После этого Макмёрфи довольно долго играл по своим правилам. Сестра выжидала, пока ее посетит очередная идея, как с ним сладить. Она понимала, что проиграла один важный раунд и проигрывает другой, но она никуда не спешила. Хотя бы потому, что не собиралась выписывать Макмёрфи; эта схватка могла длиться, сколько ей захочется, пока он не допустит ошибку, или не сдастся, или пока она не придумает какую-то новую уловку, чтобы вернуть себе непререкаемый авторитет.
Немало всего произошло, прежде чем она придумала эту новую уловку. После того как Макмёрфи вернулся из своего короткого отпуска и снова подтвердил, разбив окно сестры, что ему сам черт не брат, он стал по-всякому чудить. Принимал участие в каждом собрании, каждом обсуждении — хохмил, перемигивался, дурачился как только мог, стараясь вызвать хотя бы скромный смешок у тех ребят, которые боялись улыбнуться с двенадцати лет. Он набрал достаточно человек для баскетбольной команды и сумел уговорить врача выдать им мяч из спортзала, чтобы он тренировал свою команду. Сестра возражала, говоря, что следующим шагом они станут играть в американский футбол в дневной палате и в поло по всему коридору, но врач, в кои-то веки, настоял на своем и выдал Макмёрфи мяч.
— Несколько игроков, мисс Рэтчед, обнаружили заметное улучшение с тех пор, как была организована эта баскетбольная команда; я думаю, она доказала свою терапевтическую значимость.
Сестра уставилась на него в изумлении. Значит, и он поигрывал мускулами. Она сделала себе заметку на будущее, когда снова будет в силе, и, кивнув врачу, ушла к себе в будку, играться с кнопками и ручками на пульте. Вместо разбитого стекла, пока не привезли новое, рабочие вставили картон, и несколько дней сестра просидела у себя за столом, глядя на серый экран. Снаружи это напоминало картину в раме, повернутую к стене.
Она ничего не высказывала, когда Макмёрфи по утрам носился повсюду в черных трусах с белыми китами, играл с пациентами в монетку или обучал острых длинной контратаке от двери палаты до изолятора в другом конце коридора, скача и свистя в свисток, и мяч гремел по полу, а Макмёрфи орал, как сержант:
— Живей, старые девы, живей!
Они с сестрой общались подчеркнуто вежливо. Он спрашивал ее со всей любезностью, не одолжит ли она ему ручку, чтобы написать заявление на отпуск из больницы без сопровождающего, писал у нее на столе ее перьевой ручкой и отдавал ей с учтивым «спасибо», а сестра поднимала на него глаза и отвечала не менее учтиво, что «обсудит это с персоналом» — обсуждение занимало минуты три, — после чего говорила, что, как ей ни жаль, но в настоящее время они не видят в отпуске терапевтической пользы. Он благодарил ее, выходил из сестринской будки и свистел в никелированный свисток с такой силой, что казалось, сейчас вылетят все стекла.
— Тренируемся, девы! — вопил он. — Мяч в руки — и чтобы до пота.
Он пробыл в отделении уже месяц и мог теперь заполнить бланк на доске объявлений на отпуск с сопровождающим, решение по которому будет принято на собрании. Он взял у сестры ручку, подошел к доске объявлений и написал после слов «В СОПРОВОЖДЕНИИ»: «Одной фифы из Портленда по имени Кэнди Старр[27]», да так лихо поставил точку, что сломал перо. Просьба об отпуске была вынесена на групповое обсуждение через несколько дней, как раз в тот день, когда рабочие поставили новое стекло в сестринскую будку, и отклонена на том основании, что мисс Старр казалась не самым подходящим сопровождающим лицом для пациента. Макмёрфи пожал плечами и сказал, что это, наверно, из-за ее походочки. Затем встал, подошел к сестринской будке с новым стеклом, в углу которого еще виднелась наклейка фирмы, и снова пробил его — как он объяснил сестре, пока с пальцев у него капала кровь, он решил, что картон-то вынули, а стекло еще не вставили.
— И когда они успели вставить это клятое стекло? Это же просто опасно!
Сестра принялась забинтовывать ему руку, а Скэнлон с Хардингом достали из мусора картон и снова вставили в раму, для верности приклеив пластырем из того же рулона, каким сестра заклеивала Макмёрфи запястье и пальцы. Макмёрфи сидел на табурете, корча страшные рожи, пока она над ним трудилась, и подмигивая у нее над головой Скэнлону с Хардингом. Лицо ее оставалось спокойным и гладким, точно эмаль, но ее напряжение проявлялось в другом. Судя по тому, как туго она затягивала пластырь, терпение ее было на исходе.
Нас отвели в спортзал смотреть баскетбольный матч нашей команды — Хардинга, Билли Биббита, Скэнлона, Фредриксона, Мартини и Макмёрфи, у которого то и дело текла кровь, и он выбывал из игры — против команды санитаров. Двое больших черных играли за санитаров. Они были лучше всех: бегали по залу бок о бок, парой теней в красных шортах, и забрасывали нам мяч за мячом с механической точностью. Наша команда была слишком низкорослой и медлительной, а Мартини то и дело пасовал кому-то, кого видел только он один, и санитары разбили нас с разрывом в двадцать очков. Однако из зала мы ушли с чувством некой победы: когда две команды боролись за мяч, кто-то засветил локтем по носу нашему черному, Вашингтону, и санитары насилу удержали его, чтобы он не бросился на Макмёрфи, а тот сидел на мяче и бровью не вел на бесновавшегося черного, по груди которого растекалась кровь из носа, точно красная краска по черной доске.
— Он нарывайца! — орал Вашингтон. — Сукасын просто нарывайца!
Макмёрфи все так же драил уборную и оставлял под закраиной писсуаров все новые записки для сестры, которые она читала через зеркальце. Он также писал о себе в журнале учета длинные экстравагантные истории, подписываясь именем Анон. Бывало, он спал до восьми. Сестра отчитывала его, совсем беззлобно, а он стоял и слушал, пока она договорит, а затем сводил на нет все ее усилия, спрашивая что-нибудь из серии: какого размера лифчик она носит, и носит ли вообще?
Остальные острые стали понемногу брать с него пример. Хардинг начал флиртовать с новыми медсестрами, а Билли Биббит совершенно прекратил записывать в журнал учета свои «наблюдения». Когда же стекло в сестринской будке снова заменили, нарисовав на нем побелкой большой крест, чтобы Макмёрфи не мог уже сказать, что не заметил его, Скэнлон случайно засветил в стекло мячом; побелка даже не успела просохнуть. Мяч лопнул, и Мартини поднял его с пола, точно мертвую птицу, и отнес сестре, сидевшей за своим столом, усыпанным осколками; он спросил, не могла бы она, пожалуйста, как-нибудь подлатать его? Чтобы мы снова играли. Не сказав ни слова, сестра выхватила мяч у него из рук и швырнула в мусорную корзину.
Макмёрфи понял, что с баскетболом, видимо, пора завязывать, и нашел новое увлечение — рыбалку. Он снова написал заявление на отпуск и сказал врачу, что у него есть друзья в заливе Саюслоу во Флоренции[28], которые готовы взять с собой, на рыбалку в открытом море, восемь-девять пациентов, если медперсонал не против, а в качестве сопровождающих на этот раз он указал «двух милых тетушек из местечка под г. Орегоном». На собрании ему одобрили отпуск на следующие выходные. Сестра сделала официальную запись у себя в журнале, а затем достала из плетеной сумки, стоявшей у нее в ногах, вырезку из утренней газеты и прочла вслух, что, хотя улов на побережье Орегона в этом году небывалый, лосось идет на нерест позже обычного, а море неспокойно и опасно. И она советует им подумать об этом.
