Глава седьмая


Милош Савич прибыл в Варшаву поздно вечером. Как и большинство участников конгресса, его поместили в гостинице "Бристоль" - в одном из немногих уцелевших зданий польской столицы. Несмотря на поздний час, гостиница напоминала потревоженный улей. В вестибюле у не знающего покоя лифта толпились приезжие иностранцы - белые, желтые, черные, - разноязычная речь этой пестрой толпы сливалась в какой-то общий монотонный гул, похожий на морской прибой.

Получив ключ от номера гостиницы, Савич поднялся на пятый этаж. Крохотная комнатка была в конце коридора - это его устраивало: вдали от неугомонного лифта. Все же остальное огорчало. Ему, привыкшему к комфорту в отелях Иоганнесбурга и Вены, Парижа и Стокгольма, Женевы и Брюсселя, где он побывал в последние два года, эта комнатушка без ванной и прочих удобств показалась убогой кельей захудалого монастыря. Он знал, что в "Бристоли" есть и номера люксы, но они, конечно, отданы более важным персонам. Он же, Милош Савич, прибыл сюда с мандатом корреспондента одной не очень влиятельной австрийской газеты и одновременно как представитель Еврейского центра документации, возглавляемого Симонталем. А эта "фирма" уже приобрела определенную известность благодаря шумной саморекламе своего организатора и руководителя - "неутомимого борца с нацизмом и беспощадного мстителя", как он величает самого себя. Официально "фирма" Симонталя занималась розыском нацистов, чьи руки обагрены еврейской кровью, регистрацией их преступлений и ниспосланием на них возмездия и кары. Но были у "фирмы" и другие функции, о которых не трубила на всех перекрестках западная пресса, не вещал эфир и уж, конечно, помалкивали сам Симонталь и его сотрудники.

Для газеты Савич и не собирался писать о конгрессе: просто знакомый редактор из любезности устроил ему поездку в страну детства, на бывшую родину, с которой Мариан Савинский добровольно распростился навсегда сразу же после окончания войны. От Симонталя он получил довольно несложное, обычное и привычное для него задание: общаясь с участниками конгресса, попытаться раскрыть новые, еще не зарегистрированные в Еврейском центре документации преступления фашистов и установить имена, а также нынешние местожительства кровавых палачей. Задача поистине благородная, и на этот счет у Савича уже был кое-какой опыт. Главным и самым сложным заданием было, конечно, поручение Гелена, переданное подполковником Штейнманом. Сложность его заключалась в необычности: явиться к властям и заявить, что прибыл я к вам со шпионским заданием, но выполнять его не намерен, о чем чистосердечно заявляю. Во-первых, размышлял Савич, непонятно, что за всем этим скрывается, какова конечная цель, что замышляет этим заданием главный шпион Европы генерал Гелен? И во-вторых, как отнесется к нему польская контрразведка? А вдруг посадят и предадут суду как шпиона, который сам признался, что он - агент иностранной разведки? Мысль эта была не просто неприятной, - она пугала всевозможными непредвиденными ситуациями и последствиями. Когда подполковник Штейнман ставил ему задачу, все казалось очень просто и совершенно безопасно, по крайней мере - никакого риска. Но все это годилось на тот случай, если польские органы безопасности поверят ему. А если не поверят? Если им известно, что он, Милош Савич, в прошлом Мариан Савинский, уже два года как работает на израильскую разведку и одновременно на американское ЦРУ? Сотрудничать с ведомством Гелена он согласился совсем недавно, и задание Штейнмана было, в сущности, первым. Со Штейнманом его связал офицер ЦРУ, его непосредственный начальник. Да, у Савича были основания для тревоги и волнений.

В дверь постучали. Вошел молодой человек с подносом, учтиво поздоровался, поставил на стол бутылку пива, бутылку лимонада и фрукты, пожелал спокойной ночи и бесшумно удалился.

И хотя в поведении юноши из ресторана не было ничего необычного и неестественного, Савичу он показался подозрительным. "Слишком вежлив, а во взгляде что-то затаенное, многозначительное. Определенно сотрудник госбезопасности".

Разделавшись с фруктами и пивом, он вдруг почувствовал усталость во всем теле. Ко сну не клонило, - просто голова казалась свинцовой, очевидно, от нервного напряжения. Не выключая света, он лег в холодную постель - в номере было довольно свежо - и стал обдумывать свой завтрашний разговор с представителями госбезопасности. Он понимал, что один из главных вопросов, на который ему придется завтра отвечать, будет примерно поставлен так: "Что вас заставило принять предложение Штейнмана, которое вы и не собирались выполнять? Деньги?" Он обидится от такого банального предположения. На это он пошел из идейных, патриотических соображений, из любви и ненависти. Из любви к своей родине, Польше, и ненависти к фашистам, к немцам вообще.

Родина. А где она - его родина? Этот вопрос возник неожиданно, впервые. Прежде он никогда его не задавал себе. В самом деле, - спросил он самого себя, - где она, родина, - Польша, Южно-Африканский Союз, Израиль или Австрия? Он имеет австрийское подданство, в то же время второй его паспорт гражданина Южно-Африканского Союза - хранится в сейфе Симонталя. Ему вспомнились слова отца, который как-то сказал: "Родина там, где тебе хорошо". В Польше и в Израиле Савичу не было хорошо, хотя в Польше у него оставались друзья и знакомые, в Израиле - знакомые и друзья. И здесь и там он не имел материальных возможностей для комфорта. Другое дело Иоганнесбург и Вена…

Мысль его спугнули мужские голоса в коридоре. Он напряженно прислушался. Кто-то царапнул ключом, хлопнула дверь. Очевидно, вошли в соседний номер. И этот хлопок неприятно отозвался в нем, точно чем-то режуще-колючим прошлись по его телу и высекли тревожную мысль: а что, если сейчас придут и арестуют? Опередят! И тогда все обернется против него, никому ничего не докажешь. Упрекнул себя: надо бы сразу, может быть, еще на вокзале или даже на границе обратиться к сотрудникам госбезопасности. А может, пойти сейчас, не дожидаясь утра?

