Седина в волосах.
Ходишь быстро. Но дышишь неровно.
Всё в морщинах лицо —
только губы прямы и тверды.
Танька!
Танечка!
Таня!
Татьяна!
Татьяна Петровна!
Неужели вот эта
усталая женщина —
ты?
Ну а как же твоя
комсомольская юная ярость,
Что бурлила всегда,
клокотала, как пламень, в тебе! —
Презиравшая даже любовь,
отрицавшая старость,
Принимавшая смерть
как случайную гибель в борьбе.
О, твоё комсомольство!
Без мебелей всяких квартира,
Где нельзя отдыхать —
можно только мечтать и гореть.
Даже смерть отнеся
к проявлениям старого мира,
Что теперь неминуемо
скоро должны отмереть…
…Старый мир не погиб.
А погибли друзья и подруги,
Весом тел
не влияя ничуть
на вращенье Земли.
Только тундра — цвела,
только выли колымские вьюги,
И под мат блатарей
невозвратные годы ушли.
Но опять ты кричишь
с той же самою верой и страстью.
В твоих юных глазах
зажигается свет бирюзы.
— Надо взяться!
Помочь!
Мы вернулись — и к чёрту несчастья…
Ты — гремишь.
Это гром
отошедшей,
далёкой грозы.
Хочешь в юность вернуться.
Тебе до сих пор непонятно,
Что у гроз,
как у времени,
свой, незаказанный путь.
Раз гроза отошла,
то уже не вернётся обратно, —
Будут новые грозы,
а этой — твоей — не вернуть.
— Перестань! —
ты кричишь, —
ведь нельзя,
ничего не жалея,
Отрицать-обобщать.
Помогай,
критикуй,
но — любя! —
Всё как раньше:
идея,
и жизнь — матерьял для идеи…
Дочкой правящей партии я вспоминаю тебя.
Дочкой правящей партии,
не на словах, а на деле
Побеждавшей врагов,
хоть и было врагов без числа.
Ученицей людей,
озарённых сиянием цели, —
Средь других,
погружённых всецело
в мирские дела.
Как они тормозили движенье,
все эти другие,
Не забывшие домик и садик —
не общий, а свой.
Миллионы людей,
широчайшие массы России,
Силой бури взметённой
на гребень судьбы мировой.
Миллионы на гребне,
что поднят осеннею ночью
К тем высотам, где светит
манящая страны звезда.
Только гребень волны —
не скала
и не твёрдая почва.
На такой высоте
удержаться нельзя навсегда.
Только партия знала,
как можно в тягучести буден
Удержать высоту
в первозданной и чистой красе.
Но она забывала,
что люди —
и в партии люди.
И что жизнь — это жизнь.
И что жизни подвержены — все.
А ты верила в партию.
Верила ясно и строго.
Без сомнений.
Отсутствием оных
предельно горда.
И тебе не казалось,
что раньше так верили в Бога…
Слишком ясные люди
тебя окружали тогда.
Танька! Танька!
Ты помнишь, конечно,
партийные съезды.
И тревогу в речах меньшинства
за любимый твой строй.
И в ответ на тревогу
глумливые выкрики с места:
— Не жалаим!
— Здесь вам не парламент!
— С трибуны долой!
В тех речах было всё
так тревожно,
запутанно,
сложно:
Хорошо бы пройти в эти дали,
да вряд ли пройдём.
Ну, а Вождь отвечал
очень ясно:
— Для нас —
всё возможно!
Коммунисты — пройдут!..
Ты, конечно, пошла за Вождём.
Тебе нравилось всё:
высший смысл…
высший центр…
дисциплина…
Пусть хоть кошки скребут,
подчиняйся,
зубами скрипя.
Есть прямая дорога.
Любые сомненья —
рутина…
Дочкой правящей партии
я вспоминаю тебя.
Помнишь, Танька,
была ты в деревне
в голодное лето?
Раскулаченных помнишь,
кто не был вовек кулаком?
Ты в газету свою написать
не решилась про это,
Чтоб подхвачено не было это
коварным врагом.
Создаются колхозы,
и их возвеличивать нужно.
Новый мир всё вернёт
расцветающим жителям сёл.
А ошибки — простят…
Эти фразы сгодились для службы
Людям старого мира —
он быстро сменять тебя шёл.
Старый мир подступал,
изменяя немного личину.
Как к нему подошло
всё, что с болью создали умы:
Высший смысл.
Высший центр.
И предательский культ
дисциплины,
И названья идей…
Танька, помнишь снега Колымы?
Танька,
Танечка,
Таня!
Такое печальное дело!
Как же ты допустила,
что вышла такая беда?
Ты же их не любила,
ведь ты же другого хотела.
Почему ж ты молчишь?
Почему ж ты молчала тогда?
Как же так оказалось:
над всеми делами твоими
Неизвестно в какой
трижды проклятый
месяц и год
Путь, открытый врагам, —
эта хитрая фраза: «во имя» —
Мол, позволено всё,
что, по мысли, к добру приведёт.
Зло во имя добра!
Кто придумал нелепость такую!
Даже в страшные дни,
даже в самой кровавой борьбе
Если зло поощрять,
то оно на земле торжествует —
Не во имя чего-то,
а просто само по себе.
Все мы смертные люди.
Что жизни —
все наши насилья?
Наши жертвы
за счёт ослеплённых
ума и души!
Ты лгала — для добра,
но традицию лжи подхватили.
Те, кто больше тебя
был способен к осмысленной лжи.
Все мы смертные люди.
И мы проявляемся страстью.
В нас, как сила земная,
течёт неуёмная кровь.
Ты любовь отрицала
для более полного счастья.
А была ль в твоей жизни
хотя бы однажды любовь?
Никогда.
Ты всегда презирала пустые романы.
Вышла замуж.
(Уступка —
что сделаешь: сила земли.)
За хорошего парня…
И жили без всяких туманов.
Вместе книги читали,
а после и дети пошли.
Над детьми ты дрожала…
А впрочем — звучит как легенда —
Раз потом тебе нравился очень,
без всяких причин,
Вопреки очевидности, —
худенький,
интеллигентный
Из бухаринских мальчиков
красный профессор один.
Ты за правые взгляды
ругала его непрестанно.
Улыбаясь, он слушал
бессвязных речей твоих жар.
А потом отвечал:
«Упрощаете вещи, Татьяна!»
И глядел на тебя.
Ещё больше тебя обожал.
Ты ругала его.
Но звучали слова как признанья.
И с годами бы вышел, наверно,
из этого толк.
Он в политизолятор попал.
От тебя показаний
Самых точных и ясных
партийный потребовал долг.
Дело партии свято.
Тут личные чувства не к месту.
Это сущность.
А чувства, как мелочь,
сомни и убей.
Ты про всё рассказала
задумчиво,
скорбно и честно.
Глядя в хмурые лица
ведущих дознанье людей.
Что же — люди как люди.
Зачем же, сквозь эти
«во имя»
Проникая
в сомнений неясных
разбуженный вал,
Он глядел на тебя,
добрый, честный,
глазами родными
И, казалось,
серьёзный и грустный
вопрос задавал.
Ты ответить ему не могла,
хоть и очень хотела.
Фразы стали пусты,
и ты стала немой, хоть убей.
Неужели же мелочь —
интимное личное дело —
Означало так много
в возвышенной жизни твоей?
Скоро дни забурлили в таинственном приступе
гнева.
И пошли коммунисты на плаху,
на ложь и позор.
Без различья оттенков:
центральных, и правых,
и левых —
Всех их ждало одно впереди:
клевета и топор.
Ты искала причин.
Ты металась в тяжёлых догадках.
Но ругала друзей,
повторяла, что скажет печать…
«Было б красное знамя…
Нельзя обобщать недостатки.
Перед сонмом врагов
мы не вправе от боли
кричать…»
Но сама ты попала…
Обиды и мрачные думы.
Всё прощала.
Простила.
Хоть было прощенье невмочь.
Но когда ты узнала,
что красный профессор твой умер,
Ты в бараке на нарах
проплакала целую ночь.
Боль, как зверь, подступала,
свирепо за горло хватала.
Чем он был в твоей жизни?
Чем стал в твоём бреде ночном?
Жизнь прошла пред тобой.
В ней чего-то везде не хватало.
Что-то выжжено было
сухим и бесплодным огнём.
Ведь любовь — это жизнь.
Надо жить, ничего не нарушив.
Чтобы мысли и чувства
сливались в душе и крови.
Ведь людская любовь
неделима на тело и душу.
Может, все коммунизмы —
одна только жажда любви.
Так чего же ты хочешь?
Но мир был жесток и запутан.
Лишь твоё комсомольство
светило сквозь мутную тьму
Прежним смыслом своим,
прочной памятью…
Вот потому-то,
Сбросив лагерный ватник,
ты снова рванулась к нему.
Ты сама заявляешь,
что в жизни не всё ещё гладко.
И что Сталин — подлец:
но нельзя ж это прямо в печать.
Было б красное знамя…
Нельзя обобщать недостатки.
Перед сонмом врагов
мы не вправе от боли кричать.
Я с тобой не согласен.
Я спорю.
И я тебя донял.
Ты кричишь: «Ренегат!» —
но я доводы сыплю опять.
Но внезапно я спор обрываю.
Я сдался.
Я понял —
Что борьбе отдала ты
и то, что нельзя ей отдать.
Всё: возможность любви,
мысль и чувство,
надежду и совесть, —
Всю себя без остатка…
А можно ли жить
без себя?
…И на этом кончается
длинная грустная повесть.
Я её написал,
ненавидя,
страдая,
любя.
Я её написал,
озабочен грядущей судьбою.
Потому что я прошлому
отдал немалую дань.
Я её написал,
непрерывной терзаемый болью, —
Мне пришлось от себя отрывать
омертвевшую ткань.
Эрнесту Хемингуэю
Когда устаю, — начинаю жалеть я
О том, что рождён и живу в лихолетье,
Что годы растрачены на постиженье
Того, что должно быть понятно с рожденья.
А если б со мной не случилось такое,
Я смог бы, наверно, постигнуть другое, —
Что более вечно и более ценно,
Что скрыто от глаз, но всегда несомненно.
Ну, если б хоть разумом Бог бы обидел,
Хоть впрямь ничего б я не слышал, не видел,
Тогда б… Что ж, обидно, да спросу-то нету…
Но в том-то и дело, что было не это.
Что разума было не так уж и мало,
Что слуха хватало и зренья хватало,
Но просто не верило слуху, и зренью,
И собственным мыслям моё поколенье.
Не слух и не зрение — с самого детства
Нам вера как знанье досталась в наследство,
Высокая вера в иные начала…
О, как неохотно она умирала!
Мы знали: до нас так мечтали другие.
Но всё нам казалось, что мы — не такие,
Что мы не подвластны ни року, ни быту,
Что тайные карты нам веком открыты.
Когда-нибудь вспомнят без всякой печали
О людях, которые меры не знали.
Как жили они и как их удивляло,
Когда эта мера себя проявляла.
И вы меня нынче поймёте едва ли,
Но я б рассмеялся, когда б мне сказали,
Что нечто помимо есть важное в мире,
Что жизнь — это глубже, страшнее и шире.
Уходит со сцены моё поколенье
С тоскою — расплатой за те озаренья.
Нам многое ясное не было видно,
Но мне почему-то за это не стыдно.
Мы видели мало, но значит немало,
Каким нам туманом глаза застилало,
С чего начиналось, чем бредило детство,
Какие мы сны получили в наследство.
Летели тачанки, и кони храпели,
И гордые песни казнимые пели,
Хоть было обидно стоять, умирая,
У самого входа, в преддверии рая.
Ещё бы немного напора такого —
И снято проклятие с рода людского.
Последняя буря, последняя свалка —
И в ней ни врага и ни друга не жалко.
Да! В этом, пожалуй что, мудрости нету,
Но что же нам делать? Нам верилось в это!
Мы были потом. Но мы к тем приобщались,
Нам нравилось жить, о себе не печалясь.
И так, о себе не печалясь, мы жили.
Нам некогда было — мы к цели спешили.
Построили много и всё претерпели
И всё ж ни на шаг не приблизились к цели.
А нас всё учили. Всё били и били!
А мы всё глупили, хоть умными были.
И всё понимали. И не понимали.
И логику чувства собой подминали…
Мы были разбиты. В Москве и в Мадриде.
Но я благодарен печальной планиде
За то, что мы так, а не иначе жили,
На чём-то сгорели, зачем-то дружили.
На жизнь надвигается юность иная,
Особых надежд ни на что не питая.
Она по наследству не веру, не силу —
Усталое знанье от нас получила.
От наших пиров ей досталось похмелье.
Она не прельстится немыслимой целью,
И ей ничего теперь больше не надо —
Ни нашего рая, ни нашего ада.
Разомкнутый круг замыкается снова
В проклятие древнее рода людского.
А впрочем, негладко, непросто, но вроде
Года в колею понемножечку входят.
И люди трезвеют и всё понимают,
И логика место своё занимает,
Но с юных годов соглашаются дети,
Что Зло и Добро равноправны на свете.
И так повторяют бестрепетно это,
Что кажется, нас на Земле уже нету.
Но мы — существуем! Но мы — существуем!
Подчас подыхаем, подчас торжествуем.
Мы — опыт столетий, их горечь, их гуща,
И нас не растопчешь — мы жизни присущи.
Мы брошены в годы как вечная сила,
Чтоб Злу на планете препятствие было!
Препятствие в том нетерпенье и страсти,
В той тяге к добру, что приводит к несчастью.
Нас всё обмануло: и средства, и цели,
Но правда всё то, что мы сердцем хотели.
Пусть редко на деле оно удаётся,
Но в песнях живёт оно и остаётся.
