В данной главе мы обращаемся к наиболее известным теориям национализма, разработанным во второй половине XX в. Анализ этих теорий мы сопоставляем с общим контекстом развития национализма в XX в., называем имена исследователей, анализируем работы, известные в этой области и оказавшие влияние на развитие национализма как теории и политического движения в целом.
Исследователи современного национализма отмечают, что за последние несколько десятилетий область изучения национализма настолько расширилась, что трудно дать обзор всего проблемного и концептуального поля национализма. Также отмечается все увеличивающийся в своих масштабах массив литературы, рассматривающих данные проблемы. Мы уже говорили о многообразии подходов к изучению национализма и продолжим это рассмотрение в дальнейшем. Национализм при всей своей молодости — явление многоликое, чем и объясняется такое многообразие трактовок, оценок, типологий, подходов. Существуют энциклопедии по национализму, собраны антологии по этничности и национализму, которые помогают ориентироваться в многообразии авторов и теоретических позиций[156]. Среди наиболее крупных исследователей, занимающихся проблематикой национализма, отметим Э. Геллнера, Б. Андерсона, Э. Хобсбаума, Э. Смита и др. Их работы оказали огромное влияние на современное понимание национализма и развитие этой области исследований в современном мире. В России также изучаются проблемы национализма. Среди отечественных исследователей можно назвать Ю.В. Арутюняна, Ю.В. Бромлея, Л.М. Дробижеву, В.И. Козлова, В.В. Коротееву, В.С. Малахова, А.И. Соловьева, В.А. Тишкова и др.
В изложении проблемы мы хотели бы обойти все сложности и тонкости множества типологий национализма, о которых уже писали. В центре нашего внимания — теории национализма как политического феномена. Однако эта тематика неотделима от общего спектра исследований в данной области. Поэтому мы не будет приписывать теорию того или иного ученого второй половины XX в. той или иной школе по классификации теорий национализма. Тем более что и пособие наше предназначено достаточно широкому кругу читателей.
Известный исследователь национализма В.В. Коротеева предлагает такой способ упорядочения концепций и теорий национализма: «Самый простой из них — распределить по тому, насколько предлагаемые теории претендуют на универсальные объяснения феномена национализма. Лишь Э. Геллнер открыто заявил о том, что его теория представляет собой исчерпывающее объяснение этого явления. Другие авторы пишут о многоликости национализма, изменчивости его форм во времени и на различных континентах, влиянии многих исторических обстоятельств на конкретные его проявления и отказываются от построения общей теории. Но несмотря на это, все же можно утверждать, что теории бывают более общие и более частные. Вопрос стоит так: возможно ли написать некоторое последовательное, непротиворечивое Повествование о национализме под определенным углом зрения или осуществимы только отдельные повествования? Попытки создать такое повествование действительно предпринимаются. Я назвала бы их экономическими, политическими и культурологическими теориями. К первым я отношу работы Э. Геллнера и Т. Нейрна, ко вторым — Дж. Бройи и М. Манна, в третью категорию попадает исследование Б. Андерсона»[157].
К сожалению, при всем интересе, который вызывает данная проблематика, работы западных исследователей еще недостаточно доступны российскому читателю, особенно студенческой аудитории.
В настоящее время на русский язык переведены книги таких авторов, как У. Альтерматт («Этнонационализм в Европе»), Б. Андерсон («Воображаемые сообщества»), X. Арендт («Истоки тоталитаризма»), Э. Геллнер («Нации и национализм»), Э. Смит («Национализм и модернизм»), Э. Хобсбаум («Нации и национализм после 1780 г.»), К. Хюбнер («Нация») и др.
В последние годы появляются сборники переводов статей западных исследователей. Например, в сборник «Нации и национализм» (М., 2002) вошли статьи Дж. Бройи, Э. Геллнера, М. Манна, Э. Смита, Э. Хобсбаума и др.
Напомним: тематика нашей книги — национализм, его политическая история и теории, раскрывающие смысл и содержание этого феномена. Этим определяется и выбор теорий, которые будут рассмотрены наиболее подробно, и выбор основополагающих имен. Мы не ставили своей целью дать широкую рестроспективу теории национализма в целом, рамки пособия не позволяют исчерпывающим образом изложить многие подходы и концепции. Например, мы не касаемся работ, посвященных экономическому национализму. Вместе с тем все главы книги сопровождаются подробной библиографией, которая поможет заинтересованному читателю продолжить изучение данной проблематики.
Среди первых исследователей национализма в XX в. назовем таких, как М. Вебер, К. Дейч, Э. Кедури, Г. Кон, К. Хэйес и др. Мы остановимся на основных идеях, которые повлияли на дальнейшее развитие теорий национализма в последней четверти XX в.
Обилие литературы по вопросам национализма отражает масштабы исследований в этой области. Однако можно сказать, что публикации первой половины XX в. являются все же предысторией современного изучения этого явления, хотя и представленной известными исследователями и серьезными работами.
При всей своей многоликости, национализм в целом и политический национализм в частности — явление достаточно новое. Однако национализм столь остро затронул самоощущение людей в последние два столетия, что эта тема — тема национализма и его влияния на жизнь современного человечества, ход современной истории, политическое развитие общества и государства — привлекала и привлекает к себе внимание многих ученых: историков, философов, социологов, политологов, культурологов, экономистов и т.д. Изучение национализма в XX в. приобретает более углубленный теоретический характер, постепенно отходит от сугубо исторического контекста.
В 1926 г. было опубликовано одно из наиболее ранних сравнительных исследований по национализму — «Очерки о национализме» американского историка Карлтона Хэйеса. В этой работе автор намечает темы, изучение которых продолжается и сегодня.
Хэйес обращается к понятиям «нация» и «национальность». В начале XIX столетия, отмечает автор, появилось понятие национальности как обозначение группы людей, говорящих на одном языке или близко родственных диалектах, поддерживающих общую историческую традицию и составляющих (или считающих, что составляют) особую культурную общность. Национальное государство всегда основано на национальности, но национальность может существовать и без национального государства[158].
Для Хэйеса национальность изменчива. Если в средние века каталонцы и провансальцы составляли единую национальность со своим особым языком, литературой и исторической традицией, то последующее развитие сделало каталонцев «субнациональностью» испанцев и превратило провансальцев в «добрых французов».
Национальность для Хэйеса — это категория, присутствующая в человеческой истории с ранних времен, но до последнего времени не являвшаяся важнейшей формой идентичности. Люди были преданы отдельным личностям, местам, идеям. Патриотизм по большей части оставался местным. Соединение национальности и патриотизма — черта нового времени. Хэйес показал, что централизованные европейские монархии играли в XV—XVII вв. ведущую роль в формировании национального самосознания. Национальный характер этих монархий (Англии, Франции, Испании, Португалии, Швеции, Дании) был скорее не результатом сознательных усилий их правителей, а побочным следствием их деятельности. До XIX в., однако, не было ясно, укоренятся ли национальные государства в Европе и не пойдет ли процесс вспять.
Хэйес наметил основные этапы распространения национализма: разработка доктрины национализма выдающимися «интеллектуалами»; поддержка доктрины группой граждан, которые находят в ней удовлетворение для души и иногда преимущество для своего кармана; укоренение в народном сознании с помощью массового образования[159].
Другой известный историк и исследователь национализма — Ганс Кон. Его работы: «Идея национализма» (The Idea of Nationalism. A Study in Its Origins and Background), «Национализм: его смысл и история» (Nationalism: Its Meaning and History).
В «Идее национализма» Кон так описывает появление национализма: «Национализм, как мы его понимаем, возник не ранее второй половины XVIII в. Его сила впервые проявилась во время Французской революции, которая придала новому движению небывалый размах и динамизм. В конце XVIII в. национализм проявился почти одновременно в ряде далеко удаленных друг от друга стран Европы. Наступило его время в развитии человечества. Хотя Французская революция была одним из мощнейших факторов роста и распространения национализма, она отнюдь не означала его рождения. Как любое историческое движение, национализм имеет свои корни в далеком прошлом. Условия, сделавшие его появление возможным, складывались в течение веков»[160].
Кон рассматривает основные этапы, предшествовавшие формированию национализма как политического движения. Прежде всего это длительное развитие в политической, экономической и интеллектуальной сферах, происходившее разными темпами в различных странах. Интересно, как Кон прослеживает трансформацию формирующегося культурного национализма в политический национализм.
Национализм немыслим без возникших ранее представлений о народном суверенитете, т.е. без полного пересмотра положения правителя и управляемых, классов и каст. Нужна была секуляризация восприятия Вселенной и общества при помощи естественных наук и естественного закона, как его понимали Гроций и Локк. Традиционность экономической жизни предстояло преодолеть растущему третьему сословию, которое, в свою очередь, должно было отвлечь внимание общества от королевских дворцов с их цивилизацией, чтобы обратиться к жизни, языку и искусствам народа. Этот новый класс был меньше связан традициями, чем аристократия или духовенство, он представлял новую силу, ориентированную на новые цели, способную порвать с прошлым, отвергнуть традицию — скорее в своих собственных глазах, чем в действительности. Усиливаясь, этот класс претендовал на то, что выражает интересы всего народа. Там, где третье сословие в XVIII в. приобрело особый вес, например в Великобритании, Франции, США, национализм проявился главным образом (хотя и не только) в политических и экономических переменах. В странах, в которых в начале XIX в. третье сословие оставалось в зачаточном состоянии (в Германии, Италии, среди славянских народов), национализм выражался прежде всего в сфере культуры. На начальном этапе у этих народов ядром национализма стали не столько нация-государство, сколько «дух народа» и его появление в литературе, фольклоре, родном языке, истории. По мере усиления третьего сословия и политического и культурного пробуждения масс в XIX в. этот культурный национализм трансформировался в стремление создать свое национальное государство, т.е. приобретал черты собственно политического национализма.
Рост национализма, согласно Кону, — это процесс интеграции народной массы в рамках общей политической парадигмы. Поэтому национализм предполагает существование — на деле или в качестве идеала — централизованного государства на большой территории. Такая форма была создана абсолютными монархами, которые тем самым проложили дорогу современному национализму[161].
Для Кона эпоха национализма началась в XVIII в. В работе «Национализм: его смысл и история» Кон обращается к периоду, охватывающему 1852—1878 гг., и характеризует его как «решительный шаг вперед в достижении национальных целей народов Центральной Европы, однако эти цели осуществлялись уже не народными революциями и пропагандой моралистов, а политикой правительств с помощью войн и дипломатии (курсив наш. —Авт.). Идеология национализма все более опиралась на экономику. Капитализм, индустриализация, усиление средних классов изменили социальную структуру и ритм жизни всей Центральной Европы. Новые средства сообщения уничтожили прежнюю неподвижность и патриархальные порядки»[162].
Согласно Кону, национализм невозможно вообразить до появления централизованной формы правления на обширной территории, т.е. до формирования государств в XVI—XVIII вв. Для него был необходим ряд политических, экономических и интеллектуальных предпосылок: идея народного суверенитета, секуляризация сознания, подрыв традиционализма экономической жизни и подъем третьего сословия. «Национализм — не естественное явление, не результат действия “вечных” законов, а продукт роста социальных и интеллектуальных факторов на некоторой стадии истории»[163].
Национализм, по Кону, основан на чувстве любви к родине, семье, обычаям и традициям, в которых вырос и воспитывался человек. Подобные чувства доступны каждому в повседневной жизни. Но национализм полностью трансформирует их, наполняя совсем другим смыслом и погружает в иной контекст. Привязанность к своей нации — очень сложное и изначально абстрактное чувство. Эмоциональная теплота конкретности достигается в результате образования, печати, экономической взаимозависимости и соответствующих политических и социальных институтов. Они приводят к интеграции масс и идентификации с такими общностями, которые выходят за пределы любого конкретного опыта[164].
Кон разработал типологию видов национализма. Он разделял «западный» и «восточный» национализм. В первый входят варианты национализма, сложившиеся в Великобритании, Франции, США, Нидерландах. Швейцарии, во второй — в Германии, странах Восточной Европы, России, а также Азии. Первый характеризуется как рациональный, гражданский, второй — как органический, иррациональный. Основное различие в данных вариантах связано с социальным составом сторонников национализма. Там, где третье сословие стало представлять мощную силу уже в XVIII в., национальные требования нашли свое выражение преимущественно в области экономики и политики. Там, где в XIX в. буржуазные слои были слабыми, такие требования сосредоточивались в области культуры. Так как Запад был притягательным образцом, но отставание от него задевало гордость местных образованных классов, то эти классы стали отторгать «чуждую» модель с ее либеральным и рациональным подходом. Отсюда комплекс неполноценности у немецких, русских и индийских интеллектуалов, размышления о «душе» и «миссии» нации и бесконечные дискуссии об отношении к Западу[165].
Десятилетием позже Эрнст Хаас предлагает другой подход к систематизации типов национализма (Beyond the Nation-State — Functionalism and International Organization, 1964). Он выделяет: либеральный, якобинский, традиционный, синкретический и интегральный типы национализма.
Либеральный национализм, согласно Хаасу, рассматривает нацию как братскую общность, имеющую своей целью реализацию прав и свобод индивидов и содействующую тем самым обеспечению счастья для всех. Естественно, либеральный национализм тесно связан с идеологиями прогресса — как духовного, так и материального.
Якобинский национализм отличается от либерального тем, что он предписывает общности распространять и насаждать либеральный национализм среди других народов.
Традиционный национализм стремится мобилизовать народ под знаменем старых времен, превознося феодальное прошлое, корпоративные обычаи, племенные ценности или солидарность сельского общества. Он подчеркивает скорее права дискретных групп, классов, гильдий или каст, нежели индивидов. Он всегда создает либо воскрешает миф о древнем золотом периоде солидарности и стремится использовать его для организации мобилизуемых масс.
Синкретический национализм сходен с традиционным в том, что он стремится защитить общность от чужих идей. Но он не полностью отвергает обновление, перенимая такие идеи, которые считает подходящими для своих целей.
Интегральный национализм сосредоточивает все внимание на самой общине, а не на группах или индивидах. Он жестко подчиняет благо граждан выживанию общности, воспринимаемой как монолитная и органическая целостность[166].
Среди исследователей национализма отметим Карла Дейча. В книге «Национализм и социальная коммуникация» (1953) он предпринял попытку приложить методы социальных наук к изучению национализма, а точнее, формированию национальных общностей. Задача «социальных наук», согласно Дейчу, состоит в оперировании объективными данными. Поскольку в середине XX в. образцом передовой науки была кибернетика, постольку именно она послужила Дейчу источником аналогий для описания общественных процессов.
Базовые понятия теории Дейча — «общество» и «культура». Общество — это группа индивидов, связанных интенсивным разделением труда. На границе с другими обществами интенсивность экономических контактов резко падает. Культура — это конфигурация предпочтений и ценностей людей. Общества производят товары, культуры — информацию. Под информацией понимается то общее, что объединяет знания, ценности, традиции, новости, сплетни. Внутри определенных групп обмен информацией происходит с наибольшей интенсивностью, вне группы он затруднен. Отсюда и определение Дейчем понятия «народ» не с содержательной (путем перечисления объективных признаков), а с функциональной точки зрения. По его мнению, имеет значение не наличие какого-либо из признаков, а возможность осуществлять эффективную коммуникацию между людьми. Измерением такой эффективности является скорость и адекватность распространения информации. Народы отделены друг от друга «коммуникационным барьером», разрывом в информационном потоке[167].
Наконец, Эли Кедури оценивает национализм как доктрину, изобретенную в Европе в начале XIX в. («Национализм», 1960). Согласно Кедури, для национальной доктрины характерны следующие основные положения:
• человечество естественным образом разделено на нации;
• нациям присущи некоторые эмпирически проверяемые свойства;
• единственный законный способ правления — это национальное самоопределение[168].
Кедури задается вопросом: в каких слоях рождаются идеи национализма и кто более всего привержен им? В Германии писатели и мыслители, разработавшие доктрину национализма, находились относительно низко на социальной лестнице, они были сыновьями пасторов, ремесленников или мелких фермеров. Их мобильность в обществе была заблокирована, и только всевластное государство могло бы предоставить им достойное положение. В странах Ближнего и Дальнего Востока в отсутствие среднего класса основные социальные деления проходят между теми, кто принадлежит к государственным институтам, и всеми остальными. Национализм распространялся прежде всего среди офицеров и чиновников, обученных по-европейски и смотрящих сверху вниз на старшее поколение[169].
Что же касается собственно социальных условий для победы идеологии национализма, то их Кедури видит в отсутствии препятствий для национализма. Потребность принадлежать стабильному сообществу является универсальной — она удовлетворялась семьей, соседством, религиозной общиной. В последние полтора столетия все эти институты были повсеместно подорваны социальными и интеллектуальными переменами. Не случайно и национализм проявлялся с большей интенсивностью там, где подобные институты были наиболее ослаблены и не могли противостоять его мощным атакам.
В течение XX в. исследование национализма проводилось разными авторами и с разных позиций. Наряду с типологией национализма как многопланового и разностороннего явления можно говорить о систематизации самих исследований, точек зрения, подходов в рамках этой темы. Английский историк Дж. Бройи провел детальное изучение и систематизировал возможные подходы к изучению национализма, которые имели место в течение двух последних столетий — эпохи национализма в истории и науке. Кратко рассмотрим основные результаты этой работы, предваряя дальнейшее изучение современных теорий национализма. Мы не случайно обращаемся именно к этой работе. Дж. Бройи — один из ярких исследователей, изучающих национализм как политическое явление, поэтому при рассмотрении работы Дж. Бройи «Подходы к исследованию национализма» мы акцентируем внимание именно на политической стороне проблемы[170].
Прежде всего Дж. Бройи обращается к понятию «национализм» и его определению. При рассмотрении этого вопроса он выделяет три области интересов: доктрину, политику, чувства, но особый интерес для него представляет область политики.
Подход к определению национализма с позиций политики имеет некоторые ограничения. «Сами по себе значение и успехи националистического политического движения ничего не говорят нам об истории националистической доктрины или о том, до какой степени населением, на представительство интересов которого претендует националистическое движение, владеют национальные чувства. Я, однако, уверен, что историки иногда придают такую важность теме национализма в силу того, что имеют дело со значительным националистическим течением. Мало кто стал бы изучать работу интеллектуалов, которые развивали националистические доктрины и поддерживающие их мифы, если бы все это не применялось политически значимым образом. Что же до национальных чувств, то они столь размыты и переменчивы, что историки обычно избирают их в качестве объекта для изучения только тогда, когда эти чувства мобилизуются под влиянием политического движения»[171].
Итак, национализм интересует Бройи как политика. В ней он выделяет три основные положения.
1. Существует нация — конкретная группа, обособленная от всех остальных человеческих существ.
2. Объектом политической идентификации и лояльности в первую очередь и главным образом является нация.
3. Нация должна иметь политическую автономию, лучше всего — в форме суверенного государства.
Согласно Бройи, политические движения, которые опираются на такие идеи, характерны именно для современности, — это в значительной степени движения двух последних столетий. За прошедшее время они стали самыми значимыми из всех политических движений и внесли основной вклад в перекраивание политической карты мира. Они также способствовали закреплению господствующей политической идеи современности, согласно которой большая часть мира разбита на ряд государств, каждое из которых представляет нацию, и если в некоторых частях света этого пока не случилось, то, значит, должно случиться.
Бройи предлагает типологию национализма. В ее основании — соотношение национализма с государственной доктриной. Прежде всего само государство может быть национальным, т.е. нацией-государством. Сегодня это преобладающий тип государства. Досовременное государство могло принимать более разнообразные формы: династическое централизованное, империя, полис-государство. По отношению к территориальным рамкам государства национализм подразделяется на сепаратистский — стремящийся установить свой контроль над частью нынешней государственной территории, реформаторский — намеревающийся сохранить рамки имеющейся политической единицы, но преобразовать ее, и, наконец, объединительный — нацеленный на создание новой политической общности из разрозненных государств. Следовательно, комбинация трех разновидностей национализма с двумя видами государства создает сетку из шести возможных случаев, и национализм распадается на отдельные ситуации противостояния оппозиции существующей государственной власти.
