага проносились наши воздушные разведчики, по утрам бомбардировщики скидывали там легкие бомбы, нащупывая систему зенитного огня. Шла подготовка, как в армии говорили, к жесткой обороне, по Лукомцев чувствовал, что организуется не только оборона. Он приказал усилить разведку и, в частности, во что бы то ни стало достать «языка» чего не удавалось сделать с того времени, как позиции дивизии стабилизировались. Добывали документы, трофейное оружие, но «язык» не давался, много поступало самых фантастических предложений, как поймать немца. Придумал свой проект и Бровкин:

— На приманку возьмем. Привяжем, в кусточках барана, немцы и приползут. Они же всё, поди, в окрестных селах пожрали. А приползут, мы их тут и зачалим.

Над Бровкиным только посмеялись: живого барана в те дни в кольце блокады найти было невозможно.

Селезнев сам взялся за разработку плана поимки «языка». Два дня ползал он в ничейном пространстве между своими и немецкими окопами и в конце концов вызвал Бровкина:

— Вот что, Василий Егорович, завтра вы приведете «языка». Руководство операцией поручаю вам, как человеку серьезному и сообразительному.

«Ох лиса, до чего же ловок подъезжать», — думал Бровкин, ни слова Селезнева были ему весьма приятны, и слушал он внимательно, поскольку назначался ответственным за такое дело.

— Смотрите сюда, — продолжал Селезнев, показывая по карте. — Здесь, в лощине, между кустарником и этой тропинкой, сидит боевое охранение какой-то немецкой части. Какой, мы пока ни знаем. Их там человек тридцать — сорок. В восемь ноль-ноль…

— Это не «ноль-ноль восемь». — Через сверкнувшее пенсне Селезнев взглянул на Бровкина. — В восемь ноль-ноль, говорю, они завтракают. Точно. На то они и немцы. В шестнадцать ноль-ноль обедают. А в двадцать один ужинают. В обед они, надо полагать, больше всего получают пищи, поэтому и настроение у них в такой час самое благодушное. И хотя это день, а не ночь, и светло, а не темно, я считаю, что брать «языка» надо именно в этот, обеденный час. От нашего боевого охранения, откуда вы начнете путь — только ползком, скрываясь за кочками, осокой, не спеша, без горячки, — до немца ровно полтора километра, и всё торфяником. На это у вас уйдет три часа, я проверил. Значит, чтобы поспеть к шестнадцати, вам надо двинуться в тринадцать. А там — полная воля вашей инициативе, ловкости, хитрости. Понятно? Беретесь?

— Берусь. Понятно.

Операция Бровкину казалась настолько ясной, успех ее настолько очевидным, что он загорелся нетерпением.

— А когда? Завтра? Есть, товарищ капитан!

Все пошло как по расписанию. К тринадцати ноль-ноль два десятка бойцов с Бровкиным во главе были в окопчиках боевого охранения одной из рот первого полка и двинулись вперед на торфяник.

— Зады, зады подбирай! — шептал Бровкин. — К земле прижимайся.

Маскировке помогали кочки, слегка припорошенные снегом, заиндевелые редкие кустики, пучки бурой сухой осоки.

В четыре часа дня, как это и рассчитал Селезнев, разведчики были в отмеченном на карте месте, в двадцати метрах от траншеи немецкого боевого охранения. За брустверами там брякали котелки, слышался говор, смех, кто-то напевал.

Бровкин взмахнул рукой — сигнал! Вскочил первым на ноги, бойцы бросились за ним, в несколько секунд пробежали короткое расстояние до окопа и молча обрушились на плечи ошалевших от неожиданности немцев. Те буквально остолбенели при виде падающих на них людей с автоматами. Бой в траншее длился две, может быть, три минуты, не больше. Бойцы били гитлеровцев прикладами, кололи ножами, избегая стрельбы. Немцы тоже не стреляли. Они были безоружны: их винтовки и автоматы оказались в стороне, составленными на время обеда. Немцы пробовали обороняться ножами; один из них отбивался котелком, из которого при каждом взмахе брызгала клейкая ячневая каша. Боец ударил его автоматом по каске; оглушенный немец присел на корточки, но котелка с кашей из рук не выпускал…

Несколько немецких солдат, выскочив из окопа, пустились наутек. Бровкин дал им вслед очередь. Двое упали. И тут только руководитель разведки спохватился.