Он резко отбросил одеяло, встал с кровати, взглянул на часы, лежащие на столе. Было без четверти два ночи.

"Поздно. Авось ничего не случится до утра", - решил он и, погасив свет, снова лег в постель.

Но, несмотря на усталость, он долго не мог уснуть. Как льдины в половодье на большой реке набегают одна на другую, так беспокойные ломкие думы громоздились в его утомленной голове. Он не прогонял их прочь, а лишь крушил одним и тем же вопросом: зачем? Зачем я здесь, в этой тесной, прохладной и неуютной комнатушке, в этой шумной, неугомонной гостинице? Зачем я прибыл в страну, которую однажды покинул навсегда, дал зарок не возвращаться? Да, но я ведь вернулся не насовсем, а всего лишь на несколько дней, по случаю, - отвечал он самому себе. А льдины опять напирают: по какому случаю, что это за такой особый случай и какая в нем была неотвратимая необходимость? И тогда в памяти всплывало давнее, похожее на кошмар и никогда не забываемое: концлагерь, кровожадные гестаповцы и такие же кровожадные овчарки, которых не зря называют немецкими. Так как же это случилось, что он согласился работать на гадов, которых он люто ненавидел и борьбе с ними решил посвятить свою жизнь?

Он не спешил отвечать на этот колючий лобовой вопрос, - здесь не было однозначного прямого ответа. С "ведомством" Гелена, в частности с подполковником Штейнманом, его познакомил Генри Левитджер - майор из американского ЦРУ - и попросил оказать немцам небольшую услугу. "Немцам? Ни за что!" - категорически ответил он тогда, но Генри Левитджер был не только его другом, но и начальником: он очень просил, и Савич не мог ему отказать, уступил настойчивой просьбе. Так вот все началось с пустяков. Но ведь можно же было послать ко всем чертям и Левитджера, и вообще ЦРУ. Зачем, во имя чего он согласился сотрудничать с разведками Тель-Авива и Вашингтона? Деньги? Он в них не очень нуждался, - его отец к тому времени, будучи не последним человеком в южноафриканской алмазно-золотой империи мультимиллиардера Оппенгеймера, уже успел сколотить себе солидное состояние, а Милош был его единственным сыном и, следовательно, наследником. Правда, отец прижимист, и деньги от разведок не были лишними. "Деньги вообще не бывают лишними", - подумал Савич, не теряя, однако, нити размышлений, которая вела к тому, что он пошел в разведку по идейным соображениям. Он решил служить обществу, которое считал для себя идеалом, обществу, которое крикливо называло себя свободным миром, без умолку кичилось своей демократией. Это общество называло коммунизм, Советский Союз и молодые социалистические страны своими заклятыми врагами и для начала объявило им холодную войну, которая в любой момент могла перейти в горячую. Впрочем, ее первый очаг уже полыхал в Корее. Именно идейные соображения, "патриотизм" привели Савича к сотрудничеству с двумя дружественными, можно сказать, родственными разведками: израильской "Шеруд моссад" и американским ЦРУ. Он подозревал, даже был уверен, что и его шеф - "доктор" Симонталь связан либо с "Шеруд моссад", либо с ЦРУ, а скорей всего с той и с другой разведками-сестрами. Что же касается третьей - "ведомства" Гелена, то, в конце концов, оно ведь тоже служит тем же целям, что и две первые. А потом, не последнее дело - тщеславие. Работать сразу на три разведки - не всякому дано! А Милош Савич считал себя натурой не только романтической, но и героической. И когда его мысль натолкнулась на слово "героический", он успокоил себя и, удовлетворенный, отдался во власть сна.

Утром, еще до открытия конгресса, Савич утопал в мягком, обитом черной кожей кресле в кабинете Игнация Табаровича. Розоволицый, возбужденный, он взволнованно рассказывал заранее заученную, хорошо продуманную легенду, в которой достоверное ловко перемешивалось с вымыслом, и чем искренней он говорил истину, тем правдивей казалась выдумка и глубже пряталась ложь. Обрадованный тем, что его слушает не кто-нибудь, а Табарович, партизанский однополчанин, человек, хорошо знающий его прошлое, безупречное даже с точки зрения ортодоксов, Савич говорил подробно, непринужденно, с преувеличенной откровенностью и доверчивостью. Его лишь немножко смущало то, что Табарович не перебивал его вопросами, не интересовался деталями, касающимися Штейнмана и его шпионского задания, а слушал молча, казалось, даже с упоением, не сводя с собеседника внимательного, проникающего в самую душу и совсем не враждебного, даже не подозрительного, а скорее доброжелательного взгляда. В то же время от его проникновенного взгляда, спокойного, но совсем не бесстрастного, Савич испытывал чувство неловкости.

- После того, что нам пришлось испытать в концлагере, - кому-кому, а вам, пан Табарович, это хорошо известно, - я решил всю свою жизнь, всю без остатка, посвятить борьбе с нацизмом. Я дал себе клятву: не успокоюсь до тех пор, пока будет жив хоть один палач. Я должен, обязан найти его, где б он ни скрывался, - на краю света, в джунглях Амазонки или в пещерах Гималаев.