— То, что надо, — сказал Макмёрфи и, закрыв глаза, втянул воздух сквозь зубы. — Да, сэр! Соленый запах бурного моря, киль трещит под натиском волн — это стихия храбрых, где мужчины — мужчины, а лодки — лодки. Мисс Рэтчед, вы меня уговорили. Сегодня же позвоню и арендую баркас. Записать вас?
Вместо ответа она подошла к доске объявлений и приколола вырезку.
На следующий день он начал записывать всех, кто хотел отправиться на рыбалку и был готов выложить десять долларов, чтобы скинуться на аренду баркаса, а сестра стала вещать на доску все новые вырезки из газет о разбитых лодках и внезапных штормах на побережье. Макмёрфи на это только посмеивался и говорил, что его тетки большую часть жизни рассекают волны с разными моряками, то в одном порту, то в другом, и обе они гарантируют, что плавание будет безопасным, как пирог, как пудинг, — волноваться не о чем. Но сестра знала своих пациентов. Эти вырезки пугали их больше, чем думал Макмёрфи. Он-то рассчитывал, что от желающих отбоя не будет, но ему пришлось уговаривать и умасливать даже самых смелых. За день до рыбалки ему все еще не хватало пары человек для оплаты баркаса.
У меня денег не было, но записаться так и подмывало. И чем больше он говорил, как они будут ловить чавычу[29], тем больше мне с ними хотелось. Я понимал, что это опасная блажь; записаться было бы все равно как выйти и всем заявить, что я не глухой. Если я слышал все эти разговоры о лодках и рыбалке, значит, слышал и все, что при мне говорили, принимая за глухого, последние десять лет. И, если бы Старшая Сестра поняла, что я слышал обо всех ее махинациях и плутовстве, когда она думала, что об этом никто не узнает, она бы стала гоняться за мной с электропилой, пока не сделала бы так, чтобы я действительно оглох и онемел. Как мне ни хотелось на рыбалку с ребятами, я ухмылялся себе и думал: надо продолжать играть глухого, если не хочу совсем лишиться слуха.
Ночью перед рыбалкой я лежал и думал об этом, о том, как я притворялся глухим столько лет, как делал вид, что ничего не слышу, кто бы что ни говорил, и пытался понять, мог ли я вести себя как-то по-другому. Но одно я помнил точно: это не я первый начал притворяться глухим; это люди первыми стали делать вид, что я слишком тупой или глухой, чтобы слышать, или видеть, или говорить.
И началось это не в больнице; намного раньше люди стали делать вид, что я не могу ни слышать, ни говорить. В армии так относился ко мне всякий, у кого было больше нашивок. Они считали, только так и надо себя вести с кем-то вроде меня. И даже еще раньше, в начальной школе, люди говорили, что я их, похоже, не слушаю, поэтому и сами не слушали, что я говорил. Лежа в постели, я пытался вспомнить, когда впервые это заметил. Кажется, это случилось, когда мы еще жили в поселке на реке Колумбия. Было лето…
…Мне лет десять, я перед нашей хибарой, посыпаю солью лососей, чтобы развесить на заднем дворе, и вижу, как машина съезжает с шоссе и трясется по ухабистой дорожке, поросшей полынью, вздымая за собой клубы красной пыли, плотные, точно вереница прицепов.
Смотрю, как машина одолевает подъем и останавливается неподалеку от нашего участка, а за ней плывет облако пыли и, врезавшись сзади, разлетается во все стороны и оседает на полынь и юкку, отчего кусты становятся похожими на дымящиеся красным обломки аварии. Машина стоит, пока оседает пыль, мерцая на солнце. Я понимаю, что это не туристы с кинокамерами, потому что туристы никогда так близко к поселку не подбираются. Если хотят купить рыбу, покупают на шоссе, а в поселок ни ногой; думают, наверно, мы до сих пор скальпируем людей, а потом сжигаем, привязав к шесту. Они не знают, что кое-кто из наших — адвокаты в Портленде, а скажи я им, наверно, не поверили бы. Да что там, один из моих дядьев стал настоящим адвокатом, и папа говорит, он это сделал, только чтобы доказать, что ему не слабо́, хотя больше всего ему нравилось бить лосося острогой на водопадах. Папа говорит, надо смотреть в оба, а то не заметишь, как люди тебя принудят к чему-нибудь, и будешь делать что им нужно, или, наоборот, станешь упрямым как осел и будешь делать все назло.
Двери машины открываются все разом, и выходят трое: двое спереди и одна сзади. Они поднимаются по склону к поселку, и я вижу, что первые двое — мужчины в синих костюмах, а третья — седая старуха, сидевшая сзади, и платье на ней до того жесткое и тяжелое, что похоже на броню. Выбравшись из полыни на наш лысый двор, они отдуваются и потеют.
Первый останавливается и озирает поселок. Это круглый коротышка в белой ковбойской шляпе. Он качает головой, глядя на наши хлипкие сушилки для рыбы, потертые машины, клетки с курами, мотоциклы и собак.
— Доводилось вам отродясь видать такое? Ну так как? Богом клянусь, хоть бы раз?
Он снимает шляпу и промакивает платочком круглую, как резиновый шарик, красную голову так осторожно, словно боится помять то ли платочек, то ли завиток жидких влажных волос.
— Можешь представить, чтобы люди хотели так жить? Скажи, Джон, можешь?
Он говорит громко, с непривычки к шуму водопадов.
Джон рядом с ним прижимает к носу пышные седые усы, защищаясь от запаха лосося, которого я обрабатываю. Шея и щеки у него в поту, как и спина синего пиджака. Он медленно поворачивается кругом и черкает что-то в блокноте, оглядывая нашу хибару, огородик, мамины субботние платья на веревке — красные, зеленые, желтые — и, сделав полный круг, снова поворачивается ко мне и смотрит с таким видом, словно только что заметил, а сам в двух ярдах от меня. Наклоняется ко мне, сощурившись, и снова прижимает усы к носу, словно это я воняю, а не рыба.
— Как считаешь, где его родители? — спрашивает Джон. — В доме? Или на водопадах? Мы могли бы обговорить это с мужем, раз уж мы здесь.
— Я, во всяком случае, — говорит толстяк, — в эту лачугу не сунусь.
— В этой лачуге, Брикенридж, — говорит Джон сквозь усы, — живет Вождь, благородный предводитель этого народа, к которому у нас дело.
— У нас? Это без меня. Мне платят, чтобы я давал оценку, а не братался с ними.
Джон на это смеется.
— Что правда, то правда. Но кто-то же должен им сообщить о планах правительства.
— Скоро узнают, если еще не знают.
— Проще всего было бы зайти и поговорить с ним.
— В такую дыру? Да я на что хочешь поспорю, там кишмя кишат ядовитые пауки. Говорят, в этих глинобитных хижинах вечно колонии плодятся в торфяных стенах.
И жара, упаси господи, скажу я тебе. Бьюсь об заклад, форменная печка. Глянь-ка, как пережарился этот мелкий Гайавата. Хо. Пригорел даже малость.
И давай смеяться, промакивая голову, но умолкает под взглядом женщины. Отхаркивается, сплевывает в пыль, а потом садится на качели, которые папа повесил для меня на можжевеловом дереве, и покачивается, обмахиваясь шляпой.
