АЛЕКСАНДР АВЕРЬЯНОВ

БЕРЕЗА, РАСТУЩАЯ ВЕТВЯМИ ВНИЗ

За окнами гостиничного номера был парк. Солнце просвечивало светло-зеленые листья, черные стволы казались опаленными. Жужжали машинки для стрижки газонов.

Миронов пошел к морю. Оно было загорожено парком, приморскими строениями и дюнами. Но его дыхание, пронизывающее даже в солнечный день, ощущалось далеко.

Он сел на скамью, утонувшую в песке, и никак не мог ощутить воздуха, настолько он был легок и чист. И воздух, и море, неизвестно где переходящее в небо, и небо, неизвестно где переходящее в море, рождали чувство отъединенности от непривычного и только что открытого мира; он представил себя чем-то вроде металлического шарика, случайно попавшего в белую-белую морскую пену.

Вечером Миронов поехал за город в корчму, о ней он слышал еще в поезде. На темных бревенчатых стенах корчмы висели хомуты, подковы, седла, на длинных столах стаяла глиняная посуда, окруженная темно-красными треугольными салфетками.

Он пристроился на широченной лавке рядом с пожилым мужчиной. У мужчины были огромные седые бакенбарды, он медленно пил ликер и изредка поглядывал по сторонам. Миронов ковырял рыбу, обложенную разноцветной снедью.

— Я вижу, вы русский, — сказал мужчина с улыбкой. — Многие русские не умеют есть рыбу. — Он протянул руку Миронову:

— Меня зовут Хейно. Хейно Вирсмаа. Я жду друга, мы иногда здесь встречаемся и пьем «Вана-Таллин». — Хейно хорошо говорил по-русски. — Совсем немного «Старого Таллина» и прошлое становится как на ладони. Нам есть о чем поговорить, мы вместе воевали. Вы слышали про эстонский корпус?

— Слышал, — сказал Миронов. — Но мало.

— Очень хорошо, что слышали. Тогда мы можем выпить за нашу роту. Вы знаете, какая у нас была рота? Нет, конечно. Но выпить мы все равно можем, ведь я отлично знал парней из нашей роты.

— За парней, — серьезно сказал Миронов.

— А теперь я покажу, как едят рыбу, и вы поймете, что это тоже надо уметь. Не всем туристам удается.

— Я не турист, — возразил Миронов. — Я приехал, чтобы найти могилу отца. Он здесь воевал. Пропал без вести. Отсюда последнее письмо.

Хейно отодвинул блюдо и перешел на «ты».

— Тогда почему же мы занимается пустяками? Я болтаю про эту противную рыбу, а ты молчишь. Скажи, разве можно молчать, когда приезжаешь в Эстонию по такому делу? — Он дернул распушившиеся бакенбарды. — Как звали твоего отца?

— Андрей. Миронов Андрей.

— В каком году он пропал?

— В сорок первом при отступлении.

Хейно сморщил большой лоб:

— Тогда многие пропадали без вести. Многие. Я помню то время. Мы столкнули Пятса и Лайдонера[1] и только начали приходить в себя, а тут — война. Эстонцы не хотели пятсов и лайдонеров, не хотел и я, поэтому записался в ополчение... Потом из таких, как мы, сформировали эстонский стрелковый корпус. Под Великими Луками мы показали, как относимся к немцам. Ты слышал про Великие Луки? Ну, конечно же, слышал... Я пришел сюда в сорок четвертом, и здесь меня ранило. А так хотелось побывать в Берлине... В какой части воевал твой отец?

Миронов назвал.

— Нет, сразу не вспомню. Но все равно мы можем выпить за отца и за часть, в которой он воевал. «Вана-Таллин» для этого не годится. Выпьем по русскому обычаю. Русские пьют за друзей водку. А разве мы не друзья с твоим отцом, если мы воевали за одну землю?

Хейно неумело выпил и потом долго не мог говорить.

— Эти салфетки, — сказал наконец Хейно, — они как те письма в сорок третьем.

— Что?

— Я вез почту на машине, в кузове сидело трое. Нас обстреляли с воздуха... Потом, когда сортировали письма, все треугольники были в крови. Такие же точно треугольники... — Он положил голову на кулак.

Миронов подумал, что слова неуместны.

