Глава I «Не было закорючки, ан целый знатный крюк»

Было начало декабря 1610 года. Два дня бушевала в Москве беспросветная метель, занося улицы снежными сугробами, завывал и стонал в трубах ветер, с бешеной силой срывая кровли теремов и железные ставни у немногочисленных в то время каменных домов. Закрыв изнутри окна втулками[2], москвичи, встревоженные грозными событиями последнего времени, заперлись в домах, прислушиваясь к завыванию бешеных порывов ветра и суеверно думая, что давно не бушевавшая с такой силой и продолжительностью метель — опять не к добру. На третьи сутки прояснело, и наступил свирепый мороз, заставлявший непривычных к нему злых московских гостей — поляков растирать уши и носы, украшенные грушеобразной припухлостью, которая покраснела как от мороза, так и от усердных возлияний, в которых незваные на Москве гости отнюдь себе не отказывали, добывая питье насилием и грабежом.

Для этого времени был ранний час дня, и Москва недавно проснулась. На безлюдных пока улицах появлялись время от времени одинокие прохожие, проезжали разъезды польских рейтеров, проходили караульные отряды стрельцов. На Красной площади было заметно некоторое оживление. Там, на Лобном месте, возвышался тесовый помост, поставленный накануне, и народ с любопытством ожидал казни, которая была назначена на утро. Впрочем, достоверных сведений о времени еще не было, и толпа праздных зевак, падких до подобных зрелищ, была пока немногочисленна.

По мере того как поднималось яркое декабрьское солнце, на Красной площади стал собираться народ. Заблаговестили в Покровской церкви, и по направлению к ней потянулись духовные люди и богомольцы. Дьяки, подьячие и мелкая служилая сошка, позевывая со сна и крестя рты, отвешивали перед церковью поясные поклоны и спешили к занятиям, в Земский приказ{21}. На большом Красном рынке продавцы выставляли товары, и появлялись первые покупатели. Купцы открывали свои лавки в торговых рядах и гостиных дворах, расположенных к востоку от Красной площади. По овощной улице, упиравшейся в рыбный рынок, сновали продавцы со своими овощными и рыбными припасами. Китай-город оживал.

Был пятый час дня[3], когда в конце улицы со стороны бывшего английского двора, где теперь стояла тюрьма, показалось многолюдное шествие. И при виде его все, кто были на улицах: прохожие, проезжие, покупатели с рынков, мелкий торговый люд, который мог побросать свою торговлю или поручить ее присмотру менее любопытных товарищей, — все устремились по направлению к Красной площади, и за короткое время народ заполнил и саму площадь, и близлежащие к ней улицы. Шествие открывал отряд пеших стрельцов в красных суконных кафтанах, вооруженных длинными ружьями с красными ложами. За Ним медленно двигались простые дровни, на которых сидел палач в алом кожухе, с меховым колпаком на крупной рыжеволосой голове. Возле него стоял на коленях со связанными за спиной руками тощий и длинный, как жердь, священник. Его истощенное, изжелта-бледное лицо с редкой сбившейся бородой неопределенного цвета подергивалось частой судорогой, и весь он дрожал — и от лютого мороза, пробиравшего его под жалкой ветхой ряской, и от ужаса, который отражался в его глазах, устремленных в толпу. Дровни сопровождал отряд нарядных и грозных на вид польских конных гусар с длинными копьями-влочнами, концы которых волочились по снегу, оставляя борозды; кроме них, они были вооружены короткими самострелами и палашами-концерами; их медные шишаки и панцири из блях ярко сверкали на солнце. Гордо сидели длинноусые поляки на нетерпеливо гарцевавших конях, покрытых под седлами волчьими шкурами. Начальник отряда, могучий в плечах ротмистр, с наглым, красивым, пунцовым лицом, красовался, увешанный драгоценным оружием, на горячем коне с леопардовой шкурой. За гусарами следовал в алых кожухах-кафтанах конный отряд детей боярских[4], вооруженных луками и стрелами, который окружал богатые сани боярина Равула Спиридоновича Цыплятева — начальника шествия. На нем была богатая санная[5] шуба на хребтах сиводушчатой лисицы, покрытая лазоревой камкой[6], с серебряными пуговицами и таким же кружевом по разрезу. Голову украшала высокая горлатная шапка[7], из-под которой выглядывали узкий лоб, щелки заплывших глаз и мясистое лицо с выдававшейся вперед нижней челюстью, заросшей круглой бородой. Одиночные лодкообразные сани, обитые внутри вишневой адамашкой, были покрыты медведем из пышной шкуры матерого зверя, а поверху — суконной вишневой полостью. Спинку саней закрывал персидский ковер, концы которого свешивались сзади.