Чем больше я думаю о том, что он сказал, тем больше негодую. Они с Джоном продолжают говорить о нашем доме и поселке, обо всем нашем хозяйстве, и что сколько стоит, и мне приходит на ум, что они толкуют об этом потому, что думают, я не говорю по-английски. Они, наверно, откуда-то с востока, где про индейцев ничего не знают, кроме того, что в кино показывают. И я думаю, как сейчас пристыжу их, когда они поймут, что я понимаю их речь.
Я жду, пока они еще что-то скажут о доме и о жаре, затем встаю и говорю толстяку на самом чистом школьном языке, что в нашем глинобитном доме, по всей вероятности, прохладней, чем в любом городском доме, куда как прохладней!
— Я знаю в точности, что там прохладней, чем в школе, в которой я учусь, и даже прохладней, чем в кинотеатре в Даллесе, который заявляет на этой вывеске с ледяными буквами, что там «внутри прохладно»!
И я уже собираюсь сказать им, что, если они к нам зайдут, я приведу папу с мостков на водопаде, но вижу, что они стоят как стояли, словно ничего не слышали из того, что я сказал. Даже не смотрят на меня. Толстяк покачивается на качелях, глядя через гребень холма туда, где наши стоят на мостках над водопадами — отсюда видны только клетчатые рубашки в водяном тумане. То и дело кто-нибудь выбрасывает руку и делает шаг вперед, точно фехтовальщик, а затем поднимает пятнадцатифутовую острогу кому-то на верхних мостках, снять бьющегося лосося. Толстяк смотрит на людей, стоящих под пятидесятифутовой водяной завесой, хлопает глазами и хмыкает всякий раз, как кто-нибудь бьет лосося.
Двое других, Джон и старуха, просто стоят. Не подумаешь, что слышали меня; даже не смотрят в мою сторону, словно меня и вовсе нет.
И все застывает и висит вот так с минуту.
У меня возникает странное ощущение, будто солнце светит ярче на этих троих. В остальном все как обычно: куры возятся в траве на крышах хижин, кузнечики сигают с куста на куст, детвора машет полынными метелками, отгоняя мух от рыбных сушилок, — как всякий летний день. Только солнце не пойми с чего светит ярче на троих чужаков, и я различаю на них… стежки, как на тряпичных куклах. И почти вижу, как внутри у них приборы улавливают мои слова и пытаются вставить куда-нибудь, то так, то эдак, а когда понимают, что никуда они не подходят, то отбрасывают, словно их и не было. Все трое не шелохнутся. Даже толстяк на качелях застыл, прихваченный солнцем на отлете, как муха в янтаре. Но тут папина цесарка просыпается в ветвях можжевельника, видит чужаков и давай лаять на них по-собачьи — и чары развеиваются.
Толстяк вопит, вскакивает с качелей и отбегает, вздымая пыль, и смотрит на дерево, держа шляпу против солнца, пытаясь понять, кто там такой голосистый. Увидев, что это всего лишь пестрая курица, он плюет на землю и надевает шляпу.
— Лично я искренне считаю, — говорит он, — что любое предложение, какое мы сделаем взамен этого… метро-полиса, будет вполне достаточным.
— Возможно. И все же я считаю, нам стоит как-то попытаться поговорить с Вождем…
Его перебивает старуха, шагнув вперед на нетвердых ногах. Что-то в ней было от Старшей Сестры.
— Нет, — это первое, что она сказала, — нет.
Она вскидывает брови и оглядывает поселок. В глазах у нее словно щелкают цифры, как в кассовом аппарате; она смотрит на мамины платья, аккуратно развешанные на веревке, и кивает.
— Нет. Сегодня не будем с Вождем говорить. Рано еще. Думаю, что соглашусь, в кои-то веки, с Брикенриджем. Только по другой причине. Помните, у нас записано, что жена у него не индианка, а белая? Белая. Городская. Звать Бромден. Он взял ее фамилию, не она — его. О да, думаю, сейчас мы просто уйдем и вернемся в город, и, конечно, пустим слух среди городских о планах правительства, чтобы они уяснили себе преимущества плотины с гидроэлектростанцией и озера вместо кучки лачуг у водопадов, вот тогда и напечатаем предложение и пошлем жене — поняли? — по ошибке. Считаю, это сильно облегчит нам работу.
Она переводит взгляд на наших, стоящих на древних, шатких, неровных мостках, разраставшихся и ветвившихся сотни лет над водопадом.
— Тогда как, если мы сейчас увидимся с мужем и сделаем в лоб какое-то предложение, мы можем натолкнуться на бесконечное упрямство навахо и любовь к своему… полагаю, мы должны считать это домом.
Я начинаю говорить, что он не навахо, а сам думаю, какой толк, если они меня не слушают? Им все равно, какого он племени.
Старуха улыбается и кивает обоим мужчинам, каждому по отдельности, звякая глазами-цифрами, и скованно семенит обратно к машине, продолжая говорить легким моложавым голосом:
— Как подчеркивал мой профессор социологии, «в любой ситуации есть, как правило, один человек, силу которого нельзя недооценивать».
И они садятся в машину и уезжают, а я стою и думаю, может, они меня даже не видели?
Я прямо изумился, что вспомнил это. Первый раз за долгие столетия, как мне казалось, у меня получилось вспомнить что-то о детстве. Я был зачарован этим открытием и лежал, вспоминая другие случаи. И вот когда я лежал в такой полудреме, из-под кровати раздался звук, словно мышь орех грызет. Я свесился с края и увидел бле-скучий металл, который — это я сразу смекнул — явился за моими жвачками. Черный по имени Гивер нашел их и чикал в мешок длинными гладкими ножницами, как челюстями.
Я юркнул в постель, пока он меня не увидел. Сердце застучало в ушах от страха. Хотелось прогнать его, сказать, чтобы занимался своими делами и оставил мою жвачку в покое, но я не мог дать понять, что слышал его. Я лежал, не шевелясь, и гадал, заметил он или нет, как я свесился с кровати, но он не подавал виду — слышалось только вжик-вжик ножниц и как жвачки падали в мешок, словно градины по нашей рубероидной крыше. Он цокнул языком и захихикал:
— Хм-хм-м-м. Срань господня. И-и. Сколько же раз этот фуфел жевал это добро? До чего твердые.
Макмёрфи услышал, как он бормочет, и проснулся; поднялся на локте и стал смотреть, что это черный забыл в такой час у меня под кроватью. Он смотрел на него с минуту и тер глаза, как маленький спросонья, словно сомневаясь, не мерещится ли ему; затем сел на кровати.
— Провалиться мне на месте, если он там в полдвенадцатого ночи не шарит в темноте с ножницами и бумажным пакетом. — Черный подскочил и сверкнул фонариком в глаза Макмёрфи. — Ну-ка, Сэм, колись: какого черта ты там собираешь под покровом ночи?
— Спи давай, Макмёрфи. Это никого не касается.
Макмёрфи медленно растянул губы в улыбке, но глаз от фонарика не отвел. Вскоре черному стало неуютно от внешности Макмёрфи — от недавно зажившего шрама, зубастой улыбки и наколки с пантерой на плече, — и он убрал фонарик. Снова залез под мою кровать и давай охать и фукать, будто это труд великий, отковыривать засохшую жвачку.
— В числе обязанностей ночного санитара, — пояснил он между охами, вежливый такой, — поддерживать чистоту возле кроватей.