Бройи последовательно рассматривает разные типы национализма — начиная от мира донациональных государств и кончая нациями-государствами. Он предполагает, что развитие идеи нации лучше всего можно понять, изучая способ формирования оппозиции новому типу государства. Раньше всего это произошло в Англии и во Франции, где и зародилось понятие нации.
История национализма начинается для Бройи с сепаратизма, наиболее характерного типа националистического движения. В данном случае можно говорить о движении за отделение в европейских государствах в XIX в. и антиколониальной борьбе. В обоих случаях, как доказывает Бройи, характер движения определялся структурой государства, наличием политических институтов у оппозиции, а не некоторой предшествующей самому политическому процессу культурной идентичностью населения[172].
Бройи весьма четко описывает динамику взаимодействия разных тенденций противодействия существовавшим в Европе государствам. Изначальный националистический импульс исходил из культурно доминировавших на части государственной территории групп. Они, как правило, выражали свои требования в терминах исторических прав на данную территорию. В ответ на такую активность и в противовес ей возникают националистические движения среди зависимых от них народов — на этот раз уже в этнических и лингвистических терминах. Классический пример такой динамики — венгры в составе Австрийской империи. Защита политической автономии и экономических привилегий венгерской знати была реакцией на попытку габсбургского имперского правительства провести реформу устройства государства и земельных отношений. В свою очередь, расширение социальной базы национального движения за счет вовлечения народных масс на основе апеллирования к общей культуре отчуждало этнические меньшинства.
В совершенно другом типе государства — Османской империи — был иным и характер национальной оппозиции режиму. Здесь не было местных институтов, вокруг которых могло бы концентрироваться политическое сопротивление, зато присутствовали институты религиозные. В случае с болгарами преобладало требование автономии национальной православной церкви от константинопольской патриархии.
Формы колониального государства предопределили характер антиколониального движения. Оно было сильнее и успешнее не там, где наблюдалась некая культурная общность колонизованных народов или даже наиболее жестокая колониальная эксплуатация, а там, где сложились относительно автономные политические институты, напоминавшие европейский аналог, — в Индии скорее, чем в Бельгийском Конго.
В.В. Коротеева отмечает, что Бройи признают теоретиком особой формы национализма — реформаторского официального. Это реформирование сверху уже существующих государств со стороны их элит. Вне западного мира, в Японии, Турции или Китае, такие формы официального национализма были сходны с антиколониальными движениями — они преследовали цель преобразовать местное общество на современных началах, устранить экономический контроль со стороны Запада и противодействовать его притязаниям на культурное превосходство. Механизмом осуществления этих целей было установление контроля над государством в его территориальных границах и осуществление революционных преобразований сверху, формирование современной национальной идентичности населения.
Мы уже отмечали, что в теории национализма типологизируют не только национализм — как политический, социальный, культурный феномен, но и подходы к его изучению.
Бройи принадлежит одна из известных типологий. Он выделяет четыре подхода к анализу и трактовке национализма: примордиалистский[173], функциональный, повествовательный и современный. Кратко рассмотрим три первых типа.
Основная идея данного подхода к исследованию национализма заключается в том, что такой феномен, как нация, существует издавна и ее история прослеживается через века.
Согласно Бройи, проблема этого подхода в том, что он слишком сильно расходится с очевидными фактами. Национализм как доктрина вполне современен. Национализм как политика также весьма современен. До XVIII в. политическое действие обосновывалось только в династических либо религиозных терминах, хотя временами можно было различить слабые ссылки на национальную идентичность.
Более приемлемая версия такого подхода, отмечает Бройи, была предложена Энтони Смитом. Смит утверждает, что этническая идентичность не является новым изобретением. Уже давно существовали народности, историю которых можно проследить — по крайней мере в Европе и на Среднем Востоке — в течение веков, если не тысячелетий. Он определяет народности как человеческие популяции, носящие определенное имя, с общими мифами происхождения, историей и культурой, с привязанностью к конкретной территории и чувством солидарности.
Однако, не споря с положением Смита о том, что этническая идентичность все же имела какой-то вес в прошлые времена и что она может накладывать некоторые ограничения на претензии, выдвигаемые современным национализмом, Бройи не находит данный подход способным дать объяснение национализма.
«Во-первых, — пишет Бройи, — очень важно разобраться с функциями и значением этнической идентичности. Лично мне даже в собственных аргументах Смита очень важным кажется то, что досовременная этническая идентичность не была институционализирована. Интересно, что три элемента современной национальности, которые, по Смиту, отсутствовали в досовременных народностях, — это юридическая, политическая и экономическая идентичность. Вот именно они и составляют важнейшие институты, в которых национальная идентичность способна обрести форму. Проблема идентичности, складывающейся вне институтов, особенно таких, которые способны объединять людей, рассредоточенных на огромных социальных и географических пространствах, — в том, что она неизбежно фрагментарна, прерывиста и слабо ощутима. Это, например, касается этнической идентичности родственных групп. Обычно когда мы определяем какую-либо досовременную этническую идентичность, то, как правило, она относится к более крупным институтам таким, как церковь или правящие династии. Однако такие институты несут в себе иную идентичность, яростно конфликтующую с идентичностью этнической группы»[174].
Во-вторых, больше всего бросается в глаза отсутствие преемственности между прежней этнической и современной национальной идентичностью. Да, националисты — интеллектуалы и политики — действительно монополизируют мифы и символы, унаследованные от прошлого, и вплетают их в свою аргументацию, призванную закреплять национальную идентичность и оправдывать национальные притязания. Однако крайне трудно соотнести степень их успеха с «объективной» важностью таких мифов и символов.
Далее Бройи обращает внимание на то, как в современном мире меняется роль языка. Это уже не только кладезь национальной культуры и памяти, хранилище мифов, но и сфера политического, экономического, юридического и образовательного интересов[175].
Бройи показывает, что примордиалистский подход не учитывает разницы между старым и новым национализмом и неправомочно их отождествляет. Поэтому примордиалистский подход, по Бройи, не позволяет дать адекватную трактовку национализма.
Национализм как общественное политическое явление характеризуется множеством функций.
Функциональный подход к изучению национализма выбирает в качестве основы для анализа определенные функции национализма. Бройи выделяет ряд функций, которые чаще всего рассматриваются в качестве определяющих для понимания природы национализма. Прежде всего он выделяет психологические функции. Например, способность национализма удовлетворить потребность людей в осознании или приобретении столь необходимой им идентичности. В индустриальную эпоху массы людей пережили так называемый «кризис идентичности», к которому приводило крушение религиозных верований, традиций и т.д. Люди, оторванные от своих деревенских корней, расставшиеся со своими родственниками и духовными отцами, перемещенные в безличные города, пытались искать и находили некое пристанище в идентификации, которую могла им обеспечить национальная принадлежность. Более того, в этом чуждом мире, сталкиваясь со сложной смесью языков и этнических групп, они начинали сознавать свою собственную идентичность именно в языковом и этническом плане.
Отмечая достоинства такой трактовки национализма, Бройи пишет, что у историка в связи с этим подходом возникает и масса проблем. Потребность в идентичности далеко не всегда очевидна. И не всегда этнические конфликты можно объяснить такой потребностью. Национализм часто находит поддержку не у тех индивидов и групп, которые в большей мере нуждаются в национальной идентичности. На практике, если кому-то удается найти менее расплывчатые основания для использования аргументов, связанных с этнической или языковой идентичностью (например, использовать их для того, чтобы не допустить посторонних к скудным ресурсам, таким, как рабочие места и жилье), то они становятся более предпочтительными, чем пространные доводы о потребности в идентичности. Это означает, что потребность в использовании таких аргументов возникнет только после того, как терпят неудачу более очевидные и доказуемые объяснения.
Один из способов применения функционального подхода для объяснений национализма, по мнению Бройи, заключается в указаниях на осознанные намерения. Кто-то хочет использовать национализм с целью (т.е. как функцию), которая важна для него. Другой способ — указать на некую обратную связь, которая делает конкретную функцию более явной. Например, функция конкуренции состоит в развитии экономики посредством такого механизма, как банкротство, благодаря которому из игры выходят менее эффективные фирмы, тем самым высвобождая ресурсы, способствующие участию в соревновании новых фирм. Проблема, однако, заключается в том, как объяснить формирование таких отношений. Национализм не может начинаться как сознательный проект модернизации, если только мы не приписываем националистам феноменальные провидческие способности или феноменальную власть; и точно так же он не может «функционировать» в этом смысле до тех пор, пока не станет нормальным компонентом в рамках нового комплекса социальных устоев. Поэтому исследователи не могут ограничиваться функциональным подходом и вынуждены выходить за пределы функциональных обоснований в поле структурного подхода, в свете которого национализм предстает как одна из составных частей современности[176].
Многие историки воспринимают подъем национализма как данность. Исходя из этого они могут просто рассказывать историю его возникновения.
Поэтому типичная «национальная» история начинается с рассмотрения традиционной, донациональной исторической ситуации. Например, историки Германии начнут свой рассказ со Священной Римской империи XVII и XVIII вв. Они укажут на многие слабые стороны традиционных имперских институтов и множества малых политических образований. Затем их внимание переключится на более новые и динамичные группы и институты, в данном случае — на территориальные государства (особенно Пруссию) и носителей современных идей и практик (предпринимателей, образованных чиновников). Основная линия в этой истории отражает то, как традиционные институты более или менее скоро разваливаются под натиском новых сил, а современные силы, в свою очередь, объединяются и умножают друг друга. Здесь бывали критические периоды стремительного прогресса (1813—1815, 1848, 1866—1871 гг.), сменявшиеся периодами застоя или даже отступлений назад, хотя и в течение таких периодов создавались и крепли силы национальных движений. Националисты, конечно, сыграли главную роль в разработке таких историй, элементы которых были придуманы еще до их реальной развязки. Фон Трейчке и фон Зибель, например, дали новую интерпретацию немецкой истории еще до объединения Германии Бисмарком, хотя эти интерпретации прямо не обосновывали какой-то конкретной формы объединения. Просто брались аналогии из ранней истории (например, в интерпретации Дройзеном Александра Великого образ брутального македонского полководца, завоевателя более цивилизованных частей Греции, отчетливо намекал на роль Пруссии).
Более того, повествовательная форма с ее канонами — завязкой, кульминацией и развязкой — могла стать реально важным элементом национального движения, представляя его как линию прогресса, итог которого еще предстоит воплотить в будущем. Позднее могли создаваться более торжественные и консервативные повествования; но все критические формы национализма предпочитали представлять свою историю как все еще ждущую завершения. Таким образом, на повествовательную модель могли опираться и либеральные, и консервативные, и радикальные формы национализма[177].
Проблема заключается в том, полагает Бройи, что повествование ничего не объясняет. Например, часто предполагается, что история современного мира — это история «возникновения» нового и «заката» традиционного. Однако абсолютно ясно, что значение и содержание национальных идей в начале такой истории сильно отличались от того, какими они были в конце. Во-вторых, в повествовании, как правило, не учитывается случайный характер некоторых результатов. Разумеется, невозможно доказать, что обстоятельства могли сложиться иначе, как невозможно доказать, что все должно было сложиться именно так, как сложилось. Но зато нетрудно показать, что все произошло не так, как многие в то время хотели или предчувствовали, и что над этим, по крайней мере, стоит задуматься.
Повествование, несомненно, нуждается в теоретизации, чтобы обеспечивать осмысленную трактовку происходящего и чтобы читатель мог понять, почему национализм и формирование нации-государства (хотя и не обязательно всякий национализм и всякое мыслимое формирование нации-государства) являются столь повсеместными характеристиками современности. Чтобы достичь такой теоретизации, необходимо понять, как идея национализма соотносится с общим процессом модернизации.
Подводя итог предложенной типологии национализма, Дж. Бройи пишет, что в рамках «примордиалистской», функциональной и повествовательной трактовок национализма существует множество интересных догадок и отдельных истинных положений. Однако все они равно неадекватны в качестве отправных пунктов для понимания национализма. Необходима такая структура, которая начиналась бы с определения места национальной идеи в контексте современности. В дальнейшем мы будем подробно говорить о современных теориях национализма. Особое внимание при этом мы снова уделим концепции Бройи и выделенному им современному подходу к исследованию национализма. Изложение других известных теорий мы будем проводить в сопоставлении с подобными или альтернативными концепциями.
Данный раздел книги посвящается рассмотрению ряда политических теорий национализма. Как мы отмечали в гл. 1, развитию теории политического национализма предшествовали историко-социологические исследования о складывании централизованных европейских государств, получивших название нации-государства. Среди таких работ исследования Чарльза Тилли[178], Джанфранко Поджи[179], Майкла Манна[180]. Основные темы работ этих авторов — установление суверенитета государств над своими территориями и подданными, роль войн, военной мобилизации, роста налогообложения в преобразовании форм контроля над обществом со стороны государства, проблемы политического представительства. При всей значимости этих работ национализм как особая политическая сила в них не рассматривался[181].
Ближе всего к построению теории политического национализма подошли историки Джон Бройи и Майкл Манн, а также Эрик Хобсбаум. На развитие теории политического национализма серьезно повлияла политическая философия Ханны Арендт. Концепции этих и других исследователей мы рассмотрим в данном разделе.
Джон Бройи предпринял изучение национализма как формы политики. В работе «Подходы к исследованию национализма» он пишет о многовариантности подходов к изучению национализма как исторического феномена, оставляя за собой изучение национализма как области политики: «Именно потому, что рассмотрение национализма как доктрины, как политики и как массовых чувств предполагает постоянное расширение сферы исследования, мы имеем возможность фокусироваться, в частности, на более или менее широких аспектах современности. Кто-то сосредоточивает внимание на трансформациях, происходящих в среде элит и ведущих к созданию и восприятию националистических идей. К этой категории я отнес бы глубокий сравнительный труд Мирослава Хроха. Есть такие (например, я), кто концентрируется на трансформациях в сущности власти, ведущих к появлению и восприятию националистической политики. Другие уделяют основное внимание таким трансформациям общественных институтов, которые приводят к возникновению и распространению среди широких слоев населения националистических чувств. В эту категорию я включил бы работу Эрнеста Геллнера»[182].
Бройи поставил перед собой задачу связать национализм с проблемой завоевания или удержания государственной власти. Почему национализм стал наиболее распространенным способом достижения этой цели? Что в современной политике делает его всеобъемлющей и могущественной силой? Современное государство, на взгляд Бройи, определяет весь политический контекст, в котором национализм может осуществлять свою деятельность[183].
Бройи предлагает собственное определение национализма, причем именно политическое. Для Бройи национализм — политическое движение, стремящееся к завоеванию или удержанию политической власти от имени нации.
Бройи интегрирует в своей концепции две модели национализма — политический и этнический — и описывает взаимные переходы между ними: политический национализм доминирующей группы — ответный этнический национализм меньшинств — ответная этническая реакция доминирующей группы. Эта динамика характерна для многонациональных государств, где одна из этнических общностей ассоциируется с государством.
Гораздо более сложные проблемы возникают при последовательно политическом подходе к анализу национализма. Пока историк остается внутри политического сообщества (правители, институты государственной власти, группы, обладающие юридически закрепленными привилегиями), он может сосредоточить свое внимание на собственно политическом противостоянии. Но, как описывает Бройи, для национализма характерен выход за пределы такого сообщества, апелляция к вне- и дополитическим общностям, к этнокультурной нации. За счет мобилизации этой общности, до того не имевшей представительства во власти, оппозиция расширяет свою базу и в конечном счете добивается переустройства государства[184]. Бройи избегает внеполитических объяснений национализма, особенно из области экономики или культуры. В результате он действительно характеризует национализм как форму политики.
Классификацию подходов к исследованию национализма Дж. Бройи завершает рассмотрением современного подхода. Согласно Бройи, современный подход сам по себе тоже неоднороден и требует систематизации.
В качестве основания деления ученый использует триаду: доктрина, чувства, политика. Собственный научный интерес Бройи лежит в области политического национализма — национализма как политики, политического направления, и он неоднократно заявляет об этом. Вернемся к работе «Подходы к изучению национализма», в которой он продолжает исследование национализма как политического направления.
Как полагает Бройи, политические движения, с одной стороны, могут быть связаны с политическими доктринами. (Каковы источники тех идей, что используются националистическими движениями?) С другой стороны, они также могут быть связаны с чувствами, которые разделяют широкие массы. (В какой мере националистические движения способны обеспечивать себе базу широкой поддержки и какую роль играет в этой мобилизации их обращение к национальному чувству?) В отдельных случаях эта связь является негативной. Националистическое движение порой игнорирует националистов-интеллектуалов и черпает стимулы из сферы религиозных ценностей; порой оно достигает большего успеха благодаря контактам с элитой общества и связям с правительством, чем рассчитывая на массовую поддержку. Наконец, такая мобилизация масс, которая подчас действительно происходит, может быть связана скорее с его апелляцией к групповым интересам или ценностям порядка, нежели с националистическими пропагандой и деятельностью.
Бройи обращается к вопросу о развитии современного государства. Изначально современное государство развивалось в либеральной форме, что предполагало концентрацию «общественных» полномочий в специализированных государственных институтах (парламенты, бюрократия). При этом множество «частных» полномочий оставалось в ведении неполитических институтов (свободного рынка, частных фирм, семьи и т.д.). Стало быть, речь шла о двойном преобразовании прежнего государственного правления: такие институты, как монархия, утрачивали свои «частные» права (например, на принципиальный источник дохода от королевских земель, предоставление монополий или владение ими); другие институты, как, например, церковь, гильдии и поместья, лишались своих «общественных» полномочий управления. Так вырабатывалась и, по-видимому, получала некоторое влияние на дальнейший ход вещей ясная и отчетливая идея государства как «общественной», а гражданского общества — как «частной» сферы.
Эту идею закрепили соответствующие перемены в отношениях между государствами. Во-первых, определенную связь с современной идеей суверенитета имело становление четкой идеи государства как единственного источника политических функций. Все силы принуждения должны быть сосредоточены внутри государства. Это, в свою очередь, требовало более ясного, чем прежде, определения границ государства, особенно потому, что процесс формирования современного государства в Европе происходил в условиях противостояния государств. Например, интересно, что одним из спорных вопросов в период, когда разразилась война между Францией и государствами ancien regime[185], был источник власти над теми анклавами в рамках Франции, которые все еще считались вассалами Священной Римской империи. Современная концепция Франции как строго ограниченного пространства, в пределах которого французское государство оказывалось суверенным, противоречила старой концепции власти как варьируемого комплекса привилегий по отношению к различным группам и территориям. Ясные и отчетливые понятия государства как единственного источника суверенитета и как ограниченной территории являются отличительным признаком государства современного.
Разрушение корпоративных связей означало, что внутри как государства, так и гражданского общества появился новый взгляд на людей — прежде всего как на индивидов, а не членов группы. И для тех, кто в таких ситуациях желал восстановления строгого политического порядка, и для тех, кто пытался достичь его понимания, основная проблема состояла в том, как построить связь между государством и обществом; как поддерживать определенную гармонию между общественными интересами граждан и частными интересами самостоятельных индивидов (или семей). Националистические идеи могли быть связаны с любой из двух главных форм, которые принимали попытки решить эту проблему: в первом случае обществу предлагались идеалы гражданства, в другом — государству предлагалось учитывать интересы (индивида или класса), существующие в рамках гражданского общества.
Итак, первым политическим решением было гражданство. Общество индивидов одновременно определялось как государство граждан. Ощущение своих обязательств перед государством развивалось у человека в процессе его участия в либеральных и демократических институтах. «Нация» в этом смысле означала не более чем объединение граждан. Для так называемых граждан значение имели политические права, а не культурная идентификация. Именно такая идея национальности лежала в основе программ патриотов в XVIII в. Она могла показывать важность политического участия и культивирования политической порядочности. В самых крайних формах (из тех, что предлагались Руссо или реализовывались Робеспьером) идея национальности была чревата стиранием смысла «свободы» как достояния частного лица, а не государства, ибо свобода здесь определялась исключительно как участие в реализации «общей воли».