Да! Зло развернётся… Но, честное слово,
Наткнётся оно на препятствие снова,
Схлестнётся… И наше с тобой нетерпенье
Ещё посетит не одно поколенье.
Вновь будут неверными средства и цели,
Вновь правдой — всё то, что мы сердцем хотели,
Вновь логика чувствами будет подмята,
И горькая будет за это расплата.
И кто-то, измученный с самого детства,
Усталое знанье получит в наследство.
Вновь будут несхожи мечты и свершенья,
Но будет трагедия значить — движенье.
Есть Зло и Добро. И их бой — нескончаем.
Мы место своё на Земле занимаем.
Мы живём на земле —
нераздельной,
усталой,
израненной.
Друг от друга страдая,
нуждаясь хоть в капле тепла.
Я пишу не затем, чтоб свести
свои счёты с Германией
И найти в ней причину
всемирного
вечного зла.
Всепрощение?
Нет.
Это слишком ещё не история.
Это свежая рана,
что в душах поныне жива,
В лагерях ещё целы
развалины крематориев,
В Бабьем Яре
густая и жирная
всходит трава.
Утешайся!
Не мы это — немцы.
Минутку внимания!
Это так,
только тут не отделаться
прозвищем «фриц»!
Это было с такими, как мы,
рядом с нами,
в Германии,
Здесь,
на круглой планете,
где нету природных границ.
Это всё — наша жизнь,
где корысть
прикрывают величием.
Где все нации спорят:
земля не твоя,
а моя.
Да опомнитесь, люди!
Что значат
все ваши различия
Перед общим различием
жизни и небытия!
На восставший Париж
наступают войска из Версаля.
Коммунары дерутся,
но только их мало в строю…
Вот стихает пальба.
Баррикады последние пали.
Девятнадцатый век
погружается в старость свою…
Свирепеют суды.
Что ж!
Парламент одобрит расстрелы.
Рукоплещет — республика!
Всё теперь начистоту.
Девятнадцатый век
ощущает развитью пределы
И стреляет по тем,
кто посмел перейти за черту…
Но прийти в равновесие
вскорости всё обещает.
Равновесие это
он больше не даст разболтать.
Девятнадцатый век
с голубыми мечтами кончает…
Он достиг своего.
Он о большем не хочет мечтать.
Да, парламент и хартии —
к этому люди привыкли.
И границы сословий —
от них уже нет ничего…
Век достиг своего.
Почему ж своего не достигли
Те, кто двигал его,
защищал баррикады его?
Все названия лгут.
И мечты не найдут примененья.
Почему ж это так?
Где ж тернистый закончится
путь?
Или вправду история
сводится вся
к уравненью,
Где меняется вид,
но вовек не меняется суть?
Век мечтал об одном.
Получилось, как видно, другое.
Но, не глядя на то,
утопая в уютном житье,
Девятнадцатый век
одного только хочет —
покоя,
И глядит сквозь очки,
сидя в кресле,
как добрый рантье…
Любит он справедливость.
Но только не в натиске бурном.
И сочувствует бедным.
Но всё-таки счастлив вполне…
И ему представляется мир
аккуратным,
культурным,
А природа прирученной —
в людях самих и вовне…
Словно это не в жизни,
а так,
в идиллической пьесе:
Все дороги — аллеи,
иных не бывает путей…
И рождается сказка
о добром
приличном Прогрессе —
О присяжном слуге
и заботливом друге людей.
Всюду правит Прогресс.
Все живут и разумно, и чисто.
Как наука велит,
удобрения вносятся в грунт…
Только бомбы зачем-то
швыряют в царей нигилисты.
Ну да это в России.
Там вечно холера иль бунт.
Там парламента нет.
И пока что вводить его рано.
Азиатский народ…
Но настанут когда-нибудь дни —
И прогресс просвещенья
захватит и дикие страны,
И приятною жизнью
тогда заживут и они…
Так освоенный мир
улыбается нежно и мило.
Только время идёт.
И в какие очки ни смотри,
Девятнадцатый век
оттесняют свирепые силы
И, ещё не раскрытые,
точат его изнутри…
Ещё сладкий дурман
обвевает мозги человека
Только страсти —
живут.
В них судьба.
И её не унять.
И жестокие правды
другого —
двадцатого века
Проступают уже —
хоть никто их не может понять…
Ну не так чтоб никто —
разговоры про крах неминучий
Входят в быт всё упорней,
но как ни ораторствуй тут,
Всё же трудно представить,
какие
сбираются
тучи
Над цветущей Европой,
где творчество,
право
и труд.
Как ещё уважается мысль,
воплощённая в слове…
Что бы ни было в ней,
это «чистая область ума».
Словно наше мышленье
не связано
с голосом крови,
Словно в нём притаиться не может
звериность и тьма…
Век свободы настал.
Будь свободным
и в области быта.
Будь свободен во всём!..
(Дым!
А вдруг от него
угоришь?..)
Доктор Фауст с любовницей
ездит на воды открыто,
Маргариту любовник
на месяц увозит в Париж.
Но от этих измен
вдруг не вспыхнут кровавые войны,
Честь ничья не задета…
(при чём тут и что это — честь?).
Это очень полезно,
разумно
и благопристойно.
В этом есть просвещённость
и вместе естественность есть.
Это — значит свобода.
(А может, тоска без исхода?)
Это точные знанья.
(Гормоны бунтуют в крови.)
Это дух исчезает
и рушатся связи —
свобода!
А искусство уходит
от смысла,
от форм,
от любви…
Только правда мгновенья.
Всё стало доступно и просто…
Лишь дежурной улыбкой
глазам отвечают глаза.
Только женщину вскрыли
жрецы полового вопроса.
Только женственность сводят,
как сводят в Карпатах леса.
Чтоб когда эта призрачность
всё же откроется чувству,
А устроенность жизни
исчезнет в короткой борьбе,
Чтоб нигде и ни в чём:
ни в семье,
ни в любви,
ни в искусстве —
Человек не нашёл ни себя,
ни покоя себе.
А пока что Прогресс.
Всё, что с ним, —
человечно и свято.
Все идеи — в почёте…
И — тоже идеям
верны,
Напрягая умы,
колесят по земле дипломаты…
Самым чутким ушам
уже слышится смех сатаны.
Он смеётся не зря.
Мы теперь это знаем, к несчастью.
Дурь настолько окрепнет,
что разум предаст человек,
Выражаться научно
научатся тёмные страсти…
Но об этом не знает ещё
девятнадцатый век.
Он уверен в себе.
Добродушно встречает он годы,
Всем желая успеха
и в трубы Прогресса трубя…
Добрый толстый рантье,
приручивший стихии природы!
Что ты знаешь о них?
Ещё меньше ты знаешь —
себя.
Всё о мёртвой воде.
А нельзя ли
про воду живую?
Не у всех ведь душа
умиленья и страха
полна.
Социал-демократия
в ритме другом
существует,
Ибо поступь истории
чувствует только она.
Есть научное зренье.
Его ей ничто не затмило.
Будет братство рабочих,
придёт,
нищету истребя…
А терзания духа —
агония старого мира.
Пессимизм — это он.
Это он,
как он видит себя.
Он уверен, что близится хаос…
Но ей-то понятно,
Что не хаоса —
творческой бури
слышны голоса.
Да! Ему это страшно.
Но ей это
только приятно —
Это ветер истории
дует в её паруса.
Но довольство вползает
в квартиры рабочих,
как мебель.
И во многих квартирах
в почётном углу на стене
Два портрета висят.
Оба «унзере»[11].
Кайзер унд Бебель.
Друг на друга глядят
и скучают вдвоём в тишине.
Что ж!
Забавная глупость.
К ним буря ещё подберётся.
Но терпенье!
К нему
непрерывно взывают вожди.
Чем не райская жизнь?
Верить в цель…
рваться к цели…
бороться…
А последний рывок
ощущать далеко впереди.
Мирно движется век.
Происходят в рейхстаге дебаты,
Уясняются истины,
жить без которых нельзя.
И на месте законном
шумят
социал-демократы,
Возраженья внося
и гармонию тоже внося…
…Это — времени дух.
Всё культурно.
Пока —
нетревожно…
Где им взяться,
тревогам?
Устойчиво чист небосвод…
Младший Либкнехт пугает войной.
Но война —
невозможна.
Как теперь воевать,
если есть на земле пулемёт?!
Дипломаты скандалят.
Но вряд ли им хочется драться.
Это бред.
А найдутся безумцы —
и то не беда.
Социал-демократия —
воля рабочего братства —
По природе своей
не допустит войны
никогда.
Это вера и смысл.
И по-прежнему лозунги
броски.
Но взрослеют вожди,
и глаза им не застит туман.
Понимает всё явственней
нужды империи Носке.
Государственный такт
проявляет Филипп Шейдеман.
Это страсти кипят.
Незаметней они,
и исконней,
И хитрей, чем идеи…
Да, братство!
Конечно!
Но всё ж —
Надо честно сказать —
у Германии мало колоний.
По своей доброте
опоздала она на делёж.
Доброта — это слабость немецкая.
Сколько — о Боже, —
Неудач,
поражений,
стыда
натерпелись мы с ней…
Между прочим,
рабочим
колонии выгодны тоже:
Чем беднее страна,
тем живут они тоже бедней.
Это стыдные мысли:
всемирно рабочее дело.
Но такой нынче воздух —
попробуй прожить не дыша…
Нет! Идеи всё те же.
Лишь помнить о них надоело,
Словно жаждет разминки
забредшая в дебри душа.
Словно хочется мыслить, как люди,
уйти из-под власти
Схем всеобщего счастья.
Упиться полётом минут.
Нет! Идеи на месте…
Но ими не заняты страсти —
Страсти жаждут свободы,
и жвачку они не жуют.
Страсти жаждут свободы
и мысль побеждают упрямо.
Пусть устои трещат,
но страшнее
банальность судьбы.
Бога нет —
и пускай.
Раздеваются весело дамы.
Футуристы вопят,
и кубисты рисуют кубы.
Это «Я» проявляется.
«Я» без границы и цели.
«Я» без формы и смысла.
Какое и в чём —
всё равно.
Нету взлёта — в паденье.
Любовь не даётся —
в борделе.
В воровстве и в художестве
выхода ищет оно.
Жажда творчества…
Творчество…
Творчества! —
всем его мало.
Будет битва за творчество —
так этой жаждой полны…
Всюду творческий дух…
Чутко дремлют в штабах генералы
И, скучая без творчества,
ждут объявленья войны…
Только ждать им недолго…
Обиды всё гуще теснятся…
Есть ещё осторожность,
но страсти плотину прорвут…
И тогда отдадут
все орудья
обиженных наций —
Человеческой глупости
четырёхлетний салют.
И тогда заорут.
И возникнут орущие братства:
На Берлин!
На Париж!
В освежающий гром канонад…
Кто оратор — спроси.
Всё смешалось.
Нельзя разобраться.
Декадент?
Монархист?
Либерал?
Социал-демократ?
Все уставшие «Я» успокоились.
Все — патриоты.
Сметены тупики.
Жизнь ясна,
и природа ясна.
Необъятные личности
жаждут построиться в роты…
Кто оратор? — спроси.
Всё равно.
Ни к чему имена.
Он из братства орущих,
готовых под пули по знаку,
Он в толпе растворён.
Но на время.
В назначенный срок
Пред таким же, как он,
человеком,
идущим в атаку,
Перед смертью своей
он окажется вновь
одинок.
Будет воздух синей, чем всегда,
будет небо бездонней,
И, покуда совсем для него
этот свет не погас,
Будет глупо звучать:
«У Германии мало колоний».
И нелепо звучать —
«Незажившая рана — Эльзас».
Век культуры идёт.
Век свободы и доброго света.
Власть гуманных идей,
о которой мечтали давно.
И рантье надевает очки.
Он читает газету.
«Фигаро» или «Форвертс» читает.
Не всё ли равно?
Наивность!
Хватит умиленья!
Она совсем не благодать.
Наивность может быть от лени,
От нежеланья понимать.
От равнодушия к потерям.
К любви… А это тоже лень.
Куда спокойней раз поверить,
Чем жить и мыслить каждый день.
Так бойтесь тех, в ком дух железный,
Кто преградил сомненьям путь.
В чьём сердце страх увидеть бездну
Сильней, чем страх в неё шагнуть.
Таким ничто печальный опыт.
Их лозунг: «Вера как гранит!».
Такой весь мир в крови утопит,
Но только цельность сохранит.
Он духом нищ, но в нём — идея,
Высокий долг вести вперёд.
Ведёт!
Не может… Не умеет…
Куда — не знает…
Но ведёт.
Он даже сам не различает,
Где в нём корысть, а где — любовь.
Пусть так.
Но это не смягчает
Вины за пролитую кровь.
Наивность взрослых — власть стихии.
Со здравым смыслом нервный бой.
Прости меня. Прости, Россия,
За всё, что сделали с тобой.
За вдохновенные насилья,
За хитромудрых дураков.
За тех юнцов, что жить учили
Разумных, взрослых мужиков.
Учили зло, боясь провала.
При всех учили — днём с огнём.
По-агитаторски — словами.
И по-отечески — ремнём.
Во имя блага и свершенья
Надежд несбыточных Земли.
Во имя веры в положенья
Трёх скучных книжек, что прочли.
Наивность? Может быть.
А впрочем,
При чём тут качество ума?
Они наивны были очень, —
Врываясь с грохотом в дома.
Когда неслись, как злые ливни,
Врагам возможным смертью мстя,
Вполне наивны.
Так наивны,
Как немцы — десять лет спустя.
Да, там, на снежном новоселье,
Где в степь состав сгружал конвой.
Где с редким мужеством
терпели
И детский плач, и женский вой.
Всё для тебя. Гордись, Отчизна.
