Ещё в мальчишеские годы,
Когда окошки бьют, крича,
Мы шли в крестовые походы
На Лебедева-Кумача.
И, к цели спрятанной руля,
Вдруг открывали, мальчуганы,
Что школьные учителя —
Литературные профаны.
И, поблуждав в круженье тем,
Прослушав разных мнений много,
Переставали верить всем…
И выходили
на дорогу.
Боль начинает наплывать
Опять — тебе назло.
А ты быстрее за слова,
Но больше нету слов.
И ты поймёшь: спастись нельзя,
И боль зальёт глаза.
Ведь ты давно уж всё сказал,
Что надо б тут сказать.
До вечера, не в унисон толпе,
Шарахающейся от таких,
Ходил и мечтал об одной тебе
И вслух сочинял стихи.
А город стиснул мечты домами.
А небо покрыло их серою коркой.
Но ты… Ты мелькала, вплетаясь в орнамент
Деревьев, Днепра и Владимирской горки.
Вот прыгает резвая умница,
Смеётся задорно и громко.
Но вдруг замолчит, задумается,
Веселье в комочек скомкав.
Ты смелая, честная, жгучая.
Всегда ты горишь в движении.
Останься навеки Жучею,
Не будь никогда Евгенией.
Так в памяти будет: и Днепр, и Труханов,
И малиноватый весенний закат…
Как бегали вместе, махали руками,
Как сердце моё обходила тоска.
Зачем? Мы ведь вместе. Втроём. За игрою.
Но вот вечереет. Пора уходить.
И стало вдруг ясно: нас было не трое,
А вас было двое. И я был один.
Ночь. Но луна не укрылась за тучами.
Поезд несётся, безжалостно скор…
Я на ступеньках под звуки гремучие
Быстро лечу меж отвесами гор.
Что мне с того, что купе не со стенками, —
Много удобств погубила война,
Мест не найти — обойдёмся ступеньками.
Будет что вспомнить во все времена.
Ветер! Струями бодрящего холода
Вялость мою прогоняешь ты прочь.
Что ж! Печатлейся, голодная молодость, —
Ветер и горы, ступенька и ночь!
Это было в Уральских горах
Иль, вернее, во впадине гор,
Где река на восьми языках
С тёмной ночью ведёт разговор.
Он звучал мне отчётливо так,
Говорливый, шумливый, немой…
Когда я проходил там в лаптях,
В пять утра возвращаясь домой.
Это юность моя, как река…
Озарённые шишки вокруг.
Или в мыслях от пули врага
Погибающий где-нибудь друг.
Как из впадины рвалась душа.
Даль была так доступно жива
За Миньяром вставала Аша,
За Ашою Уфа и Москва,
За Москвою опасность в глаза,
Там ведь рядом история шла…
А вокруг только горы в лесах,
Где в тени земляника росла.
Да! Леса. Но в рабочих ушах
Вместо шелеста скрежет стальной.
Я свободою только дышал
В пять утра, возвращаясь домой.
Над станцией бушует снег,
Слепляющийся тёплый снег.
Он бьёт в глаза и как на грех
Стремится вызвать женский смех,
Хороший серебристый смех,
Такой же тёплый, как и снег.
Над станцией бушует снег,
А в ожидальном зале — смех,
Мужской, удушливый, сухой,
С едва подавленной тоской,
В который отзвук тот прошёл,
Что всё равно нехорошо.
Да! Всё нехорошо — и пусть
Задержит поезд Златоуст,
И плохо прячется пускай
За анекдотами тоска.
Над станцией бушует снег
И хочет вызвать женский смех.
О нет! Меня таким не знала ты,
Он вывернут войной, духовный профиль.
И верь не верь, предел моей мечты —
Печёный хлеб да жареный картофель.
Мне снятся сны. В них часто он шипит
На сковородке. И блестит от сала.
Да хлеба горы! Да домашний быт,
Да всё, над чем смеялись мы, бывало.
Но как бы я об этом ни мечтал,
Но в тишине с картофелем и салом
Я б верно скоро дико заскучал!
И ты тогда б меня опять узнала.
Два солдата и матрос.
Завтра бросят на мороз,
А тоска, как нож, остра,
А в коленях медсестра
Распласталась поперёк
Сразу трёх.
Так куда приятней жить.
Так красивше.
Не невинной погибать,
А пожившей.
А ещё — на нижних нарах
Взятых из дому ребят
Баснями пугает старый
Трижды раненный солдат.
И согнувшись, как калеки,
На полу сидят узбеки,
Продают кишмиш по чести,
Вшей таскают в полутьме
И на все команды вместе
Отвечают: «Я бельме».
А на улице пока
Заморозь ещё легка.
Ходят девочки в кино,
Шутят мальчики смешно.
А снежинки, а снежинки
До чего как хороши…
Здесь не будет ни грустинки,
Только выйди и дыши.
Только выход нам закрыт:
Будка у ворот стоит.