Второе решение состояло в выделении коллективной сущности общества. В первую очередь это был принципиальный аргумент политических элит, стоящих и перед интеллектуальной проблемой (как придать государственному действию законный статус?), и перед политической (как апеллировать к социальным группам, чтобы обрести поддержку для своей политики?). Часто и «культура» между делом и чисто случайно, тоже достигала в современном обществе высокой стандартизации, пронизывая разные социальные группы. Теперь на развитие чувства идентичности уже могли работать аргументы национализма, вытеснив социальные критерии (особенно связанные с привилегиями), используемые в корпоративном обществе.
Либерализму — первой серьезной политической доктрине современности — было нелегко «ужиться» с понятием об интересах коллектива или сообщества, которым надлежит быть политически признанными. Однако многие группы также не могли примириться с абстрактным, рациональным характером либерализма, особенно если под формальными правами политического участия скрывалось реальное, социально структурированное неравенство. Такие группы, возможно, привлек бы либерализм, способный сделать культурную идентичность своей политической программой. Кроме того, в новых условиях стало возможным и необходимым развитие политических языков и движений, которые были бы целенаправленно обращены к группам, занимающим определенную территорию, а это было по силам именно национализму. Логически два понятия нации (как объединения граждан и как культурного сообщества), полагает Бройи, противоречат друг другу. На практике же национализм — это такая ловкая идеология, которая пытается эти идеи соединить.
В силу своей ловкости, а также политической нейтральности культурной идентичности, к которой апеллирует национализм (это значит, что она годится для многообразного политического применения), национализм в истории принимал разные формы. «Чтобы от этого очень общего исходного пункта перейти к изучению отдельных националистических движений, — пишет Бройи, — нам потребуется типология, а также несколько понятий, которые помогут нам сосредоточить внимание на разных функциях, осуществляемых националистической политикой»[186].
Во-первых, Бройи связывает тезисы о государстве как объединении граждан или как политическом выражении сообщества с развитием политических движений. В мире, где политическая легитимность прежде никогда не основывалась на национальности, такие движения с самого начала были оппозиционными. Только на более позднем этапе правительства, сформированные националистической оппозицией либо взявшие на вооружение идеи таких оппозиций, сами делали националистические аргументы основой своих претензий на законный статус.
Во-вторых, Бройи рассматривает различия между следующими случаями: 1) когда нация, от имени которой намерена выступать оппозиция, понимается как образующая всего лишь часть территории данного государства; 2) когда нация совпадает с этой территорией и 3) когда она выходит за пределы территории государства. Из этого различения вытекают три основные политические стратегии: сепарация, реформа и унификация.
В-третьих, Бройи выделяет три функции, ради которых могут использоваться националистические идеи: координации, мобилизации и легитимации. Под координацией он имел в виду использование националистических идей для внедрения в ряде элит понятия об общих интересах, ибо иначе эти элиты будут преследовать разные интересы в своем противостоянии государству. Под мобилизацией понимал применение националистических идей для обеспечения поддержки политическому движению среди тех широких слоев, которые прежде были выключены из политического процесса. Под легитимацией подразумевал использование националистических идей для оправдания целей политического движения как перед лицом государства, которому оно оппонирует, так и перед влиятельными внешними силами, например иностранными государствами и их общественным мнением.
Итак, согласно концепции Дж. Бройи:
1. Национализм следует рассматривать как нечто специфически современное. Подходы к национализму, по сути не опирающемуся на какую-либо теорию современности, не способны вскрыть эту ключевую черту национализма.
2. Национализм нуждается в ясном определении.
3. Это определение должно охватывать: доктрины, политику и чувства.
4. У политики есть особые преимущества для того, чтобы быть в центре внимания.
5. Если центром внимания является националистическая политика, то теория современности должна быть сосредоточена на вопросах политической модернизации.
6. Основная черта политической модернизации есть развитие суверенного государства со своими границами как части системы конкурирующих государств. Это, в свою очередь, является частью более широкой тенденции движения к таким обществам, в которых главные функции (политические, экономические, культурные) концентрируются в специальных институтах.
7. Правильнее было бы понимать националистическую политику как изначально один из видов оппозиционной реакции на политическую модернизацию. Чтобы охарактеризовать эту реакцию, необходимо выделить разные стратегии националистической оппозиции (сепарация, реформа, унификация) и различные функции националистических идей внутри этих оппозиций (координация, мобилизация, легитимация).
Предложенная Бройи структура позволяет сравнивать и противопоставлять различные виды национализма. Подобные сравнения показывают: чем сильнее развит процесс политической модернизации, тем сильнее развита националистическая оппозиция[187].
Майкл Манн, английский историк, работающий в США, автор двухтомного труда о социальных источниках власти, предложил оригинальную концепцию политического национализма[188]. Эта концепция основана на следующей предпосылке: нации и национализм развились в первую очередь в ответ на развитие современного государства. Из этого следует, что основная задача при изучении национализма — сосредоточиться на политических институтах. Их характер в конкретном обществе будет определять и формы национализма[189].
Под нацией Манн понимает общность, которая заявляет об особой этнической идентичности, общей истории и судьбе и претендует на собственное государство. Национализм же — идеология, согласно которой своя нация наделена особыми добродетелями, позволяющими оправдывать даже агрессивные действия против других наций. Таким образом, возможность проявления «крайностей национализма» заложена в самом его определении.
Национальная оппозиция в Англии XVII в. и Франции XVIII в. рассматривается Манном как первые проявления собственно национализма, причем составляющие его особый тип. Период национализма, согласно Манну, можно разделить на несколько этапов — милитаристский, индустриальный и модернистский, каждый из которых характеризует последовательные способы вмешательства государства в общественную жизнь. При этом Манн задается вопросом: почему в определенных случаях национализм приобретает агрессивный и насильственный характер?[190]
Первый этап — до 1870-х гг. — Манн называет милитаристским. Военное соперничество потребовало невиданного увеличения налогов и расширения призыва на воинскую службу, что прежде всего затрагивало низы. Исключенные из политического гражданства, они стали требовать политического представительства как «народ» или «нация».
Согласно Манну, во Франции и Англии (без Ирландии) более или менее единый язык и религия позволили политическому протесту вписаться в территориальные рамки государств, т.е. политическая нация стала соответствовать государственным границам. В результате рождение понятия «нация» неразрывно связано с идеями демократии и одновременно укрепления государства[191].
Второй этап — индустриальный — продолжался с 1870-х гг. до Первой мировой войны. Он отличался двумя особенностями. Во-первых, понятие народного суверенитета распространилось в конце концов на подчиненные классы. Это было следствием вовлечения их в политику благодаря развитию индустрии, торговли и торгового земледелия. Во-вторых, расширились экономические функции государства — оно занялось созданием средств сообщения для индустрии — строительством каналов, дорог, в том числе железных, почты, телеграфа, школ. К началу XX в. затраты европейских государств на такие цели превысили военные расходы. В результате внутри границ государства нация стала восприниматься как общность социального опыта, связывающего интенсивные и эмоциональные отношения внутри семейных, соседских, этнических структур с более экстенсивными и инструментальными силовыми структурами. Росло отождествление граждан со своими нациями-государствами и их идеалами, причем эти идеалы различались: у британцев они были либеральными, у французов — республиканскими, у немцев — авторитарными и с некоторого момента расовыми[192].
Третий этап — модернизма, — по Манну, начинается после Первой мировой войны. К этому периоду ушло со сцены большинство старых авторитарных и полуавторитарных режимов, а вместе с ними и средства традиционного централизованного контроля над массами. Консерватизм раскололся на парламентский и авторитарный радикализм правых, и каждое из данных направлений стало искать свой способ обращения с народным суверенитетом. Радикальные правые намного превосходили традиционных консерваторов в возможности мобилизации масс сверху вниз. Они претендовали на то, что являются «национальным движением», и в основном были правы. Народ, по их идеологии, должен править, но как «более чистая нация», «органическая общность» и прямо, минуя парламентаризм. Они черпали поддержку во всех классах, за исключением организованных рабочих, некоторых религиозных групп (католики) и этнических меньшинств (баски, каталонцы в Испании). Соответственно социалисты и анархисты считались предателями нации, либералы, этнические меньшинства и религиозные группы — тоже, но в меньшей степени. Левые, в свою очередь, говорили о «народе», выступая против «националистов». Вообще, за исключением германских нацистов, у других правых раса редко определяла членство в нации: это скорее результат добровольного выбора политической позиции, а не предписанной от рождения принадлежности. Наибольшие зверства в условиях войны совершали народы с расовым представлением о нации — немцы и японцы.
Майкл Манн, подытоживая свое политическое рассмотрение национализма, утверждает, что и более мягкие, и более агрессивные его формы были порождены в ответ на стремление к демократии. При этом успехи постепенной институционализации демократии привели к мягким формам национализма, позволяющим мобилизовать граждан в поддержку существующего режима во время военных конфликтов, но редко приводящим к массовому насилию. Неудача в институционализации демократии породила иную форму национализма: он «разрешает» совершать жестокости против тех, кто не входит в нацию, причем не имеет значения, живут ли данные люди внутри или за пределами национальной территории. Мягкие формы национализма, укрепляющие государство или противодействующие ему, — это достигнутая демократия; агрессивный же национализм — демократия извращенная.
Особое внимание мы хотим уделить одному из ключевых понятий теории национализма — понятию «нации-государства» (etat-nation) в рассмотрении М. Манна. Этой теме и собственно будущему национального государства ученый посвящает статью «Нации-государства в Европе и на других континентах: разнообразие форм, развитие, неугасание»[193].
Статья М. Манна начинается с предыстории государств-наций. Суверенное территориальное национальное государство, согласно теоретику национализма, очень молодо. Многие политические теоретики и специалисты в области международных отношений относят зарождение «одномерных» суверенитетов территориальных государств к XVI или XVII столетиям[194]. Однако если придерживаться последовательной социологической точки зрения, территориальный государственный суверенитет появился гораздо позже, а достиг своей зрелости и вовсе недавно.
В течение трех последних веков государство как таковое значительно увеличило свои размеры и влияние. К началу XVIII в. государства делили свои политические функции с другими органами — церковью, местной аристократией и иными корпоративными институтами. Поэтому целые области общественной жизни не знали присутствия государства или каких-либо иных политических сил. До XVIII в. государства играли весьма скромную роль. Они ведали дипломатией и вели небольшие войны с внешним врагом, а внутри страны лишь занимались беспорядочным администрированием высших уровней правосудия и подавления. Монархи могли заявлять о своих амбициозных намерениях, но достигали крайне немногого. И только в союзе с церковью они стали проникать в многочисленные области общественной жизни, кипящей за воротами их «дворов»[195].
Тем не менее в период между XIII и XVIII столетиями европейским государствам постепенно удалось монополизировать единственную функцию — военного насилия. Однако в XVIII в. эта функция перестала быть единственной. К 1700 г. государства потребляли около 5 % ВНП в мирное время и 10 % — в военное[196]. Но к 1760 г. эти показатели выросли соответственно до 15 и 25 %, а к 1810 г. — до 25 и 35 %. На данный период армии охватывали порядка 5 % всего населения. По данным за 1810 г. эти показатели идентичны, согласно расчетам М. Манна, показателям по двум мировым войнам XX в. и самым высоким показателям в наши дни — т.е. по Израилю и Ираку.
Подобные данные и сравнения позволяют, пишет Манн, правильно оценить масштаб преобразований в XVIII в. Постепенно государства вторглись в жизнь своих подданных, обложив их налогами, воинской повинностью. Государства превращались в клетки, прутья которой ограничивали свободу его подданных. Теперь массы больше не могли оставаться политически индифферентными, как в прошлом. Этому способствовало развитие капиталистического гражданского общества, которое в Европе и Северной Америке неуклонно сопровождалось подъемом современного государства. Граждане государств — мужчины, буржуазия и господствующие религиозные и этнические группы, а затем женщины, крестьянство, рабочий класс и меньшинства — требовали изменения условий жизни в своих клетках: требовали политического гражданства и выражали новые националистические идеологии.
В XIX в. внешние войны немного утихли, но гражданство и развитие промышленного капитализма породили потребность в новых государственных функциях для набирающих силу гражданских обществ. Сперва государства стали обеспечивать финансовую поддержку основных систем коммуникации, а затем систем всеобщего образования. И то и другое способствовало сплочению ряда гражданских обществ, в какой-то мере уже ограниченных территорией государств. Далее в рамках государства были созданы различные институты социального обеспечения, включая здравоохранение и проч. Соединенные Штаты Америки по сравнению с большинством европейских стран запаздывали с национальной интеграцией, поскольку это был большой континент, переживший гражданскую войну и имевший в то время весьма слабую федеральную власть. Массовые войны XX в. способствовали распространению национализма, углублению экономического планирования и развитию национальных систем всеобщего благосостояния. Благодаря компромиссам, достигнутым в сфере классовой борьбы, гражданство стало не только политическим, но и социальным[197].
Расширение политического гражданства и появление гражданства социального пришлось на период, охвативший все начало XX в. Именно в это время (и большей частью в Европе), подчеркивает М. Манн, зародились первые настоящие нации-государства.
Особенно сильная и внезапная волна возникновения государств-наций прокатилась по всем континентам после 1945 г. На сегодняшний день существование даже старейших из таких государств еще не превысило средней продолжительности человеческой жизни; в большинстве же своем они куда более юны, а многие еще только борются за право родиться.
Манн пишет, что в последней четверти XX в. национальные государства испытывали неолиберальные и транснациональные превращения. И это соответствует подлинной природе государства: «Общество, взятое извне, никогда не было просто национальным. Оно было также транснациональным, т.е. включало в себя отношения, которые свободно простирались за национальные границы. И еще оно было геополитическим — включающим в себя отношения между национальными единицами. Транснациональные отношения возникли не в “постсовременный” период, — они накладывали ограничения на суверенитет государств всегда и везде. Геополитические отношения ограничивают суверенитет тех государств, которые связаны взаимными обязательствами и соглашениями, и еще более неотвратимо — суверенитет государств более слабых»[198].
Ни капиталистическая экономика, ни современная культура никогда в сколько-нибудь значительной степени не сдерживались национальными границами. Транснациональный характер капитализма особенно ярко проявлялся на ранней, промышленной стадии его развития, которая отличалась практически свободным движением труда и капитала и тем, что зоны наиболее бурного развития приходились на приграничные или граничащие друг с другом области, такие, как страны Бенилюкса, Богемия и Каталония. В 1880—1945 гг. промышленность переживала национальную фазу развития, но при этом финансовый капитал, как правило, всегда оставался в значительной мере транснациональным. «Гражданское общество» того времени ощущало свою культурную принадлежность не просто к «Англии», «Франции» или «Испании», и даже не в первую очередь к ним. Его общностью также были «христианство», «Европа», «Запад» и «белая раса». Культурные артефакты, такие, как «романтическое движение», «реалистический роман», «викторианский» стиль мебели, симфонический оркестр, опера и балет, «модернизм» в искусстве и дизайне, а теперь еще и мыльные оперы, джинсы, музыка и постмодернистская архитектура, — все это также имело широкое, транснациональное распространение. Национальный суверенитет всегда ограничен, с одной стороны — капиталистическим, а с другой — культурным транснационализмом[199].
После 1945 г. экономический и культурный транснационализм, безусловно, вырос в еще большей степени. Капитализм, отмечает Манн, превратился в «капитализм казино», чьи денежные ресурсы быстро распространяются по миру через сложную сеть институтов, которые частично ускользают от государственного экономического планирования, а частично придают ему «интернациональный» характер. Массовые перемещения и электронные средства массовой информации почти подтвердили известные пророчества о возникновении «всемирной деревни». Капитализм и культура сливаются в то, что называют «постсовременным гиперпространством», охватывающим мир безотносительно национальностей и территорий, раздробленных, но объединяемых капиталистической логикой извлечения прибыли. Европа, эта небольшая, густонаселенная зона с очень похожими друг на друга странами, пронизана им и приведена к общему знаменателю в совершенно особой степени.
Размышляя о судьбе национального государства, М. Манн приходит к следующим выводам. Государства приобретают важную роль в современном мире, чтобы оказать человечеству пять услуг практического значения: 1) они могут вести массовые, подчиняющиеся единым законам войны; 2) они обеспечили милитаризм и капитализм инфраструктурами коммуникаций; 3) они превратились в средоточие политической демократии; 4) вторгаясь в приватную сферу, они гарантируют соблюдение гражданских прав; 5) они создали макроэкономическое планирование. Все пять функций связаны между собой и тесно вплетены в развитие современного гражданского общества.
Разберем еще одну концепцию, принадлежащую английскому историку Эрику Хобсбауму, автору многих известных работ по национализму, в том числе «Нации и национализм после 1780 г.» (1990, в рус. пер. 1998).
Национализм, с точки зрения Хобсбаума, явление мирового значения, но при этом по историческим меркам явление довольно недавнее. Хобсбаум предпринимает попытку написать историю национализма в контексте мировой истории. В этом он исходит из положения, которое уже не раз подчеркивалось в нашем пособии и разделяется многими специалистами: нации вовсе не являются «столь же древними, как сама история», «современный смысл слова не старше XVIII века»[200].
По мнению Хобсбаума, крайне сложно дать четкое определение нации и попытаться выявить строгие отличия нации как общности от иных общностей, имевших место в истории. Хобсбаум останавливается на определении нации как «всякого достаточно крупного человеческого сообщества, члены которого воспринимают себя как нацию»[201].
В работе Хобсбаума можно найти элементы разнообразных объяснений национализма как явления новой истории. Экономика присутствует в нем наряду с политикой, проблемы языка сочетаются с анализом традиций. Национализм для Хобсбаума — народное чувство и движение, но это и деятельность государств и правящих элит. Нация появляется лишь в современную эпоху, но предшествуют ей протонация[202] и свойственный ей протонационализм. Автор тщательно прослеживает этапы развития национализма и влияние на него мировой экономики.
Но для нас прежде всего интересно, как Хобсбаум рассматривает вопрос о роли государства в национальной консолидации. Отметим, в частности, что этой проблеме в книге уделено основное внимание. Он как бы реконструирует историю построения наций. В XIX в. жители европейских стран стали вступать в регулярный контакт с национальным государством и его агентами. Наиболее наглядными примерами этого была регистрация подданных с помощью переписей, посещение начальной школы и призыв на военную службу. Там же, где существовала гражданская альтернатива церковным обрядам жизненного цикла, люди встречались с представителем государства и в самых глубоких проявлениях своей частной жизни. С точки зрения государств и правящих классов возникали две проблемы. Первая — технико-административная: каким образом каждый гражданин мог быть напрямую связан с правительством. Средством такой связи выступала грамотность на национальном языке, первое время хотя бы среди многочисленных государственных служащих. Вторая проблема была политической — как обеспечить преданность граждан, их идентификацию со страной и правящей системой. До этого времени государство общалось со своими подданными через посредников — религиозные власти, местных правителей, а иногда и автономные общины и корпорации. В последней трети XIX столетия стало ясно, что демократизация или по крайней мере неограниченное цензом участие граждан в выборах неизбежно. Все традиционные гарантии преданности населения своим правителям — династическая легитимность, божья воля, историческое право и преемственность власти, религиозное сплочение — были серьезно ослаблены. В эпоху революций, либерализма, национализма, демократизации и подъема рабочего движения ни одно правительство не могло чувствовать себя спокойно. Оно должно было обратить своих подданных в «гражданскую религию» до того, как это сделали бы его соперники. Национализм, независимый от государства, мог превратиться в необыкновенно мощный козырь правительств, если бы чувства подлинной, экзистенциальной идентификации с «малой родиной» были перенесены на страну в целом. Став «народом», граждане страны обретают общую память, знаки и символы, общих персонажей. Государства стремились усилить патриотизм символами «воображаемой общности» независимо от того, где и когда они возникли. В ряде случаев государства просто «изобретали традицию»[203].
