Глава пятая


Часы над парадным входом на Центральный телеграф показывали ровно восемь, когда Адам Куницкий с синим томиком Энгельса в руке пересекал улицу Горького от проезда МХАТа. На каменных ступеньках темно-серого мрачного здания телеграфа и возле стояло человек десять мужчин и женщин, в напряженном ожидании всматривающихся в поток торопливо идущих людей по слабоосвещенной главной улице столицы. Над Москвой висела плотная стылая туча, из которой редко сыпалась мелкая снежная крупа.

В этот зябкий вечер 17 января 1943 года Адам Куницкий шел на свое первое свидание с неизвестным ему агентом, а возможно, и самим резидентом абвера. С волнением, переходящим в отчаяние, ожидал он этого дня и часа. Он уже смирился с горькой мыслью, что тот таинственный незнакомец, который подойдет к нему и сообщит свой пароль, будет жестоким и безжалостным его господином, которому он, студент МГУ Адам Куницкий, будет беспрекословно повиноваться. А вдруг его повелителем окажется прелестная белокурая девушка, - однажды мелькнула в его взвинченном мозгу курьезная забавная мыслишка. Он пробовал предположить, какое задание могут ему поручить: выкрасть секретные документы, совершить диверсию или террористический акт? Во всяком случае, с ним не станут церемониться, в любое время могут им пожертвовать, послать на бессмысленную смерть, и он не сможет ослушаться, потому что иначе на стол того же Бойченкова или его коллег лягут страшные документы, изобличающие Куницкого в преступлениях, которым нет и никогда не будет оправданий.

Чем ближе подходило роковое семнадцатое число, тем туже взвинчивались его нервы. Он становился задумчивым, мрачным. Последние ночи не мог спать без света. Его преследовали кошмары во сне. А в ночь с шестнадцатого на семнадцатое, уже под утро ему приснилась знакомая картина беловирского тюремного двора. Свирепый фашист, то ли Шлегель, то ли Штейнман, снова вручил ему пистолет и приказал расстрелять прикованных к стене людей. Их было всего двое: мужчина и женщина. Фашист предупредил, что в обойме всего лишь один патрон и этим единственным выстрелом он, Адам Куницкий, должен был поразить обоих беззащитных людей. Не целясь, он стал медленно приближаться к своим жертвам, обдумывая, как можно сразить их одним выстрелом, и когда приблизился к ним, то узнал в мужчине своего отца, а в женщине Ядзю Борецкую. Его охватил ужас. Он стоял и не знал, что делать, а фашист кричал, приказывал стрелять и дико хохотал.

Решение созрело вдруг. Да, он встретится с тем человеком и выдаст его органам Госбезопасности. Он никогда не станет работать во вред СССР, не поднимет руку против страны, которая в трудную годину дала ему приют, образование и все блага жизни.

Куницкий не спеша поднялся по каменным ступеням, мельком осмотрел толпящихся на них людей, взялся за большое медное кольцо массивной двери, вошел в полукруглый вестибюль, неловко осмотрелся в неярком свете, прошел в большой зал, подошел к окошку, купил ненужные ему конверт с маркой и снова вышел на улицу, остановился на ступенях лестницы. Все это заняло две с половиной минуты. Остальные две с половиной минуты решил ждать здесь, не сходя с места. Он почему-то думал, что его повелитель стоит где-то рядом и наблюдает за ним.

Быстрым оценивающим взглядом Куницкий ощупал всех толпящихся перед входом в телеграф. Вот молодой человек в легоньком пальтишке с поднятым воротником и обнаженной головой. В руках завернутая в газету книга. Он не стоит на одном месте ни секунды, полон нетерпения, смотрит по сторонам и нервничает. Дальше - пожилой, солидный, в пальто и меховой шапке, с портфелем в руках и с папиросой в зубах, устремил важный, полный достоинства взор в сторону проезда МХАТа. Должно быть, уверен, что человек, которого он ожидает, должен появиться именно оттуда. Невдалеке девушка с грустным лицом, с зажатой под мышкой сумочкой. Все они не похожи на того, кого ждет Куницкий. А вот тот, с усиками, длинный и тощий, как жердь, с надвинутой на лоб темно-зеленой шляпой, ходит по полукругу парадного и больше смотрит себе под ноги. Раза три он бросил на Куницкого короткий, но, как ему показалось, меткий, стреляющий взгляд. Возможно, он и есть, возможно, оценивает, изучает, не рискует ошибиться. Куницкий выходит ближе к свету фонаря, выставляет вперед книгу, так, чтоб лучше был виден синий цвет переплета. Тощий проходит мимо него, совсем близко, что-то бормоча себе под нос. Похоже, напевает привязавшийся мотив. Скорее всего это он и есть. Нервная дрожь нетерпения пронизывает все тело. Куницкий бросает беглый взгляд на часы: идет последняя минута. Сейчас она истечет, и он может уходить. Одна решающая минута. И тут Куницкий ловит на себе пристальный взгляд невысокого плотного человека в серой кепке. Человек этот наблюдает за ним издали, наблюдает тайной украдкой. И тогда его мозг пронизывает страшная мысль: сотрудник государственной безопасности. За ним следят, его хотят взять с поличным вместе с его шефом.