Это было сказано слишком риторично, Савич сам понял, что немножко переборщил, понял это по глазам Табаровича, решил смягчить, уточняя:

- А их много, очень много еще гестаповцев, скрывающихся от возмездия. Живут преспокойно под другими именами. Мы их находим, срываем маски, мы многих разоблачили.

- Простите, "вы" - это кто? Кого вы имеете в виду? - вежливо полюбопытствовал Табарович.

- "Еврейский центр документации", которым руководит герой-антифашист Симонталь. Вы, наверное, слышали о нем?

Табаровичу было известно имя Симонталя, но он отрицательно покачал головой и спросил равнодушным тоном так, ради приличия:

- И какой же документацией занимается этот центр?

- Мы ведем учет всех преступлений нацистов, собираем материалы о гитлеровских преступниках и их жертвах. По всему миру.

- Да, нелегкая у вас служба, - проговорил Табарович после некоторой паузы. Затем нажал кнопку звонка и сказал вошедшему помощнику: - Организуйте нам, пожалуйста, кофе. Или вы предпочитаете чай?

Вопрос относился к Савичу. Тот поспешно ответил:

- Что вы, благодарю вас: я только что позавтракал.

Он сказал неправду: со вчерашнего дня он ничего не ел. Поданный кофе пил осторожно, с подозрительностью. К сушкам даже не притронулся.

- Ну, а вообще как вы живете? - мягко и дружелюбно поинтересовался Табарович. Он пил свой кофе маленькими глотками, не спеша, словно те сведения, которые сообщил ему Савич, ничего не значили. - Не скучаете по родине?

- Скучаю, очень скучаю. Я давно искал случая побывать в Польше, в новой Польше. И когда редактор предложил мне поехать на конгресс, я так обрадовался…

- А вы давно занимаетесь журналистикой? - перебил его Табарович.

- Начал я сотрудничать в печати еще в Южной Африке.

- Насколько я помню, вы готовили себя к медицинской карьере. В партизанском отряде вы были правой рукой доктора Глезера. Помните его?

- А как же? - оживился Савич. - Изумительный человек! Героический. Где он, жив ли? - Савичу понравилось, что разговор уходит в "нейтральное русло", и Табарович это понял.

- Доктор Глезер - уважаемый у нас человек. Депутат, известный профессор. Руководит клиникой, заведует кафедрой. Он делегат конгресса. Вы с ним сможете там повидаться. - И затем неожиданно вернулся к прежнему вопросу: - И что ж вас привело в журналистику? Призвание?

- Видите ли, я считаю, что журналистика - это тот вид профессии, который меньше всего требует призвания. Каждый грамотный человек может стать журналистом.

В действительности Савич так не думал. Он сказал это лишь ради того, чтоб вызвать у Табаровича возражение и опять увести разговор от рискованной темы.

- Да что вы, я с вами не согласен. По-моему, настоящий журналист - это талант, Богом данный.

- Это так кажется со стороны. Я думал так же, как и вы. А на деле оказалось все просто: сел и написал репортаж. И его напечатали.

- В солидной газете?

- Это было в Иоганнесбурге, сразу после моего приезда из Польши.

- И о чем же вы писали?

- О том, как мы партизанили в Езерских лесах. О нашем отряде, о своих товарищах. То есть я писал о том, что хорошо знал, что сам пережил.

- И вы были постоянным сотрудником в газете?

- Нет. В Иоганнесбурге я напечатался всего два или три раза. Потом у меня произошел конфликт с шефом. Я написал о геноциде, о резервациях для негров, сравнивая их с еврейскими гетто. Разумеется, это не напечатали, а меня обвинили в страшном грехе. Словом, это долгая история. Произошел конфликт с отцом, который не разделял моих политических убеждений. Он у меня вообще далек от политики. Мы не понимали друг друга, мы, как чужие, разговаривали на разных языках. Не в прямом, разумеется, смысле. Конфликт созрел быстро. Я понял, что здесь мне делать нечего. Мне все было противно, весь этот рай, земной рай для белого меньшинства напоминал мне гитлеровские концлагеря и гетто. И я решил вернуться на родину и уехал в Европу. Но вернуться в Польшу оказалось делом непростым, в Австрии я встретился с Симонталем - для него я был жертвой нацизма. Мы с ним долго беседовали. В его лице я увидел фанатика, человека, который зоологически ненавидит нацизм, апостола священной мести. Им невозможно не восхищаться. Я полюбил его, он в свою очередь предложил мне сотрудничать в его Центре документации. И я согласился. Здесь я нашел свое призвание, нашел то, ради чего стоит жить…

Последнюю фразу он произнес эффектно, звенящим голосом и с решительным выражением на возбужденном лице. И замолчал, как человек, сказавший все, что мог сказать. Теперь очередь была за Табаровичем, его слов с нетерпением и хорошо прикрытой тревогой ждал Савич. Игнаций не спешил. Внимательно выслушав краткую исповедь агента трех разведок, он взял лежавшие на письменном столе какие-то бумаги, вскользь взглянул на них, встал из-за стола и запер эти бумаги в сейф. Все это он делал неторопливо, как-то привычно и обыденно, словно перед ним сидел его сотрудник, зашедший просто поболтать.

Затем вернулся в свое кресло и, посмотрев на Савича спокойным взглядом, спросил;

- И много вам удалось разоблачить фашистов?