У ног боярина стояли в санях два холопа, третий сидел верхом на лошади, голова которой была хитро убрана цепочками и звериными хвостами, а четвертый холоп шел за санями. Уже по внешности можно было судить, что Цыплятев — боярин богатый и любящий покичиться. Он являлся начальником отряда, который сопровождал на казнь стоявшего на коленях в дровнях священника.

Священник Харитон приехал посланцем в Москву из Калуги, где жил теперь «вор» Узнав, что поляки разозлили грабежами и дерзким озорством москвичей, «вор» решил снова попытать счастья и послал Харитона к боярину Воротынскому, заседавшему в Думе, с поручением подговорить народ московский в пользу «вора». Цель приезда Харитона была раскрыта. Всесильный думный дьяк Андронов, сын лапотника-кожевника и сам при Годунове торговый мужик на Москве, а теперь первый воротила среди родовитых бояр, проведав о новых кознях «вора», недавнего своего повелителя и приятеля, приказал схватить Харитона. На пытке тот со страху наговорил на князей Воротынского и Андрея Голицына. Обоих бояр по распоряжению градоправителя Гонсевского заточили, а самого Харитона везли теперь на казнь.

Толпа, запрудившая улицы, кто с жалостливым любопытством, а кто с ненавистью, разглядывала Харитона, который предал полякам двух важнейших бояр, один из них был братом любимого многими Василия Васильевича Голицына, уехавшего с митрополитом Филаретом послом к Сигизмунду под Смоленск. Заточение бояр вызвало новое раздражение к притеснителям-полякам. Поэтому при виде отряда нарядных польских гусар, следовавших впереди саней боярина Цыплятева, народ глядел на них с явной злобой и с не большей приязнью провожал глазами самого боярина. На Москве хорошо знали его. Он был человек дрянной, хитрый, корыстный, сторонник и первого Лжедмитрия, и «тушинского вора», неоднократно побывавший в «перелетах», а ныне в числе других изменников-бояр предавший Гонсевскому Москву и готовый уступить столицу не только королевичу Владиславу, но и самому польскому королю Сигизмунду.

Как ни был Цыплятев привычен к презрению народному, но явно враждебные взгляды толпы, провожавшие теперь его сани, заставляли его поеживаться и сильнее прикрывать лицо пышным воротником шубы. Время было опасное, ненависть к полякам разрослась и могла разразиться народным мятежом, во время которого досталось бы и московским изменникам, слишком рьяным приверженцам поляков.

Испытывая некоторую тревогу и желая поскорее исполнить возложенное на него неприятное поручение — присутствие при казни Харитона, боярин Цыплятев уже несколько раз отдавал приказ стражникам, вооруженным секирами, освободить проезд и разогнать все нараставшую толпу, затруднявшую движение. Но шествие двигалось медленно, и вдруг у перекрестка двух улиц оно совсем остановилось. Передние ряды стали напирать на задние; произошла давка.

— Эй, что там? — пытаясь придать внушительность своему неприятно-пронзительному голосу, визгливо и беспокойно крикнул боярин.

Один из близстоявших детей боярских, малый саженного роста, приподнялся на стременах.

— Похороны, боярин, — сказал он, разглядев, из-за чего произошла остановка. — Похороны улицу пересекли. Передние стрельцы осадили.

— Экие блажные! — заволновался Цыплятев. — Неужели порядок похорон нам ждать! Эй, паны-гусары, вперед!

— Грех, боярин, — смущенно заметил было боярский сын, крестясь при виде похорон и снимая колпак[8] с меховым ожерельем и серебряной запоной впереди.