Куницкий чувствует, как по спине проходит волна холодного пота. Ему хочется бежать отсюда, бежать куда глаза глядят, бежать просто в ночь. Да и по времени он уже может, имеет право уходить. Но что это? Он смотрит на электрические часы. Они остановились, что ли. Четыре минуты девятого. Стрелка не движется. А тот, в кепке, куда-то скрылся, возможно, смешался с толпой или подошел к своему товарищу. А он определенно не один. С улицы Горького направо, на улицу Огарева свернула черная "эмка" и остановилась как раз напротив телеграфа. Из машины вышел военный. Майор. Широким и решительным шагом он идет прямо на Куницкого. Другой, его товарищ, остался сидеть рядом с шофером. Все, конец - это за ним. Сейчас его возьмут вместе с усатым резидентом и усадят в черную "эмку".

Ноги подкосились, внутри что-то оборвалось, все тело сделалось дряблым, чужим. Сопротивляться бессмысленно, да он и не способен к сопротивлению, - воля его парализована. Он чувствует себя беспомощно-одиноким и безоружным.

Но что это? Майор прошел мимо, даже не взглянул на него. Властным толчком открыл тяжелую дубовую дверь и скрылся в вестибюле телеграфа. Стрелка на часах сделала резкий рывок, проглотив пятую минуту. Поджарый усатый мужчина целовал руку даме в элегантной шубке, и затем они вместе направились вниз по улице Горького. Выходит - никакой он не резидент.

Куницкий обмяк. Что-то тяжелое, роковое свалилось с плеч, освободило его. Теперь можно было уходить, спокойно и беспечно. А он не мог сделать первого шага: не хватило сил. Постепенно таяла возле телеграфа толпа ожидающих. К двум военным подошел третий - в штатском, и они ушли в сторону Охотного ряда. Исчез молодой человек с книгой. Нет и девушки с грустным лицом: любопытно - свиделась или ушла не дождавшись? Лишь импозантный, в шапке и с портфелем еще ждет и, кажется, уже теряет самообладание. Закуривает, должно быть, третью папиросу и не стоит монументом на одном месте, нервничает. Ну и пусть ждет. А он, Куницкий, больше не должен ждать, его время истекло.

И Адам Куницкий неторопливо зашагал по улице Огарева в сторону университета. Он все еще не мог прийти в себя и успокоиться. Внезапно охвативший его на ступенях телеграфа страх как будто отхлынул, отступил, но последствия остались: Куницкого трясло, он весь дрожал мелкой зябкой дрожью. Пытался отвлечь себя размышлениями и анализом, - резидент не явился. Почему? Что-то помешало? Или явился, да не подошел на первый раз, а лишь наблюдал со стороны. В самом деле - куда девался тот в серой кепке? Растаял, исчез, улетучился как-то вдруг. А возможно, он не заговорил со мной у телеграфа и сейчас идет по моим пятам, чтоб заговорить в другом, более безлюдном вместе.

Куницкий пошел тише и воровато оглянулся. Сзади, шагах в двадцати, по другой стороне тротуара кто-то шел. Расстояние между ними заметно сокращалось. Куницкий преднамеренно замедлял шаг, а тот, похоже, поторапливался. Улица Огарева коротенькая, вскоре уперлась в улицу Герцена. Здесь Куницкий остановился, не решив еще, куда повернуть - направо, к Никитским воротам, или налево, к Манежу. Повернул направо. А шедший за ним человек пошел налево. Значит, не он.