— Среди ночи?
— Макмёрфи, у нас там такая штука висит, должностные обязанности, там сказано: кру-гло-суто-чно!
— Ты бы мог навести свою круглосуточную чистоту до того, как мы ляжем спать — как считаешь? — вместо того чтобы сидеть и смотреть телек до десяти тридцати. А старушка Рэтчед знает, что вы, ребята, почти всю смену телек зырите? Как считаешь, что она сделает, если узнает?
Черный поднялся и сел на край моей кровати. Он захихикал и постучал себе фонариком о зубы. Его подсвеченное лицо походило на черную Тыкву-Джека.
— Лады, расскажу тебе про жвачку, — сказал он и придвинулся к Макмёрфи, словно кореш. — Я скока лет ломал голову, откуда Вождь Швабра берет свою жвачку — на столовую вечно нет денег, и ни разу не видел, шобы кто его угостил, и сам никого не просил, — так шо я наблюдал и ждал. И глянь сюда. — Он снова опустился на колени, поднял край моего одеяла и посветил туда фонариком. — Шо скажешь? Спорить готов, он эту жвачку жевал тыщу раз!
Это проняло Макмёрфи. Он тоже захихикал. Черный встряхнул пакет, и они оба захихикали. Черный пожелал Макмёрфи доброй ночи, завернул край ракета, словно там был его ланч, и отчалил, чтобы где-нибудь припрятать на потом.
— Вождь? — прошептал Макмёрфи. — Скажи-ка мне кое-что. — И принялся напевать песенку, дурацкую такую, из прежних времен: — «Если я свою жувачку леплю на ночь на кровать»…
Сперва я прямо взбеленился. Подумал, он смеется надо мной, как другие.
— «То сумею ли наутро, — пропел он шепотом, — ее снова разжевать»?
Но чем больше думал об этом, тем смешнее мне делалось. Я крепился, как мог, но понял, что сейчас засмеюсь — не на песенку Макмёрфи, а на самого себя.
— «Сохранится ли чудесный мятный вкус и аромат, если я свою жувачку леплю на ночь на крова-а-ать?»
Он протянул последний слог и отпустил, словно перышко. У меня против воли вырвался смешок, и я испугался, что сейчас как начну смеяться — и пиши пропало. Но тут Макмёрфи соскочил с кровати и стал рыться в своей тумбочке. Я притих и стиснул зубы, не зная, что теперь делать. Слишком давно от меня ничего не слышали, кроме стонов и воплей. Макмёрфи захлопнул тумбочку так громко, словно это была печка.
— На-ка, — сказал он и бросил что-то мне на кровать; маленькое такое; не больше ящерки. — Пока могу тебя порадовать, Вождь, только фруктовой. Выиграл в монетку у Скэнлона.
И снова забрался в постель.
И не успел я включить голову, как сказал:
— Спасибо.
Он сразу ничего не сказал. Лежал, опершись на локоть, и смотрел на меня, как недавно смотрел на черного, выжидая, что еще я скажу. Я взял пачку жвачки с одеяла, подержал в руке и сказал ему: «Спасибо».
Получилось неважно, потому что горло у меня заржавело и язык присох. Макмёрфи сказал, что я, похоже, давненько этого не делал, и рассмеялся. Я тоже попробовал рассмеяться, но вышел какой-то писк, словно курица пыталась каркать. Скорее плач, чем смех.
Он сказал мне не спешить и что готов быть моим слушателем, если мне понадобится тренировка, до шести тридцати. Сказал, что человеку, молчавшему столько, сколько молчал я, наверно, найдется что сказать, и лег на подушку в ожидании. Я подумал с минуту, что бы ему сказать, но на ум приходило только такое, что мужчина не скажет мужчине, потому что на словах выходит не то. Когда он почувствовал, что я ничего не скажу, он заложил руки за голову и сам заговорил:
— Знаешь, Вождь, я тут вспоминал, как батрачил в долине Уилламетт[30] — бобы собирал под Юджином — и считал, что мне чертовски повезло с этой работой. Было начало тридцатых[31], так что мало кто из пацанов мог работу получить. Я получил работу, доказав бобовому старосте, что могу собирать быстро и чисто, не хуже любого взрослого. Короче, я там был единственный пацан. Вокруг одни только взрослые. И когда я раз-другой попробовал с ними заговорить, я понял, что они меня не слушают — тощего мелкого оборвыша, да рыжего к тому же. И я умолк. До того на них разобиделся, что они меня не слушали, что промолчал все четыре недели, целую вечность, пока обирал это поле, работая с ними бок о бок и слушая, как они судачат о каком-нибудь дядьке или тетке. Или когда кто-нибудь не выйдет работать, трепали о них языком. Четыре недели — и я не пискнул. Подумал даже, боже правый, да они забыли, что я умею говорить, эти замшелые старперы. Я набрался терпения. А уж в последний день меня прорвало, и я им дал понять, что они за кучка пердунов. Каждому выложил, как его приятели поливали грязью, когда его не было рядом. Ёксель, вот уж они меня слушали! В итоге они переругались, и такое говно поперло, что я лишился надбавки в четверть-цента-за-фунт, которая мне полагалась за то, что ни дня не прогулял, потому что у меня в городке и без того была плохая репутация, и бобовый староста заявил, что этот сыр-бор наверняка из-за меня, пусть он и не может доказать. Я его тоже обложил. Мой длинный язык стоил мне в тот раз, наверно, долларов двадцать! Зато душу отвел.
Он немножко посмеялся, вспоминая это, а затем повернул ко мне голову на подушке.
— Я вот думаю, Вождь, ты тоже ждешь дня, когда решишь, что все им выложишь?
— Нет, — сказал я ему, — я не смогу.
— Не сможешь обложить их? Это легче, чем ты думаешь.
— Ты… гораздо больше, — промямлил я, — круче, чем я.
— Как это? Не понял тебя, Вождь.
Я сглотнул.
— Ты больше и круче меня. Тебе это по силам.
— Больше тебя? Шутишь? Посмотри на себя, бандит: ты ж на голову выше любого в отделении. Ты бы всех уделал, кого ни возьми; тут и думать нечего!
— Нет. Я слишком маленький. Был раньше большим, а теперь уже нет. Ты вдвое больше меня.
— Ё-о-ксель, ты и вправду того, а? Первое, что я увидел, когда пришел сюда, это как ты сидишь в этом кресле, здоровый, как чертова гора. Говорю тебе, я жил по всему Кламату[32], и Техасу, и Оклахоме, и по всему Гэллапу[33], и клянусь, ты самый здоровый индеец, какого я только видел.
— Я из каньона Колумбии, — сказал я, и он стал ждать, что я скажу еще. — Мой папа был Вождем, его звали Ти А Миллатуна. Это значит Самая-высокая-сосна-на-горе, а мы жили не на горе. Он был действительно большим, когда я был мелким. Но мама моя вдвое его переросла.
— Твоя старушка, наверно, была форменной дылдой. Сколько в ней было росту?
— О… много, много.
— Я в смысле, сколько футов и дюймов?
— Футов и дюймов? Парень на ярмарке посмотрел на нее и сказал, пять футов девять[34], и веса сто тридцать фунтов[35], но это только потому, что он первый раз ее видел. Она все время росла.
— Да ну? И насколько выросла?
— Больше, чем папа и я вместе взятые.
— Вот так взяла и давай расти, да? Что ж, это что-то новенькое; никогда не слышал ничего подобного про индианок.
