Была середина апреля, и ноги мои погружались в снег по самую щиколотку. Кое-где снег уже стаял; я бежал по лесу, ничего не видя от страха, одержимый одной мыслью, но невольно меня влекло к темным бурым полоскам вереска, мха и прелого папоротника. Почему-то мне казалось, что в головоломном узоре бесснежных троп и тропинок я немедленно отыщу спасительный путь. Я бежал, все больше и больше подпадая под власть могучего наваждения, запрещавшего мне ступать по белому: так, ребенком я верил, что отвращу от себя любую беду, если только не стану наступать на полоски земли между плитами тротуара.
Я надеялся миновать рощу шириной метров в двести. За ней было поле, спускавшееся к ручью. А на другой стороне ручья начинался большой лес.
Я видел его из окна камеры всякий раз, когда расступался туман, и за эти четыре дня он стал для меня привычной деталью пейзажа, от которой я не смел отвести взор, и всякий раз, когда ужас сжимал сердце, я шепотом повторял про себя словно глухое, монотонное заклинание, словно детский стишок, которым в потемках развлекает себя ребенок, страшащийся мрака: роща, поле, ручей, лес, роща, поле, ручей, лес…
Я бежал и ни разу не вспомнил о Герде. Я только тогда подумал о ней, когда выбежал на опушку леса, туда, где земля уже начинала клониться под гору и исчезала в тумане. Я встал как вкопанный и прикрыл рот рукой, чтобы заглушить дыхание, и прислушался. В тот же миг пугающе близко прогремели два выстрела. Я ринулся в поле, в туман и подумал: «Значит, они поймали ее, значит, они застрелили ее, они еще провозятся примерно с полминуты, и за это время я почти успею добежать до ольшаника у ручья. А на другой стороне начинается большой лес, и он тянется до самой границы, да, этот лес извилистей полосой тянется до самой границы… Дороги я буду пересекать ночью…»
Я мчался очертя голову и слышал лишь треск ломающейся подо мной ледяной корки, и казалось, будто я вспарываю в ткани леса один и тот же нескончаемый шов. Прогремело еще несколько выстрелов, и от страха я совсем позабыл, что лучше бежать налево, иначе я рискую вернуться по кругу назад. Время — секунды, минуты, часы, за которые прошлой ночью я цеплялся с такой лихорадочной алчностью, — поглотил безумный бег, и я забыл, что, мчась по прямой, я уже через минуту должен был достигнуть ручья. Жила одна лишь плоть, и только одного жаждала она: скорей прочь отсюда, туда, в лес, пока они не догнали меня, туда, в гущу деревьев, туда, за взгорки. А потом — еще дальше и дальше в туман, пока он не рассеялся…
Я замер на бегу и, задыхаясь, с ужасом уставился на землю. Передо мной были мои собственные следы: значит, я вернулся назад. Петляющая лента следов тянулась влево и вправо и дальше исчезала в тумане, и я уже не знал, в какой стороне ручей.
Выстрелов тоже больше не было слышно. И не слышно было погони, и откуда мне было знать, в какую сторону мчаться. Может, палачи притаились вон там за деревьями и подстерегают меня, зная, что я непременно собьюсь с пути и вернусь на собственный след.
Сделав несколько шагов, я остановился: господи, ведь следы, конечно, идут лишь в одном направлении. Я жадно припал к земле и теперь отчетливо увидел длинный неглубокий след своих каблуков, всякий раз подгребавших на бегу горстку снега.
А что, если — я встал и прислушался, — а что, если это чужой след и еще кто-то, подобно мне, сделал круг и сейчас возвратится назад? Здесь, в густой мгле, поглотившей все измерения и пропорции, я не мог разобрать, где начинается спуск к ручью.
И тут я услышал, как кто-то мчится ко мне, ломая тонкий ледяной наст. Я не стал ждать, пока его увижу, а круто повернулся и побежал, и тот человек что-то прокричал, а я пригнулся, пробиваясь сквозь груду снега, доходившего мне до колен… Меня слепили слезы, и дыхание со стоном вырывалось из моей груди, и вдруг я обнаружил, что потерял правый ботинок, но в тот же миг забыл об этом, и я стал петлять, чтобы уйти от пуль, спотыкался и падал и снова вскакивал и мчался дальше, уже не оглядываясь на след, и, только натолкнувшись на дерево, пришел в себя. Удар был такой силы, что я сполз на землю вдоль ствола и, обвив его руками, застыл на коленях. Все тело мое свела судорога, я припал к корням дерева, прильнув щекой к узловатой коре, и меня вырвало. И, лежа у подножия дерева, я начал считать: раз, два, три, четыре, словно пытаясь удержать каждый миг, отпущенный мне… пока меня не схватили.