- Дело это сложное: волки нарядились в овечьи шкуры, - начал Савич, выдерживая взгляд Табаровича. - Некоторые перебрались в Латинскую Америку, другие к Франко, третьи преспокойно живут в Западной Германии, иногда под чужими именами. Но мы их находим, узнаем, срываем маски.

- И лично вам тоже удалось?

- Представьте себе - я напал на след Хасселя. Помните замок Кочубинского под Беловиром? Да, да, того самого доктора Хасселя, если можно называть людоеда доктором.

- Вот даже как! - искренне удивился Табарович. Это было важное сообщение. И главное - это была правда, и сорвалась она с языка Савича случайно, в пылу деланной откровенности. Савич уже пожалел об этом, а Табарович спрашивал: - И где же он, так называемый доктор Хассель?

Савич увлекся, переиграл и проговорился. Ему не следовало упоминать о Хасселе. Да, Артура Хасселя "открыл" он, Савич, и этим заслужил похвалу самого Симонталя, который затем перепродал Хасселя американцам. И уже не Артур Хассель, а Отто Дикс уплыл за океан, чтоб продолжать свои "научные эксперименты" под сенью Пентагона. Сказав "а", Савич все же решил не говорить "б" и на прямой вопрос Табаровича ответил неопределенно:

- Где-то в Латинской Америке. В последний раз его видели в Гватемале.

- Он живет под своим именем?

- Нет… Вернее - да, но, возможно, у него несколько паспортов, - поспешно ответил Савич, и Табарович понял, что его вопрос был неожиданным и вынудил Савича лгать. Но он не стал заострять на нем внимание, сделав вид, что Хассель его не интересует, и сразу перевел разговор на другое:

~ Ну, что ж, вернемся теперь к главному, к тому, что привело вас к нам. Ваше решение похвально, слов нет, в высшей степени похвально. Мы высоко ценим ваш поистине благородный поступок, достойный патриота, и с благодарностью воспользуемся вашей услугой. Итак, пожалуйста, расскажите поподробнее о задании, полученном от ведомства генерала Гелена?

Савич почувствовал некоторое облегчение. По крайней мере, то внутреннее напряжение, в котором он пребывал в последние сутки, если не совсем отступило, то во всяком случае, значительно ослабло. Угроза ареста как будто отпала, хотя он и не вполне доверял дружеским любезностям, которыми одарил его Табарович. Савич подробно рассказал о задании Штейнмана. Табарович слушал его с живым интересом, уточнил некоторые малозначащие детали и в заключение сказал:

- Выполняйте задание господина Гелена. У нас вы не были. Для нас вы журналист из Австрии и сотрудник бюро Симонталя. В дальнейшем к нам не приходите. Вас не должны здесь видеть. При надобности мы сами вас найдем, - Табарович дружески улыбнулся своей тихой, сдержанной улыбкой, потом взял листок бумаги, написал на нем несколько цифр и подал Савичу: - На всякий случай вот вам телефон. По этому номеру вы можете позвонить нам.

- Кого спросить? - поинтересовался Савич.

- Не нужно никого спрашивать. Назовите свою фамилию, - прежнюю: Мариан Савинский - и скажите, что вам нужно. Товарищи будут предупреждены.

От Табаровича Савич пошел на конгресс.

В общем, он был доволен встречей с Табаровичем, хотя и понимал, что радоваться пока еще рано. Прежде всего он недоумевал, почему польская разведка не предложила ему сотрудничать. А он к этому был готов. Это льстило его тщеславию: работать на четыре разведки сразу. Это же уникально, грандиозно, черт побери!

Он уже чувствовал себя героем невероятных приключений. Со временем он напишет книгу, которая станет бестселлером, будет переведена на все языки мира, издана во всех цивилизованных странах. Одно название как звучит: "Агент четырех разведок". Пока трех. Но разве этого мало! - Конечно, эти три разведки принадлежат к одному лагерю, разведки-братья. Вот если бы сотрудничать еще с другой стороной, с польской разведкой. Но почему Табарович не сделал предложения? Это так логично, - с некоторым даже беспокойством возвращался Савич к такой мысли. И, ставя себя на место Табаровича, отвечал: все логично. Он должен доложить начальству, изучить вопрос, проверить. Слово "проверить" вызвало неприятное чувство: а ну, как в итоге проверки поляки установят, что Савич - никакой не журналист, а обыкновенный шпион. Впрочем не совсем обыкновенный - все-таки агент трех разведок. Не велико утешение, можно сказать - тем хуже для него. Не всегда оно видно, что хуже, а что лучше.

Размышляя так, он наталкивался на беспокойную мысль: зачем подполковник Штейнман приносит в жертву своего агента? (Он не знал, что в жертву приносится не один агент, а вся резидентура.) Ради того, чтобы внедрить в польскую разведку своего человека, то есть его, Савича? Это несомненно. Но какой ценой! Можно сказать, ценой человеческой жизни. Это приятно трогало его честолюбие: значит, его высоко ценят в ведомстве генерала Гелена.

Но где-то рядом с радужными мыслями, словно тень, бродили и другие, охлаждающие пыл и портящие настроение: а может, и с ним, если не сегодня, так завтра, поступит Штейнман как с тем, который придет к памятнику Копернику.

Вдруг ему начало казаться, что Штейнман действует слишком примитивно и что Табарович без труда разгадал его замысел, все понял. Тогда опять к нему подступил страх.