Согласно Хобсбауму, многие национальные церемонии и символы являются неоспоримо современными, несмотря на используемые элементы старинной народной культуры. Они сознательно конструируются или по инициативе государства, или благодаря деятельности национальных активистов.
у. При этом ученый не игнорирует донациональную историю. Понятие «протонация» используется им в отношении периода до Французской революции. Современные нации отличаются по размеру и своей природе от действительных общин, с которыми люди отождествляли себя на протяжении почти всей своей истории. Они как бы заполняют пустоту, образовавшуюся разложением реальных сообществ. Историк задает вопрос: «Почему, утратив реальную общинность, люди склонны воображать именно такой тип компенсации?». Согласно Хобсбауму, во многих частях мира государства и национальные движения могли мобилизовать уже существовавшее чувство коллективной принадлежности, причем это чувство присутствовало на макрополитическом уровне, подходящем для современных государств и наций. «Протонациональными» связями Хобсбаум считает, во-первых, народные формы идентичности, выходящие за пределы пространства повседневной жизни людей, во-вторых, политические связи избранных групп, непосредственно ассоциированных с государством. Такие связи могли быть потенциально распространены на более широкую общность, «нацию» в современном понимании слова.
При изучении истории и теоретического обоснования политического национализма особый интерес представляет работа Э. Хобсбаума «Принцип этнической принадлежности и национализм в современной Европе». В этой статье английский историк обращается к сопоставлению национализма и этничности, которые часто отождествляются, прослеживает отличия, исследует взаимовлияние.
Прежде всего автор пытается разграничить поля национализма и этничности, акцентируя внимание на политическом характере именно национализма как собственно политического течения. При этом он указывает на то, что в XX в. принцип этнической принадлежности также приобретает политическую окраску.
Хобсбаум обращается к словам Эрнеста Ренана из его знаменитой лекции «Что такое нация?» (1882 г.): «Забвение истории или даже ее искажение является важным фактором формирования нации, в силу чего прогресс исторического исследования часто представляет опасность для национальности».
Как историк, пишущий об этнической принадлежности или национализме, Хобсбаум говорит о том, что он невольно совершает политическое или идеологическое подрывное вмешательство в предмет. Задача Хобсбаума в данной работе — отделить национализм от принципа этнической принадлежности, обозначив политическое содержание первого. «Зачем нам нужны два слова, позволяющие провести различие между национализмом и принципом этнической принадлежности, хотя сегодня их так прочно отождествляют? — задается вопросом ученый. — Да потому, что мы имеем дело с различными и поистине несопоставимыми понятиями»[204].
Национализм — это политическая программа и по историческим меркам явление довольно недавнее. Национализм, либо, если пользоваться более ясным выражением XIX в., «принцип национальности», исходит из «нации» как данности — точно так же, как демократия исходит из «народа» как данности. Сам по себе «принцип национальности» ничего не говорит нам о том, что составляет подобного рода нацию, хотя с конца XIX в. и даже раньше он все более последовательно облекался в этноязыковую терминологию[205].
Политическая программа национализма состоит в том, что группы, определяемые как «нации», имеют право формировать территориальные государства того стандартного образца, который утвердился со времен Французской революции. На практике националистическая программа обычно выражается в осуществлении самостоятельного контроля над территорией максимально большой протяженности с четко установленными границами, занимаемой однородным населением, которое и представляет собой значимое единство граждан. Иными словами, здесь действует принцип: «Каждой нации — государство, и только одно государство для целой нации». В таком государстве либо господствует, либо пользуется привилегированным официальным статусом единый язык, т.е. язык соответствующей «нации».
«Принцип национальности» сам по себе ничего не говорит о том, что составляет подобного рода нацию, однако в XIX в. он все более последовательно облекался в этноязыковую терминологию. Тем не менее, как отмечает Хобсбаум, ранние версии принципа национальности — революционно-демократические и либеральные — имеют иную основу. Ни язык, ни этническая принадлежность не имели значения для революционного национализма, основную из сохранившихся версий которого представляют США. Классический либеральный национализм XIX в. был противоположен нынешним попыткам утвердить этническую идентичность посредством сепаратизма, «его цель заключалась в расширении масштаба социального, политического и культурного единства людей, то есть скорее в объединении и расширении, а не в ограничении и обособлении»[206].
Следует отметить, что согласно Хобсбауму, принцип этнической принадлежности не несет в себе ничего программного и еще в меньшей степени является политическим понятием. В определенных обстоятельствах ему приходится выполнять политические функции, и тогда он может оказаться связанным с какой-то программой, включая националистическую или сепаратистскую. У национализма есть много веских оснований желать, чтобы его отождествляли с принципом этнической принадлежности, — хотя бы потому, что он обеспечивает «нацию» исторической родословной, которая в подавляющем большинстве случаев у нее, безусловно, отсутствует.
«Он делает это по крайней мере в регионах с древней письменной культурой, вроде Европы, где в течение долгих эпох у этнических групп сохраняются те же названия, хотя, быть может, они описывают весьма разные и изменяющиеся виды социальной реальности. Принцип этнической принадлежности, на чем бы он ни основывался, — пишет историк, — это легкий и четкий способ выражения истинного чувства групповой идентичности, которая связывает всех «нас» потому, что подчеркивает наше отличие от «них». А что у «нас» на самом деле общего, помимо того, что «мы» — не «они», — это не так ясно. В любом случае, принцип этнической принадлежности выполняет роль одного из способов, позволяющих наполнить пустые емкости национализма»[207].
В целом в Европе этническая политика трансформируется в националистическую из желания контролировать государственную политику: это национальный сепаратизм и национальная ксенофобия, т.е. противостояние чужакам посредством создания «нашего» собственного государства и противостояние им посредством исключения их из «нашего» уже существующего государства.
Иными словами, национализм относится к области политической теории, а принцип этнической принадлежности — к социологии и социальной антропологии. Он может быть связан с вопросами государства или другой формы политической организации, а может не иметь к ним отношения. Порой он приобретает политический аспект, но отнюдь не специфические черты этнически окрашенной политики. Все, что для него требуется, — это чтобы политический ярлык, каким бы он ни был, с особой силой взывал к членам этнической группы.
Возникает вопрос: почему в современном мире этническая политика трансформируется в националистическую? Согласно Хобсбауму, такая трансформация принимает две формы, между которыми мало или вовсе нет ничего общего, кроме потребности или желания контролировать государственную политику: это национальный сепаратизм и национальная ксенофобия, т.е. противостояние чужакам посредством создания «нашего» собственного государства и противостояние им посредством исключения их из «нашего» уже существующего государства.
Ученый предлагает следующую трактовку этой ситуации. «У волны националистического сепаратизма, — пишет он, — в сегодняшней Европе есть конкретная историческая причина. Настала пора пожинать плоды Первой мировой войны. Бурные события 1989—1991 гг. — это события, вызванные в Европе и, я склонен добавить, на Ближнем Востоке крахом многоэтничных Австро-Венгерской, Османской и Российской империй в 1917— 1918 гг. и характером мирных послевоенных решений относительно пришедших им на смену государств. Если хотите, сутью этих решений являлся план Вильсона по разделу Европы на доязыковые территориальные государства — проект столь же опасный, сколь и непрактичный, и реализуемый разве что за счет насильственного массового выселения, принуждения и геноцида, за которые впоследствии пришлось расплачиваться. Разрешите добавить, что ленинская теория наций, на основе которой в дальнейшем был создан СССР (и Югославия), по сути была таким же проектом, хотя на практике — по крайней мере в СССР — она дополнялась австромарксистским пониманием национальности как некоего выбора, сделать который имеет право каждый гражданин по достижении шестнадцати лет, каковы бы ни были его корни»[208].
Согласно Хобсбауму, существуют веские основания для того, что принцип этнической принадлежности — что бы он собою ни представлял — должен обрести политический смысл в современных многоэтничных обществах, которые, как правило, принимают форму диаспоры, составленной большей частью городскими гетто, провоцируя резкое умножение случаев трений между этническими группами. Выборная демократия порождает готовый механизм, позволяющий меньшинствам, как только они научатся действовать как группа и достигнут концентрации, достаточной для успеха их кандидатов на выборах, эффективно бороться за свою долю в централизованных ресурсах. Таким образом, группы, организованные по принципу гетто, обретают большой общественный потенциал. В то же время как по политическим, так и по идеологическим причинам, а также ввиду перемен в экономической организации, атрофируется механизм ослабления межэтнической напряженности посредством выделения разным группам строго ограниченных ниш. Теперь они конкурируют не за сопоставимые доли ресурсов («раздельные, но равные», как это называлось прежде), а за одни и те же ресурсы на одном и том же трудовом, жилищном, образовательном и иных рынках. И в этом соревновании самым мощным доступным оружием, по крайней мере для привилегированных групп, оказывается групповой нажим с целью добиться особого покровительства и привилегий («утвердительное действие»). Там, где участие в выборах по какой-то причине невелико, ослабевает традиционная массовая поддержка, как у американской демократической и британской лейбористской партий, политики уделяют повышенное внимание меньшинствам, среди которых этнические группы являются лишь одним из вариантов. Мы даже можем наблюдать, как для политических целей искусственно создаются псевдоэтнические группы, например британские «левые» пытаются квалифицировать всех иммигрантов из «третьего мира» как «черных», чтобы придать им больше веса в структурах лейбористской партии, за которую большинство из них голосует. Так что учрежденные «черные секции» партии теперь будут включать в себя выходцев из Бангладеш, Пакистана, Вест-Индии, Индии и Китая.
Однако по сути своей этническая политизация не носит инструментального характера. «Сегодня в очень большом масштабе, — пишет Хобсбаум, — мы наблюдаем возврат от общественной идентичности к групповой. А этот процесс не обязательно имеет политический характер. Возьмем, к примеру, известную ностальгию по “корням”, вследствие которой дети ассимилированных советских и англизированных евреев вновь находят утешение в ритуалах своих предков. Порой, когда такие факты расценивают как политические, это делается в силу пристрастия к семантическим новшествам, как в случае с фразой “личное есть политическое”. Тем не менее они неизбежно имеют и политическое измерение»[209].
Продолжая анализ политологического содержания национализма, Хобсбаум в работе «Нации и национализм после 1780 г.» пишет о такой разновидности национализма, как движение политического антисемитизма, которое появилось в последние два десятилетия XIX в., особенно в Германии, Австрии и Франции. «Неопределенность статуса и ненадежное положение широких слоев, занимавших место между массой людей ручного труда и представителями верхних классов, скромные средние слои воспринимали как свою ущемленность и пытались компенсировать притязаниями на уникальность и превосходство, которым якобы кто-то угрожал. Это определило восприимчивость новых средних слоев к идеям воинствующего национализма. Его можно определить почти как реакцию на эти угрозы — со стороны рабочих, национальных государств и индивидов, иммигрантов, капиталистов и финансистов, столь охотно отождествляемых с евреями, которые к тому же воспринимались и как революционные агитаторы»[210].
Таким образом, среди нижних слоев национализм переродился из концепции, связанной с либерализмом и левым движением, в империалистическое и ксенофобское право и даже радикально правое движение.
Идентификация нового национализма с государством, согласно Хобсбауму, была необходима националистической мелкой буржуазии и низшим слоям средних классов. Если же у них еще не было своего государства, то достижение национальной независимости должно было обеспечить им положение, которое они считали заслуженным[211].
Значительный вклад в развитие теоретического изучения национализма в современном мире принадлежит Ханне Арендт — одному из крупнейших политических философов XX в.
Арендт, Ханна (1906—1975) — немецко-американский философ, одна из наиболее крупных представительниц современной политической философии. Родилась в городке Линден под Ганновером в либеральной еврейской семье. Первоначальное классико-филологическое и теологическое образование получила в Кенигсберге и Берлине (лекции по теологии у Р. Гвардини). В 1924 г. продолжила обучение в Марбурге: помимо классической филологии и теологии (у Бультмана) Арендт занимается философией у М. Хайдеггера. В 1928 г. Арендт защищает в Гейдельберге под руководством К. Ясперса диссертацию о понятии любви у Августина. В 1929 г. вместе со своим первым мужем Гюнтером Штерном (известным философской общественности под именем Гюнтер Андерс) переселяется в Берлин. В 1933 г. эмигрирует в Париж, где знакомится с Беньямином. В 1941 г., спасаясь от нацистов, переезжает вместе со своим вторым мужем Генрихом Блюхером в Нью-Йорк. В 1946—1949 гг. — главный редактор издательства Schocken Books. С 1963 г. — профессор университета Чикаго, с 1967 г. — профессор Новой школы социальных исследований в Нью-Йорке. Опубликованы следующие сочинения X. Арендт и книги о ней: Истоки тоталитаризма. М.: Центр-Ком, 1996; Vita activa, или О деятельной жизни. СПб.: Алетейа, 2000; The Human Condition. L., 1958; On Revolution. L., 1963; On Violence. N.Y., 1970; The Life of Mind, Vol. 1: Thinking. N.Y., 1971; Vol. 2: Willing. N.Y., 1977/1978; J. Habermas. Hannah Arendts Begriff der Macht//Philosophisch-politische Profile, Fr. /М. 1981; S. Benhabib. Judgment and the Moral Foundations of Politics in Arendts Thought// Political Theory. 16/1. 1988; S. Dossa. The Public Realm and the Public Self. The Political Theory of Hannah Arendt. Waterloo, 1989.
Исходный пункт рассуждений X. Арендт — опыт разрушения политической сферы тоталитарными режимами; отсюда центральный вопрос политической философии Арендт — предпосылки и условия собственно политического действия. Ранние работы Арендт посвящены анализу феномена политического господства, а в центре ее позднего труда — «The Human Condition» — теория политического действия.
В «Истоках тоталитаризма» (1951) в качестве центральной категории анализа феномена тотального господства выступает понятие зла. Тоталитаризм понимается как кризисный феномен современных обществ. В связи с этим фашизм и сталинизм трактуются как структурно идентичные явления. Утрата деятельностной компетенции субъектами, действующими в условиях тоталитарного государства, разрушение сферы политического есть абсолютно злое. В той мере, в какой мы имеем дело с абсолютно злым, мы имеем дело с бездумным и лишенным способности суждения индивидом — последний не способен даже нести ответственность за свои поступки. Преступление в этих условиях не подлежит ни прощению, ни наказанию, поскольку его субъекты не в силах осознать свою вину (эту мысль Арендт активно проводила в 1963 г. во время процесса по делу нацистского палача Эйхмана в Иерусалиме). Тоталитарные режимы суть воплощения абсолютно злого в той мере, в какой они ликвидируют человека как политического субъекта. Необходимый признак тоталитарных режимов — организация системы политического террора (концентрационные лагеря создавались как национал-социализмом, так и большевизмом).
Одна из тем, к которой обращается X. Арендт, — современный национализм и судьба национальных меньшинств в ситуации кризиса национального государства. Этой теме посвящен специальный раздел в ее фундаментальном труде «Истоки тоталитаризма».
Ключевые вопросы данной работы: национальные меньшинства — их судьба, роль и место в современном политическом пространстве; проблема безгосударственности и так называемых безгосударственных лиц; национальное государство, его настоящее и будущее, попытки решения проблем национальных меньшинств и людей без гражданства, без государства; право, закон и полицейский порядок, ассимиляция, репатриация, депортация и др.
Тема о национальных меньшинствах, затронутая X. Арендт, органично вписывается в общее поле тематики национализма. Но в XX в. она приобрела особенно острое политическое звучание в связи с происходившими событиями, их масштабностью и исторической тяжестью: национально-освободительными движениями, Первой мировой войной и в результате переделом европейского пространства и кризисом национального государства как института.
Аренд отмечает, что современное господство силы, которое превращает национальный суверенитет в издевку, за исключением суверенитета государств-гигантов, рост империализма и пандвижений подорвали устойчивость системы европейского национального государства извне. Однако ни один из этих факторов не вытекал прямо из традиции и институтов самих национальных государств. Их внутренний распад начался только после Первой мировой войны с появлением меньшинств, сотворенных мирными договорами, и постоянно растущего повстанческого движения — детища революций[212].
Центр политических и национальных проблем и пересечений — Восточная Европа. Казалось бы, передел территории произошел, и необходимо решать вопрос о новых государствах. Однако при всей своей очевидности и необходимости этот вопрос, согласно Арендт, не может быть решен: принцип нации-государства неприемлем для данного региона, о чем с очевидностью говорит демографическая карта Европы.
Вопрос о национальной и государственной упорядоченности должен быть решен и решался. Но с каждым шагом в сложившуюся и казавшуюся неразрешимой ситуацию вносилась все большая путаница и сумятица. Наконец, Лигой Наций были приняты Договоры о национальных меньшинствах.
«Договоры смешали множество разных народов в единых государствах, — пишет Арендт, — назвали кого-то из них “государственным народом” и возложили на него управление, молчаливо полагая, что какие-то другие народы (как словаки в Чехословакии или хорваты и словенцы в Югославии) будут равными партнерами в правительстве (каковыми они, конечно, не стали), и с равной произвольностью создали из остальных третью группу народностей, названных “меньшинствами”, тем самым добавив ко многим нагрузкам новых государств тяжесть соблюдения особых административных положений для части населения»[213].
Так появилось понятие «меньшинства», с которым на определенном отрезке истории связывали надежды на решение национальных проблем в послевоенной Европе.
Национально-освободительные движения в Восточной Европе сыграли свою роль в будущей национальной неразберихе. Арендт сравнивает эти национально-освободительные движения с рабочими движениями на Западе. Оба типа движений представляли «неисторические» слои европейского населения и оба боролись за признание и участие в общественных делах. Поскольку целью было сохранение status quo в Европе, постольку казалось неизбежным обеспечение национального самоопределения и суверенитета всем европейским народам. Иное означало бы, что часть их была бы обречена на положение колониальных народов и введены колониальные методы в европейские дела.
Однако в Европе на передний план вышли национальные проблемы европейского населения, которые на протяжении длительного времени оставались без решения. Арендт пишет, что «Европой управляла система, которая никогда не брала в расчет или не отзывалась на потребности по меньшей мере 25 % ее населения. Этого зла, однако, не излечило учреждение государств-преемников Австро-Венгрии, потому что, по грубой оценке, около 30 % из 100 млн их жителей были официально признаны исключением, которых специально должны были защищать договоры о меньшинствах. При более точном подсчете эта цифра составляла 50 % общего населения Восточной Европы»[214].
Хуже всего было даже не то, что такая ситуация сама собой вызывала неверность народностей навязанному им праву, а у правительства — необходимость подавлять свой народ как можно эффективнее, а то, что национально ущемленное население было твердо убеждено, будто истинную свободу, подлинное освобождение и настоящий суверенитет можно получить только вместе с полным национальным освобождением.
Представители великих наций очень хорошо знали только то, что меньшинства в национальных государствах раньше или позже должны быть либо ассимилированы, либо ликвидированы. И не имело значения, двигали ли ими гуманные намерения защищать расколотые народности от преследования или же политические расчеты заставляли их противиться двусторонним договорам между заинтересованными государствами и странами, где данные меньшинства составляли уже большинство (ведь, в конце концов, немцы были сильнейшим из всех официально признанных меньшинств — и по численности, и по экономическому положению), — эти представители не желали, да и не могли опрокидывать законы, на которых стоят национальные государства.
Ни Лига Наций, ни договоры о меньшинствах не помешали бы новообразованным государствам более или менее насильственно ассимилировать свои меньшинства. Сильнейшим фактором, противодействующим ассимиляции, была численная и культурная слабость так называемых государственных народов. Русское или еврейское меньшинство в Польше не чувствовало превосходства польской культуры над своей собственной и на них не производил особенного впечатления факт, что поляки составляли приблизительно 60 % населения Польши[215].