И долго еще в тот вечер не возвращался Куницкий в общежитие. От Никитских ворот пошел бульваром к Арбату. В кинотеатре "Художественный" крутили старый фильм "Мы из Кронштадта". Решил посмотреть. У кассы толпилась очередь, и Куницкий раздумал. Постояв немного у сгорбленного под тяжестью неразрешимых житейских проблем бронзового Гоголя, он побрел дальше, вниз, к Кропоткинской. Спустился в метро на станцию, которая в то время носила название "Дворец Советов", и проехал до станции, называвшейся тогда "Охотным рядом". Возвращаясь пешком в общежитие, думал о Ядзе, которая теперь также училась на биофаке МГУ. После того вечера в гостинице, когда была выпита бутылка портвейна, он затаил на нее обиду за "неблагодарность", встречался всего раза два, и то случайно, разговаривал сухо, демонстрируя свое неудовлетворенное самолюбие.

Семнадцатого февраля Куницкий снова стоял на холодных ступенях Центрального телеграфа. Все повторилось, как и месяц тому назад. Навязчивая мысль о том, что за ним наблюдают сотрудники государственной безопасности, угнетала его и преследовала с еще большей силой. Такого тайного агента-наблюдателя он подозревал чуть ли не в каждом человеке, находившемся в это время поблизости от него. Он проклинал Штейнмана, который придумал такую примитивную до глупости явку. Снова пришлось пережить мучительно волнующих пять минут. И главное - напрасно. Решение его твердо: он не станет шпионом, он дождется вражеского лазутчика и поможет обезвредить его. А потом - будь что будет. Возможно, суд учтет этот его шаг и смягчит наказание.

Непрекращающееся ожидание неизвестности, постоянный страх, в атмосферу которого он был погружен, начал накладывать свой отпечаток и на внешность, и на характер студента Куницкого. На лбу у него появилась мрачная складка. Он стал замкнутым и раздражительным, товарищей сторонился, разговаривал осторожно и немногословно, ходил как-то бесшумно, на цыпочках, с оглядкой, словно опасаясь попасть в расставленные вокруг него капканы. Ему казалось, что и в университете, и в общежитии за ним следят.

Семнадцатого марта тоже никто к нему не подошел, и тогда он решил: баста, хватит - больше он не пойдет. Но когда наступила середина апреля 1944 года - передумал: а вдруг на этот раз явится шеф и не застанет его. Что тогда? Приведет в исполнение угрозу Штейнмана, то есть донесет на Куницкого советской контрразведке? Нет, уж лучше не рисковать. И он снова пошел к телеграфу, хотя и сознавал, что своим ежемесячным в одно и то же время хождением подвергает себя известному риску. Сотрудники госбезопасности могли случайно обратить внимание на такое совпадение. Тем более если за ним следят.

Но за ним никто не наблюдал.

Так продолжалось это бессмысленное пустое хождение ежемесячно до середины лета 1944 года. Когда Красная Армия с боями вступила на территорию Польши, освободив от фашистов ряд польских городов, в том числе и Беловир, Куницкий прекратил хождение к телеграфу. Он так рассудил: может, "абверовского" офицера Штейнмана давно и в живых нет, и до него ли теперь Штейнманам, до какого-то мелкого агента, когда уже всему миру ясно, что гитлеровская Германия катится в пропасть. Настроение у Куницкого просветлилось, он признал ошибочным свое прежнее отчуждение от товарищей. Но явиться с повинной, прийти и все выложить, рассказать - не решался, трусил. Другое дело - явиться с вражеским лазутчиком и тем самым рассчитывать на снисхождение. Но лазутчик не появлялся, о чем Куницкий не очень сожалел.

И в отношении Ядзи он подавил в себе свирепый эгоизм и уже не преследовал ее своими домоганиями, хотя все еще продолжал считать ее своим должником, надеясь получить долг в будущем. Его бесило, что Ядзя решительно, не оставляя никаких надежд, отказалась принадлежать ему, при этом всякий раз с дерзкой насмешливостью напоминала когда-то им же самим продекламированные строки из Гейне:

И пусть не хочешь ты любить,

- Хоть другом назови…

Но стихи стихами, а Куницкий желал от Ядзи несколько иной дружбы. Он, разумеется, знал, что она любит Яна Русского, остается верна ему, и это ее самоотречение возмущало его и приводило в ярость; такое самоотречение он называл старомодной обветшалой глупостью и ханжеством. Случайное обладание или мимолетную связь он не считал ни безнравственной, ни тем более нарушением супружеской верности. Он не упускал случая напомнить Ядзе, вернее, внушить ей мысль, что Слугарев пока что не супруг ей и еще неизвестно, будет ли им. Куницкий принадлежал к категории тех мужчин, которым женщины отдаются не по влечению сердца или плоти, а из любопытства. Неожиданное и решительное сопротивление Ядзи, с тех пор как он перестал ходить на телеграф, уже не казалось ему ни черной неблагодарностью, ни обветшалой глупостью. Он как-то вдруг открыл для себя совсем другую Ядзю Борецкую, непохожую на тех любопытствующих женщин, с которыми у него были мимолетные связи. Ее непоколебимость, спокойствие и какой-то умиротворенный вид теперь восхищали его, порождали глубокое уважение к этой юной хрупкой женщине. Между прочим, лишенный известной наблюдательности и неопытный в некоторых вопросах Куницкий не замечал, что Ядзя в положении, и появление у нее ребенка было для него полной неожиданностью.

Он лично поздравил Ядзю, навестив ее ровно через неделю после возвращения из роддома. Ядзя теперь жила в шестнадцатиметровой комнате общей квартиры в старом доме на Страстном бульваре. Комнату эту ей выхлопотал подполковник Бойченков, рассчитывая, что в скором времени здесь будет прописан и глава семьи - Иван Николаевич Слугарев, на которого у Дмитрия Ивановича были свои виды. Во всяком случае, в Слугареве Бойченков видел перспективного советского разведчика. В квартире жили еще две семьи, хорошие душевные люди. К своей новой соседке отнеслись с должной теплотой и чуткостью, особенно когда познакомились с ее нелегкой судьбой.

Куницкий пришел на квартиру к Ядзе с веткой мимозы - дело было в начале апреля - и плиткой шоколада. В бесцветных пустоватых глазах его светилось тихое смирение. Он пожимал теплую руку немножко смущенной, но искренне обрадованной молодой матери, смотрел на нее взглядом, полным сочувствия, и тоже немножко смущался, испытывая неловкость за свою прежнюю отчужденность. Ядзя не имела возможности более или менее обставить свою комнату, создать надлежащий уют, и эту убогость обстановки Куницкий сразу отметил про себя, тем более что горделивая осанка Ядзи, ее строгая и какая-то просветленная красота, уже не столько внешняя, сколько душевная, светящаяся изнутри, подчеркивала контраст со скромной обстановкой комнаты.

- Ты чудесно выглядишь. Великолепно, - не удержался Куницкий, и это были искренние слова.

- Это потому, что у меня прекрасное настроение, - ясные темно-серые глаза ее светились счастьем.

- По-моему, ты вообще не умеешь пребывать в плохом настроении, - с галантной любезностью сказал Куницкий.

- Возможно. Но сейчас особенно.

И это была правда. Если до появления ребенка Ядзю иногда навещала смутная тревога, то теперь она почувствовала себя обновленной и радовалась всему. Даже незначительные детали и события, как подобие первой улыбки ребенка, теплый дождь или солнечный день, приводили ее в неподдельный восторг.

- И как ты назвала своего сына? - спросил Куницкий, присаживаясь на стул у окна и подперев свою массивную челюсть.

- Еще никак. Надо посоветоваться с Янеком.

- По радио? Он-то знает? - с деланным доброжелательным спокойствием спросил Куницкий. Она уклонилась от прямого ответа. Сказала:

- Бойченков уверяет, что летом Янек будет в Москве.

- Подполковнику, конечно, видней. Только ты назови сына польским именем. Например, именем Мицкевича. - Куницкий бросил на Ядзю слегка насмешливый взгляд.

- И что получится: именем Адама Мицкевича и в твою честь? - Ядзя в свою очередь насмешливо покачала головой. - Адам Слугарев. Не очень. Лучше Феликс. Или Ян. Два Янека - неплохо, как ты считаешь?

- Я не люблю однообразия. Хотя взрослым его будут называть Ян Иванович. Забавно.

- - При условии, если мы будем жить в России.

- Я думаю, что это уже безусловно. А где же еще?

- В Польше… Ведь Янек уже истинный поляк. За землю польскую он пролил кровь свою. Да, я тебе не говорила: он уже майор Войска польского. Он кавалер орденов "Грюнвальда", "Виртути-Милитари" и "Серебряного креста заслуги".