От судьбы никуда не уйти,
Ты доставлен по списку как прочий.
И теперь ты укладчик пути,
Матерящийся чернорабочий.
А вокруг только посвист зимы,
Только поле, где воет волчица,
Что бы в жизни ни значили мы,
А для треста мы все единицы.
Видно, вовсе ты был не герой,
А душа у тебя небольшая,
Раз ты злишься, что время тобой,
Что костяшкой на счётах, играет.
Что за мною зрится им,
Думать непривычно.
Я сижу в милиции,
Выясняю личность.
Что ж тут удивительного
Для меня, поэта?
Личность подозрительная —
Документов нету.
Я тобою брошенный,
Потому что тоже
Ты меня, хорошая,
Выяснить не можешь.
Ты разве женщина? О нет!
Наврали все, что ты такая.
Ведь я, как пугало, одет,
А ты меня не избегаешь.
Пусть у других в карманах тыщи,
Но — не кокетка и не блядь —
Поэзия приходит к нищим,
Которым нечего терять.
Поэзия! Чего ты хочешь?
И что ты есть, в конце концов?
И из каких хороших строчек
Вдруг кажешь ты своё лицо?
Я знатокам давно не верю,
Что, глядя совами в тетрадь,
За клеткою не видя зверя,
Незнамо что начнут болтать…
Но кроме образов и такта
Ещё бывает существо.
И в нём ни критик, ни редактор
Не смыслит часто ничего.
И я отвечу на капризный
Вопрос о сущности вещей:
Поэзия идёт от жизни,
Но поднимается над ней.
И роль её груба и зрима
И в дни войны, и в дни труда, —
Она пускай недостижима,
Но притягательна всегда.
Здесь Юг. Здесь мягче. Здесь красивей.
Но здесь неладное со мной.
Мне снится Средняя Россия
С её неяркою весной,
С весной, где неприглядны краски,
Где сыро,
серо,
нетепло…
Где поезд, вырвавшись из Брянска,
В капели дышит тяжело.
А пассажиру думать, мучась,
Что всё идёт наоборот,
Что тянет в мир какой-то лучший,
В который поезд не придёт.
И он ворчит: «Плоды безделья».
Но не спасут его слова.
Потом под тот же стук капели
Навстречу двинется Москва,
И ты, забыв про всё на свете,
Опять увидишь радость в том,
Что можно грудью резать ветер,
С утра смешавшийся с дождём.
Я питомец киевского ветра,
Младший из компании ребят,
Что теперь на сотни километров
В одиночку под землёй лежат.
Никогда ни в чём я не был лживым
Ни во сне, ни даже наяву.
Говорю вам, что ребята живы,
Потому что я ещё живу.
Ведь меня пока не износило —
Пусть наш век практичен и суров —
И, как в нашем детстве, ходит в жилах
С южным солнцем смешанная кровь.
Та, что бушевала в людном сквере,
Где, забыв о бомбах и беде,
Немцами расстрелянный Гальперин
Мне читал стихи о тамаде.
Под обстрелом в придорожной лунке
Залегли бойцы за грудой шпал.
Там в последний раз поднялся Люмкис,
И блеснул очками, и упал.
И сказать по правде, я не знаю,
Где, когда, в какой из страшных битв,
Над Смоленском или над Бреслау
Шура Коваленко с неба сбит.
За спиной года и километры,
Но, как прежде — с головы до пят
Я питомец киевского ветра,
Младший из компании ребят.
Платону Набокову
Нам портит каждый удачный шаг
Внутренних слов месть…
Раз говоришь, что пропала душа,
Значит, она есть.
Мы оба уходим в тревожное «прочь!»
Путь наш — по небесам.
Никто никому не придёт помочь,
Каждый бредёт сам.
И нам не надо судьбы иной,
Не изменить ничего,
И то, что у каждого за спиной,
Давит его одного.
И нам, конечно, дружить нельзя.
Каждый из нас таков,
Но мы замечательные друзья —
Каторжники стихов.
Мы можем лишь на расстоянье дружить
Дружбой больших планет,
А если и мы не имеем души —
Тогда её вовсе нет.
Нас отпускали с разных предприятий
И почитали для себя же счастьем.
Подхватывали райвоенкоматы
И прогоняли воинские части.
К хорошим строчкам строчки подбирая
И занимаясь в жизни только ими,
Вполне возможно, были мы лентяи,
Но сволочами — всё-таки другие.
Шли да шли. И шли, казалось, годы.
Шли, забыв, что ночью можно спать.
Матерились, не найдя подводы,
На которой можно отступать.
Шли да шли дорогой непривычной,
Вымощенной топотом солдат,
Да срывали безнадёжно вишни, —
Всё равно тем вишням пропадать.
Да тащили за собой орудья
По грязи и кручам, вверх и вниз.
Русские, всегда земные люди,
Без загробной веры в коммунизм.
Шли да шли, чтоб отдохнуть и драться,
Отстоять себя — страну и жизнь…
И ещё за то, чтоб — лет чрез двадцать
Вновь поверить в этот коммунизм.