— Она была не индианка. Она была городская, из Даллеса.
— А по фамилии? Бромден? Ага, понимаю, погоди-ка. — Он чуть подумал и говорит: — Значит, когда городская выходит за индейца, получается, она над ним возвышается, так? Ну да, кажись, понял.
— Нет. Это не одна она сделала его маленьким. Все его обрабатывали, потому что он был большим и не поддавался и делал по-своему. Все его обрабатывали, вот как тебя сейчас.
— Все, Вождь, это кто? — спросил он тихо и непривычно серьезно.
— Комбинат. Он его много лет обрабатывал. Папа был таким большим, что какое-то время боролся с ним. Комбинат хотел, чтобы мы жили под надзором. Хотел забрать водопады. Даже в племя проник, и наши работали на него. В городе папу били в переулках, а один раз остригли. О, комбинат большой… большой. Папа долго с ним боролся, пока мама не сделала его слишком маленьким для борьбы, и тогда он сдался.
После этого Макмёрфи долго ничего не говорил. Затем приподнялся на локте, посмотрел на меня и спросил, за что его били в переулках, а я сказал, ему хотели дать понять, что дальше будет только хуже, если он не подпишет бумаги, передающие все правительству.
— А что от него хотели, чтобы он передал правительству?
— Всё. Племя, поселок, водопады…
Теперь вспоминаю: ты о тех водопадах, где индейцы били лосося, давным-давно. Ну да. Но, насколько я помню, племени заплатили какие-то большие деньги.
— Ему тоже так говорили. А он говорил: «Что вы можете заплатить за то, как живет человек?» Говорил: «Что вы можете заплатить за то, каков есть человек?» Его не понимали. Даже свои. Стояли у нас под дверью с этими чеками и хотели, чтобы он сказал им, что теперь делать. Просили вложить куда-нибудь за них деньги или сказать, куда им идти, или ферму купить. Но он уже был такой маленький. И пьяный к тому же. Комбинат побил его. Он всех побивает. И тебя побьет. Не может он стерпеть, чтобы кто-то большой, как папа, бегал на воле, сам по себе. Ты это знаешь.
— Да уж, надо думать.
— Вот поэтому не надо было тебе разбивать это окно. Они теперь поняли, что ты большой. Теперь им надо тебя сломить.
— Объездить, что ли, как мустанга?
— Нет. Нет, слушай. Они ломают по-другому; они тебя так обработают, что не отбрыкнешься! Они вживляют в тебя свои штуки! Монтируют всякое. Только смекнут, каким большим ты станешь, сразу принимаются за дело и вживляют в тебя свои мерзкие штучки, пока ты еще маленький, а дальше — больше, пока совсем не переделают!
— Полегче, браток; т-с-с-с.
— А если с ними борешься, тебя сажают под замок, чтобы прекратил…
— Тише, тише, Вождь. Просто остынь немного. Тебя слышно.
Он прилег и затих. Я заметит, как нагрелась моя кровать. И услышал скрип резиновых подошв — это черный заглянул с фонариком, проверить, что за шум. Мы лежали тихо, пока он не ушел.
— Под конец он просто пил, — прошептал я; видимо, не мог остановиться, пока не выскажу все, что думал об этом. — А последний раз я его видел в кедровнике; он уже ослеп от пьянства, и когда прикладывался к бутылке, это не он пил из нее, а она — из него, пока совсем не скукожился и стал таким сморщенным и желтым, что собаки не узнавали, и нам пришлось вывозить его из кедровника на пикапе и везти в Портленд, умирать. Я не говорю, что его убили. Они его не убивали. По-другому прикончили.
Я почувствовал себя ужасно сонным. Не хотелось больше говорить. Попробовал вспомнить, что говорил, и показалось, я совсем не то хотел сказать.
— Я дичь говорил, да?
— Да уж, Вождь, — он перекатился на постели, — ты говорил дичь.
— Я не то хотел сказать. Не могу обо всем рассказать. Ерунда выходит.
— Я не сказал, что это ерунда, Вождь; я только сказал, это дичь.
После этого он так долго ничего не говорил, что я подумал, он заснул. И пожалел, что не пожелал ему доброй ночи. Он лежал, отвернувшись от меня, а рука была поверх одеяла, и я различал наколки тузов и восьмерок. Я тогда подумал, какая большая рука, у меня тоже были такие, когда я играл в футбол. Захотелось протянуть к нему руку и потрогать его наколки, убедиться, что он живой. Я подумал, он так тихо лежит, надо потрогать его, убедиться, что живой…
Вранье. Я знаю, что он живой. Я не поэтому хочу его потрогать.
Я хочу его потрогать потому, что он человек.
Это тоже вранье. Кругом полно человек. Я мог бы их потрогать.
Я хочу его потрогать, потому что я этот, пед!
Но и это вранье. Один страх прикрываю другим. Будь я педом, мне бы от него хотелось всякого такого. А я его просто потрогать хочу, потому что он — это он.
Я уже собрался потянуться к нему, но тут он ко мне повернулся под одеялом и говорит:
— Слышь, Вождь, почему бы тебе не поехать с нами завтра на эту рыбалку? — Я ничего на это не сказал. — Ну же, что скажешь? Я так думаю, будет чертовски весело. Слышал, за нами заедут эти мои тетки? Только они мне никакие не тетки, не; знакомые танцовщицы из клуба в Портленде; шлюшки, короче. Ну же, что скажешь?
Наконец я сказал ему, что я неимущий.
— Чего ты?
— Я на мели.
— А, — сказал он. — Ну да, я не подумал.
Он опять немного помолчал и потер шрам на носу. Потом его палец застыл, он поднялся на локте и посмотрел на меня.
— Вождь, — сказал он задумчиво, оглядев меня, — когда ты был большим, во весь рост, скажем, шесть и семь или восемь[36], и весил под двести восемьдесят[37], смог бы ты, скажем, поднять что-то размером с ту тумбу в душевой?
Я подумал про эту тумбу. Вряд ли она весила намного больше бочек с нефтью, какие я в армии поднимал. Я сказал ему, что когда-то, наверно, мог бы.
— Если снова станешь таким большим, сможешь поднять ее?
— Думаю, что смогу.
— Плевать, что ты думаешь; я хочу знать, можешь ты обещать мне, что поднимешь ее, если я тебя снова сделаю большим? Обещай мне это, и получишь не только мой особый бесплатный курс по культуризму, но еще и поездку на рыбалку в придачу, задаром! — Он облизнул губы и откинулся на подушку. — Я в накладе не останусь, спорить готов.
Он лежал и усмехался своим мыслям. Когда я спросил его, как он собирается снова сделать меня большим, он только приложил себе палец к губам.
— Старик, мы не можем допустить, чтобы другим стал известен такой секрет. Я ведь не сказал, что скажу тебе как, верно? Ёлы-палы, взять и раздуть кого-то в полный рост — таким секретом нельзя делиться с кем попало, он станет опасен в руках врага. Ты и сам большую часть времени не будешь замечать ничего такого. Но даю тебе мое твердое слово: станешь выполнять мою программу тренировки — и вот что будет.
Он свесил ноги с кровати и сел, сложив руки на коленях. Тусклый свет из сестринской будки, падавший ему через плечо, выхватывал из темноты его зубы и один глаз, сверкавший на меня. А по палате мягко раскатывался его задорный голос ярмарочного зазывалы.