Одним из самых трудных аспектов проблемы восточноевропейских национальностей (более трудным, чем малые размеры и огромное число требующих внимания народов в «поясе смешанного населения») был межрегиональный характер национальностей, которые в случае, если они ставили свои национальные интересы над интересами соответствующих правительств, представлялись последним очевидной угрозой для безопасности их стран.
Действительное значение договоров о меньшинствах заключается не в их практическом применении, а в самом факте, что они были приняты международным органом — Лигой Наций. Меньшинства существовали и раньше, но меньшинство как постоянный институт, признание того, что миллионы людей живут вне нормальной правовой защиты и нуждаются в дополнительных гарантиях своих простейших прав каким-то внешним органом, что это состояние не временное и договоры нужны, дабы установить некий продолжительный modus vivendi, — все это было чем-то новым, безусловно, не встречавшимся в таком масштабе в европейской истории.
Договоры о меньшинствах констатировали то, что до того времени только подразумевалось в действующей системе национальных государств, а именно, что лишь люди одинакового национального происхождения могут быть гражданами и пользоваться полной защитой правовых институтов, что лицам другой национальности требуется какой-то исключительный закон, пока (или если) они не будут полностью ассимилированы и оторваны от национальных корней своего происхождения.
X. Арендт отмечает, что опасность такого развития была внутренне присуща структуре национального государства с самого начала. Но в той мере, в какой становление национальных государств совпадало с формированием конституционного правления, они всегда представляли закон, опирались на правление закона, противопоставляемое правлению произвольной администрации и деспотизму. Поэтому когда нарушилось шаткое равновесие между нацией и государством, между национальными интересами и правовыми институтами, разложение правовой формы правления и организации народов пошло с ужасающей быстротой[216].
Во время появления договоров о меньшинствах в их пользу могло быть и было сказано, как бы в порядке извинения, что стареющие нации имели конституции, которые скрыто или явно (как в случае Франции) основывались на принципе прав человека, что если даже внутри их границ находились другие народности — для них не нужны были никакие дополнительные законы и что только в новосозданных государствах-преемниках принудительное проведение в жизнь прав человека было временно необходимым в качестве компромиссной и исключительной меры.
Все это было иллюзией. И конец ей, согласно Арендт, положило появление безгосударственных людей.
Дело в том, что меньшинства были только наполовину безгосударственными; юридически они принадлежали к какому-то политическому институту, даже если нуждались в дополнительной защите в форме специальных договоров и гарантий. При этом некоторые вторичные права, такие, как право говорить на своем языке и оставаться в своем культурном и социальном окружении, были в опасности и незаинтересованно охранялись каким-то внешним органом. Но другие, более элементарные и основные права, например право на выбор места жительства и работу, оставались неприкосновенными.
Создатели договоров о меньшинствах не предвидели возможности массовых перемещений населения или проблемы «недепортируемого» народа, потому что на земле не было страны, в которой он пользовался бы правом проживания. Меньшинства еще можно было считать исключительным явлением, свойственным определенным территориям, отклонившимся от нормы. «Этот аргумент всегда был соблазнительным, — пишет Арендт, — ибо оставлял в неприкосновенности саму систему. В известном смысле он пережил Вторую мировую войну, после которой миротворцы, убедившиеся в бесполезности договоров о меньшинствах, начали “репатриировать” как можно больше национальностей в попытке разобрать на составные части беспокойный “пояс смешанного населения”. И эта крупномасштабная репатриация не была прямым результатом катастрофического опыта, сопровождавшего договоры о меньшинствах; скорее она выражала надежду, что такой шаг окончательно решит проблему, которая в предыдущие десятилетия принимала все более грозные размеры и для которой просто не существовало международно признанной и принятой процедуры, — проблему людей без государства»[217].
Арендт характеризует безгосударственность как новейшее массовое явление в современной истории, как существование некоего нового постоянно численно растущего народа, состоящего из лиц без государства, как самую симптоматичную группу в современной политике. Безгосударственность представляла собой проблему более трудноразрешимую практически и более грозную по отдаленным последствиям, чем просто проблема меньшинств.
Сложно определить какую-то одну причину возникновения проблемы безгосударственности. С конца Первой мировой войны практически каждое политическое событие неуклонно добавляло новую категорию лиц к тем, кто жил вне защиты закона, причем ни одна из этих категорий, независимо от того, как менялось первоначальное стечение обстоятельств, никогда не могла возвратиться в нормальное состояние.
Согласно Арендт, «ни один из парадоксов современной политики не скопил в себе столько ядовитой иронии, как расхождение между стараниями благонамеренных идеалистов, упрямо отстаивающих “неотчуждаемость” тех прав человека, коими наслаждаются лишь полноправные граждане самых процветающих и цивилизованных стран, и действительным положением бесправных людей. Оно упрямо ухудшалось, пока лагерь для интернированных не стал рутинным решением проблемы местопребывания “перемещенных лиц”»[218].
Изменилась и терминология, применяемая к безгосударственным. Термин «безгосударственные» по крайней мере признавал факт, что данные лица лишились защиты своего правительства и нуждались в международных соглашениях для обеспечения своего правового статуса. Распространившийся после войны термин «перемещенные лица» изобрели во время войны, выразив стремление раз и навсегда ликвидировать безгосударственность, просто игнорируя ее существование.
Какими же последствиями обернулось такое решение проблемы безгосударственности, как введение понятие «перемещенные лица»? «Непризнание безгосударственности, согласно Арендт, всегда означает репатриацию, т.е. депортацию в страну происхождения, которая либо отказывается признать будущего репатрианта своим гражданином, либо, напротив, страстно желает вернуть его себе для наказания.
Первый мощный удар национальным государствам в результате наплыва сотен тысяч людей без государства нанесла отмена права убежища, единственного права, что еще числилось символом Прав Человека в сфере международных отношений. Его долгая, освященная обычаями история восходит к самым истокам упорядоченной политической жизни. С древних времен оно охраняло и беглеца, и место его спасения от обстоятельств, в которых люди оказывались вне закона не по своей вине. Но хотя право убежища продолжало действовать в мире, организованном в систему национальных государств, и в отдельных случаях даже пережило обе мировые войны, оно воспринималось как анахронизм и конфликтовало с международными правами государств. Поэтому его нельзя найти ни в одном писаном законе, конституции или международном соглашении.
Вторым сильным ударом, полученным европейским миром от наплыва беженцев, было осознание невозможности избавиться от них или превратить в националов страны-убежища. Изначально все соглашались, что было только два пути решения проблемы: репатриация либо натурализация. Когда опыт первых русских и армянских волн эмиграции показал, что ни один путь не дал существенных результатов, принимающие страны просто отказались признавать безгосударственный статус за всеми новоприбывающими, тем самым делая положение беженцев еще более невыносимым»[219].
Что происходило на самом деле? Серьезные трудности начались, как только были опробованы два общепризнанных средства: репатриация и натурализация. Меры репатриации, естественно, проваливались, когда не находилось страны, куда могли быть депортированы эти люди. Объяснялось это не особым уважением к лицам без государства и не гуманными чувствами стран, наводненных беженцами, а тем, что ни страна происхождения, ни любые другие страны не соглашались принять безгосударственное лицо. Может показаться, что сама недепортируемость этого лица должна была предотвращать его высылку правительством. Но поскольку человек без государства был «аномалией, для коей не существовало подходящей ниши в здании общего права», был, по определению, человеком вне закона, то он полностью отдавался на милость полиции.
Иными словами, государство, настаивая на своем суверенном праве изгонять и высылать, внезаконной природой феномена безгосударственности было втянуто в совершение заведомо незаконных актов. Проблема безгосударственных сплавлялась в соседние страны, а те оплачивали тем же. Идеальное решение проблемы репатриации — вернуть беженца назад, в страну его происхождения, — было успешным лишь в исключительных случаях, потому что, во-первых, нетоталитарную полицию еще сдерживали остаточные этические соображения; во-вторых, лицо без государства точно так же могли выкинуть из его родной страны, как из любой другой; в-третьих, все эти перемещения людей можно было бесконечно продолжать только с соседними странами.
Любая попытка на международных конференциях установить какой-то правовой статус для людей без государства проваливалась, ибо ни одно соглашение не могло заменить территорию, куда в рамках существующего закона следовало бы депортировать чужака. Все дискуссии по проблеме беженцев вращались вокруг одного вопроса: как сделать беженца снова депортируемым? Не нужны были Вторая мировая война и лагеря перемещенных лиц, дабы показать всем, что единственной практической заменой несуществующему отечеству стал лагерь интернированных. В самом деле, уже в 1930-х гг. это была единственная «страна», которую мир предлагал людям без государства.
Политика натурализации тоже не имела успеха. Вся ее система в европейских странах распалась, когда столкнулась с безгосударственными людьми, и точно по тем же причинам, по которым отмерло право убежища. В сущности, натурализация была придатком к законодательству национального государства, которое считалось только с националами, людьми, рожденными на его территории и гражданами по рождению. Натурализация требовалась в исключительных случаях для единичных индивидов, кому обстоятельства позволяли въезжать на иностранную территорию. Вся эта процедура нарушилась, когда встал вопрос о массовом применении натурализации. Ни одна европейская гражданская служба, вероятно, не могла бы справиться с проблемой даже с чисто административной точки зрения. Вместо натурализации, по крайней мере малой доли новоприбывших, эти страны начали отменять более ранние решения о принятии в гражданство частично из-за общей паники и частично потому, что наплыв больших масс новых беженцев действительно изменил и так всегда ненадежное положение натурализованных граждан того же происхождения. Отмена натурализации или введение новых законов, пролагавших путь для массовой денатурализации, потрясали и ту малую веру, что беженцы еще могли сохранить возможность своего устройства в новой нормальной жизни. Отныне надеяться на это было просто смешно, раз ассимиляция в новой стране обернулась мелким обманом или вероломством. Разница между натурализованным гражданином и безгосударственным жителем оказывалась не столь велика, чтобы стоило о ней хлопотать: первому, часто лишенному важных гражданских прав, в любой момент грозила судьба второго. Натурализованные лица в большинстве своем были приравнены к статусу обыкновенных иностранных жителей, и, поскольку эти натурализованные уже потеряли свое предыдущее гражданство, такие меры попросту угрожали безгосударственностью еще одной значительной группе.
«Было почти трогательно видеть беспомощность европейских правительств, — пишет Арендт, — несмотря на осознание ими опасности безгосударственности для их устоявшихся правовых и политических институтов и несмотря на усилия обуздать эту стихию. Взрывных событий больше не требовалось. После того как известное число людей без государства допускали в ранее нормальную страну, безгосударственность распространялась подобно заразной болезни. Не только натурализованные граждане оказывались в опасности возврата к положению безгосударственных, но и условия жизни для всех чужеземцев заметно ухудшались. В 1930-х гг. стало все труднее отличать безгосударственных беженцев от нормальных иностранцев, проживающих в данной стране. Как только правительство пыталось использовать свое право и репатриировать такого нормального иностранного жителя против его воли, он делал все, чтобы спастись, перейдя на положение безгосударственного»[220].
Еще вреднее того, что безгосударственность делала с освященными временем и необходимыми различениями между националами и иностранцами, а также с суверенным правом государств в вопросах национальной принадлежности и изгнания, было ее влияние на структуру правовых национальных институтов, когда растущее число обывателей вынуждено было жить вне юрисдикции этих законов и без защиты каких-либо других. Лицо без государства, не имевшее права на местожительство и работу, конечно же должно было постоянно нарушать закон. Над ним висела угроза тюремных приговоров без вины, без совершения преступления. Более того, переворачивалась вся иерархия ценностей, подобавшая цивилизованным странам. Поскольку безгосударственник представлял собой аномалию, для которой не предусмотрен общий закон, то ему было лучше стать аномалией, для которой такой закон предусмотрен, т.е. стать преступником.
Менее надежным и более трудным путем, чтобы подняться из непризнанной аномалии до положения признанного исключения, был путь гения. Подобно тому как закон знает только одно различие между людьми — различие между нормальным обывателем и аномальным преступником, так и конформистское общество признает только одну форму последовательного индивидуализма — гения. Европейское буржуазное общество хотело видеть гения стоящим вне человеческих законов, каким-то священным чудовищем, чья главная общественная функция — порождать возбуждение, и потому не имело значения, если гений действительно был человеком вне закона. Кроме того, потеря гражданства лишала людей не только защиты, но и всякого ясно определенного, официально признанного удостоверения личности. Часть этих проблем решалась, когда человек отличался от всех настолько, чтобы вырваться и спастись из огромной и безымянной толпы бесправных.
Национальное государство, неспособное обеспечить законность для тех, кто потерял покровительство своего прежнего правительства, передавало все такие дела полиции. В Западной Европе это был первый случай, когда полиция получила власть действовать самостоятельно, прямо управлять людьми, т.е. в одной из областей общественной жизни полиция перестала быть простым орудием исполнения и слежения за соблюдением законов, но превратилась в правящий властный орган, независимый от правительства и министерств. Сила полиции и ее свобода от закона и правительства росли прямо пропорционально притоку беженцев. Чем больше доля лиц безгосударственных и потенциально безгосударственных во всем населении страны, тем больше опасность постепенного перерождения ее в полицейское государство.
Арендт утверждает, что тоталитарные режимы, где полиция достигла вершин власти, особенно желали закрепить эту власть путем бесконтрольного господства над значительными группами людей, которые, независимо от преступлений отдельных лиц, в любом случае не пользовались защитой закона.
В заключение Арендт приходит к выводу, что национальное государство не может существовать, если однажды рухнул его принцип равенства перед законом. Без этого правового равенства, которое первоначально было предназначено заменить более старые законы и порядки феодального общества, нация превратится в анархическую массу сверхпривилегированных и ущемленных одиночек. Законы, которые не равны для всех, возвращают вспять — к правам и привилегиям, в чем-то противоречащим самой природе национальных государств. Чем яснее доказательства их неспособности обращаться с безгосударственными людьми как с правовыми субъектами и чем больше объем произвольного управления при помощи полицейских указов, тем труднее для этих государств противиться искушению лишить всех граждан правового статуса и править ими, опираясь на всемогущую полицию[221].
Энтони Смит — автор «Теории национализма» (1971) — капитального труда, обобщившего существовавшие к 1970 г. концепции национализма, а также ряда глубоких исследований. Одна из крупных работ Смита — «Национализм и модернизм» (1998, в рус. пер. 2004).
Интересное политологическое осмысление феномена национализма Смит предлагает в работе «Нации и национализм в эпоху глобализации» (1995)[222].
Смит обращается к рассмотрению гражданского национализма как одного из направлений политического национализма. Согласно Смиту, гражданский национализм не менее жесток и бескомпромиссен, нежели этнический национализм. Гражданский национализм требует в качестве цены за получение гражданства и его преимуществ капитуляции этнической общности и индивидуальности, перемещения этнической религии в приватную сферу, маргинализации этнической культуры и наследия меньшинств в границах национального государства.
Гражданский национализм, как и этнический, может требовать искоренения культуры меньшинств и общностей как таковых, исходя из предположения, разделяемого марксистами и либералами, о равенстве через единообразие, большей ценности «высоких культур» и «великих наций» по сравнению с «низкими» культурами малых наций, или этний. «Назидательная история западных демократий, — пишет Смит, — оказывается столь же требовательной и жестокой — и на практике этнически односторонней, — как и в незападных авторитарных государствах-нациях, поскольку предполагает ассимиляцию этнических меньшинств в пределах национального государства посредством усвоения этнической культуры господствующего большинства. Гражданское равенство уничтожает все ассоциации и организации, которые стоят между гражданином и государством, а идеология гражданского национализма выталкивает все традиционное и неписьменное на обочину общества, в сферу семьи и фольклора. Поступая таким образом, она делегитимирует и девальвирует этнические культуры как коренных меньшинств, так и мигрантов, и делает это сознательно и преднамеренно»[223].
Смит приходит к выводу, что это преднамеренное и открытое очернение культур и обычаев всех групп, кроме доминирующего «гражданского большинства», способствовало возникновению нынешнего кризиса национального государства.
Размышляя о природе национализма и его будущем, Г. Кон в работе «Идея национализма» (1961)[224] приходит к выводу, что возникновение и расцвет национализма как социального и политического явления, естественно, не случаен и, как и многие иные исторические феномены, обусловлен своими причинами. Современный период истории, начиная с Французской революции, согласно Кону, характеризуется тем, что именно в этот период нация требует высшей лояльности человека, и все люди, а не только отдельные личности или группы, проникаются этой лояльностью. Все цивилизации, до современного периода шедшие своими, нередко очень несхожими путями, теперь все больше и больше подчиняются одному высшему групповому сознанию — национализму[225].
Однако, продолжает Кон, для разных периодов истории характерны различные пределы человеческих симпатий. Эти пределы не установлены раз и навсегда, а изменяются под воздействием великих исторических кризисов. Начиная с XIX в. в западном, а в XX в. также в восточном мире границы симпатий определяются национальностью. Быстрый рост населения, распространение образования, повышение роли масс, новая техника информации и пропаганды придали чувству национальности, согласно Кону, такую интенсивность и постоянство, что оно стало восприниматься как выражение чего-то естественного, что существовало и будет существовать всегда. Но пределы симпатий не обязательно должны всегда оставаться такими, какими они есть сегодня. С преобразованием социальной и экономической жизни, с ростом взаимозависимости всех национальностей, сокращением расстояний, с новым направлением образования эти пределы могут включать наднациональные сферы общих интересов и симпатий.
Подобное расширение солидарности, если оно настанет, возможно только в результате борьбы невиданных ранее масштабов. Национализм представляет «корпоративные интересы»: не только политические и экономические, но также интеллектуальные и эмоциональные, отличающиеся небывалой интенсивностью[226]. Так, по сравнению со всемогущей национальностью общечеловеческое представляется как отдаленный идеал или поэтическая мечта, не обладающая плотью и жизненным пульсом.
Но на определенном отрезке истории, продолжает Кон, французская или немецкая нация тоже были не более чем отдаленной идеей. И все же после великой борьбы исторические силы осуществили эту идею. В XVIII в. появилась утопическая идея организации всего человечества, но уровень развития государства и экономики, техники и коммуникаций был недостаточным для решения такой задачи. Сегодня ситуация другая.
Кон завершает свое рассуждение следующим выводом: «Когда-то национализм способствовал личной свободе и счастью, теперь он подрывает их и подчиняет целям своего собственного существования, которое уже не представляется оправданным. Когда-то великая жизненная сила, ускорившая развитие человечества, теперь он может стать серьезной помехой на нути гуманности»[227].
В одной из своих поздних работ — «Vita activa, или О деятельной жизни» (1971) — Ханна Арендт также обращается к вопросу о перспективах национализма как социальной и политической парадигмы.
Арендт начинает с тезиса, что органические исторические теории национализма, в основном центрально-европейского происхождения, все опираются на отождествление нации и существующих между ее индивидами отношений с семьей и семейными связями: «В той мере, в какой общество становится эрзацем семьи, оно требует, чтобы “кровь и почва” были решающими в принадлежности к нации; даже там, где эти идеологии не вполне сформировались, единообразие населения и оседлость становятся собственно критериями образования нации. Что это национально-государственное развитие и возникающая тут национально-социальная солидарность противодействовали нужде и часто предохраняли от худшего, даже доводили дело до сносного социального законодательства, стоит вне сомнения; но столь же несомненно, что все это никак не повлияло на сам процесс экспроприации и отчуждения от мира, ибо “коллективная собственность”, на которой все основано, есть противоречивое в себе самом представление»[228].
