Тем временем Аленин, вызванный Мойсеем, сидел в «комнате» у Матвея Парменыча. Растревоженный старик поведал ему о случившемся после окончания трапезы.
— Говорил я тебе, — укорил Дмитрия Матвей Парменыч, — не ходи на вынос. Ну, приехал, исполнил долг, и спасибо. Подождал бы дома. А теперь и себя, и меня в беду втянул. Да и не обо мне речь. Что с Натальей будет, если снова схватят меня? Об этом ты подумал?
— Бог не без милости, Матвей Парменыч, — сознавая неосторожность своего поведения, смущенно ответил Дмитрий.
— Сам знаю, нечего учить, — недовольно возразил боярин. — Да на Бога надейся, а сам не плошай.
— Что ж делать мне велишь? — спросил Аленин. — Попреками делу не поможешь. Если велишь — останусь; знаешь ведь, жизнь свою готов за тебя да за Наталью Матвеевну положить.
— А что толку в том, что останешься? — развел Матвей Парменыч руками. — Не пройдет часа, схватят тебя, пытать станут. За Маринку будешь стоять — казнят. Меня схватят, над Натальей надругаются. Нет, делать нечего, поезжай уж. Я велел тебе и коня седлать.
— Воля твоя, Матвей Парменыч, — покорно поднялся Дмитрий.
— Да Богом тебя прошу, — дрогнувшим голосом, тепло и сердечно-убедительно заговорил Матвей Парменыч. — Отца у тебя нет, так меня послушайся: опомнись, Дмитрий, сойди с кривого пути, встань на прямой! Зря гибнешь! Ни себе, ни родине на пользу.
— Эх, Матвей Парменыч, — тряхнул Дмитрий вьющимися русыми кудрями. — Говорил я тебе: не вижу покуда иного прямого пути, не знаю вожатого, который повел бы меня по нему. Если сыщется надежный вожатый такой, если поверю в него — все кину и встану на прямой путь. А покуда не могу: был я в счастье верен законно венчанной московской царице Марине Юрьевне, останусь верен ей и в несчастье. Так душа мне велит.
— Слыхал, слыхал! Не веришь ты сему велению, Дмитрий, — скорбно отозвался Матвей Парменыч. — Неволишь себя верить… Ну, Господь с тобой! Возьми, — подал он приготовленный кошель с золотом. — Дело дорожное, пригодится.
Он обнял и перекрестил Дмитрия. Аленин почтительно поцеловал руку старика, земно поклонился ему, бодро вышел и направился по крытому переходу в повалушу[59], где лежало его дорожное снаряжение. Там он быстро собрался в путь, подпоясался поверх терлика[60] поясом, заложил за него кривой нож-кинжал и турецкие пистолеты, шелковый шнур от которых перекинул через плечо, прицепил короткую саблю, накинул на плечи охабень[61], на голову надел шишак и спустился во двор. У крыльца двое конюхов держали под уздцы горячего вороного коня, нетерпеливо бившего снег ногой. Мойсей светил ручным фонарем со слюдяными дверцами.
— Ну, прощай, Мойсей, — обнял Дмитрий старого слугу, ставшего уже как бы членом боярской семьи. — Береги боярышню. Не дай Бог, беда какая, дай мне знать в Калугу.
— Уж не знаю, Дмитрий Ипатыч, как дальше будем, — вздохнул старик. — Что ни день — темнее тучи кругом.
— Бог даст, сквозь тучи и солнышко проглянет, — сказал Дмитрий, трепля по шее нетерпеливо косившегося на него коня.
— Коли доживем, коли роса очей не выест, покуда солнышко-то взойдет, — шепнул Мойсей. — Ну, да не буду тебя перед дорогой тревожить. Храни тебя Господь. Припасы дорожные тут при седле, — указал старик на котомку, приспособленную сзади. — Там в тряпицу свернул я деньжат малую толику: будь милостив, Яшке, племяннику непутевому, передай, хоть и не след его баловать. Скажи, ворочался бы скорей. Зря душу губит.
— Настанет время — оба вернемся, — сказал Дмитрий, ловко вскочив в седло.
Слабо освещенные огарком сальной свечи в фонаре вырисовались во тьме очертания стройного коня и статного, высокого ростом всадника, как бы слитые вместе.
— Задуй фонарь, — приказал Аленин Мойсею. — Ишь темень какая, пусть глаз привыкнет.