- Ну, это еще неизвестно, разрешат ли ему советские власти и польское правительство… Потом, ты извини меня, Ядзя, но я отказываюсь тебя понимать: нам с тобой, можно сказать, чертовски повезло. Идет страшная всемирная война, люди нашего возраста гибнут, а мы с тобой имеем возможность в спокойной обстановке, в относительно сносных условиях учиться. Да где? В университете, всемирно известном! Для нас война кончилась, и нам с тобой остается только поблагодарить судьбу. Я уже решил остаться в аспирантуре. У тебя тоже отличная перспектива. Ведь что важно для нас: знания и солидный диплом. Это прежде всего. А с таким дипломом, как МГУ, совсем необязательно ехать в Беловир. Можно жить где угодно: даже в Швейцарии, в Аргентине, в Австралии.

- Ну, а как же родина, Адам? - Ядзя смотрела на него неодобрительно, с разочарованным видом. - У человека есть родина, - прибавила она с убеждением.

- Совершенно верно, дитя мое, хотя я считаю, что понятие "родина" скорее символическое, тем более во времена таких всемирных катаклизмов, как эта война, - поспешно подхватил Куницкий, принимая решительный и мужественный вид. - Предположим, твоя родина Польша, Слугарева - Россия. А где же будет ваша общая Родина? Молчишь? Хорошо, я сам постараюсь ответить: там, где человеку в данный момент хорошо. Сейчас нам с тобой хорошо здесь. Значит, здесь наша родина. Лет через пять, предположим, мы с тобой, двое молодых ученых, окажемся в Австралии или Америке и получим там идеальные условия для научной деятельности. И нам с тобой будет хорошо. Я в этом нисколько не сомневаюсь. Я к примеру говорю. Наука не знает национальных границ, она общечеловечна, космополитична. Ученые работают на благо всего человечества, они - основной и главный двигатель прогресса… - Немного волнуясь, он всегда начинал заикаться.

Его пылкий монолог был прерван плачем проснувшегося безымянного гражданина еще не определенного подданства. Ядзя бросилась к малышу, Куницкий сказал смущенно:

- Извини, пожалуйста, это я его разбудил.

И он ушел, подавляя в себе вспыхнувшее возмущение: Ядзя не понимала его, не желала понять и с непоколебимой беспощадностью отвергла. Но ведь и он тоже не старался понять ее, прикрывшись удобной мыслью: женщины, мол, всегда платят неблагодарностью. Лишенный чувства утонченного анализа, он не обременял себя нравственными вопросами о сложностях жизни, о людских характерах, о некоторой алогичности бытия человеческого, о преступной нелепости явлений. Над всем этим в нем брали верх поиски неизведанного ощущения, эгоизм, скрытый под маской здравого смысла и разума. Самолюбивый, снедаемый обидой отвергнутого, он тешил себя уверенностью, что Ядзя еще пожалеет, и дал себе слово никогда больше не появляться в этом доме.

К телеграфу он больше не ходил, однако подавить в себе страх не смог и по-прежнему оставался настороженным и подозрительным. И лишь 9 мая 1945 года он окончательно возликовал. Для него это был праздник вдвойне: Куницкий считал, что висевшая над ним смертельная опасность миновала, гитлеровская военная машина рухнула, а вместе с ней исчезло и зловещее учреждение "абвер", которому он письменно обязался служить. "Обязался не по своей воле, но ведь не служил же, нет, ни одного задания не выполнил, ни одной встречи с их резидентом не имел", - успокаивал себя Куницкий, забывая при этом о выстреле во дворе тюрьмы ("Один-единственный выстрел, и то ведь - заставили, принудили") и о предательстве группы Гурьяна.