— Вот каким ты станешь. Большой Вождь Бромден рассекает по бульвару — мужики, бабы, детвора, все задирают головы, глядя на него: «Ну и ну, что за великан такой — каждый шаг по десять футов и задевает телефонные провода»? Идет себе, шагает через город, только ради девственниц может задержаться, а всем прочим телкам даже нечего мечтать, разве только у вас сиськи, как спелые дыни, красивые крепкие белые ноги, чтобы могли обхватить его мощную спину, и пилотка что надо, теплая и сочная, сладкая, как мед…
И так он вещал в темноте, расписывая мое будущее: все мужики будут меня бояться, а все прекрасные девушки — вздыхать обо мне. А затем сказал, что сейчас же пойдет и запишет меня в свою рыбацкую команду. Встал, взял полотенце с тумбочки, опоясался им, надел кепку и навис надо мной.
— Ну, старик, говорю тебе, говорю, женщины будут просто рвать тебя на части.
И вдруг схватил и развязал мою простыню, снят одеяло и оставил меня без ничего.
— Глянь-ка, Вождь. Ух ты. Что я тебе говорил? Уже подрос на полфута.
И пошел, посмеиваясь, из палаты, между рядами кроватей.
Две шлюхи едут из Портленда, чтобы взять нас на рыбалку в открытом море! От этой мысли я с трудом долежал в постели, пока не включили свет в шесть тридцать.
Я первым вышел из палаты и пошел к доске возле сестринской будки посмотреть, неужели там и вправду есть мое имя. Сверху было написано большими печатными буквами: «ЗАПИСЫВАЙТЕСЬ НА РЫБАЛКУ В ОТКРЫТОМ МОРЕ», ниже значился Макмёрфи, а за ним — Билли Биббит. Третьим был Хардинг, четвертым — Фредриксон, и так далее, до номера десять. И там, в самом низу, после девятого, я увидел свое имя. Я действительно поеду на рыбалку с двумя шлюхами; я повторял это про себя снова и снова, с трудом веря в такое.
Передо мной вклинились трое черных и стали читать список, водя по нему серыми пальцами, а как увидели мое имя, стали скалиться на меня.
— Это кто же записал Вождя Бромдена на эту дурачью затею? Индеи писать не умеют.
— Думаешь, индеи умеют читать?
В такой ранний час их белая форма была накрахмалена до хруста, и их руки, когда они двигали ими, напоминали бумажные крылья. Я делал вид, что глухой, слыша, как они смеются надо мной, словно ничего не понимал; но когда мне сунули швабру, чтобы я делал их работу, я развернулся и пошел в спальню.
«К черту их, — сказал я себе. — Тому, кто едет на рыбалку с двумя шлюхами из Портленда, нечего заниматься всяким дерьмом».
Мне было страшновато взять вот так и уйти от них, потому что я еще никогда не шел против того, что велели мне черные. Я оглянулся и увидел, что они идут за мной со шваброй. Они бы, наверно, вошли за мной в спальню и всучили швабру, если бы не Макмёрфи; он метался вдоль кроватей и поднимал такой хай, хлеща полотенцем по воздуху над нерадивыми рыбаками, что черные, видимо, решили, не стоит сюда соваться ради того, чтобы кто-то вытер за них пятнышко в коридоре.
Макмёрфи натянул кепку пониже на рыжие вихры, изображая капитана, и казалось, что наколки ему сделали в Сингапуре. Он ходил вразвалку, словно по палубе, и свистел в кулак, как в боцманский свисток.
— Харэ дрыхнуть, салаги, харэ дрыхнуть, или протащу под килем от носа до кормы!
И застучал костяшками по тумбочке Хардинга.
— Шесть склянок, и всё ровно. Идем по курсу. Давайте на палубу. Хватит лысого гонять.
Он заметил меня в дверях, подбежал и хлопнул по спине, как по барабану.
— Смотрите на большого Вождя; вот настоящий моряк и рыбак: на ногах до зари и копает червей для наживки. Вам, лодырям паршивым, не помешает брать с него пример. На палубу! Настал наш день. Ноги в руки — и на море!
Острые ворчали и дулись на него, особенно за полотенце, а хроники просыпались, хлопая синюшными глазами от пережатого тугими простынями кровотока, и озирались, пока их тусклые водянистые взгляды не обращались на меня с тоскливым недоумением. Они лежали и смотрели, как я натягиваю теплую уличную одежду, и мне было слегка неловко перед ними. Они догадывались, что меня одного из всех хроников записали на рыбалку. Всё эти старперы, столько лет прикованные к коляскам, с катетерами, тянувшимися, точно вены, по немощным ногам, нутром чуяли, что я сейчас уйду, а они останутся. Как тут не завидовать? Пусть они утратили почти все человеческое, но понимали происходящее животным чутьем (бывает, ночью старые хроники проснутся, закинут головы и воют, и сразу ясно, кто-то из них умер), а завидовали остатками своей памяти.
Макмёрфи вышел глянуть список и стал уговаривать острых, чтобы еще кто-нибудь записался. Он прохаживался по палате, пиная кровати, на которых кто-нибудь лежал, натянув одеяло на голову, и говорил, до чего это здорово, когда буря скалится тебе в лицо, а кругом ярится неукротимое море. Йо-хо-хо, черт возьми, и бутылка рому.
— Ну же, слюнтяи, мне нужен еще один участник, чтобы набрать команду, один чертов доброволец…
Но желающих не находилось. Старшая Сестра запугала остальных историями о бурном море и потопленных лодках, и было непохоже, что мы найдем этого последнего участника. Но через полчаса, когда мы стояли в очереди на завтрак, к Макмёрфи подошел Джордж Соренсен и пробормотал что-то, прикрывая рот рукой.
Это был старый швед, долговязый и беззубый, которого черные звали Джордж Полоскун, из-за его бзика насчет гигиены — он шаркал по коридору, отклоняясь назад, чтобы его лицо оставалось как можно дальше от других людей. Джордж был очень застенчив. Его глубоко посаженные глаза скрывались под косматыми бровями, а лицо он закрывал широкой ладонью. Его голова на длинной шее напоминала воронье гнездо на мачте. Он проговорил что-то Макмёрфи, точнее, пробубнил себе в руку.
— Ну-ка, Джордж, — сказал Макмёрфи, отведя его руку от лица, — что ты там говоришь?
— Про червей, — сказал Джордж. — Я просто подюмал, вам с них толька не будет — не для чавычи.
— Да? — сказал Макмёрфи. — Червей не надо? Я, пожалуй, соглашусь с тобой, Джордж, если скажешь мне, что ты имеешь против червей?
— Я просто подюмал, ты недафно говориль, что мистер Бромден ходиль копать червей для наживки.
— Верно, папаша, говорил.
— Воть я и говорю, вам просто не видать удачи с энтими червями. Сейчас здесь такой месяц, когда чавыча сильно на нерест идет — ах-ха. Селедка нужна вам. Ах-ха. Нарежьте себе селедки и сажайте на крючок для наживки, тогда вам будет удача побольше.
В конце каждого предложения голос его взмывал — побольше, — словно он спрашивал что-то. Он кивнул пару раз Макмёрфи, качнув своим массивным подбородком, выскобленным чуть не до мяса, развернулся и зашаркал в конец очереди. Макмёрфи окликнул его.
— Ну-ка, погоди минутку, Джордж. Ты так говоришь, будто что-то смыслишь в этих рыбацких делах.
Джордж развернулся и зашаркал обратно к Макмёрфи, так далеко отставив голову, что казалось, ноги несут его против воли.