Кто-то что-то говорит,
Где купить и как продать.
А солдат сидит и спит,
Потому что он солдат.
Потому что на вино
Денег нету у него.
Ну а больше всё равно
Он не купит ничего.
Только штатской жизни ширь
Всё ж касается его…
Он вернётся в этот мир
Или сгинет за него.
Юле Друниной
Кем только я не был!
И всё между прочим,
И всё утопало в каких-то химерах…
Я был фрезеровщиком, чернорабочим,
Я был контролёром
на точных размерах.
Но кем бы я ни был,
я был как калека.
И где б ни ступал я
шагами своими,
Меня называли улыбчато:
«Швейка»,
Так, словно бы «Швейк» — это женское имя.
Кем только я ни был…
Но дело не в этом,
А в том,
что не мог превратиться в кого-то.
И где б я ни был,
оставался поэтом
На горе своим
современным работам.
Пока я мотался,
и мне было плохо,
И вяз на простуженном
ноющем слове,
Товарищи шли
по великой эпохе,
Свои биографии
делая кровью.
Я тоже не видел
ни счастья,
ни блага.
Родная моя!
Ведь по мне это видно…
Но вот
у тебя на груди —
«За отвагу»,
И мне как мальчишке
становится стыдно.
В этой комнате, в которой мы с тобой,
Чёрный вечер превратился в голубой.
А на лестнице, где мы с тобой стоим,
Оседает на карнизах светлый дым.
Почему ты лишь набросила пальто?
Если б ты его надела, было б что?
Что-то было бы не так… Но почему?
Это вещи, недоступные уму.
Лучше я приду к тебе опять.
Будем снова мы на лестнице стоять.
Чёрный вечер снова станет голубым.
И осядет на карнизах светлый дым.
Когда, что нужно, сказано в начале,
А нового пока не написать,
Оно приходит — мужество молчанья,
Велит слова на ветер не бросать.
Мы отдыха не просим, а напротив —
Нам стоит крови каждый перерыв…
И у поэта вечно где-то бродит
Пока что неосознанный мотив.
И если он звучит немного тише,
Не взял за горло и не бросил в дрожь,
Не тронь пера. Ведь если ты напишешь —
Напишешь дрянь, и сам её порвёшь.
Как дразнится бессилием сознанье,
И тяжело смотреть в глаза друзьям…
Нет! Это вправду мужество — молчанье
В те дни, когда ещё сказать нельзя.
Война не вошла ещё в быт в эти числа.
Скрипели платформы в далёкую тьму.
И каждый беженец был как призрак —
В угольной копоти и в дыму.
Движение в безвесть…
Дороги капризны…
Дороги — гнетут…
Но стоят вечера,
И манят, и манят намёками жизни,
Что брошена нами
всего лишь вчера.
Ещё не смело моих детских мечтаний
Дыханьем войны
с духотой поездов…
Я жадно читал в расписаньях
названья
Далёких, курортных, морских городов.
И жадно завидовал артбригаде,
Когда, подвезя её,
встал тяжело
Рядом
на станции в Павлограде
Встречный воинский эшелон.
Я помню порыв
восхищённой веры,
Когда подошли
к другим и ко мне
с поезда
сдержанные офицеры
И стали расспрашивать нас о войне.
Давно это было.
В чаду это было…
Но сцену запомнил я
как наизусть.
Тогда я в них видел
одну только силу.
Теперь вспоминаю
их скрытую грусть.
Но я ведь не знал,
как огромно лихо,
Которое пало
на плечи нам,
И как это страшно —
неразбериха,
Когда ты в неё
попадаешь сам.
Я верил, что близко уже
до развязки.
Я верил…
А ждали всех этих людей
Горечь трагедии в Первомайске,
Разгром… Окружение…
Гибель друзей.
Мне век не забыть этой душной дороги,
Солдат запылённых,
что едут на юг…
И вечно мне видеть,
как, грустный и строгий,
У нашей платформы
стоит политрук.
И снова всплывает
седое от пыли
С глазами внимательными лицо…
Он веровал в Правду.
И знал её силу.
И верить в неё
научил бойцов.
А когда его полк
под огнём метался
И руки вверх
поднимал в дыму,
Я знаю:
ни в чём он
не поколебался.
Но очень больно
было ему.
Да, очень…
Давно позади эти беды
И мир на земле
воцарился давно,
Но ту его боль
даже счастью Победы
Во мне до сих пор
перекрыть не дано.
Ведь в злой безысходности
давнего боя,
В руках,
поднимавшихся вверх тяжело,
Вся боль нашей веры,
вся суть нашей боли —
Всё то, что вело нас.
И что довело.
Когда водворился опять Бурбон
После конца Ста дней,
И стал император Наполеон
Тоскою Франции всей,
И юноша каждый, таясь во мгле,
Всё лучшее с ним сроднил,
Один якобинец в швейцарском селе
Учителем скромным жил.