Вернувшись в гостиницу, он завернулся в плед и сел в кресло около окна. Шелестел мелкий дождь, совсем осенний в начале июня. Это было так непохоже на прошедший день, что Миронову казалось, будто он очутился совсем в другом мире, совершенно не сравнимом с тем, зеленым и солнечным.

Странное дело: раньше он редко вспоминал об отце. Он никогда его не видел и свыкся с мыслью, что отца нет. И вот теперь, когда возраст подходил к сорока, в неизведанных недрах души проснулось вполне осознанное чувство вины. Миронов знал, что винить себя не за что да и бессмысленно.

Но это не проходило.

Он наводил справки в военкоматах и архивах, писал ветеранам войны и школьникам. Никто не мог ответить ничего вразумительного. Тогда он приехал сюда, откуда пришла последняя весть, отосланная осенью сорок первого года.

«Здесь плохая погода, — писал отец. — Часто идут дожди. Воевать тяжело...»

«Может быть, в такую же промозглую ночь написаны эти слова. Слова отца. Родного человека», — думал Миронов.

Он заснул сидя, открыл глаза, увидел солнце и улыбающееся лицо Хейно.

— О, ты встаешь намного позже солнца. Я уже успел постричь траву и поругаться со старухой. Как твое здоровье?

— Хорошо, — сказал Миронов, вспомнив, что с вечера не запер дверь.

— Тогда мы пойдем к одной женщине — ее зовут Хельга Селг — может быть, она что-то знает про твоего отца?

Лицо Хейно было свежевыбритым, а бакенбарды тщательно расчесанными.

— Я вчера пил водку, — продолжал он. — Честно говоря, я ее никогда не пью. Хельга Селг нас не будет угощать, она терпеть не может даже тех, кто пьет сидр. Собирайся, мы пойдем к Хельге Селг!

Во дворе большого, но заметно обветшавшего дома копалась женщина. Она была в шерстяных чулках и таком же джемпере.

— Хельга! — окликнул ее Хейно. — Встречай нас, мы пришли к тебе в гости!

Женщина повернулась, и Миронов внутренне содрогнулся. Изрезанное крупными глубокими морщинами лицо окаймляли седые волосы, выбившиеся из-под платка. Белые-белые волосы.

Миронов совершенно не знал эстонского, поэтому поклонился. Он подумал, что это лучше, чем сказать «Здравствуйте». Женщина едва заметным движением головы ответила на поклон и строго посмотрела на Хейно. Они заговорили по-эстонски.

— Хельга, ты помнишь, как прятала у себя одного русского? Это было, когда немцы пришли в наш город.

— Я все хорошо помню, Хейно. Только он был латыш, его звали Андрис.

— Нет, Хельга, ты ошибаешься, его звали Андреем. Он был русский.

— Не говори чепуху, Хейно, я еще не совсем выжила из ума. Он был латыш и говорил на чистом латышском.

— Нет, Хельга, он был русский. Я привел парня, возможно, он сын того русского. Он ищет могилу отца.

Женщина задумалась и внимательно посмотрела на Миронова. Потом сказала:

— Возможно, я ошибаюсь, Хейно. Скорей всего, я ошибаюсь. Теперь я начинаю вспоминать, что он говорил по-латышски с акцентам. Конечно же, он мог быть и русским. Правильно я говорю?

— Ты говоришь правильно, Хельга. Расскажи парню — его зовут Виктор — как все было. Он только за тем и приехал.

Они вошли в дом, Хельга налила в большие глиняные кружки молока. Худые и жилистые руки лежали перед ней, она смотрела на них и говорила, подыскивая русские слова. Хейно помогал ей.

— Да, это было в сорок первом. В город вошли немцы. Вечером я побежала на хутор к сестре, сказать об этом. Когда возвращалась, уже светало. Справа от тропы я увидела бугор, раньше его не было. Я подошла ближе и увидела, что это человек и что он стонет. Тогда я была крепкой женщиной, подняла его на спину и понесла на хутор. Он был примерно такого же роста, — Хельга глянула на Миронова. — В первый и последний раз я тогда подумала, что не зря моя фамилия — Селг[2]. Он три дня жил в риге и только один раз пришел в сознание. В бреду он называл имя какой-то женщины, я сейчас этого уже не помню.