— Я те покажу — грех! — рассердился боярин. — Эка что выдумал: нашему да делу похорон ждать!

— Сами, кровопивцы, похороны справляете, — раздалось рядом в толпе замечание.

— Без попа — попа на смерть ведете, — подхватил другой насмешливый голос.

— Панские угодники, диаволы-изменники!..

— Молчать! — визгливо зыкнул боярин. — Кто смел? Всех на плаху к заплечным мастерам сгоню. Ну-ка, сунься, — кто сказал?

Цыплятев свирепо окинул толпу. Но народ, потупив злобные взгляды, угрюмо молчал. Боярин приподнялся в санях.

— Эй, пан, — махнул он рукой в меховой рукавице обернувшемуся в его сторону польскому ротмистру. — Вперед, пан! Дорогу!

Ротмистр охотно поспешил исполнить приказ. Врезавшись в толпу, давя и калеча лошадьми шарахнувшихся в сторону уличных зевак, взвод польских гусар выехал вперед и врезался в многолюдную похоронную процессию, пересекавшую улицу Испуганные монахини, несшие гроб, родственники покойника и плакальщицы, оборвав свои вопли и причитания, испуганно остановились с одной стороны улицы, в то время как духовенство, остальные плакальщицы и домашняя челядь перешли перекресток и стали с другой стороны. Через этот промежуток двинулись вперед гусары, вслед за ними стрельцы и дровни, сидя на которых палач спокойно снял колпак и с чувством перекрестился в сторону покойника, а злосчастный Харитон в смертельном ужасе остановил на гробе свои воспаленные, безумно остекленевшие глаза и судорожно завопил, думая о собственной участи.

Проезжая мимо, Цыплятев хотел уже снять роскошную меховую шапку и перекреститься, как вдруг он заметил своего дальнего родственника и во внешних отношениях приятеля, боярина Матвея Парменовича Роща-Сабурова. И, торопливо опустив руку, взялся за воротник шубы и плотнее прикрыл им часть лица, обращенную в сторону Роща-Сабурова. «Ахти, и в самом деле — грех! — подумал Цыплятев, боясь, как бы Роща-Сабуров не разглядел его. — Эк меня, право, угораздило покойницу потревожить!» И, мысленно пожелав покоя душе «новопреставленной болярине Феодосии», он решил поторопиться с казнью, чтобы поспеть в церковь хотя бы к концу отпевания. Избегая встретиться со взглядом Роща-Сабурова, он торопливо шмыгнул глазами на другую сторону улицы и… чуть не ахнул: в толпе домашних боярина, успевших уже перейти дорогу, он заметил злобно направленный на него острый взгляд молодого сына боярского, часть лица которого была скрыта повязкой из-за полученной раны. «Аленин? Быть не может! — удивился Цыплятев. — У того бороды не было, а под тряпицей лица не разглядеть. Да нет, нет — он. Глаза его. Неужели хватило смелости на Москву сунуться? Ну, ну, коли так, постой же, Матвей Парменыч! Не было против тебя закорючки, ан вон и целый знатный крюк. Стало быть, теперь поговорим иначе…»

И, мысленно проверив пришедшие в голову догадки по поводу неожиданного приезда в Москву Аленина и сопоставив их с последствиями этого появления, Цыплятев самодовольно улыбнулся и решил, что дело выйдет чисто. Были данные к тому, чтобы отдать стрельцам приказ тотчас схватить молодца. Но этим опрометчивым поступком можно было испортить дело. Дружеских отношений с Роща-Сабуровым пока не следовало портить. Надо было не спеша опутать молодца паутиной да не дать из нее выскочить. А для этой цели прежде всего нужно было раздобыть верного приспешника, мастера этих дел — Кифу Паука.

— Слышь-ка, Пармен, — обратился боярин к холопу стоявшему у его ног справа в санях. — Ропату[9], что за Вшивым рынком, небось знаешь?

— Слышать — слышал, боярин, — нерешительно ответил Пармен, предполагая неожиданную уловку со стороны хитрого и строгого хозяина. — Бывать же самому не довелось.