Пойми, прости им эту прыть:
Идиотизм крестьянской жизни
Хотелось им искоренить.
Покончить силой с древней властью
Вещей, — чтоб выделить свою.
И с ней вести дорогой к счастью
Колонны в сомкнутом строю.
Им всё мешало: зной и ветер,
Законы, разум, снег, весна,
Своя же совесть… Всё на свете.
Со всем на свете шла война.
Им ведом был — одним в России —
Счастливых дней чертёж простой.
Всей жизни план…
Но жизнь — стихия:
Срывала план. Ломала строй.
Рвалась из рук. Шла вкривь. Болела.
Но лозунг тот же был: «Даёшь!»…
Ножами по живому телу
Они чертили свой чертёж.
Хоть на песке — а строя зданье.
Кто смел — тот прав.
Им неспроста
Казалось мелким состраданье.
Изменой долгу — доброта.
Не зря привыкли — в ожиданье
Своей несбывшейся судьбы
Считать
на верность испытаньем
Жестокость классовой борьбы.
Борьба!
Они обожествляли
Её с утра и дотемна
И друг на друга натравляли
Людей — чтоб только шла она.
И жизнь губили, разрушая
Словами — связи естества.
Их обступала мгла пустая…
Тем твёрже верили в слова.
Пока ценой больших усилий,
Устав от крови и забот,
Пришли к победе…
Победили. —
Самих себя и весь народ.
Не мстить зову — довольно мстили.
Уймись, страна! Устройся, быт!
Мы все друг другу заплатили
За всё давно, —
и счёт закрыт.
Ну что с них взять —
с больных и старых.
Уж было всё на их веку.
Я с ними сам на тесных нарах
Делил баланду и тоску.
Они считают, что безвинны,
Что их судьба — как с неба гром.
Но нет! Тому была причина.
Звалась: великий перелом.
Предмет их гордости… Едва ли
Поймут когда-нибудь они,
Что всей стране хребет сломали
И душу смяли ей — в те дни.
Когда из верности науке,
Всем судьбам стоя поперёк,
Отдали сами — властно — в руки
Тем, кто не может,
тех, кто мог,
Чтоб завязалась счастья завязь,
Они — в сознанье вещих прав, —
Себе внушили веру в Зависть,
Ей смело руки развязав.
В деревне только лишь…
Конечно!
Что ж в город хлынула волна?
Потоп!
Ах, где им знать, сердечным,
Что всё вокруг — одна страна.
Что в ней — не в тюрьмах,
в славе, в силе,
Они — войдя в азарт борьбы,
Спокойно сами предрешили
Извивы собственной судьбы.
Кто б встал за них — от них же зная,
Что совесть гибкой быть должна.
Живой страны душа живая
Молчала в обмороке сна.
Не от побед бывают беды,
От поражений… Связь проста.
Но их бедой была победа.
За ней открылась — пустота.
Они — в истоке всех несчастий
Своих и наших… Грех не мал.
Но — не сужу…
Я сам причастен.
Я это тоже одобрял.
Всё одобрял: крутые меры,
Любовь к борьбе и строгий дух. —
За дружбы свет,
за пламя Веры,
Которой не было вокруг.
Прости меня, прости, Отчизна,
Что я не там тебя искал.
Когда их выперло из жизни,
Я только думать привыкал.
Немного было мне известно,
Но всё ж казалось — я постиг.
Их выпирали так нечестно,
Что было ясно — честность в них.
За ними виделись мне грозы,
Любовь… И где тут видеть мне
За их бедой — другие слёзы,
Те, что отлились всей стране.
Пред их судьбой я невиновен.
Я ею жил, о ней кричал.
А вот об этой — главной — крови
Всегда молчал. Её — прощал.
За тех юнцов я всей душою
Болел… В их шкуру телом влез.
А эта кровь была чужою,
И мне дороже был прогресс.
Гнев на себя — он не напрасен.
Я шёл на ложные огни.
А впрочем, что ж тут? Выбор ясен.
Хотя б взглянуть на наши дни:
У тех трагедии, удары,
Судьба… Мужик не так богат:
Причин — не ищет. Мемуаров —
Не пишет… Выжил — ну и рад.
Грех — кровь пролить из веры в чудо.
А кровь чужую — грех вдвойне.
А я молчал…
Но впредь — не буду:
Пока молчу — та кровь на мне.
Бабий Яр.
Это было…
Я помню…
Сентябрь…
Сорок первый.
Я там был и остался.
Я только забыл про это.
То есть что-то мне помнилось,
но я думал: подводят нервы.
А теперь оказалось: всё правда.
Я сжит со света.
Вдруг я стал задыхаться
и вспомнил внезапно с дрожью:
Тяжесть тел…
Я в крови…
Я лежу…
И мне встать едва ли…
Это частная тема.
Но общего много в ней тоже, —
Что касается всех,
хоть не всех в этот день убивали.
Всё касается всех!
Ведь душа не живёт раздельно
С этим вздыбленным миром,
где люди — в раздоре с Богом.
Да, я жил среди вас.
Вам об этом забыть — смертельно.
Как и я не имею права
забыть о многом.
Да, о многом, что было и жгло:
о слепящей цели,
О забвении горя людского,
причин и следствий…
Только что с меня взять? —
мне пятнадцать,
и я расстрелян.
Здесь —
ещё и не зная
названия этого места.
Пусть тут город, где жил я,
где верил, как в Бога, в разум,
Знать хотел всё, что было,
угадывал всё, что будет, —
Я на этой окраине не был.
Совсем.
Ни разу.
И не ведал о том,
как тут в домиках жили люди.
Я сегодня узнал это,
я их в толпе увидел,
В их глазах безучастье молчало,
как смерть, пугая…
Где мне знать, что когда-то
здесь кто-то их так же обидел —
Примирил их с неправдой
и с мыслью, что жизнь — такая,
Я шепчу: «Обыватели!» —
с ненавистью
и с болью.
Все мы часто так делаем,
гордо и беззаботно.
Ах, я умер намного раньше,
чем стал собою,
Чем я что-то увидел,
чем понял я в жизни что-то.
Мне пятнадцать всего,
у меня ещё мысли чужие.
Всё, чем стану богат, ещё скрыто,
а я — у края.
Светом жизни моей,
смыслом жизни ты стала,
Россия.
Но пока я и слово «Россия»
нетвёрдо знаю.
Я таким и погибну.
Намного беднее и меньше,
Чем я стану потом…
Стыдно помнятся мысли эти…
Здесь впервые я видел
беспомощность взрослых женщин,
Понял, как беззащитны на свете
они и дети.
…До сих пор лишь дорогой я жил, —
верил только в сроки.
Что обычные чувства? —
Дорога — моя стихия.
А теперь я прошёл до конца
по другой дороге.
По недальней другой —
той, что выбрали мне другие.
Я в газетах читал о них раньше,
как все читали.
Верил:
в рабстве живут они.
Мучась, не видя света.
Я мечтал им помочь,
и они обо мне мечтали, —
Что когда-нибудь так я пройду
по дороге этой.
Я сегодня их видел.
Смотрели светло и честно.
Видно, верой была им
мечта, что я скоро сгину.
И я шёл через город,
где только что кончилось детство,
Он глаза отводил.
Притворялся, что он — чужбина.
Шёл я в сборной толпе.
В ней различные люди были.
Я не всех тут любил,
хоть одно составлял со всеми.
Я не мог бы так жить.
И я рад, что меня убили.
Что ушёл я в себя:
непосильно мне это бремя.
Нет, не гибель страшна!
Все мы знали, что можем погибнуть, —
В наступающих битвах,
которых предвиделось много.
Но не так,
а со смыслом,
с друзьями и даже с гимном!..
Нет, не гибель страшна,
а такая страшна дорога.
Нет, не гибель страшна,
а дорога сквозь эти взгляды,
Сквозь припрятанный страх, любопытство
или злорадство.
— Так и надо вам, сволочи!
Так вам, собаки, и надо!.. —
Злобно баба кричала в толпе,
не могла накричаться.
Изнывала она от тоски,
заходясь гнусаво.
Словно тысячу лет
эта боль разрывала душу,
Всё таилась в душе…
А теперь получила право
На своё торжество,
на свободу, — рвалась наружу.
Торопилась излиться.
На всех.
На меня хотя бы.
Чтоб воспрянуть,
взлететь,
чтоб за всё получить с кого-то…
И она ликовала,
она наслаждалась, баба, —
И несчастной была,
и противной была —
до рвоты.
Сто веков темноты,
ощетинясь, за ней стояли.
И к тому же — обман и безжалостность
этого века —
Что мне крылья давал,
что давал мне провидеть дали,
Что давал мне возможность
считать себя человеком.
Может, это за счёт её счастья?
Что ж, я в ответе.
Впрочем, так я не думаю,
мал ещё думать это.
Да и здесь неуместно…
Ну я,
а при чём тут — эти?
Да и что я про бабу?
В ней правды сермяжной нету.
Ведь не все, кто страдал,
так тут жаждут сегодня крови.
И не все, кто страдал,
потеряли лицо и меру.
И с кого получать?
Здесь, в толпе,
только я виновен.
Я один.
Я парил над страданьем
на крыльях веры.
И был счастлив один.
Остальные ж — причастны мало.
Просто жили и жили,
как все, —
средь нужды и бедствий.
Только баба не счёты сводила,
а так орала.
Не от правды — от зла,
оттого что пропало сердце.
Было мало его —
вот и город с ним сладил скоро.
Ничего не оставил.
Лишь зависть,
лишь взор нечистый.
Да. Но кто её вытащил
голодом
в этот город,
Оторвал от земли,
от себя,
от понятных истин?
Чужд мне этот вопрос…
Я его лишь предчувствую слабо.
Отходя, вижу бабу опять
сквозь туман событий.
И вдруг сызнова это —
стоит и глядит на бабу
Тонколицый эсэсовец —
«воин-освободитель».
Он теперь победитель.
Вся жизнь за его плечами.
В страшной вере его
меч судьбы для толпы обречённой.
Он тут всё подготовил,
а нынче страну изучает
С высоты своей расы…
В нём жив интерес учёный.
Я уж видел таких —
вдохновеньем глаза блистали.
Претенденты не только на власть —
на величье духа,
«Господами вселенной вы были,
а вшами стали», —
Мне такой вот сказал,
когда дворник избил старуху.
О каком он господстве?
Неважно.
Всё тонет в гуде.
А эсэсовец смотрит в пенсне
на толпу,
на хаос.
Вдруг столкнулся глазами со мной,
только скрипнул:
«Jude!»
…Я теряюсь, когда ненавидят меня,
теряюсь.
Я тогда и взаправду
внезапно вину ощущаю,
Словно знал, да скрывал от себя
в гуще дел и быта,
Что гармонии мира
всей сутью один мешаю,
Сам не ведая как:
а теперь это всё — открыто.
Впрочем, все мы мешаем.
Естественней так, признаться,
Виноватить сначала себя,
хоть и мало толку.
Просто я не испорчен пока —
мне ж всего пятнадцать!
Может, впрямь я господствовал,
да не заметил только.
Может, вправду всё правильно?
Может, мы впрямь —
все иные?
Все, кто в этой толпе,
всей толпой:
слесаря,
студенты…
Счетоводы…
завмаги…
раввины…
врачи…
портные…
Талмудисты…
партийцы…
российские интеллигенты…
Может, вправду?
Неправда!
Мы розны — мечтами и болью.
Впрочем, что возражать?
Люди в каждой толпе — похожи.
Здесь не видно меня —
я еврейской накрыт судьбою.
…Хоть об этой судьбе стал я думать
намного позже.
Есть такая судьба! —
я теперь это в точности знаю.
Всё в ней —
глупость и разум,
нахальство и робость —
вместе.
Отразилась на ней темнота —
и своя, и чужая.
И бесчестье —
бесчестье других
и своё бесчестье.
Есть такая судьба —
самый центр неустройства земного.
И ответчик за всё —
древний выход тоски утробной.
Забывают о ней,
но чуть что —
вспоминают снова.
И в застой, и в движенье
для злобы она удобна.
Есть такая судьба!
И теперь, и во время иное.
Я живу на земле и как все,
и как третий лишний.
И доселе бывает заманчиво
жертвовать мною, —
Всё валить на меня,
если что-то у всех не вышло.
Этим выходом ложь
манит вновь,
как не раз издревле.
И подводит опять —
это тоже не раз бывало.
Потому что мы люди,
и жертвовать мной не дешевле,
Чем любым, —
надо душу свою загубить сначала.
Я теперь это знаю —
Земля, как и прежде, — Божья.
Все мы связаны кровно. — И я.
Это всем известно.
И нельзя обойтись без меня, —
даже если можно,
Даже если обидно,
что я занимаю место.
Подлый грех — рассужденья,
кто нужен, а кто — не очень.
Мы — одна суета,
и одно нас сжигает пламя.
И нельзя обо мне говорить,
что во мне вся порча.
Даже если бы так,
стал таким я от вас и с вами.
Наши души — клубок.
А без душ — ни любви,
ни муки.
Лишь одна пустота
и мечты о кимвальной славе.
Только скука одна
и жестокость от этой скуки, —
Сам не жажду я жить
на земле, где я жить не вправе.
Есть такая судьба!
И во всякой судьбе есть такое.
Только эта — меж всеми,
со всеми в дурном соседстве.
А в соседях — известно —
нагляднее зло мирское:
Вечно хватит причин,
чтоб в соседа острей
вглядеться.
Есть такая судьба! —
часть обычная общего ада.
Я на ней не стою,
хоть её обижали много.
Чтобы жить по-людски,
из неё вырываться надо.
Как из всякой судьбы, —
к одному вырываться Богу.
А пока я лежу.