— Стой! — крикнул он не своим голосом. — Стой! Есть еще живые?

— Есть один, — ответили из угла, где шла возня. — Никак не взять гада, сейчас кончим его…

— Не трожь! — закричал Бровкин в испуге. — Черти, «языка» же пришли брать!

Он оттолкнул бойцов от немца. Тот настолько крепко забился в патронную нишу в стенке окопа, что из норы торчали одни его ноги.

— А ну, хватайся!

Бойцы взялись за ноги и в два рывка выбросили гитлеровца на дно траншеи.

— Какой-то чин, — заметил один из бойцов. — С лычками.

— Вяжи! — приказал Бровкин. — И пошли, а то расчешут.

Уже не маскируясь, лишь слегка пригибаясь, бежали назад прямо по полю… Когда были совсем возле своих траншей, вслед им ударили немецкие минометы. Немцы долго долбили по кочкам и кустарнику. Минные разрывы гремели даже и тогда, когда возбужденный успехом, радостный Бровкин докладывал Селезневу.

— Задание выполнено, товарищ капитан! «Язык» взят. Звания не знаю, с лычкой.

— Ефрейтор.

— Убитых нет, только шестеро легко ранены столовыми приборами. Захвачено восемь автоматов, пистолет, два ручных пулемета. Винтовок не брали, тяжеловато тащить, товарищ капитан.

— Спасибо, Василий Егорович, — просто сказал Селезнев, протирая пенсне. — Передай благодарность всем ребятам.

Лукомцев остался доволен боевым выходом дивизионной разведки:

— Видите, майор, не ошиблись мы в Селезневе. Я чувствовал, что есть в нем что-то такое от следопыта.

Не ошиблось командование дивизии и при выборе командира молодого саперного батальона.

Однажды ночью Юра Семечкин, пробираясь с передовой линии в политотдел, заметил за кирпичным заводом, в поле, темную фигуру, совершавшую непонятные движения. Фигура бродила из стороны в сторону, раскачивалась, нагибалась, что-то искала в снегу.

— Эй, кто идет? — окликнул встревоженный Семечкин, доставая пистолет. — Стой! — И щелкнул курком: — Пароль!

— Свои, — отозвался человек на снегу. — Палить не вздумайте. А пароль я вам с такого расстояния орать не стану! Подойдите поближе, тогда и спрашивайте. И вообще, вы сами-то кто такой?

Семечкин храбро зашагал по снегу.

— Фунтик! — изумился он, узнав геолога. — Вы что тут?

Фунтик стоял с миноискателем в руках и смущенно улыбался. Ночью он, оказывается, работал с этим прибором для отыскивания мин, чтобы назавтра утром ровным, уверенным голосом человека, знающего свое дело, рассказать о миноискателе бойцам, точными, проверенными движениями показать им, как надо с ним обращаться.