Растворившись в ликующей толпе москвичей с рассвета девятого мая, он бродил по столичным улицам и площадям, испытывая естественную потребность разделить свою радость с самым близким человеком. Близких друзей у него не было, возлюбленной тоже, потому что вспыхнувшую любовь к Ядзе оказалось не так легко и просто погасить. И хотя все это время он держался от нее на расстоянии, что требовало предельного усилия воли, вытравить ее образ из сердца он так и не смог. И вот теперь, в солнечный весенний день всенародного торжества, он вспомнил о Ядзе и решил пойти к ней. По слухам он знал, что Слугарев приехал в Москву, что они поженились и живут в той маленькой комнатушке на Страстном бульваре. Он читал указ о награждении большой группы партизан, среди них - Иван Николаевич Слугарев в числе получивших орден боевого Красного Знамени. И с мелким злорадством подумал: "А ведь не герой. Золотой Звезды не удостоился". Слугарева он, в сущности, не знал, виделся всего несколько раз в Графском лесу, и враждебность к нему зародилась в Куницком уже здесь, в Москве, когда почувствовал симпатию к Ядзе. Это была ревность к сопернику, достоинства которого он не хотел признавать. После рождения ребенка рассудком он понимал, что Ядзя для него потеряна навсегда. Да и слово "потеряна" в данном случае не совсем подходящее: нельзя потерять того, чего не имел. Но сердце не желало смириться с такой "потерей", и где-то в глубине души Куницкого теплилась жалкая и коварная надежда на то, что рано или поздно семейная жизнь Слугаревых даст трещину. Он настойчиво внушал себе каверзную мыслишку, что Слугарев не пара Ядзе, что он недостоин ее. Мол, партизанская романтика развеется в нуждах и заботах повседневного быта, и тогда перед растерянной и разочарованной Ядзей предстанет он, аспирант или уже кандидат биологических наук Адам Куницкий, и великодушно предложит свои услуги. Он даже готов был усыновить маленького Мечислава и увезти Ядзю с сыном в Варшаву.

Народ ликовал. Это был незабываемый, единственный в своем роде день - 9 мая 1945 года. Многомиллионная столица, остановившая когда-то у своих стен бронированные полчища фашистских гадов, торжествовала Победу, за которую была заплачена невиданно высокая цена. Улицы, бульвары и площади стали тесны для москвичей. Уже в полдень центр города превратился в ликующее человеческое море, и автомашины уже не ходили по улице Горького, по Моховой и прилегающим площадям. Незнакомые люди обнимались и целовались, поздравляя друг друга с долгожданной победой. Оказавшихся в толпе военных носили на руках.

И этот бурлящий ликующий людской поток вынес Куницкого на Страстной бульвар. Слугаревых не оказалось дома, но соседка-старушка сказала, что они должны быть где-то здесь, - с малышом далеко не могли уйти. И он действительно встретил их у ворот, возвращавшихся с гулянья. Маленький Мечислав спал на руках Слугарева.

Ядзя не удивилась, а скорее обрадовалась встрече. И эта искренняя радость светилась в ее ясных темно-серых глазах, бесконечно счастливых, сверкающих несказанной полнотой восторга. И Слугарев был рад встрече, радушно поздоровался, поздравили друг друга с Победой и первым, - Куницкий это отметил про себя, - не Ядзя, а именно муж, первым пригласил неожиданного гостя зайти к ним и отметить такое событие как положено, не только чашкой чая.

Всматриваясь в Слугарева, Куницкий нашел, что тот мало изменился со времени их последней встречи, был такой же молчаливо-собранный и сдержанный, скупой на жесты. Только взгляд его казался мягче, - вместо прежней суровой напряженности в глазах его - светлость.

Молодая хозяйка, уложив сына спать, вышла в кухню хлопотать насчет закуски, а мужчины, примостившись у единственного окна, завели бестолковый разговор ни о чем. Казалось, оба они избегают какой-то нежелательной темы, на которой можно поскользнуться и больно ушибиться. Впрочем говорил больше Куницкий. От нервного возбуждения, что ли, или по другой причине он был сегодня как никогда многоречив, говорил внушительным голосом человека, уверенного в себе, преодолевшего в жизни какой-то невероятно трудный барьер, после чего ему все нипочем. Слугарев смотрел на него тихо и внимательно и уже потом, когда выпили по первой за Победу, спросил Куницкого, думает ли он возвращаться на родину, на что тот ответил весьма неопределенно: дескать, товарищи предлагают остаться в аспирантуре, и он решил остаться, а это на целых три года. А там видно будет. Что-то беспечное и поспешное сквозило в его ответе, точно он был недоволен, что его перебили таким ничтожным вопросом. И он поинтересовался, чем теперь занимается бывший Ян Русский.

- Работаю на предприятии почтовый ящик эн-эн, - охотно ответил Слугарев и прибавил для пущей важности: - Собираюсь с осени на заочное отделение института.

- По какому профилю? - полюбопытствовал Куницкий.