Я понятья пока не имею
Ни об этой кровавой судьбе,
ни о Божьем троне.
Всё стараюсь поверить,
что гибну в борьбе за идею
И стыжусь, что не верю…
А рядом девчонка стонет.
Я ведь помню её:
ни тачанки за ней,
ни кожанки.
Танцы, книжки, и парни,
и смех победительный,
звонкий.
Благочестье храня,
презирал я её как мещанку.
А она не мещанкой была,
а была девчонкой —
Знавшей временность жизни
и радости всякой ценность
От рожденья — так просто,
как я и теперь не знаю.
Но лежит она здесь, как и я.
Никуда не денусь
Я от этой судьбы.
Пусть мне ближе судьба другая.
Пусть об этой другой
я тоскую, качаясь, как в бурю…
Но эсэсовца взгляд — всё насмешливей,
мой — всё строже.
Он меня —
я в крови —
презирает, как учит фюрер.
Пусть.
Я понял уже,
что его презираю тоже.
Вера? Верил и я.
И я знаю, как верят чисто.
Был хоть с ним поделиться
я правдой готов своею.
У него для меня
только смерть —
ни судьбы, ни истин.
Только смерть.
Даже странно,
что это и есть идея.
Видно, знать мне дано,
что идей без всеобщности — нету,
И что Правда всегда, —
даже если, как я, не прав ты, —
Это Правда для всех.
Или вовсе не Правда это,
Просто страстная ложь,
вдохновенный отказ от Правды.
Просто страстная ложь,
где победа — обгон без правил,
Вера в то, что сойдёт
(как приятно, что Вера всё же).
Не достигнувших Бога
в пути подбирает дьявол.
Души адский огонь
согревает почти как Божий.
Это знать мне дано.
Хоть я мыслью об этом не знаю.
Бога нет!
А я верен
своим представленьям и взглядам.
Просто в сердце моём
ноет горечь, как рана сквозная.
И по-прежнему девушка
стонет беспомощно рядом.
Просто девушка эта — раздета —
как всех раздели.
Просто очень нежна —
и в крови у неё рубаха.
А эсэсовец смотрит —
всё так же он верен Цели.
Я не скоро пойму,
что всё так же он верен Страху.
На груди его — крест.
А в глазах — ощущенье силы.
Сталь.
Стандартная сталь —
и по мужеству, и по цвету.
Но всё чаще мне кажется:
что-то ещё в них было.
Что-то было,
чего я не помню,
хоть видел это.
Я лишь ненависть помню одну —
мне ж всего
пятнадцать.
Я не знал до сих пор,
а теперь уж и знать не буду,
Что и в ней, и за ней
подлый страх без неё остаться,
Что не столько она, сколько он
в этом хрипе: «Jude!»,
Что лишь ненависть схлынет,
и ляжет на сердце глыбой
Всё, что мамой навеяно
мальчику в курточке куцей,
Всё, что помнится всем,
что теперь ему помнить — гибель.
Как лунатику гибель
у края стены очнуться.
…И не скоро поймёт он —
что сам он прижат, как муха.
Что тут ненависть — верность.
Заметят бесстрастье —
исторгнут.
Правят страсти кухарочьи,
вырядясь творчеством Духа,
И гордятся собой…
И спасенье одно — в восторге.
Ах, восторженный страх, подлый страх!
Простота святая!
Это искренне сердце
подвластно гремучим фразам.
Это веру в нелепость
с восторгом душа подтверждает.
Это чувство,
а чувство — известно! — точней, чем разум.
И возвышенней тоже…
Ах, чувство! Ничто с ним не стыдно.
Разве стыден восторг неуёмный в любви
к отчизне?
Нынче в моде восторг.
Быть восторженным стало солидно.
Чувство знает, что лучше лишать,
чем лишаться жизни.
Знает также оно,
что приятней терзать, чем терзаться,
И поэтому проще,
когда в твоих мыслях — пусто.
Чувством помнить легко
про опасность любви и братства,
Чувством просто забыть,
что бывают другие чувства.
И беречь свой восторг,
и гордиться, служа ему верно.
И по трупам шагать,
выполняя свой долг солдата…
Ах, германская армия!
Храбрость твоя — безмерна!
Но трусливые души
твои составляли штаты…
Шли они по земле
как рабы, увлечённые властью.
И учились гордиться
уменьем на гордость плюнуть.
С каждой новой победой
всё больше в них было рабства.
С каждой новой победой
всё меньше желанья думать.
Их метель заметала,
и вьюги им в лица дули.
Но несли они с гордостью
рабство своё туземцам.
Ничего не боялись —
ни бомб, ни штыка, ни пули.
Оглянуться боялись —
за ними дымил Освенцим.
Пели песни, гордясь,
когда влёк их в пучину «Бисмарк»,
И Берлин защищали,
как ад защищают черти.
Оглянуться ж — боялись.
Боялись случайной мысли.
Отщепенства боялись —
что было им хуже смерти.
Это значило лечь
здесь, со мной
безвозвратно в яму.
Или в лагерь попасть —
прямо в печь из гремящей славы.
И несли они зло,
сохраняя восторг упрямо,
И свой собственный дом защищать
потеряли право.
Но его защищали,
хоть были обложены плотно,
И послушно, как раньше,
о вере в победу кричали.
А потом проиграли войну
и вздохнули свободно, —
Видно, было в них что-то,
о чём даже в мыслях молчали.
Видно, даже сойдясь
с громыхающей подлостью века,
В тяжком рабском восторге
собою себя подминая,
Всё равно среди лжи
бесприютна душа человека,
Даже если он верит…
Что-что, а уж это — я знаю.
Нет, не знаю — узнаю.
Не нынче. И даже — не скоро.
Мне пятнадцать всего —
это разве моя забота?
Я лежу среди трупов,
пройдя через вздыбленный город,
Я весь день ощущал,
что меня ненавидит кто-то.
Ненавидеть в ответ?
Это надо.
Но столько всплыло
В прошлом режущей подлости —
я уж оглох от шума.
Привирают?
Наверно.
Но что-то и вправду было,
Если баба орёт,
если люди молчат угрюмо.
Что-то помнят они…
(Голод!.. Это, как бред, огромно:
Грузовик за окном,
а на нём — словно брёвна — трупы.)
Что-то помнят они.
Да и я это тоже помню.
Я «списал» это только,
поверил, что помнить — глупо.
И зачем было мне
через детство тащить такое —
Этих серых и сирых
с их скучной, тупой печалью.
Волновало — движенье!
Хотелось — как всем! — в герои…
Я простил их судьбу,
а сегодня — мою прощают.
Я простил их судьбу
и отбросил деталью лишней.
Потому что вся жизнь —
все слова! —
на неё не похожа.
Словно впрямь из таких бы
герои вовек не вышли,
Словно впрямь они все родились,
чтоб трястись под рогожей.
Ну а если б и им
кабинет и ковёр на диване,
Где забвение бед
под защитой идеи и флага?
Неужели закон —
сумасшедшее соревнованье:
Кто кем раньше пожертвует
ради всеобщего блага?..
…Только где мне об этом подумать
в свои пятнадцать?
Я лишь танцы кляну —
в них мещанство и запах гнили.
Об огне революций мечтаю —
гореть и драться.
И мне жаль, что давно
кулаков без меня разбили.
И, конечно,
чекисты в кожанках
мне снятся часто.
В их жестокости вижу я подвиг,
в их лицах — лики.
Как же! —
В битве за счастье
их участь — нести несчастье.
Ради правды — грешить.
Мне тот грех —
как святых вериги.
Как само бескорыстье,
чей подвиг почётней риска.
Как причастье к сиянью,
к тому, что от прочих скрыто.
Где мне знать, что смешно
честно верить в своё бескорыстье,
Если сам на коне,
а кому-то в лицо — копыта.
Голубая романтика!
Подлость!
О, сколько крови,
Сколько грязи прикрыть
ты умеешь от глаз собою…
А эсэсовец смотрит.
Он знает, что я виновен,
И он знает, как надо
теперь поступить со мною.
Над его головою
каштанов красные листья.
За спиною его
ловят солнце, как прежде, окна.
Рад, что именно он
этот мир от меня очистит,
Вся земля расцветёт,
потому что он здесь не дрогнул.
Судия он теперь…
Ложь! Убийца приказа ради.
Сам себя я сужу,
хоть покамест того не знаю.
Рядом девочка с рук
потянулась к фуражке: «Дядя!»
Вздрогнул всё же.
Прошла
над скулою волна стальная.
Враг мой, жалости враг,
всё ж он вздрогнул.
На миг, а всё же…
Но себя обуздал.
Вновь стоит, как ряды считая.
И я вдруг понимаю,
что всё ж мы немного похожи, —
Потому что о трудном участке работы
и я мечтаю.
Потому что, конечно,
он тоже живёт идеей.
У неё ж справедливость своя.
К ней причастье — лестно.
Хоть причастье к обычной
даётся куда труднее.
А она бы сегодня была мне
куда уместней.
Я бы мог возмутиться,
а так и не пикну даже.
Ведь права, что попрали враги,
сам ценил я мало.
Что сказать!
Справедливость
бывает своя и вражья.
Жаль, что их справедливость
сегодня мою подмяла.
Вот и всё.
И лежу
среди всех, кого тут скосило.
И меня уже нет —
даже нету мечты подняться.
Да, своя справедливость
ничто
без поддержки силы…
Только этого мне не узнать.
Мне навек пятнадцать.
Как и всем, как и вам,
долго душу мутил этот хмель мне.
Как и мне, вам понятна
гордыня раздора с Богом.
Знаю: мне, как и вам,
забывать про неё смертельно.
Но и вам, как и мне,
надо память хранить о многом.
О совместном грехе
и особой, позорной каре.
Мы грешили равно —
в каждом бродит душа живая.
Только вы на земле.
Я ж за это лежу
в Бабьем Яре…
Впрочем, это я сам —
так бывает —
легко забываю.
И живу на земле.
Злюсь,
творю,
устремляюсь к выси.
И живой, как и все,
поступаю не так порою.
И всегда поражаюсь
желанью меня унизить —
Вновь столкнуть меня лбом
с пресловутой моей судьбою.
Поражаюсь опять
этой логике злой бесстыдства.
И открытости:
ты
жить, как я, не имеешь права.
Это буйствует век,
не успевший стыду научиться,
Как добыча,
нахрапом,
берутся призванья и славы.
Снова что-то не вышло,
и вновь моя участь — чужая.
Обвиненье?
Всё то ж:
«Для него всё святое — не свято».
И я снова мешаю —
всеобщему братству мешаю, —
Как по той же причине
немецкому братству когда-то.
Ну, а может быть, хватит?
Тупик — за такое хвататься:
Все — мешают.
Все люди.
А ложь для души — отрава.
И зачем?
Всё равно
без меня не достигнуть вам братства:
Что поделать! —
на братство
я тоже имею право. —
Раз тянусь я к нему,
раз я жажду принять участье,
Раз и свет, и любовь
до сих пор в моём сердце
живы…
Нет, меня обделить «благородно»
никак не удастся.
Лишь прямым грабежом! —
только подло
и только лживо.
Только злобе и лжи
до конца отдавая души,
Только чьим-то ножам
и свои подставляя груди:
Кто поверит в Закон,
если нагло он так нарушен?
А не веря в Закон,
свирепеют от страха люди.
Но убить меня — просто.
Сказать: «Не твоя Россия…»
Ведь она — моя жизнь,
путь к Вселенной,
и к Богу,
и к песне…
Но бывает, что скажут…
И, всё потеряв, обессилев,
Я тогда ощущаю опять
под ногами бездну.
И лечу в эту жуть,
в этот гуд,
в этот запах гари.
И опять понимаю,
что только затменье это.
Что никем я не стал.
И не стану —
лежу в Бабьем Яре.
И в пятнадцать умру.
И всё правда:
я сжит со света.
Печатными буквами рукой Николки: «Я таки приказываю посторонних вещей на печке не писать под угрозой расстрела всякого товарища с лишением прав. Комиссар Подольского райкома. Дамский, мужской и женский портной Абрам Пружинер».
Во время большого киевского погрома 1919 года в киевских квартирах можно было видеть у нагрянувших посетителей изысканные манеры, слышать от них недурную французскую речь и даже хорошую музыку.
Это действовали офицеры Семеновского, Преображенского и т. п. полков, не позволяющие себе никаких вольностей, но деловито и строго требовавшие дани: денег, золота, серебра…
…история, можно сказать, общее достояние и общее дело, за которое следует всем краснеть.
На шоссе шуршат машины,
В магазинах — толчея.
Предревком Абрам Пружинер,
В том заслуга и твоя.
Как и в том, что голос взвинчен
У газет… Что совесть — дым.
Как и в том, что все мы нынче
Прочно в заднице сидим.
Это всё — твоя эпоха.
Просто время — «белый гад»:
Быть евреем снова плохо,
И заслуг твоих не чтят.
Лишь тебя за всё, что было,
Производят в князи тьмы
Молодых славянофилов
Романтичные умы.
Нужен дьявол их натурам, —
В том вина их иль беда.
Жаль, но ты такой фигурой
Крупной — не был никогда.
Просто в детстве, где-то в Балте,
Заперевшись на засов,
Три брошюрки прочитал ты,
Сочиненья их отцов.
И открылся мир прекрасный
С той поры глазам твоим,
И тебе всё стало ясно,
Как сегодня им самим.
С той же чёткостью железной:
Для чего на свете жить,
Кто мешает, кто полезный,
С кем дружить, кого душить.
Ты с тех пор глядел победно
На портновский свой удел,
Тем гордясь, что шьёшь для бедных
(Для богатых — не умел).
И постигнув так впервые
Общей жизни смысл простой,
С тем — в истории России
Появился ты как свой.