Он очень учён был. И, как дитя,
Наивен был, светел, чист.
Крестьяне любили его — хотя
И знали, что он атеист.
И дети любили его. Хоть он
В школе всегда был строг.
Но целый мир был в нём заключён,
И всё объяснить он мог.
— Учитесь, дети! — он часто так
Начинал, опершись о стол. —
Учитесь, дети, — невежества мрак
Причина премногих зол.
Стремитесь к истине. Счастье — в ней.
И может, когда-нибудь
Окрепший разум заблудших людей
На ясный выведет путь…
Любил он гулять в предвечерний час,
В час конца полевых работ,
Когда веет прохладой, и солнце, садясь,
Красный свет свой на горы льёт.
И закат был грустен, и горы грустны,
И грустью был аромат,
И на всём был отблеск родной страны,
Что с той стороны, где закат.
Читал по ночам. И вставал чуть свет
Для тетрадей учеников…
Он здесь уже целых семнадцать лет
Жил вдали от друзей и врагов.
А в эти годы событья шли,
Отражаясь в ушах молвы…
И войска французов победно шли
До высоких ворот Москвы…
А потом метели чужой земли
Заметали могилы-рвы,
И войска французов назад брели
От холодных ворот Москвы.
А он так же спокойно смотрел вдаль:
Виноградники на холмах.
И неколебимо светилась печаль
В умных добрых его глазах…
…И лишь раз за все годы ожил старик.
Вдруг влетел, как восточный буран,
Сын погибшего друга, его ученик,
Догонявший свой полк капитан.
Он был полон победами, блеском карьер,
Славой Франции. Ветром. Войной.
Мыслью, силою, сведённой в крик: «Vive l'Empereur!»
И письмом варшавянки одной.
И хотелось — он сам не знал почему,
Ведь вся жизнь так была ярка —
Но навязчиво, страстно хотелось ему
Убедить и склонить старика.
А старик его слушал, но не стерпел.
И сказал: — Ты умён и смел.
Но всё-таки это не я устарел,
А ты юности не имел.
И меня не прельщает гром ваших побед,
Не прельщает совсем. Никак.
Революции, мальчик мой, больше нет.
Остальное — грызня собак.
И зачем говорить пустые слова —
Это просто банальность дней.
Одна революция была нова,
А всё, что было после — старей.
А этот человек, твой идеал,
Чьи трубы в тебе трубят —
Он революцию обобрал
И в неё нарядил себя.
И какой у тебя в голове туман —
Как ты мог до того дойти,
Чтобы слово «свобода» и слово «тиран»
В голове своей совместить.
Нет, не быть мне фанатиком, нет, юнец,
Блеск невежества — ерунда!
Нет, я верен разуму… Как твой отец,
Который жизнь за него отдал…
…Капитан молодой, прощаясь, встал,
И обнял, и прижал к груди,
И потом доктринёром его назвал,
И, в коляску сев, загрустил.
И кони его понесли туда,
Где полячка встречалась с ним.
И где закатилась его звезда
Под Смоленском или Бородиным…
…Из глаз старика скатилась слеза,
Но смахнул её властно он…
…Шли войска вперёд, шли войска назад,
Водворился опять Бурбон.
Как призрак мёртвого он пришёл,
Стало в жизни ещё темней.
А старик подумал и сказал: — Хорошо!
По крайней мере — ясней.
И когда отгремели в огне Сто дней
И ушли на остров суда,
Он спокойно и ровно учил детей,
И гулял, и читал, как всегда.
В мелькающей, тающей, нежной траве
Летит электричка дорогой к Москве.
Летит и проносит с собою в столицу
Военного времени разные лица:
Девиц, что куда-то спешат на веселье,
Бухгалтера с толстым потёртым портфелем,
К стеклу придавившего носик ребёнка
И тётку с картошкой в цветистой плетёнке.
Летит и проносит сквозь клёны и ёлки
Невзгоды и взгоды и разные толки
О всяких делах бытовых и военных,
О фронте, любви, о продуктах и ценах.
И пусть я поэт и романтик, — а всё же
Хочу этим ритмом проникнуться тоже,
Со всеми, кто едет, хочу раствориться
В размеренном ритме военной столицы.
Я провожаю старый год
Незавершённый, как и тот,
Который прожит год тому
И еле видится в дыму.
Всё чаще я теперь готов
Забыть об опыте веков,
Готов, как все, смирив свой дух,
Войти в обычной жизни круг,
Который — пусть он мне смешон —
Вполне и прочно завершён.
Мне даже кажется порой,
Что жизнь обходит стороной
И что, конечно, не найти
Земную соль в моём пути.
Полёт незавершённых лет,
В котором просто смысла нет.
Но вспоминаю, что земна
В незавершённости весна,
И с нею все полутона
Во все земные времена.
И принимая этот год
Со всем, что он мне принесёт,
Я пью хорошее вино,
Что бродит — не завершено.