Не меняя позы, я повернул голову и увидел Герду. Но лишь спустя мгновение я узнал ее — словно очнувшись от сна. Она стояла рядом, но глядела не на меня, а куда-то поверх моей головы в туман, словно боясь, не оставила ли она в нем следов. Лицо ее горело, изо рта жесткими толчками вырывался пар, губы побелели; смахнув волосы с лица, она подалась вперед и прислушалась. Она дышала часто, тоненько всхлипывая, и слезы без удержу текли по ее щекам, капали с подбородка.
— Отец? — Она выдохнула это слово, не глядя на меня. — Его взяли?
Голова раскалывалась от боли, судорога не отпускала живот. Я сделал рывок, чтобы встать и мчаться дальше, но тут же снова упал. Сам того не заметив, я сплел пальцы рук вокруг ствола и теперь не мог их разжать. Я бился, дергался, и снова меня захлестнул страх, и, взвыв, точно зверь, я рванулся вперед и впился зубами в правую руку.
— Судорога у меня, не могу разжать рук…
Весь дрожа, я пробормотал эти слова, и мне вдруг стало стыдно, хотя я думал, что этого чувства давно уже нет в природе, стыд смешался со страхом и похитил последние мои силы. Я увидел, что рука у меня в крови, и в тот же миг ощутил резкую боль: Герда хлестнула меня по пальцам. Руки мои разжались, и я поднялся, держась обеими руками за ствол.
— Скорей, — торопливо, хрипло шепнула она и подала мне ботинок.
Я растерянно уставился на него.
— Ты потерял башмак!
Лихорадочно переводя дух, она настойчиво совала мне в руки ботинок, словно желая во что бы то ни стало избавиться от этой смертельно опасной вещи. Я взял башмак в обе руки и прижал к груди, по-прежнему ничего не понимая.
— Это твой башмак! — крикнула она. — Бежим!
Я посмотрел на свою ногу и вдруг понял и наклонился, чтобы…
— Не сейчас! После обуешься! Сейчас некогда!
Изморозь осыпалась вокруг, когда мы пробивались сквозь ольшаник к ручью. Лед на ручье треснул, и под ним показалась длинная полоса черной воды, окаймленная желтой кромкой.
Мы не стали искать брода, а вошли в ручей и побрели к тому берегу, и скоро вода обступила нас по пояс. Герда пошатнулась, и я протянул ей руку. Она ухватилась за мои пальцы, но они набрякли от ее удара, и мне никак не удавалось их согнуть. Она оперлась на мое запястье, и так, поддерживая друг друга, мы шаг за шагом продвигались вперед, ощупью ступая по неровному дну. Герда выпустила мою руку только тогда, когда мы благополучно перебрались на тот берег.
От ручья поднимался крутой откос, снег на нем был рыхлый, и мы поползли вверх на четвереньках, цепляясь за каждый куст, потому что нам было недосуг выбрать более пологий склон, — только бы скорей укрыться в гуще деревьев, — но еще на середине откоса мы заслышали пальбу с другой стороны поля.
«Они палят наугад, — подумал я, — они воображают, будто мы еще на той стороне». Меня вдруг осенило, что это первая разумная Мысль, которая появилась у меня за последние четыре дня, и в сердце вновь вспыхнула отчаянная надежда, что, может быть, нам все же удастся уйти от погони. В ветвях деревьев над нами просвистели пули, донеслись лающие звуки команды, но мы уже успели взобраться на холм и, пригнувшись, метнулись в ельник.
Мы бежали без передышки, пока Герда не споткнулась. Рухнув на землю, она так и осталась лежать, уткнувшись лицом в талый снег. Я тронул ее за руку и хотел помочь ей встать. Она обернулась ко мне, и я понял, что́ у нее в мыслях, я встал на колени рядом с ней и встряхнул ее за плечи.
— Нет, — зашептал я, задыхаясь и подталкивая ее в спину, — нет, наших не взяли. Где уж отыскать их в этой мгле! Но нам надо спешить, пока туман не рассеется. Ты же сама видела, — сказал я и, наклонившись к ней, закричал ей прямо в ухо: — Вчера туман разошелся только под вечер!