Хоть считал, что связан кровно
С ней не ты (ты жил не в том),
А деникинский полковник,
Что еврейский грабил дом.
Дом буржуйский, дом приличный,
Где лежал ты, тиф леча,
Приютивший по привычке
И чекиста — дом врача.
Дом, тебе враждебный тоже:
Книги, свет, паркетный пол.
Дом, в котором сам ты позже
Реквизицию провёл.
Ещё как! Удвоив рвенье,
Шум внося с собой и гром,
Чтоб избегнуть отношений
Личных — с классовым врагом.
А пока — больной и слабый —
Ты следил, объят бедой,
Как буржуй буржуя грабил
Из-за нации не той.
Не мужик, не ухарь-парень,
А буржуй чудных кровей,
Что осанист был, как барин,
А картавил, как еврей.
Он и грабил по-другому:
Не сердился, не орал.
Просто так — ходил по дому
И предметы отбирал.
Не рычал, как старший в чине,
Не надсаживал он грудь,
Лишь просил, как в магазине, —
Если можно, завернуть.
Но приказ неумолимый
В слове слышался любом.
За его спиной, незримый,
Не таясь, молчал погром.
Шёл с ним рядом, улыбался
И — молчал. Но знали все:
Шевельнёт полковник пальцем,
И пойдёт во всей красе —
Пух перин, одежды клочья,
Мат кромешный, душный чад,
Изнасилованной дочки
Опустевший с ночи взгляд.
Но последней грозен властью,
Собираясь далеко,
Тот полковник груз причастья
К этой грязи — нёс легко.
Словно впрямь так был воспитан
В светлой детской, в мире книг,
Словно он к таким визитам
В раннем возрасте привык.
То ль он верил, что евреи
Ввергли Родину во тьму,
А раз так — за грех пред нею
Дань платить должны ему.
То ль узрел в изъятье этом
Дань порядку, с прошлым связь, —
Как-никак он к тем предметам
Был привычен отродясь.
То ль решил, что в этой драме
Смысл любой едва ли есть,
И, борясь с большевиками
За порядок и за честь,
В той борьбе рискуя жизнью, —
В части собственности он
Сам стихией большевизма
Стал отчасти заражён.
Ты поверишь мне едва ли,
Но для нас, для всей страны
Вы с ним две одной медали
Оборотных стороны.
Он исчез давно, навечно,
Но должна бы по всему
Всё равно поставить свечку
Ваша партия ему.
Будет только справедливо
Так отметить вашу связь:
Это ж он Россию к взрыву
Вёл — как мальчик веселясь.
Он, от злости сатанея,
Гнал упрямо в красный стан
Надругательством — евреев,
Просто плётками — крестьян.
Гнал свирепо, сея беды,
Жаждал мстить, судить, карать,
И как зрелый плод — победу
Вам осталось подобрать.
Но под докторскою крышей
Близ полковника того
Ты о том не думал, слыша
Голос вежливый его.
Не с того душа болела,
А от мыслей… Ты страдал
От обиды: знал, как белых
Этот врач с надеждой ждал.
Угнетало униженье,
Общность странная судьбы…
Всё тут было в нарушенье
Правил классовой борьбы.
Всё! Надолго ты потрясся
Встречей с ним… Не враз постиг,
Что всего тут жадность класса,
Подтвержденье чётких книг.
В то, что просто и знакомо,
Вновь поверил ты — да как!
Хоть смущал азарт погрома
У полковника в зрачках.
…Затихал весь город Киев,
Слыша голос твой в ночи.
Вся его буржуазия —
Адвокаты и врачи.
И звенели стёкла грустно,
Когда шёл ты по утрам
По Андреевскому спуску
Вверх, к Присутственным Местам.
Был, как выстрел, эхом резким
Каждый шаг твой повторён.
И в испуге занавески
Поднимались с двух сторон.
Их подхватывало, словно
Ветром классовой борьбы…
…И за каждой — тот полковник
Избегал своей судьбы.
Избегал, стоял на страже,
И от взора твоего Этажи и бельэтажи
Нагло прятали его.
Пусть не знал ты, где полковник,
Всё ж ты знал, что всё равно
Социально и духовно
Все вокруг с ним заодно.
Все — как он, того же мира,
То же скрыто в них, что в нём…
И врывался ты в квартиру,
Словно в крепость под огнём.
Но не били револьверы,
Враг не целился, губя.
Лишь чужая атмосфера
Обступала здесь тебя.
Словно кто-то неизвестный,
Проиграв последний бой,
Ставил вновь тебя на место,
Возвышался над тобой.
И разбитый, незаконный,
Власти отданный твоей,
Лишь косился удивлённо
На тебя со стеллажей.
Где под слоем белой пыли,
За тисненьем корешков,
Книги с важностью хранили
Мудрость «классовых» веков.
Нежный лепет, страстный шёпот,
Столкновенья лиц и войск,
Бег за счастьем — грустный опыт
Всех людских переустройств.
Все открытья, все потери,
Относительность всех благ.
Безысходность вер, неверий,
Бледный свет сквозь этот мрак.
Откровенья всех религий,
Имена и письмена…
Заглянувши в эти книги,
Ты б не понял ни хрена.
Ни тоски, ни жажды света,
Ни огня, что жжёт слепя.
Ни того, что речь тут где-то
И о том, что ждёт тебя…
Несмотря на диктатуру,
Книги смысл хранили свой…
…Буржуазная культура
Издевалась над тобой.
Впрочем, свято веря в сдвиги,
Делом занятый вполне,
Не смотрел ты в эти книги, —
Просто видел их извне.
Но понятья не имея,
Что в них есть, — при всём при том
Несозвучность их идее
Чуял классовым чутьём.
И, задетый ими кровно,
Так ты зло на них взирал,
Словно в каждой жил полковник —
Тот, что вещи отбирал.
Словно скрыть они хотели,
Притворяясь неумно,
Что учёный их владелец
С тем полковником — одно.
Где б вам знать, что он такими
Был, как вами, удручён,
Что он страстно спорил с ними,
По ночам забыв про сон.
И заснуть не мог до света,
Возмущённо чуя рок…
Был, как ты, полковник этот:
Верить доводам — не мог.
Но и вдруг узнав такое,
Ты б лишь крякнул: вздорный класс.
Слишком верил ты в другое —
В «кто не с нами — против нас».
Твой приказ гремел раскатом,
И, судьбе своей не рад,
Тот владелец брёл куда-то
Впереди твоих ребят.
Унося тоску и драму,
Глядя вдаль, в конец пути…
Только Ленин телеграммой
Мог теперь его спасти.
Властелин и рыцарь часа!
В личной жизни и в борьбе
Ты чутьё и гордость класса,
Словно Знамя, нёс в себе.
И от классовой фортуны
Опьянев,
на всех — орлом
Вниз глядел как бы с трибуны —
Даже дома за столом.
Гордый поступью железной,
Знать не мог ты в том году,
Что ведёте всех вы в бездну,
А себя — на Воркуту.
Что, когда замрут орудья
После классовой войны,
Победителей — не будет,
Будут все побеждены.
Что жидов за те же вины
Станут снова гнать и клясть,
И что ты, Абрам Пружинер,
Будешь зол на эту власть.
Чётким шагом, с важной рожей,
С пистолетом ты ходил…
…Знал, что быть всё это может,
Тот, кого ты уводил.
Да, про всё, что может статься,
Знал он — словно вспоминал.
Безо всякого злорадства,
А с тоской и болью — знал.
Знал заране, знал сердито
То, что после, всё стерпя,
Ты постиг…
И то, что скрыто
И поныне от тебя.
Знал — хоть мало было проку
Знать… Не мог он ничего.
Разве если б стал пророком
Для полковника того.
Где там! В споре, как в угаре,
Он пред ним с его тоской
Был бессилен. Как Бухарин
В дни иные пред тобой.
Вспомни, как свистал охотно
Ты Бухарину в свой час,
Когда силился он что-то
Вам открыть, спасти всех вас —
От позора, от расплаты,
От беды, грозившей вам…
А ведь это он когда-то
Обучил вас всем словам.
Всей профессии героя,
Сути всех его основ.
Что помимо за душою
Вы имели — кроме слов?
Ничего! Вся власть и сила
В них была — исток и нить.
Благодарность? Сам учил он
Это чувство не ценить!
И гремел ваш свист счастливый:
«Кто б ты ни был — не мути!»
Так впервые доросли вы
Спор с Бухариным вести.
И свистали с упоеньем,
Ощущая свежесть лет,
Отгоняя тень сомненья
От плодов своих побед.
…Впрочем, ты про то не думал —
Веру в Сталина берёг.
Потому что Ленин — умер,
Ты ж без Ленина — не мог.
На шоссе шуршат машины,
В магазинах — толчея.
Всё прошло, Абрам Пружинер,
На исходе — жизнь твоя.
Ты скрываешь раздраженье,
Непочтеньем оскорблён.
Хоть к особому снабженью
И к больнице прикреплён.
Что ж!.. За равенство ходил ты
В смертный бой не раз, не два,
Кровью право заслужил ты
На особые права.
Тут — хоть многие судачат —
Справедливость налицо.
У тебя есть даже дача —
Комнатёнка и крыльцо.
Есть. Но в этом разве дело,
Если жизнь — как смутный сон.
Если мягко, но всецело
Ты от дела отстранён.
Вновь ты ходишь на собранья,
И оправдан ты давно.
Но к секретным заседаньям
Не допущен всё равно.
Хоть всегда любил ты бденья —
Жить, как счастье крест неся.
Хоть приходит в запустенье
Без тебя идея вся.
Но, тая в душе презренье,
Подписать всегда готов
Ты бумагу с одобреньем
Всё равно каких шагов.
Цель всю жизнь была над личным.
Вспомнить цель — ожить опять.
Цели нет — так есть привычка
Ради цели предавать.
Есть. И так везде доселе
Коммунист любой живёт.
Всё, что любит — ради цели,
Цель включая, — предаёт.
А друзей — на то вы братья.
Диалектика — ваш стиль.
Пил со Сталиным Тольятти,
Когда ты в кондее стыл.
Он златыми бредил снами,
Сталин врал, а ты был тих.
И одно Святое Знамя
Осеняло всех троих.
Только в тактике идея —
Будь всегда на всё готов.
В коммунизме и евреи
Вдохновенно бьют жидов.
За горами суть свершений,
Лишь единство нынче в счёт,
Продолжалось бы движенье —
Всё равно куда придёт.
Чушь лепечут, словно попки,
Но со страстью — веры власть.
Кто в Москве сейчас у кнопки,
Тот включает эту страсть.
Кто б он ни был — всё едино,
Результат всегда один.
Вы как лампе Аладдина
Подчиненный слепо джинн…
Словно всех вас без печали
Властным росчерком одним,
Как гарем свой личный, Сталин
Сдал наследникам своим.
И над вашей жизнью всею
Бабий рок — огонь в крови.
Страсть к идее — без идеи,
Темперамент — без любви.
А с тобой — что было — сплыло.
Лишь вобравшим весь твой пыл
Молодым славянофилам
Нынче важно, кем ты был.
Ты не злись! Твоя порода.
Пусть не друг ты им, но — брат.
Хоть тебе взамен народа
Нужен был пролетарьят.
И, конечно, есть причины
Страстной ненависти их:
Осознав чужие вины,
Забываешь стыд своих.
Стыд — на всех. Мы все такие,
Все от Бога мы ушли.
Все друг друга и Россию
Мы до ручки довели.
Все стремились мы капризно,
Уплотнив судьбу свою,
Подменить всю ценность жизни
Упоением в бою.
Наслаждаться верой чистой,
Бдеть, чтоб пламень не потух,
Дух не глохнул… Дух нечистый
В наше время тоже Дух.
И во мгле, где мысли — тени,
Где рядится верой злость,
Наших всех происхождений
Гнёт — слился в один хаос.
В блудословия пустого
Дым. В бессмысленные дни…
Нет здесь выхода простого,
Только сложный — быть людьми.
Ощущать чужую муку,
Знать о собственной вине,
Не бросаться друг на друга,
Словно грех всегда вовне.
А ведь жизнь теперь крутая,
И возможно, в некий час
Вдруг недвижного Китая
Стены двинутся на нас.
Наплевав на всё, что было
В нас хорошим и дурным
Всем грозя — славянофилам,
И жидам, и остальным.
Как мы выстоять сумеем
С этой подлостью своей…
Лишь свободней и мудрее
Став — мы будем их сильней.
Но у нас не та забота.
Старый поиск — бить кого.
Обвиняющих — без счёта,
Виноватых — никого.
Словно можно некой данью
Отодвинуть страх и тьму.
Нам чуток бы покаянья! —
Не приучены к нему.
Нам покаяться бы, люди, —
Раскопать в душе ключи…
Недосуг. Всё лезем в судьи,
А иные — в палачи.
То ль для складу, то ль для ладу,
То ль для вящей глубины
Оторвать меня им надо
От судьбы моей страны.
Той, что с юности и сразу
В смысл вошла любого дня,
Без которой пуст мой разум
Да и просто нет меня.
Дескать, чуждый ей душою,
Впрямь я зря листки марал:
Всё, чем жил тут, — мне чужое,
Что вобрал тут — я украл…
Врут! На Родине по праву
Приобрёл я всё своё:
Жалость к людям, гордость славой,
Стыд тревожный за неё.
Возмущён ты? В чём причина?
Ты не лучше их ни в чём.
Сам ты был, Абрам Пружинер,
В честь идеи палачом.
Пусть забыли Голта с Балтой
Стук чекистских сапогов,
Пусть и сам не избежал ты
Рук своих учеников.
Пусть и сам был бит по роже,
Пострадал в своей игре,
Был!.. Другие были тоже.