Старик задул свечу. Наступила черная тьма. Дмитрий объехал двор, затем сдержал шаловливо игравшего коня и, не выезжая из ворот, постоял на месте, покуда глаз привык различать в темноте находившиеся вокруг предметы, а слух — сторожко улавливать чуть слышные ночные шорохи. Потом он снял шишак, перекрестился и плотнее уселся в седле.
— Ну, с Богом! Открывай ворота.
Завизжали петли на воротах, и всадник выехал со двора, обернувшись в последний раз в сторону терема Наташи, с которой только что, до разговора с Матвеем Парменычем, он простился перед отъездом. С накинутым на плечи меховым кортелем[62], она стояла у приоткрытого окна, крестила уезжавшего друга, мысленно благословляла его в дальний путь. В темноте ночи Дмитрий не мог разглядеть ее. Когда ворота за ним захлопнулись, Наташа закрыла окно, упала перед образом на колени и в первый раз за последние дни, неслышно для мамушки, лежавшей в соседней боковуше на лежанке, разрыдалась. Грустна была ее минувшая жизнь в постоянной разлуке с милым, полны скорби последние дни, и грядущее, подобно тьме ночной, глядевшей в окна, было мрачно и страшно. Упав перед иконой, сиротливо сжавшись в комочек, вызывая в памяти образ покойной матери, Наташа обращалась к ней с мольбой о спасении Дмитрия, о помощи и поддержке ее самой в эти тяжелые дни всеобщего житейского несчастья. На душе у нее было сейчас особенно тяжело, будто чуялась беда, стоявшая здесь где-то, совсем близко, за плечами. И предчувствие это не обмануло чуткой любящей души.
Выехав за ворота, Дмитрий вдруг насторожился: среди немой тишины ночи ему послышались быстрые шаги, шепот отрывочного разговора, осторожный мягкий прыжок в сторону по снегу.
— Кто здесь? — крикнул он.
Ночь ответила молчанием. Безотчетным движением Дмитрий выхватил саблю из ножен.
Сверкая, будто волк, глазами, черный как ночь, хищно оскалив зубы, мрачный Антипа поднял тяжелую дубину и ждал возле дороги удобного мгновения, чтобы изловчиться и нанести удар путнику, которого давно ждал. Другие трое сидели в засаде с разных сторон улицы: то были Паук и его помощники. Не дождавшись обещанной Равулой Спиридонычем подмоги, Паук, верный его приказанию, решил, в расчете на щедрую награду, сам поймать Дмитрия. В руках у него был острый, косой нож Савватий запасся длинным колом. Он не то дрожал от страха, не то даже и тут по обыкновению хихикал и трясся от смеха. Толстый Мефодий, зажав в зубах нож, приготовил длинный аркан, а из-за пазухи у него торчала веревка, чтобы связать пленника. Словом, охота «отцов-молодцов» на красного зверя была задумана лихо.
Сдержав коня, Дмитрий прислушался, решил, что зря встревожился, и снова тронул шагом. Но не успел он проехать и несколько шагов, как вдруг черная фигура Антипы, освещенная узким серпом выглянувшего из-за туч месяца, мелькнула над белой пеленой снега и тяжеловесная дубина взметнулась над головой Дмитрия…
Наташе, стоявшей на коленях перед образом, почудилось в эту минуту, будто черная тень или ее облачко пронеслось между ней и иконой. Сердце непонятно-тоскливо сжалось. Она невольно вскрикнула…
Но Дмитрий не растерялся от неожиданности, разглядев взмах дубины, готовой его оглушить, он быстро наклонился в сторону. Удар пришелся по мягкому наголовнику охабня, защитившему ему спину. В это время голова Антипы, близко подскочившего к коню, отчетливо стала видна. Быстрым, округленным движением Дмитрий взмахнул саблей и с силой ударил ею не по голове Антипы, защищенной теплой мохнатой бараньей кучмой[63], а сбоку, вкось по шее. Обливаясь кровью, тот свалился. В это время Савватий изловчился и швырнул под нош коню кол. Конь спотыкнулся, чуть не упал на передние ноги. Тогда Паук с ножом бросился вперед, но новый удар сабли по голове оглушил и его. Наступила очередь Мефодия. Взмахнув арканом, пронзившим воздух острым звенящим звуком, он опутал им шею Дмитрия. Еще минута, и тому наступил бы конец. Но, выпустив поводья и уронив саблю, Дмитрий отчаянным усилием ухватил левой рукой изнутри петлю, чтобы не дать ей затянуться, и, выхватив правой рукой кинжал, с бешеной силой перерезал им веревку и пригнулся к шее лошади в то время, когда Мефодий кинулся на него с ножом. Быстрым поворотом коня он сшиб с ног Мефодия, который вскочил и пустился бежать. Савватий, лишившись кола, единственного своего оружия, последовал его примеру.