Сейчас, согласно Арендт, человечество проходит через последнюю стадию этого процесса. Ее признаки — упадок европейских национальных государств, ограничение Земли в географическом и в хозяйственном аспекте, наконец, возникновение такого человечества, единство которого и не гарантировано политически, и не выведено из гуманистического идеала, но превратилось в простую фактичность, поскольку представителям этого человечества требуется значительно меньше времени, чтобы «слететься» из разных углов земли, чем представителям нации еще несколько лет назад требовалось, чтобы съехаться в столицу. Подобно тому как классовая принадлежность и национальная территория на предыдущих стадиях Нового времени отменила принадлежность к семье, семейную патриархальную собственность, так сегодня род человеческий, человеческий социум заступил на место национально организованного общества, а совокупная поверхность земли заняла место национально ограниченных территорий. Но это взятие земли во владение человеческим родом в целом также не остановит процесс отчуждения от мира, как не остановит он и развязавшие его процессы индивидуальной экспроприации и являющиеся его результатом процессы социального роста. Ибо старое гуманистическое представление о мировом гражданстве остается утопией; никто никогда не сможет стать гражданином мира в том смысле, в каком он гражданин своей отдельной страны. И старое социалистическое представление об общественной собственности и общественном богатстве еще хуже, чем утопия, оно самопротиворечиво, ибо собственность именно то самое и есть, что мое собственное.
Возникновение человеческого рода, в отличие от человечества как регулятивной идеи человеческого достоинства, — завершает свое рассуждение Арендт, — означает не более и не менее как распространение современного общества по всему земному шару, а тем самым распространение социальных феноменов модерна, лишения корней и одиночества массового человека и массовых движений на все страны мира[229].
Среди концепций национализма особое место занимают идеи Бенедикта Андерсона, разработанные им в книге «Воображаемые сообщества» (1983). Он достаточно убедительно доказывает, что национальность и вместе с ней национализм являются особыми культурными артефактами... что сотворение этих артефактов к концу XVIII в. было спонтанной дистилляцией сложного «скрещения» дискретных исторических сил, но стоило лишь им появиться, как они сразу же стали «модульными», пригодными к переносу (в разной степени сознательному) на огромное множество социальных территорий и обрели способность вплавлять в себя либо самим вплавляться в столь же широкое множество самых разных политических и идеологических констелляций[230]. Таким образом, хотя нации социокультурно «сконструированы» и не столь давно по историческим масштабам, они быстро стали самыми универсальными ценностями в политической жизни, причем такими, за которые люди готовы даже умереть.
Нации — это «воображаемые сообщества», но это «воображение» не означает просто фикцию или фабрикацию. Нации как большие группы людей, между которыми невозможны личные связи «короткого» типа, связываются унифицированным воображением, общей для них системой ценностей и верований. Нация в трактовке Андерсона выступает как новый, характерный для современного секуляризированного общества способ связывать воедино, в целостном восприятии, пространство, историю и человеческую солидарность.
Соответственно национализм понимается им как своего рода гражданская религия современного общества, сулящая человеку бессмертие в вечном существовании нации, к которой он себя причисляет в своем воображении.
Андерсон отмечает, что теоретиков национализма часто ставили в тупик следующие три парадокса:
1) объективная современность наций в глазах историка, с одной стороны, и субъективная их древность в глазах националиста — с другой;
2) формальная универсальность национальности как социокультурного понятия, с одной стороны (в современном мире каждый человек может, должен и будет «иметь» национальность так же, как он «имеет» пол), и непоправимая партикулярность ее конкретных проявлений — с другой;
3) «политическое» могущество национализмов, с одной стороны, и их философская нищета и даже внутренняя несогласованность — с другой.
Андерсон связывает возникновение наций и национализма с такими основными факторами, как упадок религии, развитие книгопечатания на народных языках и языковая политика государств.
Век Просвещения и рационалистического секуляризма принес с собой свою собственную современную темноту. Национализм же, как и религия, «обладает магическим свойством обращать случай в судьбу. И мы могли бы сказать вместе с Дебре: “Да, то, что я родился французом, — совершенно случайно; но, в конце концов, Франция вечна”»[231].
Поэтому нельзя говорить, что национализм — это одна из политических идеологий. Он лежит глубже и связан с «широкими культурными системами, которые ему предшествовали и из которых — а вместе с тем и в противовес которым — он появился»[232].
Андерсон также показывает, что подавляющее большинство книг до XVI в. печаталось на «интернациональной» латыни, а в начале XVII в. большинство книг издавалось уже на французском языке. Позднее латынь перестала быть и языком панъевропейской интеллигенции. Во времена Вольтера практически вся переписка велась на родном языке. «Упадок латыни был частным проявлением более широкого процесса, в котором сакральные сообщества, интегрированные старыми священными языками, постепенно все более фрагментировались, плюрализировались и территориализировались»[233].
Одновременно старые династические государства становились все более «национальными», а вместо интернациональных династических браков строились описания «национальных историй».
Наконец, капитализм создал такие «языки-власти» (здесь Андерсон апеллирует к известному понятию «знание-власть» М. Фуко), которые были отличны по типу от прежних административных местных наречий и служили задачам ассимиляции «субнациональностей» и консолидации всех в единую нацию.
Сильным и важным аспектом концепции Андерсона является выделение роли языковой политики. В самом деле, история, в том числе и современная история стран СНГ, которые строят национальные государства, показывает, что в числе главных сфер, в которых происходит, с одной стороны, навязывание единых норм, а с другой — сопротивление этому, является политика в отношении национального языка. Для многих наций наличие общего языка — ключ к единству. Формирование этих наций отчасти выступает следствием процесса языковой стандартизации, в ходе которой региональные диалекты вынуждены уступать место диалекту центра. Если некоторым диалектам все же удавалось выжить, то они могут стать центром альтернативного («субнационального» или «протонационального») сопротивления. Поэтому господствующая нация всегда демонстрирует активное неприятие иных языков и диалектов, и если терпит их, то отводит им роль языков внутрисемейного общения или религиозного культа. С этим связано и обычное для господствующей нации требование, чтобы национальные меньшинства изучали язык большинства и пользовались им в общественной жизни — в административных органах, в суде, при заключении договоров и т.д.
Напротив, меньшинства, если они достаточно сильны и если к тому же они компактно проживают на определенной территории, неизменно стремятся завоевать право пользоваться собственным языком в государственных школах, в правовых документах и при выражении публичных волеизъявлений. Однако нечасто в унитарных национальных государствах язык какого-либо меньшинства признается в качестве второго государственного языка. Обычно он используется дома, в церкви, в частных школах, либо медленно и болезненно утрачивается.
Таким образом, можно сказать, что, согласно Андерсону, соединение капитализма и техники книгопечатания, языковой политики и других культурных факторов сделало возможной новую форму воображаемого сообщества, структура которого создала почву для современной нации и современных форм национализма. Причем нация «воображается» как «сообщество, поскольку независимо от фактического неравенства и эксплуатации, которые в каждой нации могут существовать, нация всегда понимается как глубокое, горизонтальное товарищество. В конечном счете именно это братство на протяжении двух последних столетий дает многим миллионам людей возможность не столько убивать, сколько добровольно умирать за такие ограниченные продукты воображения»[234].
Работа Б. Андерсона «Воображаемые сообщества» написана в духе классической социологической традиции. Центральные понятия и проблематика книги относятся к области фундаментальных интересов социологии. В связи с этим интересно сопоставить рассуждения Б. Андерсона и М. Вебера — одного из выдающихся социологов XX в.
Идеи Макса Вебера по этничности и национализму не были широко известны. Однако Вебер одним из первых дал определение понятия «этническая группа». У него нет специальной крупной работы по этой проблематике, но есть некоторые фрагменты в книге «Хозяйство и общество», опубликованной уже после смерти автора в 1921 г. В этой работе Вебер обращается к определению понятия «национальность»: «С “национальностью”, как и с “народом”, в широко распространенном “этническом” смысле, связано по меньшей мере нормальным образом смутное представление, что в основе того, что воспринимается как “совместное”, должна лежать общность происхождения, хотя в реальности люди, которые рассматривают себя как членов одной национальности, не только иногда, но и весьма часто гораздо дальше отстоят друг от друга по своему происхождению, чем те, кто причисляет себя к различным и враждебным друг другу национальностям... Реальные основы веры в существование “национальной” общности и выстраивающегося на ней общностного действования весьма различны»[235].
В наши дни, согласно Веберу, в век «языковых битв», важнейшее значение имеет «языковая общность», а помимо этого возможно, что основой и критерием «национального чувства» будет результат соответствующего «общностного действования» (т.е. поведения, основанного на эмоционально переживаемом чувстве общности) — образование «политического союза», прежде всего государства.
Таким образом, согласуясь с классическими канонами, Вебер рассматривает «нацию» как «воображаемое сообщество».
Исследователи творчества Вебера упрекают его сегодня в поспешном стремлении перевести проблематику национального в плоскость политических властных образований, прежде всего — государств. При этом все же отмечается, что он справедливо указывает на политический смысл национальных притязаний как на один из важнейших моментов[236].
Эта оценка творчества Вебера важна для понимания специфики именно политического национализма как теоретического направления, научной доктрины. При всем многообразии типов национализма в современном мире Вебер акцентирует внимание на политических основах данного феномена.
«Последние полвека, — пишет С. Баньковская, анализируя творчество Вебера и Андерсона, — в особенности отмечены бурным развитием разнообразных национальных, освободительных, антиколониальных и прочих движений, распадом многонациональных империй и возникновением новых национальных государств. Роль национальных государств как субъектов политической и экономической активности существенно изменилась в современной международной системе; их суверенность становится более относительной с включением в транснациональные и наднациональные международные организации...
Новое качество современного национального государства отнюдь не снижает накала национализма, но заставляет увидеть в нем то, что в классических интерпретациях отступало на второй план. Однако многообразное теоретизирование относительно национальных процессов, представленное в обширной литературе по национализму, в его характеристике неизменно отмечает связь с государственной властью и выполнение им функций политической идеологии. Эта в общем классическая европейская постановка вопроса, продолжение которой... в социологических формулировках Вебера»[237].
В.В. Коротеева отмечает, что, рассуждая о нациях, Вебер анализирует политические аспекты коллективной идентичности: «Если и возможно непротиворечиво определить понятие “нации”, то, по Веберу, не через перечисление эмпирических качеств, якобы присущих всем тем, кто считается членом нации. Если конкретное сообщество называют нацией, то от его членов можно ожидать специфического чувства солидарности, т.е. данное понятие принадлежит к сфере ценностей. Но нет согласия насчет того, какое совместное действие должно произойти из этой солидарности»[238].
Для Вебера нация не идентична с «населением государства». Идея нации подразумевает представление о некоем общем происхождении и существенной, хоть и трудно определимой однородности. В этом отношении она близка к идее этничности. Но для ее существования недостаточно этнической солидарности. В качестве примера Вебер приводит поляков Силезии, ясно воспринимавших свои этнические отличия от немцев, но до некоторого времени не считавших себя членами польской нации. По его утверждению, национальное самосознание в то время не сложилось и у белорусов: они не противопоставляли себя как «нацию» русским. Группа людей при определенных условиях может достичь свойств нации через особый тип поведения, причем за короткое время. Общая цель, стоящая за неоднозначным понятием «нация», находится в сфере политики. Нация — общность чувств, которая адекватно выразится в собственном государстве. Следовательно, нация — общность, которая обычно стремится произвести собственное государство,
«Казалось бы, — пишет Коротеева, — в этом рассуждении Вебер рассматривает нацию как консолидированного коллективного индивида, стремящегося к четко определенной цели. Но как историк и социолог он ищет внутренние деления там, где обыденное сознание видит только тождество. И Вебер удачно формулирует идею о соотношении “дискурса” национализма с политической практикой. Существует шкала разнообразных и сильно изменчивых отношений к идее “нации” среди социальных страт и внутри отдельных групп, которым язык приписывает качество “наций”»[239]. Эта шкала включает подчеркнутое утверждение, подчеркнутое отрицание и, наконец, полное равнодушие. Страты — феодалы, чиновники, предприниматели, интеллигенция — не имеют однородного или исторически постоянного отношения к идее нации. Социологическая типология должна будет проанализировать различные общинные чувства солидарности, их общие свойства и последствия для согласованных действий участников.
Интересную оценку работы Андерсона «Воображаемые сообщества» в контексте формирования современных теорий национализма, подходов к его исследованию и собственно политического понимания этого феномена предложил Дж. Бройи в работе «Подходы к исследованию национализма».
«Андерсон, — пишет Бройи, — начинает свое исследование с вопроса, поставленного в самом названии его книги. Нация — это воображаемое сообщество. Этот особый тип воображения принадлежит современности. Это не значит, что нация противопоставляется «реальным» сообществам; все сообщества — воображаемые. Главное — это понять, как возник именно такой тип воображения»[240].
Для воображения данного типа характерно, что люди представляют себе нацию как ограниченное, построенное на принципе исключения сообщество, полагают, что оно является (или должно быть) суверенным и заслуживает некоторых жертв, в конечном счете даже собственной жизнью. Эти моменты весьма отчетливо перекликаются с приведенными нами выше определениями стержневой доктрины национализма.
Итак, на протяжении всего своего исследования Андерсон развивает взгляды на то, как возникло подобное воображение. Особенно важную роль в этом свете играет опыт культурных и политических элит в колониальных провинциях имперских государств и, в частности, в эпоху и под влиянием капитализма, а также развитие местных языков и того, что Андерсон называет «книгопечатной культурой».
Бройи отмечает, что точка зрения Андерсона справедлива лишь для определенных случаев (для Латинской Америки, британской части Восточной Африки, французского Индокитая), но менее убедительна для других случаев (России, Индии), и у нее были бы серьезные проблемы в применении ко многим случаям в Европе. Причина в том, что позиция Андерсона более уместна там, где существует тесная связь, даже тождество, между группами, развивающими культурные концепции национальности, и группами, которые нередко изначально нацелены на сотрудничество с имперскими государствами, являющимися центрами националистической политики. Позиция Андерсона также более уместна в применении к подчиненным культурным группам, находящимся на периферии больших многонациональных государств, нежели к доминирующим группам, пребывающим в их центре.
С помощью подхода, предложенного Андерсоном, легко объяснить, как могут возникать новые виды идей о сообществах и как они должны упорядочиваться в рамках определенных культурных элит. Однако нельзя объяснить, почему они должны вызывать какой-то отклик у тех, кто стоит у власти или у широких слоев населения. И действительно, можно указать на различные варианты элит, развивающих такие идеи, выстраивающих новые «мифо-символические» комплексы, которые тем не менее остаются в стороне от большой политики и от общественной жизни.
Бройи полагает, что у теории Андерсона есть свои проблемы. Например, в некоторых случаях полноценное националистическое мировоззрение не может сложиться до организации националистического политического движения либо оно должно быть заимствовано извне. Следует отметить, что те, кто организовывал эффективную политику сопротивления деспотизму Османской империи на Греческом полуострове, считали целесообразным говорить об этой политике в понятиях эллинского мировоззрения, которое в основном было сформировано западными европейцами и имело существенное влияние на правительства и общественное мнение Запада.
Получается, что подход, призванный объяснять развитие новых политических идей, не может одновременно давать понимание развития новых политических движений или общественных чувств. «Тем не менее, — продолжает Бройи, — мы в таких идеях главным образом заинтересованы потому, что они становятся политически значимыми. Я также считаю, что если и пока подобные идеи не “закрепятся”, став частью политического движения, представителям которого приходится вести переговоры с властями и создавать себе поддержку в недрах общества, они будут оставаться во многом смутными и отрывочными»[241]. К примеру, среди культурных элит в период между 1800 и 1830 гг. существовали разные концепции немецкой национальности. Точка зрения, с которой Андерсон подходит к национализму, может быть продуктивно использована для понимания того, как развивались эти концепции. Однако в этих концепциях было что-то не от мира сего: они не являлись учениями и не оформились на основе чего-либо большего, чем чисто интеллектуальные принципы. Между тем, как только стало складываться либеральное националистическое движение, стремившееся к тому, чтобы влиять на правительство, укреплять дальше уже имевшиеся институты и находить поддержку в немецком обществе, то националистские концепции сразу приняли более определенную форму, которая впоследствии стала еще прочнее благодаря трудам политических публицистов. Иными словами, националистическое «воображение», став частью политического процесса, изменило свой интеллектуальный характер[242].
Одной из влиятельных концепций возникновения наций и национализма является теория Э. Геллнера. Возникновение и сущность этих феноменов ученый связывает с монополией государства на легитимацию культуры[243].
Геллнер, Эрнест (1925—1996) — профессор социальной антропологии Кембриджского университета, член Британской академии, почетный член Американской академии наук и искусств. Основные работы: Words and Things (1959, рус. пер.: Слова и вещи. Критический анализ лингвистической философии и исследование идеологии (1962); Muslim Society (1981); Nations and Nationalism (1983, рус. пер.: Нации и национализм, 1991); State and Society in the Soviet Thought (1988); Plough, Sword and Book. The Structure of Human History (1988) и др.
Формирование государства-нации Геллнер, как и Андерсон, объясняет глубинным изменением социальных структур. Более конкретно у него речь идет о модернизации, о переходе от традиционного — «агрограмотного» в его терминологии — общества к индустриальному обществу. Это также связывает возникновение наций и национализма со второй половиной XVIII в. Нация есть продукт нового типа разделения труда и нового типа знаний, связанного с промышленным производством.
Государство-нация в период модернизации порождается процессом культурной энтропии, специфическим механизмом которого является школа. Геллнер доказывает, что все современные национальные государства институционализируют и развивают школьную систему, производящую национальную идентичность. Поэтому нация не возникает до появления государства-нации. Национализм есть продукт нации, и его нельзя объяснить какой-то всеобщей ментальной к нему предрасположенностью.
В агрограмотных империях, отмечает Геллнер, отсутствует одно из направлений публичной политики — курс на обязательное школьное образование. И дело не в отсутствии средств, а в отсутствии необходимости такого образования для большинства населения традиционного общества. Школа в качестве института, обеспечивающего передачу стандартного знания, нужна только индустриальному обществу.
Аграрное общество, разбитое на локальные сообщества, способно воспроизводить себя и без школьного образования. В индустриальной цивилизации подвижность рабочей силы постоянно растет. Но эта подвижность в условиях промышленного разделения труда требует от индивидов умения общаться и сотрудничать со многими другими людьми в разных местах и разнообразных ситуациях. Необходимо умение принимать и посылать сообщения, придерживаясь общего кода, прибегая к устному и письменному слову. Для этого и нужна всеобщая система образования. «Гигантская стандартизированная система образования перерабатывает целиком весь человеческий материал, которому предстоит влиться в общество, превращая это биологическое сырье в социально приемлемый культурный продукт»[244].
Поскольку основную заботу о создании и финансировании такой системы берет государство, то оно через нее решает и свои задачи по созданию нации. Нация создается благодаря сокращению культурных различий внутри нее, путем разрушения существующих субкультур, могущих претендовать на звание национальной культуры, а также в результате ряда нововведений, придающих единству нации символические средства.
Процесс этот несколько зависит от политического строя, от отношений между государством и церковью, но в любом случае индустриальные общества должны создавать базу своего существования, доверяя государству через создание и функционирование системы образования монополию на легитимную культуру. Поэтому можно сказать, что национальное государство определяется уже не «по Веберу» — не как учреждение, обладающее монополией на применение легитимного насилия, а как государство-нация: учреждение, обладающее монополией на легитимную культуру в пределах определенной территории.
Поэтому если соглашаться с Геллнером, то нужно сказать, что националисты явно не правы, когда они убеждены и хотят убедить других в древности тех групп людей и тех традиций, которые нации включают в себя. Корни немецкого государства-нации уходят не в страну древних германцев-воинов, а в постепенное развитие металлургии и угледобычи в Руре в XIX в., а начало российского государства-нации — и того позднее: его нужно датировать реформами Александра II. Но националистические идеологи пытаются «натурализовать» существование нации, выводя ее реальность как бы из «почвы» и придавая ей практически вечную сущность. Тем не менее подобная идеология легко находит родство с идеологией государства, понимаемого как выражение нации.