В противоположность Селезневу рядовой Фунтик до крайности расстроился и даже перепугался, узнав о назначении на командную должность, да еще на такую — в батальон! Только что был связным, и вот, на тебе, — начальник. Но приказ есть приказ, оставалось одно — работать, и он энергично принялся за дело. Копаясь в списках личного состава частей, Фунтик отобрал плотников, каменщиков, кузнецов, землекопов. Достал наставления по саперному делу, справочники, и в батальоне началось учение. Новый командир целый день учил молодых саперов, а ночью учился сам: взрывал толовые шашки, резал до боли в руках колючую проволоку, отрабатывая ловкие, автоматические, экономные движения. У него стала вырабатываться черта, так необходимая и бойцу и командиру: умение применяться к условиям войны. Фунтик открыл, что печи в землянках можно делать из водопроводных труб больших диаметров и даже из старых огнетушителей. А самое главное, за что он получил личную благодарность командира дивизии, — Фунтик знал теперь, как рыть окопы на мокром торфянике между нашими и немецкими позициями. Как-то один из пехотных командиров сказал в штабе дивизии: «Черт бы подрал этих саперов! Всю ночь ковырялись, а что сделали? Траншею в сорок сантиметров глубиной». — «Сорок? — переспросил тут же находившийся Фунтик. — Молодцы! Хорошо, что не пятьдесят. Иначе вода все бы залила. Мы, уважаемый товарищ, вынимаем за ночь лишь то, что промерзает за день».

Опыт Фунтика стал известен в штабе армии, и вскоре через «проклятый» торфяник от всех батальонов и рот к немцам зазмеились ходы сообщения; потом возникли выдвинутые вперед окопы и траншеи.

Бойцы, которые вначале с недоверием отнеслись к командиру в роговых очках, теперь полюбили его от всей души за человечность, за глубокие знания, за, как им казалось, большой военный опыт, за то, что к нему приезжают советоваться командиры из соседних частей.

«Опять к нам»! — многозначительно перемигиваясь, говорили саперы, завидев чью-либо «эмку» или «козлика» возле землянки своего комбата. Это «к нам» было преисполнено гордостью за весь батальон, за всю дивизию, выросшую из, ополченцев.

Зная историю с Фунтиком, Семечкин пожал руку геологу, пожелал ему удачи и ушел.

Вовсю развертывались инженерные работы и на участке роты Загурина, где грунт был отнюдь не торфянистый, а глинистый, плотный, тяжелый. Работали ночами, потому что до немцев здесь было слишком близко и вся местность просматривалась с наблюдательных пунктов врага. Загурин, по-прежнему мечтавший о штыковой атаке, любил побродить ночью по окопам, понаблюдать их ночную жизнь; встанет где-нибудь в ячейке для пулемета, замрет, насторожится. А сегодня он решил сам отвести смену бойцов в боевое охранение. Дойдя до передней траншеи и дожидаясь там, пока соберутся бойцы, Загурин почти рядом услышал во мраке сиплый бас:

— Что же, я санинструктор, это верно. По закону если, то мне тут долбать и не полагается. А надо, брат ты мой, надо.

Эти слова сопровождались стуком лопаты о мерзлую землю.

Бойцы тем временем собрались. Загурин проверил их оружие и повел ходом сообщения на снежную равнину впереди окопов. Когда ход окончился, бойцы перебежали полянку, перепрыгнули через текущий подо льдом ручей и дальше шли неглубокой канавой, пригибаясь к самой земле. Как ни осторожно старались они двигаться, противник, очевидно, заслышал скрип снега под ногами, и в небо одна за другой полетели осветительные ракеты. Загурин приказал лечь, но немцы уже встревожились. На близкой линии их окопов замелькали вспышки выстрелов, елочным фейерверком посыпались разноцветные пули, на фланге неторопливо застучал крупнокалиберный пулемет. Равнина и небо над ней пропишись огненными строчками.

Стрельба стихла не скоро. Удвоив осторожность, бойцы продолжали путь. Совсем близко от переднего края врага, укрывшись в канаве, их ожидали товарищи, которые уже отбыли свой наряд. Они выползли навстречу пришедшим из ячеек в холодной снежной земле, размяли затекшие мускулы и, молчаливые, так же согнувшись, падая при вспышках ракет, ушли.