— Не Ирина? — с надеждой, чувствуя сухость в гортани, опросил Миронов.

— Может быть. Не скажу точно. А его имя я хорошо запомнила. Андрис, так он назвал себя, когда очнулся. Он умер на четвертые сутки... Мы схоронили его недалеко от хутора. Да.

Часа два они быстро шли по сосновому лесу, пока не оказались на небольшой поляне; на самом краю ее Миронов увидел большой гранитный камень. Рядом росла высокая береза, густые и тонкие ветви которой, переплетаясь, касались камня.

Они медленно пересекли поляну, и он увидел, что одна сторона камня отполирована и на ней высечено латинскими буквами: «Андрис». И этот чужой лес, и эти чужие буквы — все так не вязалось с представлениями об отце, что Миронов почувствовал себя лишним среди двух седых людей.

Они молчали, пока Хельга не наклонилась и не положила на холмик невесть откуда взявшиеся цветы, большие лесные цветы.

— Мы его похоронили и прикатили сюда большой валун — таких много на краю поля. После войны я решила сделать все по-хорошему. Мне говорил школьный директор: «Давай, Хельга, мы поставим здесь памятник». — «Нет, — сказала я, — это мой Андрис, и не быть мне Хельгой Селг, если я сама не сделаю все честь по чести». Мне вырубили этот камень в пятидесятом году, и я привезла его сюда.

— Спасибо, — сказал Миронов. — Спасибо.

— А березу я посадила в сорок пятом. Здесь вокруг сосны, только одна береза. Ты видишь, ветви у нее растут вниз. Это скорбящая береза. Это мать. Так что мы здесь трое: Андрис, мать и я. Теперь и ты будешь приезжать.

— Да, конечно.

Хельга взяла в руку ветку:

— Она очень выросла за эти годы. Да. Большое горе с годами становится еще больше. Так.

Обратной дорогой Миронов и Хейно отстали. Хельга, похоже, всегда ходила быстро, а теперь она куда-то торопилась.

— Ее муж ушел в ополчение и не вернулся, — рассказывал Хейно. — Никто не знает, где он. Не было даже сообщения, что пропал без вести. Она долго его ждала. И сейчас, наверное, ждет. Красивая женщина. Очень красивая.

На следующий день Миронов пошел в школу, там ему сообщили адрес учительницы, которая занималась поисковой работой. Учительница была молоденькой и очень волновалась.

— Мы проверяли ваше письмо... Мы очень многих нашли. Но...

— Ничего, — сказал Миронов. — Ничего. Я тоже не сидел сложа руки. Я встретился с одной женщиной. Она показала мне могилу. Возможно, это мой отец.

— Вы были у Хельги Селг?

— Откуда вам известно?

— Хельгу все знают... А что, ваш отец латыш?

— Почему?

— Ну... вы похожи на латыша.

— Понятно, — оказал Миронов.

Он медленно шел по парку. Среди зеленых-зеленых листьев — боже мой, откуда такая чистота! — чернели опаленные стволы. Опаленные стволы. Среди зеленых листьев.

«Это все от дождя. Это конечно от дождя. Здесь очень часто дожди!

Но зачем, зачем им это? Разве это тот случай, когда можно обмануть?

Но разве они сказали тебе, что там, в могиле, твой отец? Они просто хотели, чтобы ты нашел отца...

Но они же знали, что он не может быть мне отцом. Зачем им нужно было это?»

Оставшееся до конца отпуска время он проводил на море, ездил в Таллин. В последний день был на могиле и просидел около камня часа три, сотни раз перечитывая имя, высеченное латинскими буквами.

Потом пошел к Хельге Селг.

— А, — сказала она. — Я тебя ждала.

— Я сегодня уезжаю. Надо проститься.

— Ты хорошо сделал, что вспомнил обо мне. Приезжай на следующий год.

— Спасибо. Спасибо вам.

Он наклонился и поцеловал ее руку. Он впервые поцеловал руку женщине. И быстро направился к калитке:

— Прощайте.

— Эй, — сказала она, когда он открывал калитку. — Если у тебя будет сын, назови его Андрис.

— У меня уже есть сын, его зовут Андреем.

— А другого назови Андрис. Назовешь?

— Если будет сын, назову.

— До свиданья, приезжай.

Через час шел автобус в Таллин.

Загрузка...