Рассматривая современный подход к исследованию национализма, Дж. Бройи особое внимание уделяет работам Э. Геллнера в контексте иституциональных изменений современного общества. Анализируя подход Э. Геллнера, Дж. Бройи пишет, что ученый в самом общем плане доказал, что культура в современном обществе не только становится обособленной сферой. В условиях мобильного, стремительно меняющегося процесса индустриализации она также способна подготовить основу для идентичности, т.е. выполнить роль, которую более не могут играть социальные структуры. «Прибавьте сюда, — пишет Бройи, — рассуждения Геллнера о том, как индустриальное общество, всеобщее образование и формирование сферы народной культуры все вместе способствуют возникновению “стандартной” национальной культуры, и вы получите весомый набор понятий, помогающих разобраться в том, почему национальная идентичность суть явление современное — особое, но при этом очень широко распространенное»[245].
Бройи анализирует позицию Геллнера. Есть конкретные пункты, которые вызывают у него вопросы: это, например, объяснение того, как сложилась система массового образования. Геллнер считает ее истоком потребности в минимально обученной (скажем, хотя бы основам грамотности) рабочей силе. Очевидно, что это аргумент в поддержку его общего тезиса о специализации культуры и потребности в приведенном к единому стандарту национальном языке. Совершенно ясно, что во многих случаях в основе расширения школьной системы лежали иные мотивы — такие, как дисциплина, филантропия и озабоченность новыми проблемами молодежи, возникающими ввиду изменения связей между домом, возрастом и трудом. Трудно выделить механизм, определяющий «выбор» массового образования в ряду других возможностей. А стало быть, трудно согласиться с предположением о том, что между «потребностью» индустриального общества в рабочей силе, предъявляемой массовому школьному образованию, и «обеспечением» такого образования существует самая прямолинейная связь.
Однако в целом Бройи соглашается с утверждением Геллнера о том, что существует тесная и действительно необходимая связь между формированием индустриального общества и «стандартных» национальных культур. Это столь же во многом сопряжено с рыночными отношениями и усиливающимся проникновением вниз по общественной вертикали таких институтов, как суды, армии, основанные на воинской повинности, и бюрократия служб социального обеспечения, сколь и с неоспоримым развитием всеобщих начальных школ. Согласно Бройи, очень сильна мысль Геллнера о том, что большинство общественных взаимодействий в индустриальных обществах происходят в рамках «культурных зон», которые во все возрастающей степени определяются национальной идеей.
Основную проблему Бройи видит в том, как связать этот аргумент с феноменом национализма. Во-первых, многие националистические доктрины и многие националистические политические движения расцвели в таких обществах, которым еще только предстояло претерпеть переход к индустриализации. Во-вторых, такой трансформации подверглись только некоторые части мира, тогда как широкое распространение национальных чувств можно наблюдать и в тех частях мира, которые пока не достигли подобной фазы. Коммерческое сельское хозяйство, массовое образование и современные системы коммуникации — все это может вести ко многим из тех же последствий, которые Геллнер связывает с индустриализмом. Даже будучи где-то зависимыми от индустриализма (как от модели и поставщика ресурсов), эти факторы все-таки ослабляют закономерности, установленные теорией Геллнера[246].
Итак, мы рассмотрели некоторые известные и достаточно типичные современные концепции национализма. Их достоинство состоит в том, что они позволяют понять, что политическое в области национального проявляется не только и не столько на высших уровнях власти, сколько на «горизонтальных» уровнях «власти-культуры» — в области языковой политики, системы образования, книжной культуры, манипуляций с исторической памятью и т.п. Это та среда, в которой формируются и живут миллионы людей. Поэтому современный национализм затрагивает большие массы людей, что находит отражение как в теоретических исследованиях политической науки, так и в современной политической практике национализма.
В современной социально-философской литературе и публицистике термины «постмодерн» и «постмодернизм» получили широкое распространение. При этом их конкретные интерпретации весьма различаются у отечественных и зарубежных авторов. Это касается не только оценочного аспекта, но и описания сущности, проявлений, происхождения и перспектив этих культурных явлений[247].
Тем не менее, несмотря на значительную теоретическую разноголосицу, в дискуссиях о постмодерне и постмодернизме можно выделить некоторое, более или менее устойчивое предметное содержание. Это тем более существенно, что и сторонники, и критики рассматривают постмодерн как «духовную ситуацию времени», как новую социальную и интеллектуальную эпоху, как результат тех глубочайших трансформаций, которые произошли в европейской культуре на протяжении последних двух-трех столетий. Несколько упрощая, можно сказать, что постмодерном называют социокультурную ситуацию, сложившуюся в развитых странах Европы и Северной Америки в последней четверти XX в.
В свою очередь, постмодернизм — это течение, хотя и весьма расплывчатое, в современной философской, научной и эстетической мысли, представители которого солидаризуются с основными интенциями постмодерна, осмысливают и актуализируют их в рамках своей профессиональной деятельности[248]. Иначе говоря, постмодернисты — это сознательные сторонники постмодернизма, а постмодерн — это та культурная атмосфера, интеллектуально-информационная «аура», в которую погружены все обитатели Запада, вне зависимости от их предпочтений и сфер социально-практической активности.
В буквальном переводе слово «постмодерн» означает «то, что после модерна». Так обозначается его генетическая связь с эпохой модерна и в то же время подчеркивается его отличие от последней в силу ее завершения.
Термин «постмодерн» впервые употребил Р. Паннвиц в книге «Кризис европейской культуры», написанной в период Первой мировой войны и изданной в 1917 г. В 1934 г. литературовед Ф. де Онис в работе «Антология испанской и латиноамериканской поэзии» обозначает этим термином внутрилитературную реакцию на стиль модерн. Известный британский историк А. Тойнби в книге «Изучение истории» (1947) наделяет термин культурно-историческим смыслом: «постмодерн» символизирует конец безраздельного господства Запада в мировой культуре. В конце 1960-х гг. термин распространяется в дискуссиях о теории архитектуры, искусствоведении и в литературной критике. Им обозначали несогласие с эстетической теорией модернизма. Наконец, современное социологическое содержание термин «постмодерн» обретает после выхода в свет книг Ж.-Ф. Лиотара «Состояние постмодерна» (1979), Ж. Бодрийяра «Симулякры и симуляция» (1981) и статьи Ф. Джеймисона «Постмодернизм и культурная логика позднего капитализма» (1984)[249].
Тема исчерпанности и конца модерна (некоторые авторы используют словосочетание «проект Просвещения») проходит через все работы, в которых предпринимаются попытки осмыслить и подвергнуть анализу новейшую социальную и культурную ситуацию. «Постмодернистское умонастроение несет на себе печать разочарования в идеалах и ценностях Возрождения и Просвещения с их верой в прогресс, торжество разума, безграничность человеческих возможностей. Общим для различных национальных вариантов постмодернизма можно считать его отождествление с именем эпохи “усталой”, “энтропийной” культуры, отмеченной эсхатологическими настроениями, эстетическими мутациями, диффузией больших стилей, эклектическим смешением художественных языков»[250].
В чем же состоял социальный и культурно-исторический смысл эпохи модерна? Каковы были фундаментальные интенции проекта Просвещения? От какого интеллектуального наследства отказываются постмодернисты?
С исторической точки зрения модерн практически совпадает с периодом европейского Нового времени или бурного развития индустриального капитализма. Некоторые исследователи в качестве точки отсчета эпохи модерна прямо указывают 1789 г. — начало Великой французской революции. В этот период в Европе и Северной Америке происходит промышленная революция, радикально преображаются социально-экономические структуры и образ жизни населения, благодаря успехам экспериментального естествознания и под влиянием массового просвещения религиозное мировоззрение вытесняется научным, на смену династическим монархиям повсеместно приходят буржуазные демократии, империи разрушаются и на их месте формируются национальные государства.
«О социальном смысле модерна писал Макс Вебер, указывая, что социальный мир становится все более “прозрачным”, то есть ясным, понятным, доступным для познания и изменения благодаря его “расколдовыванию” вследствие нарастающей рационализации социальной жизни. Расколдовывание означало освобождение общества от господства магии и суеверий, его доверие к разуму, науке, рациональной процедуре во всех сферах общественной жизни. Расколдовывание рассматривалось им не как единовременный акт, а как тенденция, а именно тенденция, придающая единство и смысл всей эпохе модерна»[251].
Реализация проекта Просвещения означала прогрессирующую детрадиционализацию западных обществ, форсированный разрыв с наследием Средневековья. Модерн подразумевал распространение познавательных установок, стандартов и процедур, выработанных в рамках авангардных для того времени сфер интеллектуальной деятельности (математики, механики и астрономии), на растущее число других сфер социальной активности — государственное управление, промышленность, военное дело, градостроительство, медицину, народное образование и т.д. В результате этого на Западе неудержимо нарастала общая организованность, упорядоченность и эффективность человеческой деятельности. Кроме того, именно в эпоху модерна европейская культура стремительно распространяется по всему миру, обретает, так сказать, глобальное измерение.
Оценивая всемирно-исторические результаты осуществления проекта Просвещения, российский социолог Л.Г. Ионин пишет: «Можно сказать, что современная европейская цивилизация есть продукт осуществления модернистского проекта. Практически всеми своими отличительными признаками она обязана эпохе модерна и модернистскому проекту. Наука, искусство, мораль, индустрия, свобода, демократия, прогресс — эти и прочие составные части сегодняшней жизни, без которых, кажется, просто невозможно существовать, являются продуктом модерна, так же как социальное равенство, рациональная общественная организация, беспримерно высокий жизненный стандарт и другие достижения западной цивилизации. Однако итоги осуществления модернистского проекта оказываются не столь воодушевляющими, как может показаться на первый взгляд. Безработица, экологическая катастрофа, насквозь бюрократизированная и зарегулированная социальная жизнь — эти и прочие беды индустриального мира хорошо знакомы. Не следует также забывать об уроках долгой истории эпохи модерна, особенно ее истории XX в., когда именно Европа — колыбель модерна — породила две самые страшные войны в истории человечества и два ужасающих тоталитарных режима»[252].
Более того, некоторые авторы[253] полагают, что сам феномен тоталитаризма XX в. теснейшим образом связан с проектом Просвещения. Тоталитаризм представляет собой как бы его инверсию, «изнанку», т.е. коммунизм и нацизм в гипертрофированной, доведенной до абсурда форме реализовали присущие именно модерну универсальные антропоцентристские и технократические претензии. Огромное значение и в СССР, и в гитлеровской Германии придавалось развитию естественных наук и техники. И тот, и другой режимы стремились организовать социальную жизнь по рационально сконструированным, хотя и очень разным, канонам. В наше время, однако, хорошо известна та цена, которую пришлось заплатить народам мира за тоталитарные эксперименты.
Опыт последних десятилетий со всей очевидностью демонстрирует и неадекватность упований на либерализм как на универсальную идеологию «экономического роста и социального процветания». Диктуемые Западом искусственные попытки внедрения либеральных ценностей и стандартов деятельности в жизнь автохтонных[254] сообществ привели к серии трагических провалов. Вместо экономического роста последовал коллапс, вместо формирования гражданского общества — гражданские войны и этнические чистки, вместо вестернизации культуры — рост религиозного фундаментализма. Примером могут служить многие страны Латинской Америки, Африки, Азии, бывшего СССР.
В XX в. в широких кругах западных интеллектуалов распространились пессимизм и общее разочарование в проекте Просвещения. Соответственно радикальному пересмотру и сокрушительной критике были подвергнуты все основные социально-философские теории, получившие политический резонанс на протяжении последних двух-трех столетий. Основной упор, разумеется, был сделан на критике универсалистских притязаний модерна, прямо или косвенно ведущих к тоталитарным эксцессам.
Можно сказать, что под сомнение была поставлена сама возможность и необходимость существования универсальной социальной теории и, как следствие, соответствующей ей политической идеологии. Именно в этом мэтр постмодернизма, французский философ Жан-Франсуа Лиотар видит ключевую характеристику постмодернистского поворота в мышлении.
Согласно Лиотару, организованное (можно сказать, технологизированное) массовое насилие и другие деструктивные проявления модерна коренятся в присущей ему вере в метанарративы[255]. В ряду метанарративов, свойственных эпохе модерна, Лиотар упоминает «эмансипацию разумного субъекта», гегелевскую «диалектику Духа», «эмансипацию трудящегося», «научно-технический прогресс», «рост богатства» и т.п. Разочарование в подобных метанарративах и составляет суть ситуации постмодерна.
Ни один из подобных дискурсов[256] отныне не может считаться привилегированным или пользоваться монополией на истину. Все они уравниваются в правах в качестве «языковых игр», обладающих собственными внутренними правилами или «грамматиками», но лишенных качества «абсолютного соответствия» бесконечно сложной социальной реальности.
Вот как об этом пишет Лиотар: «Упрощая до крайности, мы считаем “постмодерном” недоверие в отношении метарассказов... С выходом из употребления метанарративного механизма легитимации связан, в частности, кризис метафизической философии... Нарративная функция теряет свои функторы: великого героя, великие опасности, великие кругосветные плавания и великую цель. Она распыляется в облаках языковых нарративных, а также денотативных, прескриптивных, дескриптивных и т.п. частиц, каждая из которых несет в себе прагматическую валентность sui generis[257]. Каждый из нас живет на пересечениях траекторий многих этих частиц. Мы не формируем без необходимости стабильных языковых комбинаций, а свойства, которые мы им придаем, не всегда поддаются коммуникации. Таким образом, грядущее общество соотносится не столько с ньютоновской антропологией[258] (как-то структурализм или теория систем), сколько с прагматикой языковых частиц. Существует много различных языковых игр — в силу разнородности их элементов. Они дают возможность своего учреждения только через места сбора и распределения информации — это локальная детерминация»[259].
Лиотар подчеркивает то обстоятельство, что упадок доверия к метанарративам теснейшим образом связан с резким, скачкообразным нарастанием информационных потоков в современных западных обществах, с качественным усложнением соответствующей системы коммуникаций.
Именно в последние десятилетия XX в. на Западе произошла информационно-технологическая революция. В результате развития и стремительного распространения новейших средств массовой коммуникации (телевидения, видеотехники, новейшей полиграфии, компьютерной техники) сформировался особый слой социокультурной реальности — медиасфера, конгениальным стилем функционирования и развития которой и является постмодернизм. Любому жителю Земли, в распоряжении которого находится соответствующий прибор, достаточно нажать несколько клавиш на пульте управления, чтобы получить доступ к гигантскому резервуару информации по всем отраслям знания, познакомиться с альтернативными, зачастую полярно противоположными, мнениями и оценками, подключиться к непосредственному мониторингу событий в стране и мире[260].
В результате любой «образ целого» лишается устойчивости, с неизбежностью дробится на фрагменты и распыляется среди множества других «языковых игр». Другими словами, метанарративы или «всеобъясняющие теории» оказываются попросту не в состоянии объяснить сверхсложную и постоянно меняющуюся реальность современного мира.
Соответственно культура наиболее развитых стран Запада в последней четверти XX в. приобретает весьма специфический, беспрецедентный облик. Привычные для нас категории, установки, ценности и нормы культуры модерна неотвратимо уходят в прошлое и замещаются новыми — постмодернистскими. При этом речь идет о культуре в самом широком смысле слова, подразумевающем и интеллектуальные, и политические, и экономические, и повседневно-бытовые измерения.
Что же нового, помимо «тотальной критики тоталитаризма», несет постмодерн по сравнению с модернистским проектом? Отталкиваясь от наблюдаемых тенденций, можно выделить несколько основополагающих проявлений или принципиальных характеристик постмодерна как социокультурной ситуации.
Во-первых, самым очевидным и непосредственно данным в ощущениях проявлением новой эпохи стало возникновение так называемой виртуальной реальности. Она представляет собой сверхсложный и сверхдинамичный мир образов и значений, существующий благодаря новейшей информационной технике (прежде всего компьютерным сетям) и подчиняющийся собственным внутренним правилам и соглашениям.
Парадоксально, но факт — в некотором смысле виртуальная реальность оказывается разнообразнее и богаче «реального мира», поскольку она не только моделирует и воспроизводит реальные вещи и процессы, но и с легкостью вводит в информационное пространство воображаемые или фиктивные объекты. Можно сказать, что виртуальная реальность включает и как бы поглощает простую реальность. Более того, в рамках виртуальной реальности размываются границы между воображаемым и реальным. Для участников виртуальной коммуникации открываются все новые и новые области и возможности конструирования дискурсов, комбинирования образов, знаков и смыслов. При этом виртуальная реальность с самого начала своего существования имела транснациональный, глобальный характер.
С виртуализацией культуры теснейшим образом связана и ее визуализация, т.е. перемещение акцента с вербальной на визуальную составляющую коммуникации, перенос внимания со «слова» на «образ». Телевидение, интернет и видеоиндустрия стремятся актуализировать образное мышление, пробудить подавленный логоцентризмом[261] эпохи модерна естественный потенциал символизации, оживить архетипические структуры психики. Соответственно формируется специфический стиль производства виртуальной реальности, отмеченный спонтанностью, эмоциональной насыщенностью, отказом от следования жестким «грамматическим» канонам.
Во-вторых, исключительное значение для постмодерна имеют критика и отказ от «целостностей» любого рода. Методологические идеи «единого», «тождества», «общего» всегда, пусть даже в самых отдаленных последствиях, предполагают насилие и тоталитарные претензии. Следовательно, на их место должны прийти идеи «различия», «особенного» и «нетождества».
Из этого вытекает принципиальный плюрализм культуры постмодерна. Культурные различия следует не сглаживать, а напротив, всячески поощрять и наращивать. Единое прежде (или по крайней мере мыслившееся таковым) социокультурное пространство фрагментируется, распадается на множество отдельных, автономных и конкурирующих друг с другом образований — «картин мира», идеологий, мировоззрений, научных парадигм, экономических практик, образов жизни и т.п.
Другими словами, модернистской установке на искусственную гомогенизацию, «выравнивание» социокультурного пространства постмодерн противопоставляет естественную неудержимую гетерогенизацию последнего. Ведь мир всегда был разнороден и противоречив и лишь универсалистские претензии проекта Просвещения, подкрепленные безудержным насилием, породили иллюзию его единства.
Установкой на плюрализацию культуры определяется повышенное внимание к экзотическим, маргинальным, локальным и сингулярным объектам и ситуациям. Пристальное внимание уделяется таким предметам как, например, «безумие», «тюрьма», «порнография», «сексуальное извращение». В культурное пространство современного Запада возвращаются, казалось бы, давно вытесненные из него дискурсы и практики — мифы, магия, алхимия, астрология, древние формы религиозных культов (даже ритуальный каннибализм). Этим же определяется растущий интерес к этническим корням — языку, фольклору, быту, традициям и обычаям. В русле этого процесса лежит и повышение социального статуса ранее третировавшихся социальных групп — религиозных, расовых, этнических или сексуальных.
Таким образом, плюрализация современной культуры оказывается коррелятом характерной для постмодернизма стратегии децентрации, т.е. отказа от поиска центральных, несущих элементов в тех или иных знаково-символических комбинациях и конструирования новых комбинаций без опоры на какие-либо «центры» или «ядра». В этой перспективе все научные и политические дискурсы, все культурные стили, все социальные практики уравниваются в правах и приобретают качество свободно комбинируемых и рекомбинируемых «деталей».
В-третьих, фундаментальной характеристикой новейшей ситуации является рост в культуре игрового начала. Эту черту постмодернистского стиля можно назвать (используя слово из лексикона программистов) «геймизацией» мышления и деятельности[262]. Свойственный модерну пафос серьезности, ответственности и последовательности исчезает; он замещается пропагандируемыми постмодернистами иронией, аффектом и спонтанностью.