Загурин проследил за тем, как новый наряд занимает стрелковые ячейки, укладывает на брустверы винтовки и устанавливает пулеметы, устраивается, насколько возможно, поудобнее. Бойцам здесь придется лежать целые сутки, до боли в глазах вглядываясь вперед, напряженно ловя каждый звук, каждое движение во вражеских окопах. Между ними и врагом — лишь проволока и несколько десятков метров открытого поля. Говорят и пишут: фронт, передовая линия обороны… Вот же он, фронт, вот же она, передовая линия обороны, эти несколько бойцов, полуголодных, озябших, отнюдь не могучих физически. Все неизмеримо проще, будничней, чем думают те, кто сейчас в тылу.

Только убедившись, что боевое охранение в порядке, Загурин двинулся обратно. Проходя по главной траншее, в стенках которой были вырыты бойцами ниши — на одного, на двоих, где, завесив вход плащ-палаткой и разведя костерок на перевернутой крышке котелка, можно поддерживать тепло, греть щи, писать домой письма, — он снова услышал разговор:

— А как ты думаешь, сидеть вот здесь, в холоде, под пальбой, когда даже снег вокруг от разрывов что сажа, — это не героизм?

В ответ молчали.

— Нет, ты скажи, героизм или нет? — настаивал первый голос.

Наконец второй мрачно и нехотя ответил:

— Если не ныть, то, может быть, да. А вообще-то, очень ординарно. Я не так представлял себе героизм.

— Это у тебя книжное представление о героизме. А по жизни — мы с тобой и есть герои. Это я не для хвастовства, а для констатации факта.

Такое определение героизма: «Если не ныть» — Загурину показалось тоже не очень верным, оно не вязалось с его представлением о героизме динамичном, деятельном, эффектном. Он хотел было заглянуть в нишу к беседующим, но фронт внезапно ожил. Должно быть, гитлеровцам опять померещилось. Снова загремели пулеметы, захлопали винтовочные выстрелы, в нёбе замигали ракеты, и вскоре возникла музыка. Из мерцающей дымки вместе с трассирующими пулями долетели звуки знакомой всем боевой песенки:

Все хорошо, прекрасная маркиза,

Все хорошо, все хорошо!..

Когда песенка затихла, голос фельдфебеля из немецкой роты пропаганды забубнил:

— Товарищи бойцы и командиры Красной Армии, переходите к нам… Не верите комиссарам и политрукам… Мы дадим вам пищу, дадим работу…

Загурин подал команду:

— Ну и поработаем! Прогреть оружие!..

Возвратясь под утро в свою, тоже смахивающую на нору, землянку, он нашел на постели знакомый серый конверт, очевидно в его отсутствие принесенный ночью с полевой почты. Жена писала, что в семье все благополучно, только с едой стало туговато; что она работает теперь на оборонном заводе; что ее премировали; что она беспокоится о его здоровье. «А просьбу твою выполнила. В воскресенье сходила по обоим адресам. Всего писать не буду, по только передай своему командиру, что ни там, ни там их нет, и где — узнать не смогла».

Это было ответом не столько Загурину, сколько Кручинину, который по сей день не имел сведений о семье. Письма его возвращались с пометкой: «По указанному адресу не проживает». Кручинин писал товарищам в Ленинград, но те или тоже ушли на фронт или дни и ночи просиживали на заводе, готовя оружие для армии, и не отвечали. Тогда вот он и попросил Загурина узнать через жену что-нибудь о Зине и дал адрес ее и адрес своей матери. Загурин был так огорчен письмом, что долго не мог продолжать чтение, понуро сидел, вглядываясь в прыгающий огонек масляной коптилки. Ему было больно за друга, молчаливо, в одиночестве, переживавшего свою тревогу.

От близкого разрыва мины плащ-палатка, прикрывавшая вход, взметнулась, и коптилка погасла. Загурин зажег ее и вновь принялся за письмо. Жена в заключение писала: «Поздравляю тебя с нашим праздником. Вспомни прошедшие годы, как мы встречали этот день».

Загурин взглянул на календарик, прибитый над постелью огромным ржавым гвоздем: праздник! Да, в самом деле, через два дня праздник, а он здесь даже счет времени потерял. Послезавтра — седьмое ноября.

Загрузка...