- Геология меня интересует, еще в школе мечтал. И Куницкий с деланным увлечением подхватил тему геологов, начал говорить, как это интересно, увлекательно и все в этом роде. А Слугарев слушал его и все ждал, заговорит он о беловирской трагедии группы Алексея Гурьяна или нет. И думал: а ведь должен заговорить, ну хотя бы поинтересоваться, нет ли каких-нибудь новых данных, которые могли вскрыться после освобождения Советской Армией Беловира. Но Куницкий упрямо избегал этой темы, заставляя Слугарева гадать, почему именно? То ли он такой самовлюбленный, увлекающийся по характеру, то ли, напротив, не хочет в такой день бередить незаживающую рану души. Тогда Слугарев, вклинившись в непрерывный и, казалось, бесконечный словесный поток гостя, проговорил своим негромким низким голосом, делая внушительные паузы:

- Я предлагаю светлую и вечную память тех наших боевых друзей и товарищей, которым не довелось дожить до сегодняшнего дня. - Он встал, бледный и задумчиво-печальный, прибавил: - Стоя и молча.

Встали и Ядзя с Куницким. В тесной комнатушке воцарилась торжественная напряженная тишина. Ядзя была одета в зеленое шерстяного трикотажа платье с отложным воротником, скромно и элегантно обнажавшим ее шею, и с поясом, подчеркивающим строгие изящные линии ее оформившейся, но все еще девичьей фигуры. Она не то что поправилась, пополнела, - она именно оформилась, приобрела устойчивые черты молодой женщины, которую природа не только ничем не обошла, но и щедро наградила всеми своими дарами. В глазах ее теплилась нежная грустинка.

Выпили стоя, без слов. Сели. Куницкий приумолк, не решаясь первым нарушить преисполненную глубокого смысла торжественную и печальную тишину. Заговорил Слугарев задрожавшим голосом:

- Мы, выжившие и уцелевшие, наши дети и внуки наши будем в вечном долгу перед теми, которые пали в бою. Перед такими, как Томаш и Ермак, Зигмунд и Людвик, Алеша и Аркадий, Николай и Веслав.

Произнося имена последних участников группы Алексея Гурьяна, он впился в Куницкого острым взглядом, которого Адам не смог выдержать, и вдруг, побледнев, отвел в сторону смущенно-растерянные глаза. Но это был всего лишь какой-то миг, - Куницкий быстро сумел овладеть собой и, горестно покачав головой, молвил скороговоркой:

- Да, славные были ребята… А сколько таких прекрасных не дожили до победы, погибли в бою, в концлагерях, замучены в фашистских застенках… Миллионы. - И, не дав никому вставить даже слова, стремительно спросил: - Скажите, Иван Николаевич, получат ли пострадавшие от Гитлера народы безграничное право мести в отношении немцев? - Куницкий сверкнул злыми глазами.

- Я думаю, военных преступников и всех фашистских главарей, виновных в убийствах и жестокостях, будет судить международный суд, - нахмурившись, ответил Слугарев, смекнув, как ловко его собеседник уводит разговор в сторону от неприятной и нежелательной темы.

- Да нет, я не о том, - раздраженно поморщился Куницкий. - Главари, военные преступники - это понятно. Ну, а рядовые фашисты? И вообще немцы, - не сотни, не тысячи, а миллионы? Они будут наказаны? Разве на них не должна распространиться наша священная месть?

- Вы имеете в виду рядовых немцев? - недоуменно переспросил Слугарев.

- Всех членов нацистской партии, поголовно, - резко и злобно отчеканил Куницкий. - И всех солдат, всех до единого, кто держал оружие в руках.

Слугарев смотрел на него вопросительно и озабоченно, и грустная усмешка играла в его глазах.

Спросил:

- И в чем, по-вашему, должно выражаться для них наказание? Для рядовых солдат?

- Будь моя воля, я бы поступил с ними так, как они с нами: в концлагеря и газовые камеры.

В заикающемся голосе Куницкого звучали твердые настойчивые ноты, а глаза сверкали злобно и нагло. Слугарев горько рассмеялся, а Ядзя заметила примирительно и с робким упреком:

- Так нельзя, Адам. На безумство безумством не отвечают.

- И не солдаты придумали концлагеря и газовые камеры, - угрюмо молвил Слугарев.

Сердитое брезгливое лицо Куницкого усмехнулось, и он ядовито и заикаясь заметил:

- А девиз "кровь за кровь, смерть за смерть" забыли?

- Этот девиз действует на поле боя. А лежачих, как известно, не бьют, - задумчиво ответил Слугарев.