Да, не забыт и до сих пор он
В проклятьях множества людей.
Метался ночью «чёрный ворон»,
Врагов хватая и друзей.
Шли обыски, и шли собранья.
Шли сотни вражеских клевет.
Им обеспечено заранее
Участье власти и привет.
За слово несогласья сразу
Кричат: «ШПИОН!», хватают: «СТОЙ!».
А кто бывает не согласен?
Тот, кто болеет, тот, кто свой.
А вот завмагам дела нету,
Каков дальнейшей жизни ход.
У них в карманах партбилеты
Как не единственный расход.
Я стал писать о молодёжи —
Да, о себе и о друзьях, —
Молчите! Знайте! Я надёжен!
Что? правды написать нельзя?
Не я ведь виноват в явленьях,
В которых виноваты вы.
Они начало отступленья
От Белостока до Москвы.
Россия-мать! Не в этом дело,
Кому ты мать, кому — не мать.
Ты как никто всегда умела
Своих поэтов донимать.
Не надо списка преступлений:
И Пушкина на дровнях гроб,
И вены взрезавший Есенин,
И Маяковский с пулей в лоб.
Пусть это даже очень глупо,
Пусть ничего не изменю,
Но я хочу смотреть без лупы
В глаза сегодняшнему дню.
Что ж, можешь ставить на колени.
Что ж, можешь голову снести.
Но честь и славу поколенья
Поэмой должен я спасти!
Я всё запомнил. И блаженство супа,
И полумрак окна, и спёртый воздух,
Я в этой кухне воровал когда-то
Мацу из печки… И тащил за хвост
Нелепо упиравшуюся кошку.
Маца была хрустящей и горячей
И жгла меня за пазухой. Я с нею
Бежал во двор, где на футбольном поле
Двенадцать босоногих мальчуганов
Гоняли тряпки, скатанные крепко
И громко величавшиеся: мяч.
И я делился добытым. И вместе
Мы забирались высоко на крышу,
Где с вкусным хрустом на зубах друзья
Выкладывали мне о мире взрослых
Гипотезы, обиды, наблюденья.
А я импровизировал им сказки,
Невесть откуда бравшиеся сказки,
Где за развязкой следует завязка,
За гибелью геройской воскресенье
И никогда не следует конец.
Ребята слушали и не дышали.
И сам я тоже слушал с интересом.
А там, на кухне, бесновалась тётка,
Что эта дружба уличных мальчишек
Невесть куда ребёнка заведёт.
А я и сам был уличным мальчишкой.
В двенадцать лет легко ругался матом,
Швырял камнями, разбивая стёкла.
Хоть это не мешало мне, однако,
Читать о том, как закалялась сталь.
А дни летят быстрее и быстрее,
И всё сильней стучит и громче сердце,
И мы уже мечтаем о походах,
О ромбах на малиновых петлицах
И о девчонке в кепке набекрень.
А время становилось всё практичней,
Во всём не по-мальчишески суровым.
Но я жил в мире бурных революций,
Писал стихи без рифмы и без ритма,
На улицах придумывал восстанья…
Моя звезда уже была моей.
Он любит! любит! Он опять сказал!
О, он готов хоть на колени на пол…
А что Каренин? Скучные глаза
Да уши, подпирающие шляпу.
Наверно, он на службе до сих пор.
И с кем-то вновь, зачем-то брови сдвинув,
В десятый раз заводит разговор
Про воинскую общую повинность.
Сухарь!
Чего он только ни искал
Своей привычной к точности душою,
Чтобы прошла неясная тоска
По женщине, что стала вдруг чужою.
А дома ничего. Ни сесть, ни встать.
Повсюду боль. Между вещами всеми…
Ходить по кабинету. Не читать
В привычное отведенное время.
Стараться думать обо всём, о всех
Делах…
Но только мысли шепчут сами,
Что входит в дом красивый человек
С холодными блестящими глазами.
Ты была уже чужой,
У дверей молчала.
Нас на скорости большой
Электричкой мчало.
Был закат. И красной пыль
Стала от заката…
И на белом шёлке был
Отсвет розоватый…
Наступала с ночью тьма
Страшно и немнимо.
Ты была как жизнь сама
В розоватом дыме.
Равнодушья не тая
Напевала вальсы…
И казалось, будто я
С жизнью расставался.
Гуляли, целовались, жили-были…
А между тем, гнусавя и рыча,
Шли в ночь закрытые автомобили
И дворников будили по ночам.
Давил на кнопку, не стесняясь, палец,
И вдруг по нервам прыгала волна…
Звонок урчал… И дети просыпались,
И вскрикивали женщины со сна.
А город спал. И наплевать влюблённым
На яркий свет автомобильных фар,
Пока цветут акации и клёны,
Роняя аромат на тротуар.
Я о себе рассказывать не стану —
У всех поэтов ведь судьба одна…
Меня везде считали хулиганом,
Хоть я за жизнь не выбил ни окна…
А южный ветер навевает смелость.