Я подталкивал и поднимал ее легкое тело, пока не принудил ее встать на колени, затем, подхватив ее под руки, поставил на ноги. Ее лыжные брюки намокли по пояс; с нитей, которые она надергала в своей непомерно просторной мужской куртке, свисали сосульки. Она стояла, прислонившись к ели, ее била дрожь, и она смотрела, как я вытряхиваю снег из своего башмака. Я обулся, но не мог завязать шнурок. Присев на корточки, она пыталась мне помочь, но и у нее тоже ничего не вышло, и мы оставили это и заспешили дальше.
Мы были уже не в силах бежать, но шли быстрым шагом, стараясь держаться проталин.
Теперь, когда схлынул первый безумный страх, я стал оглядываться по сторонам. Нам надо было идти на север, а затем на восток, чтобы уйти от заселенных мест. Но в лесу было нелегко угадать нужное направление, разве что по верхушкам гор, с которых под полуденным солнцем еще вчера стаял снег.
— Попробуй отыскать муравейник, — сказал я.
Она молча кивнула. Даже от одного этого усилия она пошатнулась, и, вернувшись назад, я стал помогать ей карабкаться на склон, и потом, все так же ощупью пробираясь вперед, мы обошли трясину. Чуть дальше в тумане перед нами возникла отвесно уходящая вверх горная тропка.
— Не могу больше.
Выскользнув из моих рук, она опустилась на кучу хвороста.
— Только одну минутку, — задыхаясь, прошептала она, — я больше не могу.
Дрожа от усталости, она откинулась спиной на груду прелых ветвей среди снега и мокрой листвы.
В тишину вдруг ворвался негромкий звук: какой-то белый комок, пробив туман, глухо ударился о землю. Я вздрогнул, торопливо обернулся и застыл, пораженный страхом. И тут я увидел белку — это она сбросила снег с еловой ветки — и разразился пронзительным смехом:
— Черт побери!..
Я провел рукой по лбу и резко оборвал смех, вспомнив, как я лежал без чувств, обняв руками древесный ствол, когда меня нашла Герда. Стыд привел меня в ярость, и, шагнув к девушке, я закричал:
— Вставай, надо идти!
Наклонившись к ней, я дернул ее за руку, пытаясь ее поднять; она старалась вырваться, но я не отпускал ее, и тогда она стала колотить меня свободной рукой.
— Уходи! — хрипела она. — Оставь меня!
— Ты пойдешь со мной!
Страх захлестнул нас обоих, он, словно электрический заряд, передавался от одного к другому, и теперь мы уже не могли оторваться друг от друга и, сцепившись, повалились на сучья и начали бороться, как двое детей, забывших, из-за чего вышла ссора, и знающих лишь, что должны драться, пока достанет сил или пока их не разнимет кто-нибудь из взрослых. В конце концов я закатил Герде оплеуху, так что она рухнула на спину и ударилась о ветку. Она вскрикнула коротко и звонко и отползла от меня.
Я поднялся, тяжело переводя дух. Мы стояли, и между нами была груда хвороста. Я не глядел на Герду, но слышал, что она плачет, часто и торопливо всхлипывая, и я почувствовал, что страх отступил и что мне уже не так отчаянно стыдно.
— Надо идти дальше, — тихо сказал я ей.
Я повернулся и зашагал влево вдоль горной стены — туда, где исчезали в тумане макушки деревьев. И только обнаружив лощину, я обернулся назад — посмотреть, идет ли Герда за мной. Она стояла невдалеке, разглядывая свой правый карман, оборванный по швам с обеих сторон. Никто из нас не произнес ни слова. По-прежнему избегая глядеть друг на друга, мы уставились на оборванный карман, свисавший книзу, как непреложный знак того, что отныне мы обречены делить друг с другом и страх и стыд.
Секунду я стоял в нерешимости. «Я не могу задерживаться из-за нее!»
Я снова повернулся к ней спиной, боясь, как бы она не разгадала мои мысли, и зашагал вдоль уступа.
«Я ушел только для того, чтобы отыскать дорогу».
И снова я обернулся к ней и увидел: ее хрупкий силуэт вот-вот сольется с деревьями.
«Еще три метра, и я уже не увижу ее!»
— Иди, не надо меня ждать!
Она сказала это глухим, упавшим голосом. Но я понял, что она раскусила меня, и в ту же минуту я возненавидел ее и пожалел, что ее не поймали, нет-нет, я не хотел, чтобы ее поймали, жаль только, что мы встретились там, у опушки…
Я вдруг замер и прислушался, а она между тем догоняла меня.