Ситуация игры в любой культуре подразумевает качественную переориентацию сознания, позволяющую людям освободиться от наличных форм принуждения (идеологического, политического или экономического). Добровольное принятие участниками правил игры на время как бы лишает статуса объективности и непреложности легитимирующие принуждение метанарративы. И в этом смысле игра является прямой противоположностью насилия. Но только в рамках постмодерна подобный подход к реальности обретает, так сказать, «вселенский размах»[263].
В рамках постмодерна игровая установка распространяется на все накопленные в ходе культурно-исторического развития образы, идеи и ценности. На место традиционных для модерна попыток породить принципиально новое, обладающее универсальной значимостью, так сказать «сверхценное и спасительное», культурное содержание (будь то философская теория, политическая идеология или литературное произведение), приходят разочарование в подобных предприятиях и «культурное творчество» в форме свободного и ироничного переконфигурирования уже созданного. С этим связан принципиальный эклектизм постмодерна, склонность к технике коллажа, виртуозное цитирование и т.п.
С методологической точки зрения основу подобного игрового освоения культурного пространства образует процедура или операция деконструкции[264]. Несколько упрощая, деконструкция подразумевает «разборку» старых, присутствующих в культуре смысловых образований и «сборку» полученных элементов в новых комбинациях. Она представляет собой причудливую «разрушающе-созидающую» игру со старыми символами и смыслами, выявляющую принципиальную неоднородность, неустойчивость и зависимость от контекста («вторичность») любого культурного содержания.
Деконструкция, таким образом, оказывается естественным алгоритмом воспроизводства культуры в условиях ее виртуализации и плюрализации. Можно сказать, что деконструкция является ключевой культурной стратегией эпохи постмодерна. При этом в качестве объектов для ее применения могут выступать дискурсивные образования разной природы — религиозные и философские тексты, видеоклипы, научные материалы, компьютерные игры, политические программы, художественные манифесты, кинофильмы, литературные произведения, публикации средств массовой информации.
Наконец, в-четвертых, кардинальное различие между модерном и постмодерном проявляется в их отношении к науке. Если для модерна были характерны пафос рационального познания мира, презрение к религиозным догмам и суевериям, уверенность во всесилии научного знания, то постмодерн относится к подобным когнитивным установкам с иронией и скепсисом.
Двухвековой опыт Нового времени со всей очевидностью показал, что стремительное развитие естествознания не дает гарантий решения всех социальных и духовных проблем. Более того, именно современная наука обеспечила технической инфраструктурой тоталитарные режимы XX в., стала, хотя и косвенно, причиной гонки ядерных вооружений и поставила человечество на грань экологической катастрофы.
Кроме того, построенные по образцу естественных наук социальные и психологические дисциплины не могут в принципе дать ответ на самые главные, фундаментальные вопросы человеческого существования. Проблемы ценностного выбора, судьбы, любви, смысла жизни и смерти остаются вне сферы их компетенции.
При этом было бы неверно видеть в постмодерне лишь антинаучную реакцию, голое отрицание науки. Он скорее вненаучен, т.е. находится «по ту сторону» сциентизма и антисциентизма[265]. В постмодернистской перспективе наука как форма знания просто лишается своего старого привилегированного статуса и в соответствии с требованием децентрации предстает как одна из многих «языковых игр», но не более того.
Немецкий философ и культуролог П. Козловски представил в таблице сравнительные характеристики модернистского и постмодернистского отношении к науке[266].
Таблица 1
Сравнительные характеристики модерна и постмодерна (по П. Козловски)
Из данных табл. 1 видно, что для постмодерна характерен интерес ко всему многообразию форм вненаучного знания — традиционной медицине, легендарной истории, восточным эзотерическим доктринам и т.п. «Различные формы духовного начала — церковные, гностические, мистические — привлекают сегодня к себе повышенный интерес. В университетских книжных лавках отделы “Эзотерика, Духовное начало” представлены едва ли не столь же обширно, как литература по академической философии. Еще одним признаком несостоятельности “закона о стадиях” Конта[267] является возвращение к авторитету религии как раз в ведущих в научно-техническом отношении странах Запада. Здесь смыслообразующий и толковательный потенциал религии либо заступает место науки (в фундаментализме); либо религия, философия и наука обретают себя в отношениях комплиментарности по ту сторону как атеистического сциентизма, так и враждебного к науке религиозного фундаментализма»[268].
Эти культурные тенденции дают некоторым авторам основание говорить о наступлении «новой магической эпохи», вторичной сакрализации или «реванше Бога», иррационализации и заколдовывании мира как антитезе веберовским рационализации и расколдовыванию[269].
В любом случае на место модернистской парадигмы с ее верой в универсальность аналитического метода и однозначные причинно-следственные связи приходит представление о множественности и комплиментарности методов объяснения и понимания реальности, о вероятностном характере отношений между причиной и следствием. Даже естественные науки эпохи постмодерна стремятся дополнить классические объективирующие интерпретации основным принципом гуманитарных наук — поиском и пониманием проявлений сознания[270].
Итак, какой же облик социального мира (по крайней мере западного) просвечивает сквозь рассуждения теоретиков-постмодернистов о конце метанарративов, децентрации и деконструкции и, что более существенно, является логическим продолжением тенденций виртуализации, плюрализации, геймизации и десциентизации современной культуры? На каких основаниях и в каких формах, в условиях «тотальной фрагментации», будет осуществляться социальная и политическая интеграция человеческой деятельности?
Согласно Л.Г. Ионину, основанием интеграции крупномасштабных сообществ, если нынешние тенденции будут реализовываться и далее, не может быть ни ценностный консенсус, ни систематическое насилие. И для того, и для другого в современном обществе остается все меньше места. Для первого — по причине виртуализации идеологий и плюрализации стилей и образов жизни, для другого — по причине снижения витальности современного человека, также вызываемого виртуализацией страстей. Можно предположить, что будущее за относительно небольшими самоорганизующимися сообществами, основанными на единстве мировоззрений. Структура их будет организовываться по-разному в зависимости от типа метанарратива, лежащего в основе каждого из них: от идеального равенства до средневековой иерархии, от либеральной демократии до кровавого тоталитаризма. Насилие виртуализируется и станет не предметом легитимации, а ее средством, т.е. не идеология будет служить орудием легитимации власти, а власть — орудием легитимации идеологии. Другими словами, применять насилие и принимать на себя насилие люди станут не по воле обстоятельств и не для реализации своих садистских и мазохистских инстинктов, а исключительно для подтверждения верности избранным ценностям. Все происходящее будет происходить в реальном времени, т.е. истории (как единого мирового процесса) не станет, а во всем происходящем не станет смысла (т.е. глобального, общепризнанного культурного содержания)[271].
Иначе говоря, постмодерн является синонимом расщепления единой всемирной «Истории» (вера в которую была характерным пунктом модернистского проекта) на множество частных, партикулярных «историй». Соответственно представление о «смысле Истории», интегрирующем все человечество, растворяется в хаотической игре смыслов, интегрирующих локальные сообщества — профессиональные, региональные, этнические, сословные, конфессиональные, сексуальные и т.п.
В условиях кризиса и фактического упадка метанарративов или классических политических идеологий эпохи модерна — либерализма и марксизма во всех их модификациях — парадоксальным образом происходит реанимация именно домодернистских, традиционных политических идентичностей. Свойственным модерну установкам на прогресс и новаторство постмодерн противопоставляет возврат, хотя бы и в игровой форме, к естественным, органическим формам сознания[272]. И в этом смысле постмодерн, несомненно, содержит существенные элементы консерватизма и даже архаизации, проецируя на сферу политического сознания общекультурные тенденции «новой магической эпохи». Другими словами, постмодерн предстает перед нами как эпоха реконструированных, точнее — деконструированных, традиций.
Британский политолог и публицист Дж. Грей описывает эту ситуацию следующим образом: «Всемирно-исторический провал проекта Просвещения, выразившийся в политическом отношении в крахе и разрушении в конце XX в. порожденных этим проектом светских, рационалистических и универсалистских политических движений — и либеральных, и марксистских — и преобладании в политической жизни этнических, националистских и фундаменталистских сил наводят на мысль об ошибочности философской антропологии, на которой зиждился проект Просвещения. В этой философской антропологии различие культур рассматривалось как эфемерная, и даже эпифеноменальная случайность в человеческой жизни и истории. Опровержение данной точки зрения историческим опытом представляет собой явление, исследование которого традиционное либеральное мышление, считающее различие культур формой атавизма или субъективного предпочтения, предназначенного принадлежать сфере частной жизни, сочло слишком опасным. (Но. —Авт.) предрасположенность к различиям между культурами — изначальное свойство рода человеческого; человеческая идентичность плюралистична и разнообразна по своей природе — как многочисленны и разнообразны естественные языки, она всегда является разновидностью конкретных форм общественной жизни, но не воплощением единой «человечности». Эта альтернативная философская антропология... считает человечество родом, природа которого только частично детерминирована и который поэтому неизбежно является самоопределяющимся и способным к самопреобразованию, и проявляет особую, ему одному свойственную творческую способность к созиданию не только разнообразных, но и обычно неповторимых идентичностей»[273].
Таким образом, в постмодернистский контекст весьма органично вписываются политические, экономические и культурные требования региональных и локальных образований, малых этнокультурных сообществ, религиозных (в том числе так называемых нетрадиционных) группировок и т.д. В рамках постмодернистского подхода все они имеют право на существование, на свой собственный уклад жизни (свободно избираемый каждым из их участников), на демонстрацию и отстаивание своих идеологических и мировоззренческих позиций в пространстве массовых коммуникаций. При этом границы между подобными сообществами не приобретают качества непреодолимых физических барьеров, свойственного им в период «настоящего» традиционного общества, а остаются более или менее прозрачными и проницаемыми, т.е. в некотором смысле виртуальными[274]. В силу последнего обстоятельства каждый человек или группа людей на протяжении своего существования могут, подчиняясь логике внутреннего выбора, неоднократно поменять собственную идентичность и связанный с ней образ жизни и деятельности.
Каким же очередным метаморфозам подвергается в подобной социокультурной ситуации националистический дискурс? Какие формы национализма оказываются как бы соответствующими, конгениальными самому духу постмодерна, а какие ему противоположны?
Как мы неоднократно подчеркивали, фундаментальной интенцией новой эпохи является фрагментация и распад самодовлеющих целостностей любого рода — систематизированных форм знания, универсалистских идеологий, социокультурных макросистем и т.д. При этом речь, разумеется, идет не о тотальном распаде и уничтожении, а о переконфигурации элементов или деконструкции. Соответственно под сомнение ставится сама возможность (разумеется, без применения массового насилия) и необходимость существования крупномасштабных политических сообществ старого типа, к которым относится и классическое национальные государство. Наряду с этим из «естественных» элементов, образовавшихся в результате «разборки» государств-наций, вполне могут быть «собраны» новые, отвечающие постмодернистким критериям, политические комбинации наподобие Европейского Союза[275].
Именно это имел в виду Жан-Франсуа Лиотар, писавший, что взрыв изнутри крупных тоталитарных режимов, порожденных «грезами модерна», вызывает ностальгию по «естественным сообществам», основанным на общности крови, земли, языка, традиции. Но вопреки внешней видимости может даже оказаться так, что реализации концепции единой Европы легче достичь через федерацию «естественных сообществ» («регионов» вроде Баварии, Шотландии, Фландрии, Каталонии и др.), чем через суверенные государства, — с учетом всевозможных опасностей, присущих доминированию демоса в каждом из этих сообществ[276].
Таким образом, национализм старого образца, апеллирующий к чувствам немцев, французов и итальянцев уходит в прошлое. На его место приходит национализм нового типа — баварский, баскский, корсиканский, ломбардский.
Если первый тип мы можем назвать большим, или макронационализмом, то последний является национализмом малого типа, или микронационализмом. При этом макронационализм в современной ситуации выступает в качестве консервативной реакции на политические и культурные проявления постмодерна, а микронационализм, изоморфный локалистским и маргинальным интенциям постмодерна, становится для последнего естественным союзником.
Контрольные вопросы
1. Как развивалась теория национализма в XX в.?
2. Назовите ученых, развивавших теорию национализма в 1920—1960-е гг.
3. Назовите основные произведения, в которых излагаются современные теории национализма.
4. Назовите подходы к изучению национализма, исходя из классификации Дж. Бройи.
5. В чем специфика трактовки национализма в учении Дж. Бройи?
6. Как соотносятся национализм и современное государство в теории Дж. Бройи?
7. Как соотносятся, согласно концепции М. Манна, политические институты и формы национализма?
8. Рассмотрите основные положения концепции Э. Хобсбаума.
9. Сопоставьте понятия «национализм» и «этничность».
10. Как X. Арендт связывает проблемы национализма и современного государства?
11. Национализм и национальные меньшинства.
12. Объясните понятие «нации-государства».
13. Изложите основные положения культурологической теории национализма Б. Андерсона.
14. Обоснуйте тезис Э. Геллнера о том, что «нации — продукт модернизации».
15. Раскройте содержание понятия «идентичность».
16. Каковы основные признаки социокультурного постмодерна?
17. Сформулируйте понятие дискурса.
18. Что такое нарратив и метанарратив?
19. Сформулируйте понятие деконструкции.
20. В чем состоят различия между микро- и макронационализмом?
Задания для самостоятельной работы
1. На основе изучения сочинений мыслителей XX в. подготовьте реферат по теме «Национализм в современном мире», в котором теоретически обоснуйте место и роль национализма в современном мире. В качестве материала для реферирования можно использовать произведения авторов, указанных в списке литературы, но можно привлекать и другие работы.
Основная задача при подготовке реферата — проанализировать одну из работ известных ученых по проблемам политического национализма в современном мире, выделить основные ключевые проблемы, проиллюстрировать цитатами из текста.
В конце реферата подведите итоги рассмотрения, обоснуйте собственную позицию в понимании ключевых проблем. Рекомендуемый объем реферата — 5—10 страниц.
2. Подготовьте устный обзор теоретических публикаций по тематике постмодерна. Задачей обзора (работы Лиотара, Бодрийяра, Барта, Делёза, Гваттари, Фуко, Деррида, Дебора, Фейерабенда, Харви и др.) является более полное и разностороннее ознакомление с данной проблематикой и формулирование собственного видения проблем постмодерна как социокультурного явления. Каждый обзор, подготовленный студентами, должен обсуждаться в группах.
Литература
Основная
Коротеева В.В. Теории национализма в зарубежных социальных науках. М.: РГГУ, 1999. С. 51—63, 64—72, 94—106, 107—117.
Нации и национализм / Б. Андерсон, О. Бауэр, М. Хрох и др. М.: Праксис, 2002.
Политическая энциклопедия: В 2 т. / Под ред. Г.Ю. Семигина. М.: Мысль, 1999. С. 26-33.
Политология: Энцикл. слов. М.: Изд-во МКУ, 1993.
Смит Э. Национализм и модернизм. М.: Праксис, 2004.
Современная западная философия: Слов. / Сост. В.П. Филатов, В.С. Малахов. М.: ТОН-Остожье, 1998.
Этнос и политика: Хрестоматия / Авт.-сост. А.А. Празаускас. М.: Изд-во У РАО, 2000. С. 101 — 130.
Дополнительная
Альтерматт У. Этнонационализм в Европе. М.: РГГУ, 2000.
Андерсон Б. Воображаемые сообщества. М.: Канон-Пресс-Ц: Кучково поле, 2001.
Арендт Х. Истоки тоталитаризма. М.: ЦентрКом, 1996.
Бек У. Общество риска. На пути к другому модерну. М.: Прогресс-Традиция, 2000.
Берлин И. Жозеф де Местр и истоки фашизма // Берлин И. Философия свободы. Европа. М.: Новое литературное обозрение, 2001.
Бирнбаум П. Национализм: сравнение Франции и Германии // Вопросы социологии. 1993. № 1/2.
Блумер Г. Коллективное поведение //Американская социологическая мысль. М.: Изд-во МГУ, 1994.
Болотоков В.Х., Кумыков А. М. Феномен наций и национально-психологические проблемы в социологии русского зарубежья. М.: Изд. корпорация «Логос», 1998.
Бройи Дж. Подходы к изучению национализма // Нации и национализм. М.: Праксис, 2002.
Бурдье П. Социальное пространство и символическая власть // Бурдье П. Начала. М.: Логос, 1994.
Вальденфельс Б. Своя культура и чужая культура: Парадокс науки о «Чужом» //Логос. 1994. № 6.
Володин А.Г., Широков Ш.К. Глобализация, истоки, тенденции, перспективы // Политические исследования. 1999. № 5.
Геллнер Э. Нации и национализм. М.: Прогресс, 1991.
Геллнер Э. Пришествие национализма. Мифы нации и класса // Нации и национализм. М.: Праксис, 2002.
Зарубежная критика французской «новой философии». М.: ИНИОН, 1987.
Идентичность // Современная западная философия: Слов. М.: ТОН-Остожье, 1998.
Иноземцев В. Иммиграция: новая проблема нового столетия // Социологические исследования. 2003. № 4.
Ионии Л.Г. Социология культуры: путь в новое тысячелетие. 3-е изд., перераб. и доп. М.: Логос, 2000.
Камиллери К. Идентичность и управление культурными несоответствиями: попытка типологии //Вопросы социологии. 1993. № 1/2.
Коданьоне К. Миграционная политика как планирование наугад // Иммиграционная политика западных стран: альтернативы для России. М.: Гендальф, 2002.
Кола Д. Политическая социология. М.: ИНФРА-М, 2001.
Коротеева В.В. Экономические интересы и национализм. М.: РГГУ, 2000.
Костариано Р. Расселение, транснациональные общины и гражданство // Международный журнал социальных наук. 2001. Февр.
Лейтин Д. Теория политической идентичности // Этническая мобилизация и межэтническая интеграция. М.: РАН, Ин-т этнологии и антропологии, 1995.
Лоуи Т. Глобализация, государство, демократия: образ новой политической науки // Политические исследования. 1999. № 5.
Малахов В.С. Скромное обаяние расизма. М.: ДИК, 2002.
Манхейм К. Диагноз нашего времени. М.: Юристъ, 1994.
Оболенская С.В. Образ немца в русской народной культуре // Одиссей. М.: Наука, 1991.
Орлов А. Иммиграционный бум. Где решение проблемы? // Международная жизнь. 2002. № 12.
Рамочная конвенция о защите национальных меньшинств (1995) и другие европейские документы по национальным меньшинствам // Этнополитология: Учеб, пособие и хрестоматия. М.: Ладомир, 2001.
Смит Э.Д. Национализм и историки // Нации и национализм. М.: Праксис, 2002.
Смит Э. Национализм и модернизм. М.: Праксис, 2004.
Тишков В.А. Забыть о нации (постнационалистическое понимание национализма) // Вопросы философии. 1998. № 9. С. 3—26.
Тишков В.А. Очерки теории и политики этничности в России. М.: Русский мир, 1997.
Уолцер М. О терпимости. М.: Идея-Пресс, 2000.
Хабермас Ю. Демократия. Разум. Нравственность. Московские лекции и интервью. М.: Изд. центр «Academia», 1995.
Хабермас Ю. Европейское национальное государство // Нации и национализм. М., 2002.
Хантингтон С. Столкновение цивилизаций // Полис. 1994. № 1.
Хобсбаум Э.Дж. Принцип этнической принадлежности и национализм // Нации и национализм. М.: Праксис, 2002.
Эко У. Пять эссе на темы этики. СПб.: Симпозиум, 2000.
Эриксон Э. Идентичность: юность и кризис. М.: Прогресс, 1996.
Betz H.G. Radical Right-Wing Populism in Western Europe. L., 1994.
Deutsch K.W. Nationalism and Social Communication. 2nd ed. Cambridge, 1965. Kedourie E. Nationalism. Oxford, 1960.
Kohn H. The Idea of Nationalism. N.Y., 1944.
MacMaster N. Racism in Europe, 1870—2000. N.Y., 2001.
Seton-Watson H. Nations and States. L., 1977.
Smith A. Theories of Nationalism. L., 1977. w Snyder L. Encyclopedia of Nationalism. N.Y., 1990.