В той же Балте — при царе.
Поступали тоже круто.
Правых нету здесь, пойми.
Тут ни счесться, ни распутать.
Только то же — быть людьми.
Как найти на это силы,
Устоять перед бедой? Как?..
Младым славянофилам
Выход видится простой:
Кровь пролить, но с грязью всею
Силой кончить навсегда.
Им чужды твои идеи,
Но по вкусу простота.
Пусть и с ненавистью в сердце,
Пусть и духу не терпя,
За тобой идут. Не деться
Никуда им от тебя.
Потому что не мессия,
Но не чёрт, как нужно им,
Ты в истории России
Безусловно был своим.
Вот исчерпана вся тема:
Ты, твой путь, твои дела…
Кто-то скажет, что поэма
От поэзии ушла.
Скажет: вовсе нет причины
Освещать стихом этап,
Где такой Абрам Пружинер
Смог превысить свой масштаб.
И нелепо тратить силы
С возмущеньем молодым
На возню славянофилов
С честолюбьем их пустым.
Скажут: стыдно, рухнув с выси
Вечных правд и вечных звёзд,
Пошлых временных коллизий
Разгребать сухой навоз.
Словно бросил я за далью,
Позабыв за душной тьмой,
Свежей пахнущий печалью
Воздух вечности самой.
С ней — не просто, с ней — тревожно:
Вечность — жизнь в неправде всей.
Но себя в ней слышать можно —
Меру, Бога и людей.
С ней спокойно, ненатужно
Может пить душа моя
То одно, что впрямь ей нужно,
— Вдохновенность бытия.
Что ж, согласен я со всеми.
Только нам не повезло.
Откровенно в наше время
Миром править рвётся зло.
Рвётся мрак представить светом,
Спутать силой колдовства
Все названия предметов
И любое дважды два.
Это — мрак. И в этом мраке, —
И боюсь — во всём есть связь, —
Могут люди, как собаки,
Дочь мою убить, озлясь.
Налететь толпою плотной,
Оскорбить, и растоптать.
Я боюсь. Ведь безысходно
К людям ненависть питать.
Сразу сердце станет немо,
Всё, чем жил, угаснет враз.
…Вот с чего я к этим темам
Возвращаюсь каждый раз.
И бросая не впервые
В морду дня его грехи,
Сочиняю «лобовые»
Разозлённые стихи.
И стыжусь того не очень,
Понимая жизнью всей,
Что в поэзию и осень
Нет теперь других путей.
Это вечность — знаю точно —
Защищать себя зовёт.
И тоскуя, в каждой строчке,
Ею вызванной, — живёт.
Мы живём,
зажатые
железной клятвой.
За неё —
на крест,
и пулями чешите:
это —
чтобы в мире
без Россий,
без Латвий,
жить единым
человечьим общежитьем.
…и дружеский резец
Не начертал над русскою могилой
Слов несколько на языке родном…
Прельщались в детстве мы железной клятвой
Жить общежитьем — без Россий, без Латвий.
Об этой клятве все тогда трубили,
Но мы верны ей и позднее были,
Когда — мы это тактикой считали, —
Трубить об этом, в общем, перестали.
Мы поверяли верность этой клятвой…
…А нам и дела не было до Латвий.
Что значило для нас на фоне Цели,
Что Латвия живёт и в самом деле,
Что ей чужды все наши упованья,
Но слишком сладок миг существованья —
Вне Ордена, вне Ганзы, вне России,
Считай, за всю историю впервые.
И что её, вкусившую начало,
Судьба исчезнуть вовсе не прельщала.
Наоборот — как долг велит Державе,
Она искала подтвержденья в славе
И памятники ставила в столице
Тем, кто помог ей от врагов отбиться, —
Чтоб жить без нас, без дури вдохновенной,
Жить, не страшась судьбы обыкновенной, —
Кадя, как люди, из приличья Марсу:
Без бранной славы что за государство?
Пусть кто другой, а мы судить не можем,
Велик ли в том размах или ничтожен.
Что ведаем в своём упорстве диком
Мы о величье? — Грех наш был великим.
Да, грех… И наш — хоть мы всегда роптали.
Но понимали ль мы, о чём мечтали?
Вот Латвия. Мы — здесь. Мечты — не всуе…
Что ж грустный Братским кладбищем брожу я?
…На серых плитах — имена и даты.
Тишь. Спят в строю латышские солдаты,
Носившие в бою НЕ НАШЕ знамя,
Погибшие, возможно, в схватках с НАМИ.
…Они молчат, я надписи читаю.
Здесь — всё другое, здесь — страна другая.
Здесь — занята, как встарь, сама собою, —
Она упрямо чтит своих героев.
Вокруг на плитах имена убитых,
Что ж нет имён на некоторых плитах?
Они — пусты. Их вид предельно гладок.
Поверхность — стёрта… Наведён порядок
И в царстве мёртвых… Спавший под плитою,
Как оказалось, памяти не стоит.
Он к нам до смерти относился худо
И как бы депортирован отсюда.
Всё это — Сталин… Все упрёки — мимо.
Но кем мы сами были? Что несли мы?
Что отняли у всех? И что им дали?
И кем бы стали, если бы не Сталин?
И без него — чем, кроме дальней Цели,
Мы сами в жизни дорожить умели?
И как мы сами жили в эти годы,
Когда он депортировал народы?..
…Что в этом «МЫ!»? Намёк ли на Идею,
С которой чем честней мы, тем грешнее?
Наверно — так. Но сам не знаю, прав ли?
Кто был честней, тот был от дел отставлен.
И всё же — «МЫ»!.. Все! — кто сложней, кто проще.
Был общим страх у нас, и грех был общим.
«МЫ» — это мы — пустая злая сила,
В которую судьба нас всех сплотила.
МЫ — жизнь творим. Нам суд ничей не страшен,
Плевать, что это кладбище — НЕ НАШЕ.
Оно — мемориал, и он — освоен:
Обязан каждый памятник, как воин,
Служить лишь НАМ. Лишь МЫ одни по праву
Наследники любой геройской славы.
«МЫ» — это мы…
Лежит плита над мёртвым,
И на плите цветок, хоть имя стёрто.
Знать, кто-то здесь бывает временами,
Кому плита без букв — не просто камень;
И кто глазами строгими своими
Читает вновь на ней всё то же имя, —
Знакомое ему, а нам чужое…
Кто в снах тяжёлых видит нас с тобою
И ту плиту… И ненавидит страстно…
…А кто другого ждал — тот ждал напрасно.
В его глазах — всегда пустые плиты.
Жаль, от него навек сегодня скрыты
Мы. Наша боль, все взрывы нашей воли…
Проклятье века — разобщённость боли.
Плевать ему теперь на наши взрывы…
Что делать? Жизнь не слишком справедлива,
И лучше быть поосторожней с нею…
…Средь старых плит есть плиты поновее.
Взгляни на них, и мир качнётся, рушась.
Латинский шрифт: «Бобровс», «Петровс»,
«Кирюшинс»…
Бобров… Петров… Так!.. Только так вас звали.
Чужих обличий вы не надевали,
Не прятались за них на поле бранном.
Вы невиновны в начертанье странном
Своих фамилий… Долг исполнив честно,
Не вы себе избрали это место.
Привыкнув за войну к судьбе солдатской,
Могли б вы дальше спать в могиле братской,
А спите здесь меж этих плит немилых,
На кладбище чужом, в чужих могилах,
Где кто-то спал до вас, нам жить мешая,
Где ваш покой смущает боль чужая,
Как будто вы виной… А вы — солдаты.
Вы ни пред кем ни в чём не виноваты.
Вселил вас силой на жилплощадь эту
Без спросу Член Военного Совета
Иль кто-то равный, ведавший уделом…
И вряд ли сознавал он, что он делал.
Он только знал, что есть на то Решенье,
Как в прошлом был приказ о возвышенье
Его внезапном… И как вся карьера,
Весь опыт жизни и основа веры.
Да, мать его седою здесь бы стала…
Но ведь она была всегда отсталой,
Неграмотной… И всех жалела глупо.
Ну где ей знать, что трупы — только трупы,
А жизнь — борьба… Всё, что, спеша к вершинам,
Усвоил сын, хоть был хорошим сыном.
— Ещё б живых жалеть… А трупы — ладно! —
Пусть служат агитации наглядной.
Простите НАС, лишённые покоя!
За всю планету пав на поле боя,
Лежите каждый вы в чужой могиле,
Как будто вы своих не заслужили.
И мимо вас, не подавая виду,
Проносят люди горечь и обиду,
Глядят на вас… И тяжек взгляд… И — всё же
Простите НАС… Его простите тоже.
Простите… Не со зла он делал это.
Он просто точно знал, что Бога — нету.
Кто предсказать бы мог, чем станет позже
Российских бар игривое безбожье,
И «либерте», и опьянённость Целью!..
У них был хмель, у нас — всю жизнь похмелье.
Над нами он, свой долг блюдущий строго.
Но в чём он видел долг, служа не Богу?
Во что он верил, путаясь во взглядах?
Скорей всего — в назначенный порядок.
Где ясно всё, где мир жесток и розов,
Где никогда не задают вопросов…
Или короче — в твёрдые начала,
В то, что его над жизнью возвышало,
Что вдруг пред ним открыло путь и дали,
Чему основы знал не он, а Сталин.
…И в этом состоянье очумелом
Мы жили все. И шли к чужим пределам,
И, падая в бесславье с гребня славы,
Смотрели тупо, как горит Варшава,
Как Сталин ждёт, что Гитлер уничтожит
Тех, с кем и он потом не ладить может…
А позже с тем же, в танках, в ночь без света,
Спешили в Прагу, чтоб закрыть газеты.
Так МЫ живём… Летим, как в клубах пыли.
Топча весь мир… За что? Зачем?.. — Забыли!
Но НАС — несёт… И всё НАМ мало!.. Мало!..
И гибнет всё, на чём бы жизнь стояла,
И гибнем МЫ, зверея, как стихия.
И лжём! — чтоб думал мир, что МЫ другие.
И спятил мир, обманут НАШЕЙ ложью,
И, доверяясь НАМ, звереет тоже.
И кажется, что чёрт завёл машину Внутри Земли…
И бросил ключ в пучину.
И крутит НАС. Мелькают, вместе слиты,
И Пешт, и Прага, и пустые плиты,
И я, и Член Военного Совета,
Хоть он следит, чтоб не открылось это.
А что — не знает… Ложь неся как знамя,
Он сам обманут… Может быть, и НАМИ.
Кем были МЫ?.. Не всё ль равно, кем были?
Мы все черты давно переступили,
И — нет конца… Всё лжём, зовём куда-то.
И с каждым днём всё дальше час расплаты,
Но всё страшней… И возвращенья нету.
И верят НАМ… И хуже топи это.
И вырваться нельзя своею силой…
Спаси, Господь!.. Прости нас
и помилуй!..
«Воронок» развернулся.
Приказали сойти.
Переулок уткнулся
В запасные пути.
Выступают из мрака
Рельсы… Скоро гуртом
Мы по ним к вагонзаку,
Спотыкаясь, пройдём.
С сундучками, мешками —
Всем своим, что с собой.
Будет часто пинками
Подбодрять нас конвой.
Будет бег — не как в детстве:
С грузом тяжко бежать.
И всё время хотеться
Будет — руки разжать.
Тяжесть выпустив, бросить,
Кончить споры с судьбой.
Ни к чему нам тут вовсе
Всё своё, что с собой.
Пьём до капли из чаши!
Сбиты все колеи.
Что тут может быть «наше»,
Раз и мы — не свои?
Но толпою хрипящей
(«Мы» пока ещё — мы)
Всё ж мы вещи дотащим
До вагона-тюрьмы.
Взгромоздимся и стихнем,
Словно найден покой,
Словно цели достигнув
После гонки такой.
И как впрямь отдыхая
Без надежд и без слёз
От надрывного лая
И внезапных угроз.
Словно все мы не смяты,
Не на крайней черте, —
Просто едем куда-то
В тесноте, в духоте.
Словно будет там лучше
И просторней, чем тут.
Да и нас не чтоб мучить —
Для другого везут.
Для другого? — Едва ли!
Впрочем — это потом.
А сейчас мы в начале —
В переулке пустом,
Где сдаёт поимённо
Нас по спискам зэка
Вертухаю с вагона
Вертухай с «воронка».
Ждём спокойно сигнала,
Обживаем режим
И покуда не знаем,
Что сейчас — побежим.
Он нам кажется ширью,
Даже волей самой, —
Этот пункт меж Сибирью
И Лубянской тюрьмой.
Эта с городом встреча,
Хоть вокруг ни души.
Хоть вокруг только вечер
В привокзальной глуши.
И простая работа
Двух конвойных бригад.
Передача по счёту
Нас — как бочек на склад.
…Но пока — в предвкушенье
Новой, страшной главы —
Я стою в окруженье
Предосенней Москвы.
И души в ней не чая —
Сразу зренье и слух, —
Всю её ощущаю
Вёрст на десять вокруг.
Всё, что грезилось, было,
Что дала, чем взяла —
Вдохновила, влюбила,
Подняла, предала.
Подменяя святыни
В оправданье себе.
Заражая гордыней
Как причастьем к судьбе.
И сразив для позора,
Словно светом из тьмы,
Смыслом глада и мора,
И сумы, и тюрьмы, —
Как богатством, как счастьем,
Как любовью молвы —
Пониманьем, причастьем
К жёсткой воле Москвы.
Так что, смят и поборот,
Я не спорю со злом —
Просто чувствую город
В полверсте за углом.
Что жалеет — не очень,
Чистоты — не блюдёт.
Лишь бестрепетно топчет
И к свершеньям ведёт.
С ним куда-то всё гонишь,
Всё — как всадник в седле.