— Известно, не знаешь ты, где раки зимуют, — насмешливо улыбнулся Цыплятев. — На сей раз пусть будет по-твоему. Узнаю — шкуру спущу. А покуда сбегай-ка в ропату ту да сыщи мне Кифу Паука. Коли там он да не пьян, накажи, добежал бы немедля на двор ко мне. Скоро домой буду. Скажи — дело есть. Да смотри, другим зря не болтай. Не то…

— Слушаю, боярин.

И, зная по давнему порядку, что всякое распоряжение боярина, чреватое иной раз самыми неожиданными последствиями, должно соблюдаться в строгой тайне, холоп, недослушав угрозы, соскочил с саней, протолкался сквозь густую толпу и бегом направился в сторону ропаты.

Процессия вскоре вышла на площадь. Когда дровни поравнялись с Лобным местом, гусары развернулись цепью и кольцом окружили его. Стрельцы в два ряда стали между дровнями и местом казни. Тысячная толпа замерла. Сквозь немую тишину заунывно-гудливо доносился похоронный благовест в церкви Меркурия Смоленского, звонивший по боярыне Роща-Сабуровой. Казалось, что этот благовест провожает в могилу и несчастного Харитона, которому суждено было сложить голову на плахе даже без последнего напутствия: об этом второпях забыли.

Палач молодецки спрыгнул на землю, подтянул туже красный кушак, которым был опоясан, и между двух алых лент стрельцов по приступке взошел на помост. Поп Харитон по-прежнему продолжал непрерывно трястись мелкой дрожью. Он хотел встать, но ноги не слушались. Тогда двое стрельцов подхватили его под руки, подняли, но тут он сорвался с места и побежал на помост, согнувшись в три погибели и махая перед собой руками, будто ловя ими воздух.

Палач одной рукой схватил его за рукав, а другой резким движением обнажил шею, сорвав ворот ветхой рясы. Возле березовой плахи Харитон упал на колени.

В это время на помост входил дородный дьяк с выпячивавшимся под шубой толстым брюхом и с бельмом на глазу Он откашлялся, сплюнул и, сняв четырехугольную шапку с лисьим околышем, внушительно обвел единственным глазом толпу и стал читать приговор о казни «попа Харитона» Тот сначала замер, прислонившись к березовому чурбану, а затем, по мере перечисления приписываемых ему преступлений, зарыдал, содрогаясь всем телом, и к концу чтения неудержимыми воплями огласил площадь.

Когда чтение было закончено, Харитон вскочил, упал и, упираясь руками о помост, поклонился земно толпе.

— Православные!. Народ честной!. — судорожным вскриком вырвалось у него: — Видит Бог, не беды — правды хотел я земле Московской… Зло нечестивое обуяло Москву-матушку За царя Дмитрия стоял… За него голову кладу… Тот ли, нет ли — не ведаю… Темный я человек… Правды я хотел Царя православного… Казни изменников, еретиков поганых, супостата-королевича… Православные!.. Во тьме ходите, гибели своей не видите…

Забыв страх перед смертью, не обращая внимания на то, что палач резко схватил его за плечо, Харитон выпрямился и звучным голосом, боясь, что ему не дадут договорить, весь преображенный в порыве предсмертной отваги, торопливо кричал свои признания и обличения.

Боярин Цыплятев нетерпеливо махнул рукой. Палач сбил несчастного Харитона с ног, голова его упала на плаху, сверкнул высоко в воздухе топор, палач с озверелым лицом закусил губу, выдохнул густым звуком воздух, как дровосек при взмахе топором о полено… Толпа ахнула. Послышались истерические женские вопли… Миг, и все было кончено…

— Так бы и изменников! — раздался из толпы тот же отчетливый голос, что раньше слышался возле саней боярина Цыплятева.

— Казнь изменникам! — глухо подхватил другой.

Но теперь Цыплятев на звук этих голосов не посмел обернуться: слишком явно ощущалась народная ненависть. Он поспешил сесть в свои роскошные сани и приказал погонять лошадь. Дома ему надо было переодеться в смирное[10] платье ради похорон и поговорить со своим приспешником.

Паук уже дожидался боярина в ограде его богатых хором.

Загрузка...