Я шёл, бродил и не писал дневник,
А в голове крутилось и вертелось
От множества революционных книг.
И я готов был встать за это грудью,
И я поверить не умел никак,
Когда насквозь неискренние люди
Нам говорили речи о врагах…
Романтика, растоптанная ими,
Знамёна запылённые кругом…
И я бродил в акациях, как в дыме.
И мне тогда хотелось быть врагом.
Мне каждое слово
Будет уликою
Минимум
На десять лет.
Иду по Москве,
Переполненной шпиками,
Как настоящий поэт.
Не надо слежек!
К чему шатания!
А папки бумаг?
Дефицитные!
Жаль!
Я сам
Всем своим существованием —
Компрометирующий материал!
Была эпоха денег,
Был девятнадцатый век.
И жил в Германии Гейне,
Невыдержанный человек.
В партиях не состоявший,
Он как обыватель жил.
Служил он и нашим, и вашим —
И никому не служил.
Был острою злостью просоленным
Его романтический стих.
Династии Гогенцоллернов
Он страшен был как бунтовщик.
А в эмиграции серой
Ругали его не раз
Отпетые революционеры,
Любители догм и фраз.
Со злобой необыкновенной,
Как явственные грехи,
Догматик считал измены
И лирические стихи.
Но Маркс был творец и гений,
И Маркса не мог оттолкнуть
Проделываемый Гейне
Зигзагообразный путь.
Он лишь улыбался на это
И даже любил. Потому,
Что высшая верность поэта —
Верность себе самому.
Иначе писать
не могу и не стану я.
Но только скажу,
что несчастная мать…
А может,
пойти и поднять восстание?
Но против кого его поднимать?
Мне нечего будет
сказать на митинге.
А надо звать их —
молчать нельзя ж!
А он сидит,
очкастый и сытенький,
Заткнувши за ухо карандаш.
Пальба по нему!
Он ведь виден ясно мне.
— Огонь! В упор!
Но тише, друзья:
Он спрятался
за знамёнами красными,
А трогать нам эти знамёна —
нельзя!
И поздно. Конец.
Дыхание спёрло.
К чему изрыгать бесполезные стоны?
Противный, как слизь,
подбирается к горлу.
А мне его трогать нельзя:
ЗНАМЁНА.
Можем строчки нанизывать
Посложнее, попроще,
Но никто нас не вызовет
На Сенатскую площадь.
И какие бы взгляды вы
Ни старались выплёскивать,
Генерал Милорадович
Не узнает Каховского.
Пусть по мелочи биты вы
Чаще самого частого,
Но не будут выпытывать
Имена соучастников.
Мы не будем увенчаны…
И в кибитках,
снегами,
Настоящие женщины
Не поедут за нами.
Мы родились в большой стране, в России.
Как механизм губами шевеля,
Нам толковали мысли неплохие
Не верившие в них учителя.
Мальчишки очень чуют запах фальши.
И многим становилось всё равно.
Возились с фото и кружились в вальсах,
Не думали и жили стороной.
Такая переменная погода!
А в их сердцах почти что с детских лет
Повальный страх тридцать седьмого года
Оставил свой неизгладимый след.
Но те, кто был умнее и красивей,
Искал путей и мучился вдвойне…
Мы родились в большой стране, в России,
В запутанной, но правильной стране.
И знали, разобраться не умея
И путаясь во множестве вещей,
Что все пути вперёд лишь только с нею,
А без неё их нету вообще.
Календари не отмечали
Шестнадцатое октября,
Но москвичам в тот день — едва ли
Им было до календаря.
Всё переоценилось строго,
Закон звериный был как нож.
Искали хлеба на дорогу,
А книги ставились ни в грош.
Хотелось жить, хотелось плакать,
Хотелось выиграть войну.
И забывали Пастернака,
Как забывают тишину.
Стараясь вырваться из тины,
Шли в полированной красе
Осатаневшие машины
По всем незападным шоссе.
Казалось, что лавина злая
Сметёт Москву, и мир затем.
И заграница, замирая,
Молилась на Московский Кремль.
Там,
но открытый всем, однако,
Встал воплотивший трезвый век
Суровый, жёсткий человек,
Не понимавший Пастернака.
Мы мирились порой и с большими обидами,
И прощали друг другу, взаимно забыв.
Отчужденье приходит всегда неожиданно,
И тогда пустяки вырастают в разрыв.
Как обычно,
поссорились мы этим
вечером.
Я ушёл…
Но внезапно
средь затхлости
лестниц
Догадался, что, собственно, делать нам нечего
И что сделано всё, что положено вместе.
Лишь с привычкой к теплу
расставаться не хочется…
Пусть. Но время пройдёт,
и ты станешь решительней.
И тогда —
как свободу приняв одиночество,
Вдруг почувствуешь город,
где тысячи жителей.
Жить и как все, и как не все
Мне надоело нынче очень.
Есть только мокрое шоссе,
Ведущее куда-то в осень.