Возле одноэтажного, барачного вида помещения, где проводился конгресс, наскоро - за одни сутки - приспособленного под зрительный зал и служебные апартаменты, толпа любопытных варшавян. Вход по пропускам. У Савича пропуск представителя прессы. Внутри помещение обтянуто свежей, пахнущей льном холстиной- стены, потолок. На полу новый линолеум. Все сделано изящно, со вкусом. Не скажешь, что это обычные бараки. Киоски, кабинеты пресс-центра, буфеты, фойе, кабины связи и огромный зал, заполненный пестрой многоязычной и разноликой толпой. И никого знакомых. Может, это и хорошо: ведь он уже не Мариан Савинский. Знакомым пришлось бы объяснять.

Савич нашел свободное место на задних рядах, надел наушники. Оратор - худощавый, с энергичным лицом человек - говорил по-французски. Это был знаменитый Жолио-Кюри. Савич не стал переключать наушники ни на польский, ни на немецкий: речь оратора его не интересовала. Он достал блокнот и делал вид, что записывает, одновременно всматриваясь в зал. Иногда ему казалось, что он видит знакомые лица, - как будто где-то встречались. Но где, когда и что это за лица, он не помнит. Первым, кого он узнал, был доктор Захариадис. Он сидел в средних рядах с краю, и Савич хорошо видел его орлиный профиль, массивную голову, украшенную белой шевелюрой. Широкие плечи его обтягивал новый элегантный пиджак, из-под которого белоснежно сверкал воротничок рубашки. И вообще доктор Захариадис показался Савичу каким-то нарядным и не по возрасту молодцеватым.

Савич подумал: Захариадис - это его партизанский псевдоним, - и стал припоминать его настоящую фамилию. Эммануил Захарович - так иногда звал доктора Ян Русский. Наконец вспомнил: Глезер - его настоящая фамилия. С паном доктором у Савича были добрые отношения, хотелось встретиться, поговорить, вспомнить. И вместе с тем он еще не решил, желательна ли эта встреча. А впрочем, почему бы и не встретиться представителю "фирмы" Симонталя с участником польского Сопротивления. Напротив, он должен встречаться со старыми друзьями, с соратниками по партизанскому отряду, с тем же Александром Блюмом. Это будет так естественно.

А между тем во время речи ораторов люди входили в зал и выходили. У сцены мельтешили фоторепортеры, сверкая магниевыми вспышками, мягко трещали кинокамеры.

Сначала Савич решил встретиться с доктором Глезером сегодня же, во время перерыва, но потом решил не спешить: лучше он встретится с ним после свидания у памятника Копернику с агентом Штейнмана.

Страстные речи борцов за мир Савича не интересовали - весь этот конгресс он считал пропагандистским трюком Москвы, - и, не дожидаясь перерыва, он вышел из зала в просторное фойе, где также было людно, и направился в пресс-центр, на трескотню пишущих машинок, над которыми густым облаком стоял табачный дым. Савич недовольно поморщился - он никогда не курил, и дым сигареты всегда его раздражал - и вышел в фойе. Здесь он лицом к лицу столкнулся с молодой симпатичной женщиной с фотоаппаратом на шее и значком "Пресса". Взгляды их решительно встретились. Лицо женщины, ее влажные алые губы и блестящие обольстительные глаза ему показались очень знакомыми, и когда она в ответ на его внезапно обрадованный взгляд заулыбалась какой-то особой колдовской улыбкой, он сразу вспомнил и как-то непроизвольно, сделав радостно-удивленные глаза, прошептал ей в лицо:

- Ханна! Вот не ожидал…

Он хотел сказать еще какие-то дружеские слова, но мгновенно переменившийся, ледяной и отчужденный взгляд женщины, стальной блеск в ее черных глазах остановил его, точно парализовал.

- Вы ошиблись, коллега, - сказала она по-итальянски с сильным акцентом и холодной любезностью.

- Извините, - растерянно пробормотал Савич. Его смутил итальянский язык, в котором он знал всего несколько слов. Но замешательство было мгновенным, Савич быстро овладел собой. И характерная обольстительная улыбка, и этот несомненно польский акцент убеждали его в том, что он нисколько не ошибся и перед ним именно та Ханна, которую он всего два-три раза видел в партизанском отряде в сорок третьем году, но о которой затем много говорили после ее попытки отравить командиров и поспешного бегства в Беловир.

- Бывает, - снисходительно улыбнулась женщина и, томно кивнув непокрытой головой, увенчанной гладкими прядями черных до блеска волос, плавной походкой поплыла в накуренный пресс-центр. Было что-то заговорщицки-таинственное и обещающее в ее последнем взгляде, в снисходительной улыбке и даже в тоне, которым она произнесла это единственное слово "бывает", произнесенное тоже по-итальянски.

"Это она", - со странным возбуждением решил Савич и, возвратясь в зал, предался размышлениям о неожиданной встрече. Уж кого-кого, а Ханну, ту самую террористку, которую гестапо засылало в партизанский отряд "Пуля", он не ожидал встретить в Варшаве, и вообще в Польше. "Не призналась. Здесь она под чужим именем. Надо полагать, у нее есть основания носить маску. Но я тоже… в маске. Впрочем, я - особая статья, у меня дело, серьезнейшее, мирового значения дело. А она? По какому делу? Представитель прессы, иностранный корреспондент?"