Но отстанешь — утонешь
Там, где топчут, — во мгле.
И узришь над собою
Всё, что мыслью отверг:
Мглу над целой страною,
Над Москвой — фейерверк.
Здесь от каждого дома,
От любого огня,
Как ножом по живому
Отрезают меня.
«Становись!» — приказали.
Всё! — хоть я ещё с ней.
На Казанском вокзале —
Справа — праздник огней.
Как шампанского брызги
Ресторан над рекой —
Словно отблески жизни,
Хоть какой-никакой.
«Хоть!..» Нет, было другое —
Трата веры и сил.
Я «какой-никакою»
Жизнью вовсе не жил.
Хоть и мысля несвязно
(Страшен века обвал),
Я и в гуще соблазна
Честно смысла искал.
И средь страха и дрожи,
После трудной войны
Этим связан был тоже
Со столицей страны.
Смесь из страха и силы
В жажде веры живой —
Это, может, и было
В эти годы Москвой.
Что ж, я влился в такую,
Стал во всём ей сродни,
Вот теперь и тоскую,
Видя эти огни.
Потому-то и снится
Так навязчиво мне,
Как вдруг всё разъяснится
И — как было во сне! —
Стает на сердце ноша,
Испарится конвой —
И опять я хороший
И, конечно же, свой.
Всё как прежде. Всё — славно:
Дружба… Вера в Прогресс…
И участие в главном —
В штурме косных небес.
Снова верить легко мне
В ясность правды земной.
Только тех бы не помнить,
Кто здесь рядом со мной.
Кто по первому знаку,
По путям, как по льду,
Побредёт к вагонзаку,
Как и я побреду.
Мне предать их не трудно.
Верю с детства почти
В то, что смятые судьбы —
Лишь издержки пути.
Верю… Пусть, как в насмешку,
Нынче, сердце скрепя,
Мне пришлось в те издержки
Записать и себя.
Я держусь… Но боюсь я:
Страшен с верой разлад.
Потому так и рвусь я
Безраздельно назад.
С каждым днём всё сильнее
Злой реальности власть.
Мне б назад побыстрее,
Чтоб успеть не отпасть.
Рвусь… Но это — пустое,
Я отпасть — обречён.
Я ведь отдан конвою,
А конвой — ни при чём.
Он сейчас на работе,
На опасном посту.
И его не заботит
То, что я отпаду.
Хоть кричи — глушь сплошная,
Не услышат… Завяз…
Будет день — я узнаю:
Так Господь меня спас.
Вырвал с кровью, исторгнул
Против воли души
Из трясины восторгов
И прельстительной лжи.
Бросил в холод, в бессилье,
Мглу на голой земле.
Или проще — в Россию:
Вся Россия во мгле.
Чтобы ночью глухою,
Находясь вне игры,
Видел свет над Москвою
Из России — из мглы.
С теми, с кем я в неволе
Был сведён на позор,
Чьей я жертвовал болью
Так легко до сих пор.
Чтоб открыл: «Как ни мерь ты,
Кто ценней для страны —
Перед жизнью и смертью
Все мы горько равны.
Как пред хлебом и стужей…
И что Богу видней,
Кто здесь лучше, кто хуже
И что значит „ценней“».
И предстанет иначе
Каждый срыв и порыв.
И я стану богаче,
Свою малость открыв.
Словно воздух свободы
И реальность пути,
Словно точку отсчёта,
От которой расти.
…Прорасту!.. Но однако
Не сейчас и не тут,
Где меня к вагонзаку
Так поспешно ведут.
Где, забыв свои мысли —
Всё, чем жив и дышу,
Я как будто из жизни
Навсегда ухожу.
Как столица ночная,
Погружаюсь во мрак…
…Я пока ведь не знаю,
Что всё это — не так.
Что, разбитый и слабый
И лишённый души, —
Я иду по этапу
К откровенью от лжи.
Сбитый с толку и с места
И не зная, в чём свет…
Мне и то неизвестно,
Что чрез несколько лет
Вдруг засветятся годы
Переменой в судьбе,
Робким светом свобода
Нас потянет к себе.
И из ссылки сибирской
Как хотел, как мечтал,
Впрямь вернусь пассажирским
Вновь на этот вокзал.
В жажде веры и братства,
К схватке мыслей и чувств.
Буду верить… Теряться…
Вдохновлюсь… Заверчусь…
И открою в смущенье,
Что свобод торжество —
Не конец, не решенье,
А начало всего.
Всех вопросов на свете
Всяких «мы», всяких «я»,
И трагедий… Трагедий
Самого бытия.
Вечность мрака и света,
Бесконечный их бой…
Лишь ударясь об это,
Стал самим я собой.
В этом — жизнь… И простая
Мудрость правды земной,
От чего ограждает
Нас штыками конвой.
Чем на время встревожит
Странных лет благодать.
От чего нас и позже
Вновь начнут ограждать,
Из преддверья свободы,
Тряханув без затей,
Снова в тусклые годы,
Как в тупик у путей.
В глупость, в страх, в недоверье…
Сбив, пустив под откос
Тех, кто, веря преддверью,
Стал свободен всерьёз.
Возвратилась на место
Стыдных лет колея,
И важнее протесты
Вновь, чем смысл бытия.
Но пока я — у края,
Крест стоит на судьбе.
Я по шпалам шагаю
В подконвойной толпе.
И одно мне известно —
Что не будет легко.
А до всяких протестов
Так ещё далеко.
Что, ступая на гравий,
Впопыхах, на бегу,
Я пока и представить
Дальних бед не могу.
Да и помня, что еду
Гибнуть в снежном краю,
Я бы счёл эти беды
Неустройством в раю.
Вот дошли. Ноют ноги.
Давит плечи пальто.
Я в начале дороги,
И не скажет никто,
Что она — пусть непросто,
Пусть и сам согрешу —
Заведёт меня в Бостон,
Где я это пишу.
Где не думал я сроду
Жить, где тяжек мой сон…
Где чужою свободой
Щедро я наделён…
Где — хоть помню всегда я,
Чем обязан я ей, —
Всё равно не хватает
Мне свободы — своей.
И друзей — в чьём сознанье,
В чьих глазах негасим
Острый смысл пониманья,
Что над бездной висим.
Всюду — дома, в изгнанье,
В тюрьмах, в райских местах…
Суть не в бездне — в сознание:
Бездна рядом и так.
Мне сознание это —
Жизнь в извечной игре.
Без него как бы нету
Смысла в зле и добре.
И в защите свободы…
От кого и к чему? —
Если движутся годы
Так спокойно во тьму.
Разве беды нависли?
Длится сладкая жизнь,
Где подобие мысли
Интересней, чем мысль.
Пелена!.. Не проткнуться
Мне сквозь ту пелену.
Лишь под ней задохнуться.
Да и камнем ко дну.
Чтоб в тоске неудачи
Ощутилось острей,
Что свобода — не значит
Мир свободных людей.
Что висит над юродством
Тусклой мглы мировой
Меч судьбы — вологодский
Тот же самый конвой.
Ладно!.. Люди есть люди —
Сгусток плоти земной.
Я не знаю, что будет
С той и с этой страной.
Знаю: в страшные годы
Здесь я лямку тяну.
Совесть, Хлеб и Свобода —
Всё стоит на кону.
Точит жизнь постепенно,
Не щадя ничего,
Как измена — подмена
Жизни, смысла — всего.
Нет, не с целью, не зряче,
Не по воле Вождя —
В жажде значить, не знача,
И вести, не идя.
То же века несчастье,
Та ж кимвальная медь,
Но теперь не удастся
Мне её одолеть.
Но уже не придётся
Рассчитаться сполна:
Мало сил остаётся,
И чужая страна.
Но как боль, как предтеча
И как память души
Вновь встаёт этот вечер
В привокзальной глуши.
Зданий мокрая охра,
Сердце в мутной тоске,
Надзирательский окрик
На родном языке.
Поездов громыханье,
Тупичок без травы,
А за домом дыханье
Недоступной Москвы.
В нём бессилье прощанья,
В бледном зареве высь
И ещё обещанья,
Что частично сбылись.
Но трусливо-сурово
Обманули опять…
…Это снова и снова
Мне теперь вспоминать.
В безвоздушно-постылой
Пустоте этих дней.
Видно, всё-таки было
Что-то — жизнью моей.
Было, сплыло, осталось,
Пронеслось, унеслось.
Превратилось в усталость,
В безнадёжность и злость.
Было: поиски меры —
Пусть в безмерном аду.
Да и всё-таки вера,
Что куда-то иду.
И незнанье той сути.
Что надежда — пуста.
Что дороги не будет,
Кроме той, что сюда.
Это юности знаки:
Дождик… Запах угля…
Конвоиры… Собаки…
И родная земля.
Не стоит всерьёз удивляться.
Что вновь тут за горло я взят.
Смешно за свободой являться
В чужую страну — в пятьдесят.
И глупо бурлить постоянно,
Тревожа вкушающих сон, —
Кому как наркоз и нирвана —
Разорванность связи времён.
А впрочем, здесь — так иль иначе —
Никто б тебя слушать не стал.
Поскольку со всем, что ты значишь,
Ты здесь к дележу опоздал.
И, значит, не ходишь в мундире,
Ума представляющем знак.
А все доказательства в мире
В сравнении с этим — пустяк.
И что возмущаться впустую,
Как совесть, стоять над душой, —
При этом и впрямь претендуя
На угол в квартире чужой?
Конец! Я своим тут не стану,
Всё будет, как было и есть.
Всё — в гибель…
И думать мне странно,
Что мог я родиться и здесь.
А что?.. Ведь и судьбы, и даты
В наш век так чудно сплетены…
И вдруг бы сошлось, что когда-то,
Задолго до Первой Войны, —
Погрязший в духовных беседах
(Лишь их принимая всерьёз),
Сюда бы приехал мой предок
И в генах меня бы привёз.
Со страху ль, с тоски, с непокорства —
Не всё ли равно отчего,
Но всё совершилось бы просто
И как бы помимо него.
Пришедший в себя от погрома,
Супругой однажды бы он
С детьми был исторгнут из дома
И втиснут с вещами в вагон.
И встал бы, не сразу освоясь,
В проходе — застыв… не дыша…
Но тут же бы тронулся поезд,
И всё б утряслось не спеша.
И стало бы скоро не тесно
(Россия — такая страна),
И он бы нашёл себе место,
Чтоб было видней — у окна.
И снова уйдя в свою книгу,
Два дня не вставая почти,
Влеком был бы поездом в Ригу
И курочкой кормлен в пути.
А рядом гремели б событья,
Мелькали б огни… города…
Навстречу бы — в Киев ли, в Питер,
В Москву ли — неслись поезда.
И станции были б — дощаты.
И рядом бы — чуждо-легки —
Сменялись студенты… солдаты…
Купцы… слесаря… мужики…
Вносили б надежды и беды
(Всё то, чем тревожил их век),
Легко б заводили беседы,
Сдружась, исчезали б навек.
Как будто предчувствуя муки,
Спасаясь от собственных снов,
Мечась, — всё искали друг в друге
Надёжности… взлёта… основ…
…Но, чуждый всей этой стихии,
Уйдя в бормотанье своё,
Он плыл бы над этой Россией,
Не глядя, не видя её.
Всё тексты свои разбирая,
Не мучась тоской никакой.
Меняя один не-Израиль
На более мягкий другой.
Осталась бы призраком тёмным
В сознании эта земля.
Не ведаю, что б о ней помнил
Он, глядя с борта корабля.
Наверно, простор нетревожный
Всплывал бы… Овины… Овраг…
Солдатики… Флаг над таможней…
Жандарм в станционных дверях…
Но, впрочем, — как это ни мало,
Но если б мне так повезло,
То даже и это, пожалуй,
Уже б до меня не дошло.
И только б застряло навечно
В сознанье, как миф и как тыл,
Чудное названье местечка,
Где предок до выезда жил.
И я б вопрошал мимоходом
Смущённых московских гостей:
«Мой дед из Ивановки родом.
Вы, верно, слыхали о ней?
Ивановка!.. — странное имя…»
А впрочем, к чему эта спесь?
Ну кто его знает, каким бы
Я вырос, родись бы я здесь.
Быть может, сызмальства старея,
Закон неизбывно блюдя,
Молился б я Богу Евреев,
К неизбранным лишь снисходя.
Их жизни презрев равнодушно,
Их болью болеть не спеша…
…О Господи!..
Как это скучно!
И как с этим глохнет душа!
…Нет, властны истории сдвиги.
Скорей бы я, вдрызг вдохновлён,
И здесь те священные книги
Отверг, как куриный бульон.
Отверг бы с гордыней и шумом,
Как душный бессмысленный плен.
И вовсе б не скоро подумал,
Что нужно и что-то взамен.
Нет, с Богом разделавшись, — сразу
Вспарил бы уверенно я
И в свой ненаполненный разум
Поверил, как в пик бытия.
А после, не сдавшись и скуке,
Гордясь ею даже слегка,
Застрял бы в преддвериях науки,
В сплетениях её языка.
И, может быть, стал бы отменным,
Исполненным сложных забот,
Престижным аксессуарном[12],
Спецом по обрывкам пустот,
Теснящим все признаки жизни
Плетением натужных словес,
Без всяких марксизм-ленинизмов
Сознанье затмившим, как бес.
Агентом всемирной подмены
Всех смыслов, основ и начал…
Но нет!.. Я б таким тут, наверно,
Не стал, раз в Москве им не стал.
Там тоже различные масти
Подмены души и ума,
И та, что внушается властью,
И та, что родится сама.
И даже звучит дерзновенно…
В ней часто изысканность есть
И вызов… Но это — подмена.
И в общем, такая, как здесь.