Не жизнь, не бой, не страсть, не дрожь,
А воздух, полный бескорыстья,
Где встречный ветер, мелкий дождь
И влажные от капель листья.
Нет! Так я просто не уйду во мглу,
И мне себя не надо утешать:
Любимая потянется к теплу,
Друзья устанут в лад со мной дышать.
Им надоест мой бой, как ряд картин,
Который бесконечен всё равно.
И я останусь будто бы один —
Как сердце в теле.
Тоже ведь — одно!
Я с детства не любил овал,
Я с детства угол рисовал.
Меня, как видно, Бог не звал
И вкусом не снабдил утонченным.
Я с детства полюбил овал
За то, что он такой законченный.
Я рос и слушал сказки мамы
И ничего не рисовал,
Когда вставал ко мне углами
Мир, не похожий на овал.
Но все углы, и все печали,
И всех противоречий вал
Я тем больнее ощущаю,
Что с детства полюбил овал.
Если можешь неуёмно
На разболтанных путях
Жить всё время на огромных,
Сумасшедших скоростях,
Чтоб ветра шальной России
Били, яростно трубя,
Чтобы все вокруг косились
На меня и на тебя,
Чтобы дни темнее ночи
И крушенья впереди…
Если можешь, если хочешь,
Не боишься — подходи!
Знаешь, тут не звёзды,
И не просто чувство.
Только сжатый воздух
Двигает в искусстве.
Сжатый до обиды,
Вперекор желанью…
Ты же вся — как выдох
Или восклицанье.
И в мечтах абстрактных
Страстно, вдохновенно
Мнишь себя — в антракте
После сильной сцены.
Предельно краток язык земной,
Он будет всегда таким.
С другим — это значит: то, что со мной,
Но — с другим.
А я победил уже эту боль,
Ушёл и махнул рукой:
С другой… Это значит: то, что с тобой,
Но — с другой.
Встреча — случай. Мы смотрели.
День морозный улыбался,
И от солнца акварельным
Угол Кудринки казался.
Снег не падал. Солнце плыло…
Я шутил, а ты смеялась…
Будто всё, что в прошлом было,
Только-только начиналось…
Есть у тех, кому нету места,
Обаянье — тоска-змея.
Целоваться с чужой невестой,
Понимать, что она — твоя.
Понимать, что некуда деться.
Понимать, куда заведёт.
И предвидеть плохой исход.
И безудержно падать в детство.
Л. Т.
Вспомнишь ты когда-нибудь с улыбкой,
Как перед тобой,
щемящ и тих,
Открывался мир, —
что по ошибке
Не лежал ещё у ног твоих.
А какой-то
очень некрасивый —
Жаль, пропал —
талантливый поэт —
Нежно называл тебя Россией
И искал в глазах
нездешний свет…
Он был прав,
болтавший ночью синей,
Что его судьба
предрешена…
Ты была большою,
как Россия,
И творила то же,
что она.
Взбудоражив широтой
до края
И уже не в силах потушить,
Ты сказала мне:
— Живи, как знаешь!
Буду рада,
если будешь жить! —
Вы вдвоём
одно творите
дело.
И моя судьба,
покуда жив,
Отдавать вам
душу всю и тело,
Ничего взамен не получив.
А потом,
совсем легко и просто
По моей спине
с простой душой
Вдаль уйдёт
спокойно,
как по мосту,
Кто-то
безошибочно большой.
Расскажи ему,
как мы грустили,
Как я путал
разные пути…
Бог с тобой
и с той,
с другой Россией…
Никуда
от вас мне не уйти.
Не надо, мой милый, не сетуй
На то, что так быстро ушла.
Нежданная женщина эта
Дала тебе всё что смогла.
Ты долго тоскуешь на свете,
А всё же ещё не постиг,
Что молнии долго не светят,
Лишь вспыхивают на миг.
Я пока ещё не знаю,
Что есть общего у нас.
Но всё чаще вспоминаю
Свет твоих зелёных глаз.
Он зелёный и победный —
Словно пламя в глубине.
Верно, скифы не бесследно
Проходили по стране.
От дурачеств, от ума ли
Жили мы с тобой, смеясь,
И любовью не назвали
Кратковременную связь,
Приписав блаженство это
В трудный год после войны
Морю солнечного света
И влиянию весны… Что ж!
Любовь смутна, как осень,
Высока, как небеса…
Ну а мне б хотелось очень
Жить так просто и писать.
Но не с тем, чтоб сдвинуть горы,
Не вгрызаясь глубоко, —
А как Пушкин про Ижоры —
Безмятежно и легко.
Так пахнет настоящая вода.
Дыши свободно, будь во всём доволен.
Но я влюблён в большие города,
Где много шума и где мало воли.
И только очень редко, иногда,
Вдруг видишь, вырываясь на мгновенье,
Что не имеешь даже представленья,
Как пахнет настоящая вода.