— Слышишь?
Кивнув, она подошла ко мне. Мы расслышали удары топора. Надежда окрылила нас, и мы сразу же побежали в ту сторону, откуда доносился звук.
— Погоди!
Резко остановившись, я обернулся и схватил ее за руку.
— А что, если?..
— У нас нет выхода, — тяжко дыша, шепнула она, — да и навряд ли нацисты рыщут здесь под видом лесорубов…
Ее робкий и в то же время слегка назидательный тон вновь оголил мой страх, и я заупрямился.
— Что́ ты об этом знаешь! — сказал я.
Мои слова прозвучали неожиданно резко, и ее глаза широко раскрылись от удивления, словно она впервые за все время как следует разглядела меня.
— Надо расспросить лесоруба, — зашептала она, — может, он знает дорогу… Может, он с кем-нибудь связан… А не то — убежим, прежде чем он успеет кого-то позвать…
Я опять постоял, прислушиваясь, и подумал: «Она ждет, что я приму решение».
— Странно, что кто-то рубит лес в этакой мгле, — сказал я.
Я вдруг рассмеялся чуть раздраженно и, возможно, с излишней пренебрежительностью, и у меня задергались уголки губ и глаз. Мы оба вздрогнули от неожиданности; я пристыженно смолк и тыльной стороной ладони попытался разгладить лицо.
— А все же это подозрительно, — продолжал я, — почти невероятно.
Я почувствовал, как судорога поползла от губ к подбородку и за ушами вдруг образовались жесткие узлы, и я увидел, что Герда старается выдавить из себя улыбку, чтобы успокоить меня. Но улыбки не получилось, вышла лишь жалкая гримаса, и, уловив ее отражение в моем взгляде, Герда отвернулась.
Здесь, в лощине, мгла была еще гуще, и мы увидели лесоруба, лишь очутившись почти рядом с ним. Сначала он возник перед нами из-под земли, точно смутное воплощение нашего страха, но затем видение поплотнело, и перед нами предстал невысокий жилистый мужчина с редкой щетиной на щеках, выпученными глазами и темным венчиком волос вокруг лысины. Он был в толстом вязаном свитере, рабочем комбинезоне и резиновых сапогах. От него шел легкий пар; слегка наклонившись вперед, он ловко орудовал топором. На лице его читалась озабоченность, а кончик языка мелькал в углу рта всякий раз, когда лезвие топора приближалось к подножию дерева, и мгновенно исчезал, когда лезвие вонзалось в ствол. Он четко работал, но все его движения словно подчинялись какому-то роковому, колдовскому ритму, в них были обреченность и в то же время ожесточение, казалось, он веками стоял на этом месте, прикованный к дереву и к топору, и не знал, наступит ли для него когда-нибудь час избавления.
Но теперь, даже не видя нас, он явно ощутил присутствие чужих людей: несколько раз дровосек промахнулся и, подняв топор, осмотрел его слегка удивленно и как бы с обидой; сразу же вслед за этим он обернулся в нашу сторону и замер с топором в руках. Он заморгал, глаза его изумленно расширились, и он слегка попятился.
Я подошел ближе. Мужчина оглянулся, словно желая убедиться, что путь к отступлению свободен, затем, опустив топор, вопросительно взглянул на нас.
— Мы заблудились.
Я сделал еще шаг вперед, но лесоруб снова поднял топор, и я застыл на месте. На его костистом лице появилось настороженное, страдальческое выражение. Он попеременно переводил взгляд с Герды на меня и с меня на Герду, и, очевидно, до него наконец дошло, что за люди стоят перед ним. Сделав это открытие, он изумленно разинул рот, но тут же замахал топором, словно ограждаясь им от нас, и решительно замотал головой.
— Нет! — истошно выкрикнул он и, запинаясь, забормотал: — Я вам не помощник. Вы лучше не пытайте меня ни о чем, мое дело сторона. — Он мотнул головой. — Ступайте отсюда!
Я бессильно, умоляюще развел руками и хотел подойти еще ближе, но Герда, вцепившись в мою руку, удержала меня.
— Мы про вас ничего не скажем, если нас схватят, — зашептала она, — только растолкуйте нам, куда мы забрели и где нам лучше укрыться.