Она и бежит, как известно,
Сюда, — «чтоб спастись от цепей»,
И бодро сплетается с местной
В удавку на шее моей.
Нет, с Богом расставшись, — скорее
Сперва б я, — спеша, как на пир, —
И здесь бы зажегся идеей
Огнём переделывать мир.
И после, — теряя дорогу,
Но даже не зная о том, —
Наделал бы глупостей много,
Каких бы стыдился потом.
И всё-таки здесь бы я тоже
Сегодня — сквозь горечь и срам —
Вернулся б не к дедовской, может,
Но — к вере… Как сделал и там.
И помня своё назначенье,
Свой смысл ощутив наяву,
Я так же б тут против течения
Теперь уже плыл, как плыву.
Лишь, может, чуть меньше усталый
(Всё ж свой на своём берегу),
Я б всё-таки как-то, пожалуй,
Здесь выплыл… А так — не смогу.
А так — лишь отчаянье гложет
(И стыдно — да нет уже сил).
Но всё-таки, всё-таки, всё же
Спасибо, что жил я как жил.
Спасибо, что страхи и крики
Презрев, как обычный скандал,
Тот предок мой все свои книги
В местечке родном дочитал.
Что, всякой враждебен стихии
И зная, что значит погром,
Он всё ж не сбежал из России…
И я в ней родился потом.
Не странно ль? Сбежав за границу,
Держась за последний причал,
Я рад, что мне вышло родиться
В стране, из которой сбежал.
Но всё — и причастие к небу,
И к правде пристрастие моё
(За что и гоним был нелепо,
И изгнан) — во мне от неё.
И счастлив я, — даже тоскуя, —
Что я не менял, как во сне,
Отчизны — одну на другую,
Равно безразличную мне.
А жил, как положено, — дома,
На родине, с нею не врозь,
И резал ножом по живому,
Когда расставаться пришлось.
И здесь, в этой призрачной жизни,
Я б, верно, не выжил ни дня
Без дальней жестокой отчизны,
Наполнившей смыслом меня.
…Сбежал я — как сдался на милость.
Гуляю по райским местам.
Но всё, что мне в жизни открылось,
Открылось мне всё-таки там:
И смысл, и сквозь горе людское
Цена и мечте, и беде.
А вместе — и нечто такое,
Что мне б не открылось нигде.
С чем — как в остальном ни упорствуй,
Как все ни ломай рубежи, —
Высокое — буднично-просто
И лечит от выдумок лжи.
Всё это — куда б я ни прибыл —
До смерти носить мне в себе.
Спасибо, спасибо, спасибо,
Спасибо за это судьбе.
Пусть дома наветы и гимны,
И суетность там же, где высь.
И может, Россия погибнет,
Не тем занята, чтоб спастись.
И может, злясь бестолково,
Она ещё в страшный свой год
Меня оттолкнет как чужого,
От жизни моей оттолкнет.
И рухну, обиженный ею,
Шепча ей стихи, как письмо…
Пусть!..
Если она уцелеет,
То всё утрясется само.
Уладится то, что неладно,
Излечится боль в тишине…
…А если погибнет — не надо
Самой справедливости мне.
Россия! Да минет нас это!
Опомнись! Вернись в колею! —
Кричу я… Но нет мне ответа.
Да что там!.. Весь мир — на краю.
Туманы подмен у подножья.
В нирване Нью-Йорк и Париж.
А сверху, как с Этны безбожия,
Ты всем извержением грозишь.
Как раньше… Хоть прежнего пыла
Уже воскресить не дано.
Хоть всё, для чего ты грозила,
Сама ты презрела давно.
В том нет уже даже безбожия —
Ленивый развал бытия.
Как пеплом, завалена ложью
Там поздняя мудрость твоя.
И всё — за броней… Не увидеть
Твой свет сквозь брони толщину.
И будут тебя ненавидеть
За всё, у чего ты в плену.
И может, озлишься ты тоже
В ответ — не оставшись в долгу…
И чем это кончится, Боже,
Узнать я уже не смогу.
Но зная о будущем мало
И веря не слишком в зарю,
За то, что ты жизнью мне стала,
«Спасибо судьбе!» — говорю.
За бледные тропки в тумане,
Паденья, которых не счесть,
За ту остроту пониманья,
С которой не просто и здесь.
Где радостно пляшут у края,
Не веря глазам и тоске.
Где медленно я подыхаю
В прекрасном своём далеке.
Насмешкой горькою обманутого сына
Над промотавшимся отцом.
Как славно быть ни в чём не
виноватым —
Совсем простым солдатом… Солдатом.
Не человек — кто в наши дни живёт.
Ах, Россия, Россия, —
На плакатике голубь.
Что нас в горы чужие
Затянуло, как в прорубь?
Что вдруг стало нам нужно
Брать кого-то на мушку
За твоей самой южной
Точкой — крепостью Кушка?
Кушка… Школьные дали,
Горы в утреннем дыме…
И о ней не мечтали Мы…
Но знали хоть имя.
Хоть считались как с фактом.
…А что дальше к Кабулу —
Это всё от нас как-то
Вообще ускользнуло.
Это даже и странно.
Ведь, любя всю планету,
Мы судили все страны
Так и эдак… Лишь эту —
Ни вовсю не честили,
Ни добром поминали.
Просто так — упустили.
Будто вовсе не знали.
Занимались не ею,
Мы — на Запад глядели:
Хоть в хмелю от идеи,
Хоть оправясь от хмеля.
Обо всём говорили.
Чтоб о ней — не бывало.
…А теперь перекрыли
Все её перевалы.
Чтобы впредь кто угодно,
Хоть по праву рожденья,
Здесь не шлялся свободно,
А просил разрешенья.
И чтоб мы разрешали —
При доверии к цели.
Чтобы нам не мешали
Делать, что нам велели.
Чтоб смирялась стихия
Перед волей Державы,
Словно это — Россия,
И мы все здесь — по праву.
И ещё — что похуже,
Чем стыдней наша сила, —
Словно вправду нам нужно,
Чтоб по-нашему было.
Чтоб внедрялась знакомо
Ложь словес воспалённых.
Словно это нам дома
Не обрыдло с пелёнок.
Не гнетёт без предела —
Беспросветно… Обидно…
Но кому тут есть дело,
Что и как нам обрыдло?
Что стране этой горной,
Как и чем нас ломало,
Раз мы сжали ей горло,
Оседлав перевалы?..
Хуже!.. Снег на высотах.
Мы торчим в оцепленье.
Иль, вися в вертолётах,
Льём огонь на селенье.
Бабы тычутся слепо.
Дым ползёт по ухабам.
Мы сидим среди неба
И стреляем по бабам.
И от пиков до кочек,
От скалы до ущелья —
Знать никто здесь не хочет,
Кто мы есть в самом деле.
Всё таится опасно,
Всё к стволам прикипело.
Всё нас видеть согласно
Лишь сквозь прорезь прицела.
Хоть мы всё-таки ропщем,
Хоть за горло мы взяты,
Хоть, подумать — мы, в общем,
Неплохие ребята.
Хоть!.. Но это пустое.
Разве речь о прощенье?
Мы, как смерть, — за чертою, —
Вне Добра и общенья.
Мальчик, школьник вчерашний,
На чужом солнцепёке.
И подумать мне страшно,
Как мы здесь одиноки.
Школа… Шалости… Шутки…
После — девичьи письма.
И подумать мне жутко,
Как мы здесь ненавистны.
Дома матери дышат
Нами… Ждут, вспоминая…
И девчонки нам пишут,
Даже где мы, не зная.
Подвели мы их круто
Всех… И всем досадили.
Не прошли в институты —
В палачи угодили.
И спасенья — не будет.
В тыл рванёшься — засудят.
В плен — и там не полюбят,
Руки-ноги отрубят.
Мы вне чести и славы.
Дай, товарищ, мне руку.
Нашим делом неправым
Мы прижаты друг к другу.
Все — враги нашей силе.
Все — хотят нашей крови.
И уже мы забыли,
Кто здесь прав, кто виновен.
И всё злей наши лица,
Жжёт отчаянность злая,
И весь мир нас боится,
Нам Добра не желая.
И себя нам всё жальче.
И одна есть дорога:
Глубже в лес… И всё дальше
От людей и от Бога.
Глубже в лес — и под иглы
Взглядов — жгучих и жёстких.
Ах, глобальные игры! —
Допинг старцев кремлёвских.
Допинг!.. Чувства линяют.
Глохнет всё, кроме власти.
И порой заменяют
Игры ею — все страсти.
Шутка ль! — Все они в силах.
Мир смолкает, робея…
И в их старческих жилах
Кровь кружится быстрее.
Рвутся в бой, хоть и седы,
Словно в день свой вчерашний.
Юность длят… И за это
Платят юностью нашей.
Нашей кровью и болью,
Нашим духом и телом.
И, наверно, судьбою
Нашей Родины в целом.
Мир доведен до края.
Он молчит… А взовьётся —
Что мы здесь вытворяем —
Всё на ней отзовётся.
Всё на ней!.. Безусловно!..
Чем поздней, тем страшнее…
…И, выходит, виновны,
Мы ещё и пред нею.
Всем во вред мы, похоже.
Как мы узел разрубим?
Мы ж не выродки всё же.
Мы ведь родину любим.
Воле старцев послушны,
Возражать избегая,
Не с того ль мы им служим,
Что мы ей присягали?
Не с того ль они сила,
Что себе мы невнятны?..
Ах, Россия, Россия, —
Прорубь… Голубь плакатный.
Где ж вы, голуби?.. Нет их.
Даже помнить нелепо.
Есть венец пятилеток —
Огнемёт среди неба.
Шли в навоз поколенья,
Мор и холод терпели,
Чтоб мы так над селеньем
Без опаски висели.
За бронёй… И висим мы.
И стреляем, как пашем.
И почти что не мнима
Безнаказанность наша.
Да, почти что… Но — мнима.
С каждым днём она тает.
Пули бьют чаще мимо.
Но порой — попадают.
Чаще лишь задевают,
Ослабев напоследок.
Но порой пробивают
И броню пятилеток.
И в махине железной
Занимается пламя,
И мы рушимся в бездну,
Подожжённую нами.
И всё видится шире.
Дым глаза застилает.
И никто в целом мире
Нам спастись не желает.
И неправда прямая
(А куда ж нам податься?)
Всё сильней прижимает
Нас друг к другу и к старцам.
Кто поймёт нас? — Всю эту
Заколдованность круга.
Никого у нас нету —
Мы одни друг у друга.
Пьём за дружбу, ребята!
Мы друг к другу прижаты.
Мы друг к другу прижаты
И кругом виноваты.
Мы! — твержу самовольно,
Приобщаясь к погостам.
От стыда и от боли
Не спасёт меня Бостон,
Где в бегах я. Где тоже
Безвоздушно пространство.
Где я гибну… Но всё же
Не от пули афганской.
Не от праведной мести,
Вызвав ярость глухую,
А в подаренном кресле,
Где без жизни тоскую.
Где и злость, и усталость —
И пусты, и тревожны…
Где так ясно: осталась
Жизнь — где жить невозможно.
Там, в том Зле, что едва ли
Мир не сцапает скоро.
Там, откуда послали
Этих мальчиков в горы.
Мы! — твержу. Мы в ответе.
Все мы люди России.
Это мы — наши дети
Топчут судьбы чужие.
И вполне, может статься,
Тем и Бог нас карает,
Что кремлёвские старцы
В них, как в карты, играют.
Нет!.. Пусть тонем в проклятьях,
Мы! — кричу, надрываясь.
(Не «они» ж называть их,
В их стыде признаваясь.)
Мы!.. Сбежать от бесчестья, —
Чушь… Пустая затея…
Мы виновны все вместе
Пред Россией и с нею.
Тем виновней, чем старше…
Вспомним чувства и даты.
Что там мальчики наши —
Мы сильней виноваты.
Мы — кто сгинул, кто выжил.
Мы — кто в гору, кто с горки.
Мы — в Москве и Париже,
В Тель-Авиве, Нью-Йорке.
Мы — кто пестовал веру
В то, что миру мы светим,
Мы — кто делал карьеру
И кто брезговал этим.
Кто, страдая от скуки
И от лжи, — всё ж был к месту.
Уходя то в науки,
То в стихи, то в протесты.
Кто — горя, словно в схватке,
В мыслях путаясь рваных,
Обличал недостатки
В нашумевших романах.
Иль, гася раздраженье,
Но ища пониманья,
Приходил к постиженью,
А порой и к признанью.
Мы — кто жаждал не сдаться,
В дух свой веря упорно.
Словно нас эти старцы
Не держали за горло.
Жил — как впрямь признавая,
Что тут бой, а не яма,
Адской тьме придавая
Статус жизненной драмы.
Да — тоской исходили.
Да — зубами скрипели.
Всё равно — допустили.
Всё равно — дотерпели.
Старцы — нелюдь. Мы ж — люди.
Но всю жизнь без печали
Мы не сами ль на блюде
Им детей подавали?
Без особых усилий,
Не поморщившись даже.
Мы привыкли. Мы были
В детстве поданы так же.
И взлетал так же слепо
Тот же радостный голубь.
Надо вырваться к небу.
Трудно вырваться… Прорубь.
Мальчик, сдвинувший брови
В безысходной печали,
Меньше всех ты виновен,
Горше всех отвечаешь.
Как приходится сыну,
Если предки такие.
Как за все наши вины
Отвечает Россия.
♦
«Жизнь — это смысл. Смысл — это всё. Поэзия Коржавина — поиски смысла в пустыне бессмыслицы».
♦
«…нужно понимать, гражданская лирика, которую он создавал в обществе, где граждан не было, эта гражданская лирика, которую он формировал, строилась по особым правилам. Он заключал свои мысли в стихи».