Мир еврейских местечек…
Ничего не осталось от них,
Будто Веспасиан
здесь прошёл
средь пожаров и гула.
Сальных шуток своих
не отпустит беспутный резник,
И, хлеща по коням,
не споёт на шоссе балагула.
Я к такому привык —
удивить невозможно меня.
Но мой старый отец,
всё равно ему выспросить надо,
Как людей умирать
уводили из белого дня
И как плакали дети
и тщетно просили пощады.
Мой ослепший отец,
этот мир ему знаем и мил.
И дрожащей рукой,
потому что глаза слеповаты,
Ощутит он дома, синагоги
и камни могил, —
Мир знакомых картин,
из которого вышел когда-то.
Мир знакомых картин —
уж ничто не вернёт ему их.
И пусть немцам дадут
по десятку за каждую пулю,
Сальных шуток своих
всё равно не отпустит резник,
И, хлеща по коням,
уж не спеть никогда
балагуле.
Весна, но вдруг исчезла грязь.
И снова снегу тьма.
И снова будто началась
Тяжёлая зима.
Она пришла, не прекратив
Весенний ток хмельной.
И спутанностью перспектив
Нависла надо мной.
Вьюга воет тончайшей свирелью,
И давно уложили детей…
Только Пушкин читает ноэли
Вольнодумцам неясных мастей.
Бьют в ладоши и «браво». А вскоре
Ветер севера трупы качал.
С этих дней и пошло твоё горе,
Твоя радость, тоска и печаль.
И пошло — сквозь снега и заносы,
По годам летних засух и гроз…
Сколько было великих вопросов,
Принимавшихся всеми всерьёз!
Ты в кровавых исканьях металась,
Цель забыв, затеряв вдалеке,
Но всегда о хорошем мечтала
Хоть за стойкою
вдрызг
в кабаке —
Трижды ругана, трижды воспета,
Вечно в страсти, всегда на краю…
За твою необузданность эту
Я, быть может, тебя и люблю.
Я могу вдруг упасть, опуститься
И возвыситься,
дух затая,
Потому что во мне будет биться
Беспокойная
жилка твоя.
Сначала не в одной груди
Желанья мстить еще бурлили,
Но прозревали: навредит!
И, образумившись, не мстили.
Летели кони, будто вихрь,
В копытном цокоте: «Надейся!..»
То о красавицах своих
Мечтали пьяные гвардейцы…
Всё — как обычно… Но в тиши
Прадедовского кабинета
Ломаются карандаши
У сумасшедшего корнета.
Он очумел. Он морщит лоб,
Шепча слова… А трактом Псковским
Уносят кони чёрный гроб
Навеки спрятать в Святогорском.
Пусть неусыпный бабкин глаз
Следит за офицером пылким,
Стихи загонят на Кавказ —
И это будет мягкой ссылкой.
А прочих жизнь манит, зовёт.
Балы, шампанское, пирушки…
И наплевать, что не живёт —
Как жил вчера — на Мойке Пушкин.
И будто не был он убит.
Скакали пьяные гвардейцы,
И в частом цокоте копыт
Им так же слышалось: «Надейся!..»
И лишь в далёких рудниках
При этой вести, бросив дело,
Рванулись руки…
И слегка
Кандальным звоном зазвенело.
Всё было днём… Беседы… Сходки…
Но вот армяк мужицкий снят,
И вот он снова — князь Кропоткин,
Как все вокруг — аристократ.
И вновь сам чёрт ему не страшен:
Он за бокалом пьёт бокал.
Как будто снова камер-пажем
Попал на юношеский бал.
И снова нет беды в России,
А в жизни смысл один — гулять.
Как будто впрямь друзья другие
Не ждут к себе его опять…
И здесь друзья! Но только не с кем
Поговорить сейчас про то,
Что трижды встретился на Невском
Субъект в гороховом пальто.
И всё подряд! Вчера под вечер,
Сегодня днём и поутру…
Приметы — тьфу!
Но эти встречи
Бывают только не к добру.
Пускай!
Веселью не противясь,
Средь однокашников своих
Пирует князь,
богач,
счастливец,
Потомок Рюрика,
жених.
Я раньше видел ясно,
как с экрана,
Что взрослым стал
и перестал глупить,
Но, к сожаленью,
никакие раны
Меня мальчишкой не отучат быть.
И даже то,
что раньше, чем в журнале,
Вполне возможно, буду я в гробу,
Что я любил,
а женщины гадали
На чёт и нечет,
на мою судьбу.
Упрямая направленность движений,
В увечиях и ссадинах бока.
На кой оно мне чёрт?
Ведь я ж не гений —
И ведь мои стихи не на века.
Сто раз решал я
жить легко и просто,
Забыть про всё,
обресть покой земной…
Но каждый раз
меня в единоборство
Ведёт судьба,
решённая не мной.
И всё равно —
в грядущем —
новый автор
Расскажет, как назад немало лет
С провинциальною тоской
о правде
Метался по Москве
один поэт.