Лесоруб держал топор в правой руке, а левой опирался о ствол сосны. Тут он и вовсе зашел за дерево и, словно белка, выглядывал из-за него с испугом и любопытством. Его повадка выдавала в нем человека, который провел всю жизнь среди деревьев и привык искать у них помощи. Он растерялся бы, будь он вынужден принять решение, сидя в кресле, и с любой трудностью мог справиться, лишь покуда ощущал под рукой привычную бугристую поверхность древесной коры.
Облизнув губы, он покачал головой с видом человека, умудренного опытом.
— Где уж там, — протянул он, — думаете, я не слыхал, как поступают с беглецами? Прежде чем расстрелять, их избивают. И те выкладывают все как есть. Их привязывают к козлам, — тут в его печальных глазах вдруг вспыхнул похотливый огонек, — и баб тоже. Нет уж, — он презрительно фыркнул при мысли о том, что мог бы так оплошать, — я в такие дела не встреваю.
Но тут он, видно, почувствовал на себе наш взгляд. Не враждебный, а всего лишь усталый, пустой, потухший взгляд людей, на какой-то миг воспылавших безумной надеждой, и он понял, что должен защититься от этого взгляда.
— У меня четверо детей, — крикнул он, — и ничего я не знаю! Я лес рублю, а политикой сроду не занимался!
Герда порывисто отпрянула назад.
— Идем, — сказала она.
Я обернулся и показал на лощину, тонувшую в тумане.
— Север там? — спросил я.
— Не слыхал, что ли? Не знаю я ничего!
Лесоруб попятился и начал присматривать новое дерево.
— Я здесь только свою дорогу — из дому да в дом — примечал, вот вам и весь сказ! Я сюда хоть вслепую дойду, по деревьям и камням узнаю.
Ухватившись за очередной сосновый ствол, он словно бы поостыл.
— Я думал, они кого хлопнули, — с любопытством произнес он. — Они, почитай, каждое утро стреляют кого-нибудь. А мне и невдомек, что кто-то сбежал.
Он обождал немного, словно рассчитывая, что это немудреное разъяснение образумит нас, после чего уж можно будет завести обыкновенный разговор о том, что творится на свете, может, даже обменяться новостями. Но мы уже повернулись и зашагали к елям, которые росли сплошной чащей, образуя над лощиной своего рода навес.
Покосившись через плечо, я увидел, что он все еще стоит на прежнем месте. Он ощупал пальцем лезвие топора, затем поглядел на рану в стволе дерева, которое начал рубить, и вдруг бросился нас догонять.
Заслышав его шаги, мы обернулись и увидели, как он выбежал из мглы. Лесоруб остановился, оглянулся кругом и, задыхаясь от бега, прошептал, взмахом топорища указывая нам дорогу:
— Идите вверх по лощине. В трехстах-четырехстах метрах отсюда будет хижина.
Он повернулся и побежал назад. Он бежал так быстро, словно хотел настигнуть и стереть в порошок свой собственный необдуманный поступок.
Конечно, то был самообман, но здесь, в тесной лощине, я вдруг почувствовал себя в безопасности, и в какой-то миг мне даже захотелось, чтобы та хижина была не в трехстах-четырехстах метрах, а в сотнях километрах отсюда и мы бы все шли и шли, продираясь между камнями, сквозь густые заросли ивняка, до самого последнего дня войны, когда все будет забыто.
На склонах с обеих сторон, простирая над нами ветви, высились ели. На дне лощины стоял почти сплошной мрак: какая-то мутная, плотная серая мгла, в которой мы с трудом продвигались вперед. Труднее всего было защищать глаза от ветвей, беспрерывно хлеставших нас по лицу. Временами нам приходилось ограждать его руками, словно щитом, и ощупью брести дальше. Одежда на нас вымокла до самого пояса и в сырой мгле лощины не просыхала на теле, а ноги — оттого, что прежде мы брели по болоту, — были холодные как лед.
С каждым шагом нас все больше сковывала усталость. Мы уже не глядели друг на друга, когда останавливались, чтобы передохнуть, не разговаривали, а просто откидывались назад на гладкие, поросшие мхом каменные глыбы, вперив взгляд в крышу из сплетенных еловых ветвей. Мы перестали прислушиваться к выстрелам, крикам и треску ветвей и все шли и шли по тоннелю, в его зеленоватом мраке, куда не проникал ни один звук, кроме звука нашего собственного дыхания и глухого бульканья невидимого ручья…
Временами я спохватывался, что уже не знаю, как и зачем мы оказались здесь, и всякий раз, заново вспомнив все, вскакивал с каменной глыбы и застывал на месте с отчаянно бьющимся сердцем. Герда лежала, закрыв глаза, и я старался угадать, думает ли она все время об отце или ей тоже выпадают блаженные мгновения полного забытья. Ее белое как мел лицо светилось во мгле, я лишь смутно различал его и даже во имя спасения собственной жизни не мог бы его описать. Я заметил лишь, что в волосах у нее застряли крохотные еловые веточки. У нее больше не было сил их вытаскивать.