Во время беседы Ядзя ловила на себе загадочные взгляды Куницкого и никак не могла постичь значения этих взглядов. А было все очень просто: сегодня Ядзя показалась Куницкому еще более интересной и привлекательной, чем когда-либо прежде. В нем снова вспыхнуло желание и тайная надежда, и ему стоило немалого труда, чтоб скрыть свое недружелюбие к Слугареву. И как он ни старался следить за собой, все же нет-нет да и проскальзывали в его речи высокомерные нотки по отношению к хозяину дома. А когда после третьей рюмки он слегка захмелел, в нем появилась к напускная солидность, и повелительные жесты. И тогда к нему на смену беспечности явилась обостренная настороженность и подозрительность. Куницкому казалось, что Слугарев смотрит на него все время пытливо и недоверчиво и намеревается завести неприятный, а возможно, изобличительный разговор. Куницкий же теперь избегал не только скользкой темы, но и спокойного пристального взгляда Слугарева. Он уже ненавидел и боялся этого человека, в гости к которому пришел сам, без приглашения. И он решил уходить, немедленно, придумав любой мало-мальски правдоподобный предлог. А это было просто: взглянул на часы, ахнул, спохватившись:

- Товарищи! Да ведь я опаздываю… Обещал ребятам из института… Ждут и, наверно, ругают. Извините, пожалуйста: побегу.

Он стремительно встал из-за стола и начал торопливо прощаться. Его не задерживали, лишь Слугарев сухо сказал:

- Что ж - раз надо, так надо.

- Заходи, Адам, не исчезай надолго. И звони, - сказала Ядзя с простодушным видом и, как всегда, милой улыбкой.

После его ухода в комнате Слугаревых наступила странная пауза, словно ушедший посеял здесь какие-то сомнения и загадки. Ядзя видела, что муж явно чем-то озадачен и расстроен. Лицо его сделалось угрюмым, а глаза казались злыми. "Неужто в нем зародилась ревность, беспричинная, глупая, слепая?" - подумала Ядзя. Слугарев солидно и долго молчал.

- Я вижу, ты недоволен неожиданной встречей с моим земляком и спасителем? - легкая ирония прозвучала в ее голосе.

- Напротив, очень доволен, - твердо ответил он. - Эта встреча была просто необходима. По крайней мере, для меня.

- Ты находишь странным его поведение?

- Что ты имеешь в виду?

- Внезапно появился и потом вдруг убежал.

- Почему убежал - мне понятно. А вот зачем пришел? Не случайно же.

- Зашел на радостях. Поздравить с праздником… Тебя повидать, - нетвердо прибавила Ядзя.

- Меня повидать - это конечно. Вернее, услышать от меня, узнать то, что его интересует. Ведь он знал, что я в Москве.

- Ты думаешь, его интересовала твоя работа? Он догадывается, где ты и что?

- Едва ли, - ответил Слугарев. В действительности Иван Николаевич учился в школе чекистов. - Тут что-то не так. Ты обратила внимание, как он упрямо увиливал от разговора о Беловире, о погибших товарищах из группы Гурьяна. Это неестественно, нелогично,

- Ты его в чем-то подозреваешь? - Ядзя вдруг побледнела, сверкнув глазами.

- Я просто не верю ему. Ни одному слову. И то, что он твой спаситель, - тоже не верю, - горько промолвил Слугарев.

Она вздрогнула. Это уж слишком: если не спаситель, то, выходит, предатель. Они прежде уже говорили на эту тему, анализировали факты и поступки, наталкивались на подозрения и догадки и замолкали, избегая несправедливых обвинений. И вот теперь снова вернулись к этой волнующей, как незаживающая кровоточащая рана, теме. Он доволен, что встретился сегодня с Куницким. Но ведь опять же никаких фактов, одна интуиция. Нет, так нельзя.

- А может, ты ревнуешь? - спугнула его мысли Ядзя.

- Ну, нет, с какой стати? Да и он смотрел на меня совсем не взглядом ревнивого соперника.. Я читал в его глазах злобу и страх. И он это понял. И потому так скоропалительно убежал.

- А если ты ошибаешься? - выразила опасение Ядзя. - Впечатления бывают обманчивы.

Он строго глянул на жену. Глаза его загорелись, но тут же погасли. Сказал горько, с озабоченным видом:

- Да, ты права, в этом деле ошибаться нельзя. Нужны факты.


Загрузка...