— А то как жеж. Двадцать пять годков за чавычей ходил, сплошь от залива Хаф-мун[38] до Пьюджет-саунда[39]. Двадцать пять годов рыбачил, пока грязь не заела.
Он протянул к нам руки, показывая, какие они грязные. Все наклонились к нему и стали смотреть. Грязи я не увидел, только глубокие следы от тысяч миль рыбацких сетей, вытянутых из моря. Дав нам посмотреть с минуту, он скатал ладони в кулаки и засунул в карманы пижамы, словно опасаясь, что мы загрязним их взглядами, и ощерился на Макмёрфи, открыв десны, бледные, как выбеленная в рассоле ветчина.
— У меня просто хорошая лодька была, сорок футов, но осадька двенадцать и вся из цельного тика и дуба. — Он покачался взад-вперед, словно пол под ним ходил ходуном. — Хороша же была лодочка, право слово!
Он собрался было развернуться, но Макмёрфи снова его остановил.
— Черт, Джордж, чего ж ты раньше не сказал, что был рыбаком? Я тут изображаю из себя морского волка, но, если между нами и этой вот стеной, единственное судно, на каком я был, это линкор «Миссури», а все, что я знаю о рыбе, это что есть ее лучше, чем чистить.
— Чистить легко, кто-нибудь тебе покажет.
— Ей-богу, ты будешь нашим капитаном, Джордж; а мы — твоей командой.
Джордж отклонился от него, качая головой.
— Энти баркасы ужасно грязные с тех пор. И все там ужасно грязное.
— Ну и черт бы с ними. Наш баркас специально продезинфицировали от носа до кормы, весь блестит, как собачий зуб. Тебе, Джордж, грязь не грозит, ты же будешь капитаном. Не придется даже наживку цеплять; просто будешь капитанить, раздавать приказы нам, сухопутным крысам — ну, как тебе такое?
Я понял, что Джорджу это лестно, судя по тому, как он зашевелил руками под рубашкой, но он упирал на то, что опасается грязи. Макмёрфи всеми силами уговаривал его, но Джордж все качал головой, и тут дверь в столовку щелкнула замком, показалась Старшая Сестра со своей загадочной плетеной сумкой и пошла вдоль очереди, одаривая каждого механической доброутренней улыбкой. Макмёрфи заметил, как Джордж отклонился от нее и набычился. Когда она ушла, Макмёрфи склонил голову набок и взглянул на него со значением.
— Джордж, а что там сестра говорила насчет злого моря и ужасной опасности, какой мы будем подвергаться, — что ты на это скажешь?
— Что океан бывает ужас каким злым, ага, лютым бывает.
Макмёрфи глянул вслед сестре, скрывшейся в своей будке, и снова на Джорджа. Джордж стал пуще прежнего сучить руками под рубашкой, озираясь на лица, молчаливо смотревшие на него.
— Право слово! — выпалил он. — Думаете, я ей дам запугать меня океаном? Вы так думаете?
— Ну, я так не думаю, Джордж. Но что меня волнует, это если ты не пойдешь с нами, и если вдруг случится ужасная буря, мы все до последнего очень даже можем пропасть без вести, понимаешь? Я сказал, что ничего не смыслю в мореходстве, а теперь еще кое-что скажу — об этих двух тетках, что забирают нас, о которых я сказал врачу, что они рыбацкие вдовы. Что ж, если хоть одна из них и была на рыбалке, то только на твердой земле. От них в случае чего толку будет не больше, чем от меня. Ты нам нужен, Джордж.
Макмёрфи затянулся сигаретой и спросил:
— Десять баксов, кстати, найдется?
Джордж покачал головой.
— Да, следовало ожидать, — сказал Макмёрфи. — Ладно, какого черта, я давно уже оставил надежду на скорую выписку. Вот. — Он достал карандаш из кармана рубахи, тщательно обтер подолом и протянул Джорджу. — Ты нами капитаны а мы за тебя пятерку добавим.
Джордж снова оглядел нас, тревожно шевеля бровями. И наконец на лице его обозначилась улыбка, открывшая отбеленные десны, и он взял у Макмёрфи карандаш.
— Право слово! — сказал он и пошел к доске, записываться.
Проходя по коридору после завтрака, Макмёрфи остановился у доски и приписал к имени Джорджа: «К-Н».
Шлюхи запаздывали. Все уже стали опасаться, что они совсем не приедут за нами, но тут Макмёрфи, глядевший в окно, издал радостный клич, и мы все побежали смотреть. Он сказал, это они, но мы увидели только одну машину, хотя рассчитывали на две, а в машине — всего одну женщину. Когда она остановилась на парковке, Макмёрфи окликнул ее из окна, и она подошла по газону к нашему отделению.
Она оказалась моложе и красивей, чем мы могли подумать. Теперь уже всем стало ясно, что никакая это не тетка Макмёрфи и от нее можно ждать чего угодно! Некоторые, из самых религиозных, были от этого не в восторге. Но, глядя, как это зеленоглазое чудо порхает по газону к нашему отделению и волосы ее, собранные в пышный узел на макушке, подрагивают при каждом шаге, словно медные пружины на солнце, мы могли думать лишь о том, что перед нами девушка, женская особь, не облаченная с ног до головы в белое, словно снежная королева; а уж чем она там зарабатывала, это нас не касалось.
Она подбежала к окну, за которым стоял Макмёрфи, ухватилась за сетку и прижалась к ней. Она запыхалась от бега, и при каждом ее вздохе нам казалось, что сейчас она к нам просочится. Глаза у нее были влажными.
— Макмёрфи, ох, чертяка ты, Макмёрфи…
— Оставим сантименты. Где Сандра?
— Ее повязали, старик, не вырваться. Но ты-то, черт возьми, в порядке?
— Повязали!
— Сказать по правде, — девушка вытерла нос и хихикнула, — старушка Сэнди вышла замуж. Помнишь Арти Гилфиллиана из Бивертона? Вечно приходил на вечеринки с какой-нибудь фиговиной в кармане: индиговым ужом, или белой мышью, или еще какой фиговиной? Настоящий романтик…
— Пресвятые угодники! — простонал Макмёрфи. — И как я теперь втисну десять ребят в один паршивый «Форд», Кэнди, радость моя? Подумала Сандра со своим индиговым ужом из Бивертона, как я буду выкручиваться?
Девушка, похоже, принялась обдумывать ответ, но тут каркнул репродуктор, и голос Старшей Сестры сказал Макмёрфи, что, если он хочет общаться со своей приятельницей, будет лучше, если она запишется, как положено, у главного входа, а не баламутит всю больницу. Девушка отошла от окна и поспешила к главному входу, а Макмёрфи подошел к креслу в углу и опустился в него с понурым видом.
— Охренеть, — сказал он.
Девушку впустил в отделение мелкий черный и забыл закрыть за ней дверь (получил потом по первое число), и девушка прошла летящей походкой мимо сестринской будки, откуда все медсестры пытались заморозить ее ледяными взглядами, и вошла в дневную палату, обогнав врача. Врач, шедший в сестринскую будку с какими-то бумагами, взглянул на девушку, снова на бумаги, снова на девушку, и полез в карман за пенсне, обеими руками.
Войдя в палату, она остановилась посередине и увидела, что со всех сторон на нее пялятся сорок мужиков в зеленой форме — и такая тишина, что слышно, как бурлит в животе, а со стороны хроников хлюпают катетеры.