От этой мысли Савичу стало весело: террористка из гестапо представляет западную прессу на Всемирном конгрессе сторонников мира. Но ведь он тоже представляет ту же самую прессу. Выходит, - коллеги. Это она назвала его коллегой. Да, несомненно, они коллеги, и, возможно, у них общий хозяин. Савича поразило хладнокровие и спокойствие Ханны, словно она чувствует себя здесь в полной безопасности. А ей-то есть чего опасаться: в самые трудные дни накануне решающего наступления карателей на партизан она, по заданию Шлегеля, должна была уничтожить командование отряда "Пуля", и только случайность уберегла и Яна Русского, и Игнация Табаровича, и того же Эммануила Глезера, который тоже питался из штабной кухни, от неминуемой смерти. Как она могла решиться на такой смелый рискованный шаг - появиться снова в Польше? Под чужим именем, с паспортом иностранного подданного - это еще не гарантия для безопасности. Савича донимал вопрос: что за всем этим кроется? Вопрос был настойчивый, упрямый, он заключал в себе отнюдь не праздное любопытство, - в нем таилась безопасность его, Савича. Может, эта Ханна по заданию того же Штейнмана или вопреки ему, по каким-то своим собственным планам и соображениям расскажет польским органам безопасности о Савиче гораздо больше, чем рассказал им он сам.

И тогда его осенила коварная мысль: сообщить о Ханне Табаровичу. Авось и это ему зачтется. Он должен любой ценой войти к полякам в доверие, заставить их поверить. Так его наставлял Штейнман. Вначале Савич хотел отогнать эту подлую идею: слишком уж низкой и гадкой показалась она ему. Предать своего коллегу без особой к тому надобности, из ничем не обоснованного страха - это, пожалуй, уже слишком; это недостойно настоящего разведчика, каким считал себя Савич. Нет, нет, на такое он не пойдет. А тем временем какой-то бесовский голос шептал ему: а тот, который придет к тебе на свидание к памятнику, разве не твой коллега? Да, конечно, - отвечал своим сомнениям Савич, - но того я для дела, во имя чего-то большого, какой-то стратегической цели (какой именно, он не знал). А поступить точно так же с Ханной - разве не во имя все той же цели? И что такое бывшая гестаповская террористка в сравнении с ним, Милошем Савичем - сотрудником трех ведущих разведок мира? И стоит ли она угрызения совести и прочих сантиментов?..

Потом возникали сомнения: а что, если он обознался и женщина эта вовсе не та Ханна из Беловира, - в какое положение он поставит себя перед Табаровичем?

А между тем совсем неожиданная нежелательная встреча не на шутку встревожила Ханну. Человек, назвавший ее настоящим именем, от которого она давно отказалась, не был ей знаком. Кто он - друг или недруг? - был первый тревожный вопрос, возникший сразу же после встречи с незнакомым ей представителем прессы. Потом вопросы громоздились один на другой, настойчиво требуя ответов. И прежде всего - кто тот человек, откуда, кого представляет на конгрессе? Ханна быстро завязывала знакомства, и уже здесь, в Варшаве, у нее были знакомые среди коллег - представителей западной прессы. Одного из них она и попросила узнать все, что только можно, об интересующем ее молодом человеке. Разумеется, он ее интересует именно как молодой человек, и не больше.

Встреча с Савичем была тем более некстати, поскольку завтра вместе с группой делегатов конгресса она должна ехать во Вроцлав, чтоб выполнить первое задание Штейнмана. И вот накануне такого ответственного дня неожиданный сюрприз: "Ханна! Вот не ожидал!" Возможно, ее здесь уже ждали, за ней следят. Кто? Польские органы безопасности? Во всяком случае, этот незнакомец не из польской контрразведки. Тогда, может, он человек Штейнмана и проверяет ее. В таком случае его поведение, по меньшей мере, глупое. Остается третье - случайный знакомый по военным или даже довоенным временам. Если это так, то важно знать, кто он, знает ли о ее прошлых связях с гестапо, и если знает, то как поведет себя сейчас.

Служба в гестапо… А была ли она? Ханна давно ответила сама себе на этот страшный вопрос категорическим "нет". Нет, нет и нет. Она вспомнила одно-единственное задание - проникнуть в партизанский отряд "Пуля". Она согласилась на это ради спасения отца, арестованного гестапо. Шлегель тогда ее обманул: после возвращения Ханны из партизанского отряда он не освободил ее отца, а дал ей другое задание - проникнуть в подпольную организацию Беловира. Она понимала, что выполнить это задание она не сможет, знала, что партизаны имеют связь с городским подпольем и ее уже ждет возмездие за тот яд, который она подсыпала в пищу в отряде Яна Русского. У нее не было выбора - погибнуть от партизанской пули или закончить жизнь в застенках гестапо. Тогда она решила скрыться и, не теряя времени, уехала из Беловира. Отца она не спасла: он был отправлен в Освенцим. Впоследствии, уже после войны, Ханна узнала, что никто из партизан от ее яда не пострадал, и, хотя в этом не было ее заслуги, она находила этот факт достаточным для своего оправдания. Не перед польским трибуналом, конечно, а перед собственной совестью.

Вечером на пресс-конференции знакомый журналист назвал ей имя интересующего ее молодого человека - Милош Савич из Австрии, журналист и одновременно представитель "конторы" Симонталя. "Милош Савич. Кто он по национальности: серб, хорват, мадьяр? - размышляла Ханна про себя. - Первый раз слышу такую фамилию. Откуда он меня знает? Сотрудник Симонталя, того самого, который, как пишут газеты, занимается розысками фашистских преступников… Но я, при чем здесь я? Я сама жертва фашизма. Нет, тут какое-то недоразумение или случайное совпадение. Надо все это выяснить. И немедленно, сегодня же, до поездки во Вроцлав. Но как это сделать?"