Все это сложное и тщательно продуманное нападение длилось всего одну-две коротких минуты. Как ни было стремительно и жарко оно, Дмитрий не потерял присутствия духа. Сабля, уроненная во время свалки, лежала на снегу. Для дальнейшего пути она была ему нужна. Он оглянулся: двое убегавших «отцов» были уже вдали, двое других лежали на дороге. Дмитрий быстро спешился и поднял саблю. Желание узнать, с кем ему пришлось иметь дело, заставило его подойти к близлежавшему ничком Пауку. Взведя на всякий случай курок турецкой пистоли, он толкнул ногой Паука, который застонал.
— Жив? — коротко спросил Дмитрий, пытаясь разглядеть его лицо.
— Милостивец, не губи, — еле прохрипел до смерти испуганный Паук.
— Говори, кто такой? Кем подослан? — строго приказал Дмитрий и наступил ему ногой на грудь.
— Ох, не губи!.. Ох, ничегошеньки не помню. Память отшибло.
— Говори, не то и вовсе ее отшибу, — сильнее придавил ему ногой грудь Аленин.
— Ох, пусти, пусти, родимый, — отчаянно взмолился Паук. — Грех попутал… Боярин Цыплятев подослал…
— Вот оно что! — ухмыльнулся Дмитрий. — Ну, теперь я и тебя, приятель, признал. Так слушай же, Паук: если от раны не подохнешь, кланяйся боярину да скажи, настанет, мол, черед и мне с ним посчитаться. Да и тебя, приятель, при случае не забуду.
Он вскочил на дрожавшего от страха коня, перекрестился и быстро помчался по улице. Главную беду он избыл благополучно. Впереди же, перед выездом из города, предстояла еще немаловажная опасность: надо было ухитриться миновать стражу на заставе. Дмитрий решил взять в этом случае хитростью и дерзостью: другого выхода не было.
— Эй! — окликнул он воротника, доехав до заставы. — Заспался, отпирай живей!
Воротник, молодой стрелец, торопливо высунул голову из-под теплого воротника кожуха, под которым он действительно сладко задремал на морозе.
— Кто идет? — вскакивая, спросил он.
— Или не видишь? — дерзко крикнул в ответ Дмитрий.
— Кой леший в ночи тебя разглядит! — сердито буркнул стрелец.
— А не видишь, так знай, с кем говоришь да обращение разбирай: гонец я боярина Гонсевского к государю и королю Жигмонту.
— Ясак?[64]
— «Слава Богу в небеси, государям королю с королевичем на земли», — уверенно сказал Дмитрий первый пришедший ему в голову ответ.
— Что это ты плетешь? — недоуменно уставился на него стрелец.
— Или ясака гонцового государева не знаешь? Так пода спроси своего десятника, — внушительно сказал Дмитрий. — Да идя спрашивать, ответ держать готовься. Если замешкаю по твоей вине, головы тебе не сносить.
Стрелец, по русскому обычаю, нерешительно полез пятерней в загривок в надежде, должно быть, найти там совет, как выйти из затруднительного положения. Затем сообразив, что и в самом деле может существовать особый «гонцовый государев» ясак, за незнание которого ответ, пожалуй, действительно придется давать строгий, потоптался нерешительно, да и стал отмыкать рогатку.
— Как гонцового ясака не знать! — оправдывался он. — А поспрошать все надо… Мало ли что… Сам знаешь, время какое.
— Ну, то-то, — успокоенно заметил Дмитрий, минуя рогатку и крестясь от радости под охабнем. — А десятнику лучше не признавайся, не будь дураком: как бы не досталось.
И, хлестнув коня, Дмитрий, все еще боясь погони, вихрем исчез во тьме ночи.
«И то взаправду лучше смолчать, — подумал стрелец. — Зря под ответ попадешь».
Плотней завернувшись в теплый нагольный тулуп, он присел на чурбанок возле рогатки и погрузился в безмятежный сон, прерванный было пропуском «гонца к Жигмонту».