Долина, все круче забиравшая в гору, постепенно сужалась, словно штевень на большом корабле. Мы карабкались с уступа на уступ, цепляясь за ветви кустов и корневища. Наши ноги скользили по мху на мокрых камнях, и мы ползли вперед, словно мухи по блюдцу, нащупывали опору, затем, теряя ее, скатывались вниз и снова искали опору…
Триста-четыреста метров!
Всем моим телом завладела бессильная дрожь. Я прислонился к горной стене: теперь я уже мечтал скорее выбраться из лощины и больше не радовался, что туман укрывает нас. Я вдруг почувствовал, что у меня свело желудок, и застыл на коленях, уткнувшись лицом в мох, словно вознося молитву. Меня вырвало одной слизью, от вида которой меня стало мутить еще больше. Я глубоко втянул в себя воздух: железистый аромат мха и мокрого камня несколько приглушил запах рвоты.
Тут откуда-то сверху, справа, донесся ко мне голос Герды. Обогнав меня, она вскарабкалась на уступ, и колени ее были теперь на уровне моей головы.
— Мы уже наверху, — с каким-то странным равнодушием в голосе объявила она, — я вижу хижину.
Хижина стояла посреди небольшой лужайки, со всех сторон окутанная туманом, и лишь по трубе на крыше можно было отличить ее от каменных глыб, теснившихся чуть пониже в лощине.
Мы переглянулись: одна и та же мысль мелькнула у нас. Герда покачала головой.
— Нет, — сказала она, — уж слишком он напуган, чтобы донести. Он, конечно, ушел из леса и теперь отсиживается дома.
Я заметил, что она вытащила веточки из волос, и это подействовало на меня сильнее всяких слов.
— Наверно, в задней стене хижины есть окно, — сказал я.
Мы шли краем леса, пока не поднялись на один уровень с хижиной. Обернувшись к Герде, я хотел попросить ее обождать здесь, пока я проверю, нет ли в доме людей, но, снова угадав мои мысли, она сказала:
— Нет, мы пойдем вместе.
Мы стали пробираться к хижине сквозь кусты, затем, пригнувшись, пересекли открытую часть поляны и после сделали круг: а вдруг кто-то наблюдает за нами из крохотного оконца в задней стене? Герда дышала мне в затылок, и мне не терпелось обернуться к ней хотя бы только затем, чтобы увидеть живое существо — чей-то рот, глаза и пряди светлых волос, прилипших к щекам. И вот наконец мы были у цели, и я прокрался вдоль стенки к низкому окну…
Герда рухнула на нары сразу же, как мы вошли. Теперь она лежала на животе, раскинув руки, и, когда дрожь унялась, она обмякла всем телом, наверное, ей хотелось погрузиться в сон, как всякому, кто видит свое последнее спасение в забытьи, но я повернул ее лицо к себе, а когда она снова припала к нарам, я схватил ее за плечи и, встряхнув, хотел поставить на ноги.
— Сейчас нельзя спать! — крикнул я. — Надо идти дальше!
— Да, — пробормотала она, пытаясь встать, — надо идти дальше, только еще секунду, только полминуты…
Но она обмякла и отяжелела, будто утопленница, и уже не была властна над своим телом.
Я прислонился к стене. Ноги подо мной медленно подкашивались, я шарил руками в воздухе в поисках опоры, но все время помнил: тот низкорослый дровосек с впалыми щеками… с ним связано что-то важное, очень важное, о чем нельзя забывать…
«Сяду на пол, — подумал я, — может, тогда вспомню».
Присев в углу у двери, я услышал тихий стон Герды.
— Нам нельзя спать, — сказал я, и мои собственные слова показались мне далеким, бесстрастным заявлением другого, стороннего человека, — может, дровосек струсил и уже донес!
Я с трудом встал на колени, но у меня не хватило сил подняться на ноги, и я на четвереньках пополз к нарам.
— Не засыпай! — крикнул я и шлепнул Герду ладонью по лицу. — Сейчас нельзя спать!