На пресс-конференции Савича не было, Ханна несколько раз внимательным и быстрым взглядом обшарила зал, но нужного ей человека не находила. Это ее огорчало и тревожило. А он появился уже к концу конференции, - какой-то неспокойный, явно чем-то взволнованный. На нее взглянул лишь один раз, и то каким-то скользящим отсутствующим взглядом. Казалось, он ее не замечал или не узнавал, весь поглощенный какими-то сложными заботами и тревогами. Ханна решила безотлагательно действовать. После пресс-конференции она не случайно оказалась рядом с Савичем и, встретившись с ним взглядом, первая сказала "добрый вечер", одарив его своей обольстительной улыбкой. Затем заговорила с ним как со старым знакомым, пожаловалась на плохой номер в гостинице, спросила, где и как устроился он. Так они вместе вышли на улицу.

Савич преднамеренно не проявлял особого интереса и не спешил поддержать разговор, - он выжидал. Ханна принадлежала к тем женщинам, которые, решившись на что-то, идут напролом. Стоило им только выйти на свежий морозный воздух из душного прокуренного помещения, как она спросила по-польски:

- Вы чем-то расстроены, пан Милош. Вас кто-то огорчил? Или что-нибудь случилось?

Она рассчитывала сразить его уже первой фразой. А Савич не торопился с ответом: он все взвешивал, обдумывал. Да, действительно, он был взволнован. У него только что состоялось свидание у памятника Копернику, после которого он испытывал странное чувство не облегчения, а нечто похожее на угрызение совести. Ему не было жалко того человека, которого он, в сущности, отдал в руки польской контрразведки, - внешне тот человек производил неприятное впечатление; тогда подумал о другом, о том, что и его вот так же могут продать свои же коллеги ради какого-то серьезного стратегического дела. И совершить это предательство может та же Ханна. Не случайно ж она начала разговор с такого многозначительного вопроса, в котором Савичу послышался явный намек. Нет, он не спешил с ответом, и она продолжала:

- Я вспомнила ваше лицо, пан Савич. Мы с вами встречались в Вене.

- Мы с вами встречались в лесу, - с холодным спокойствием ответил Савич.

- Да, совершенно верно: в Венском лесу, - бойко и чересчур уверенно подтвердила Ханна.

- Нет, в Езерском лесу, пани Ханна, - жестоко, как бы в отместку за ее самоуверенность и нахальство, осадил Савич.

Ханна деланно расхохоталась и, подавив в себе минутное замешательство, продолжала с прежней наглостью:

- Меня зовут Эмилия Конти, и никакой Ханны, никакого Езерского леса я не знаю, пан Савич. Но зато я хорошо знаю вашего шефа.

- Кого вы имеете в виду? - нисколько не смущаясь, с неизменным холодным спокойствием спросил Савич, хотя внутренне насторожился.

- Вашего доктора, - с таинственной вызывающей многозначительностью ответила Ханна, и ответ ее ставил Савича перед загадкой: на кого она намекает - на "доктора Шнейдера", как называли генерала Гелена, или на доктора Симонталя?

- А именно? - переспросил Савич.

- Можно подумать, что у вас их несколько, шефов-докторов, - вместо ответа с явной иронией заметила Ханна и после небольшой паузы уточнила: - Симонталя, конечно. Передайте ему привет от Эмилии Конти.

Ханна лгала: она не была знакома с Симонталем и сейчас пошла на эту примитивную хитрость, чтоб обезопасить себя от Савича здесь, в Польше, заставить его хорошо подумать, прежде чем что-то предпринять против нее. Она из принципа отдавала предпочтение примитиву, считая его наиболее надежным. Казалось, ход был верный, и Савич в первый момент подумал, что Ханна послана Штейнманом следить за ним. Но такая догадка требовала каких-то ответных действий, и он не находил ничего другого, как решения сообщить о Ханне Табаровичу.

Они оба жили в гостинице "Бристоль". В автобусе молчали. Прощаясь с Савичем в вестибюле, Ханна задержала дольше обычного его руку в своей руке и, многообещающе улыбаясь, назвала номер своей комнаты, сказав:

- Заглядывайте в мою келью. Вместе поскучаем. Или повеселимся.

Рука ее была влажная, липкая. На пухлых крашеных губах играла сладострастная улыбка, и томные агатовые глаза обещали что-то таинственное, искушающе притягательное.

- Скучать будем днем, на конгрессе, - мягко и устало сказал Савич.

- Значит, остается второе, - зазывающе сказала Ханна, и в тоне, каким она говорила, и во взгляде были одновременно просьба и настойчивость.

Савич галантно раскланялся, не проронив больше ни слова. И не потому, что он еще не решил для себя, навестит ли он Ханну. Это было в его манере - не говорить ни "да", ни "нет", чтобы заранее себя не связывать словом.

В вестибюле гостиницы она встретилась с Савичем. Похоже, он подкарауливал ее. Яркий румянец веселым блеском играл на его моложавом лице, а взгляд был теплый и немножко виновато-смущенный. "Чувствует неловкость за вчерашнее", - решила Ханна и, подавая ему руку, сказала просто и великодушно:

- Рада вас видеть, пан Милош. Я вас простила.

- А разве я в чем-то провинился перед вами? - схватив ее лукавым взглядом, тихо и медленно отозвался Савич, делая недоуменное лицо.

- Вы обещали вместе провести остаток вчерашнего вечера.

- Прошу прощения - не мог… Ко мне зашли друзья, - поспешно и убедительно солгал Савич. - Но мы можем это сделать сегодня, если пани Эмилия не возражает.

Он преднамеренно сделал ударение на слове Эмилия, и Ханне это понравилось: она приняла как знак дружеского расположения.

- Я только что из Вроцлава. Устала. Но это ничего. Что сегодня было на конгрессе? Что-нибудь интересное? - и, не дав ему ответить, сказала: - Заходите ко мне через часок, расскажете.

- Непременно зайду, - пообещал Савич.

В номере Ханны Савича ждала все та же нераспечатанная бутылка "Наполеона", и томная, приторно надушенная хозяйка в халате и домашних туфлях не мешкая пригласила гостя сразу к столу, сказав при этом:

- Я устала и продрогла от совершенно ненужной и неинтересной поездки. Не могу согреться. Попробуем прибегнуть к этому средству. - И, улыбчиво кивнув на коньяк, приказала: - Открывайте и ухаживайте за мной.

- С превеликим удовольствием, - учтиво сказал Савич, наливая коньяк в стаканы, и, подмигнув, прибавил: - Средство испытанное.

Он подал Ханне стакан, пристально и в упор глядя в ее свежее бледно-матовое лицо и в глаза, агатовые, с синим блеском, и подумал, что этот синий блеск и придает ее улыбке нечто бесовское, заманивающее. Ханна выпила свой коньяк сразу, залпом, между тем как Савич продолжал пить малыми глотками, явно смакуя, и, не садясь, продолжал наблюдать за Ханной изучающе выпуклыми невозмутимыми глазами. Эта нескромная манера рассматривать женщину так бесцеремонно нисколько не задевала Ханну, привыкшую и не к такому.

Ханна поставила на стол пустой стакан и потянулась рукой к вазе с фруктами. Савич обратил внимание на ее пальцы с длинными острыми ногтями, окрашенными в цвет свежей крови. В них было что-то хищное, напоминающее когти большой птицы, которую в детстве он видел в зоопарке за кровавой трапезой.

Взяв грушу, Ханна села на кровать и, указав глазами на маленькое, единственное в этой комнате кресло, предложила гостю садиться. Савич молча сел, не сводя с хозяйки многозначительного взгляда, в котором были пытливость, настойчивость, любопытство и сомнение. Его привлекал ее большой чувственный рот с трепетными влажными губами, он выдавал напоказ страстную натуру.

- А теперь откройтесь, кто вы? - начала Ханна, сверля Савича жарким вкрадчивым взглядом. Слегка усталые шаловливые глаза ее горели огнем неутоленных желаний, а губы постоянно складывались в привычную улыбку.

- Имя мое вам известно, и с шефом моим, доктором Симонталем, вы знакомы, - уклончиво, но вежливо отозвался Савич.

- Я не об этом. Все же где мы с вами встречались?

Савич приложил два пальца к губам и недвусмысленно обшарил комнату предупреждающим взглядом, который говорил: "Осторожно, нас могут подслушивать". Включил радио, - передавали музыку, - и вслух сказал наигранно:

- Конечно же, в лесу. В Венском лесу.

Ханна встала с кровати, вырвала из блокнота чистый листок и написала: "Вы друг или недруг?" Савич следил за ее пером, и не успела она поставить вопросительный знак, быстро подчеркнул слово "друг". А вслух произнес:

- Что еще могу сказать о себе? Родился в Польше. Сражался с фашистами в партизанском отряде "Пуля", которым командовал Ян Русский… Тяжелые бои за Топольницу, Езерский лес, Диабельские болота, знаменитый доктор Захариадис, у которого я был ассистентом. Впрочем, обо всем этом довольно красочно написал француз Эдмон Дюкан в своем "Польском дневнике".

Это был исчерпывающий ответ на ее вопрос, - теперь Ханна знала, что встречались они в отряде "Пуля" и Саввичу известно о ее прошлом. Но Савич, чтобы не оставлять никаких сомнений насчет своей осведомленности, спросил:

- Вам не приходилось читать "Польский дневник" Эдмона Дюкана?

Вместо ответа Ханна подала Савичу газету, купленную в Венском аэропорту, сказала небрежно:

- Здесь статья вашего Дюкана.

- Моего? Он совсем не мой, и у меня с этим французом нет ничего общего.

Савич развернул газету, нашел очерк Дюкана, но читать не стал, попросил:

- Вы мне подарите.

- Возьмите, она мне не нужна, - разрешила Ханна, наливая коньяк в стаканы. Затем, приблизившись к Савичу вплотную и лаская его глазами, вполголоса, с чувством сказала:

- За дружбу, за нашу дружбу.

- На брудершафт, - предложил Савич, осторожно сдвинув стаканы. Она с нетерпеливой готовностью подставила обжигающие губы, пылкая, ненасытная.

Ханна отдавалась просто, привычно, без притворного жеманства, с необузданной первобытной страстью. Награждая его поцелуями и плача, бессвязно и бестолково говорила о своем несчастном отце, о Шлегеле, о том, что на конгресс ехала без особого желания и не знает, что писать о конгрессе, что все ей надоело. Это было наподобие исповеди пьяного, и Савич, сам тоже захмелевший, искренне сочувствовал ей, потому что нашел в ней что-то родное, свое, духовную общность, и устыдился своего прежнего намерения сообщить о ней Табаровичу. Он шептал ей искренне и горячо:

- Тебе нельзя было приезжать сюда. Тебя могут узнать. Я видел на конгрессе бывших партизан из отряда "Пуля". Табаровича, Захариадиса и еще… не помню фамилий. Тебя уже узнал один человек. Уезжай немедленно. Завтра же, слышишь? Умоляю, приказываю. Мы встретимся с тобой в Вене. Обязательно. И не в таких условиях…

А она в знак согласия кивала головой и шептала:

- Да, да, уеду, завтра… А потом в Вене… Встретимся в Вене…


Загрузка...