С минуту она стояла и искала взглядом Макмёрфи, а мы все пожирали ее глазами. Над головой у нее, под самым потолком, висело облачко сизого дыма; похоже, это агрегаты перегорели по всему отделению, не сумев настроиться на ее волну, — сняли с нее электронные показания и пришли к выводу, что она настолько сюда не вписывается, что просто перегорели, как бы покончив с собой.
На ней была белая майка, как у Макмёрфи, только намного меньше, белые теннисные туфли и джинсы, превращенные ножницами в шортики, чтобы ничто не стесняло ее резвых ног, — и этой одежды было явно маловато, учитывая то, что под ней скрывалось. Наверняка немало мужчин видели ее гораздо менее одетой, но сейчас ей вдруг стало неловко, и она занервничала, как школьница на сцене. Все разглядывали ее и молчали. Мартини, стоявший к ней ближе всех, прошептал, что различает годы на монетах у нее в джинсах, трещавших по швам.
Первым нарушил тишину Билли Биббит — он ничего не сказал, а только издал низкий, почти мучительный присвист, описавший наше общее впечатление лучше любых слов. Девушка засмеялась и сказала ему «большое спасибо», отчего Билли так покраснел, что и она с ним покраснела и снова засмеялась. После этого все ожили. Все острые окружили ее и стали разом что-то говорить. Врач дергал Хардинга за лацкан и спрашивал, кто это такая. Наконец Макмёрфи встал с кресла, протиснулся к ней сквозь толпу, и девушка бросилась ему на шею.
— Чертяка ты, Макмёрфи, — сказала она и снова покраснела, смутившись.
Когда она краснела, ей можно было дать семнадцать, никак не больше.
Макмёрфи всем представил ее, и она каждому пожала руку. Дойдя до Билли, она снова сказала ему спасибо за свист. Затем из будки выскользнула Старшая Сестра и спросила Макмёрфи с улыбкой, как он думает усадить десять человек в одну машину, а он спросил, нельзя ли ему позаимствовать машину у кого-нибудь из персонала и самому сесть за руль, на что сестра, оправдывая наши опасения, процитировала правило, запрещающее это. Она сказала, что, если не будет второго водителя, который распишется за нашу безопасность, половине команды придется остаться. На это Макмёрфи сказал, что потеряет полтинник, если выплатит по десятке всем, кто не поедет.
— В таком случае, — сказала сестра, — поездку придется отменить, а все деньги вернуть пациентам.
— Но я уже заплатил за баркас; лодочник уже положил себе в карман семьдесят моих баксов!
— Семьдесят долларов? Вот как? А я думала, вы сказали пациентам, что вам нужно собрать сотню долларов, плюс добавить десять своих, мистер Макмёрфи.
— Я включил стоимость бензина туда и обратно.
— Неужели бензин обойдется вам в тридцать долларов?
Она расплылась в улыбке, глядя на него с выжидающим видом. Тогда он всплеснул руками и поднял глаза к потолку.
— Елы-палы, вы всегда начеку, мисс окружной прокурор. Ну да; я думал оставить себе остатки. Сомневаюсь, чтобы кто-то из ребят был против. Я рассчитывал слегка возместить свои хлопоты по…
— Но ваш план не сработал, — сказала сестра, продолжая ему улыбаться. — Иногда ваши финансовые спекуляции проваливаются, Рэндл, хотя вообще-то, как я заметила, у вас дела идут более чем успешно. — Она задумалась о чем-то, и я понял, что мы еще услышим об этом на собрании. — Да. Каждый острый в отделении в то или иное время выписал вам расписку под какое-нибудь ваше дельце, так что вряд ли вас разорит одна неудача, как считаете?
На этом она замолчала. Она увидела, что Макмёрфи ее больше не слушает, а вместо этого смотрит на врача. А врач прожигал взглядом маечку девушки. По лицу Макмёрфи разлилась довольная улыбка, и он, сдвинув кепку на затылок, подошел к врачу и положил руку ему на плечо, отчего тот вздрогнул.
— Ей-богу, доктор Спайви, вы когда-нибудь видели, как чавыча наживку заглатывает? Одно из самых лютых зрелищ на всех семи морях. Ну-ка, Кэнди, лапочка, расскажи֊ка доктору о глубоководной рыбалке и всяком таком…
Макмёрфи вдвоем с девушкой обработал врача за пару минут, и вот он уже закрыл свой кабинет и вернулся к нам, на ходу запихивая бумаги в портфель.
— Бо́льшую часть бумажной работы я могу сделать и на море, — объяснил он сестре, миновав ее с такой прытью, что она ничего не успела ответить, а за ним потянулась остальная команда, уже не так быстро, ухмыляясь сестре, стоявшей у двери в сестринскую будку.
Остальные острые, которые не ехали на рыбалку, собрались у двери в дневную палату и говорили нам не привозить нечищеную рыбу, а Эллис отцепился от стены, пожал руку Билли Биббиту и сказал ему быть ловцом человеков.
На это Билли, проводив взглядом девушку, сверкавшую медными заклепками на джинсах, сказал Эллису, что его волнует только один человек, точнее одна. Он нагнал нас у выхода, мелкий черный открыл перед нами дверь, и мы очутились на воле.
Солнце проглядывало сквозь облака, освещая кирпичную клумбу с розами перед больницей. Легкий ветерок срезал последние листья с дубов и бросал аккурат на проволочный забор. На заборе сидели бурые птички, взлетавшие всякий раз, как ветер приносил охапку листьев. При первом взгляде казалось, это листья, ударяясь о забор, превращаются в птиц и разлетаются.
Был славный осенний денек — пахло дымком от костров, слышалось, как детвора пинает мяч, а по небу ползли самолетики, — и все должны были бы радоваться. Но мы стояли, засунув руки в карманы, и молча смотрели, как врач идет к своей машине. Стояли и смотрели на городских, проезжавших мимо, замедляясь, чтобы поглазеть на кучку шизиков в зеленой форме. Макмёрфи увидел, что нам нс по себе, и стал перешучиваться с девушкой, пытаясь нас развеселить, но нам почему-то стало от этого только хуже. Все думали, как легко было бы вернуться в отделение и сказать, что мы признали правоту сестры: при таком-то ветре на море делать нечего.
Подъехал врач, мы расселись по машинам и тронулись: я, Джордж, Хардинг и Билли Биббит сели с Макмёрфи и девушкой, Кэнди; а Фредриксон, Сифелт, Скэнлон, Мартини, Тейдем и Грегори — с врачом. Все как воды в рот набрали. Проехав около мили, мы остановились на бензоколонке. Врач вышел навстречу заправщику, спешившему к нам, ухмыляясь и вытирая руки о тряпку. Но, увидев нас в машинах, заправщик перестал ухмыляться и отошел на пару шагов с хмурым видом, продолжая комкать в руках грязную тряпку. Врач нервозно схватил его за рукав, вынул десять долларов и сунул ему в руку, словно саженец — в землю.
— Э-э, не могли бы заправить обе машины обычным? — сказал врач; он чувствовал себя так же неловко за пределами больницы, как и мы. — Э-э, хорошо?
— А эти, в форме, — сказал заправщик, — они из той больницы, да?
Он огляделся в поисках чего-нибудь увесистого, вроде монтировки, и в итоге подошел к ящику с пустыми бутылками.
— Вы, ребята, из этой лечебницы?
Врач достал пенсне и взглянул на нас, словно только сейчас заметил нашу форму.
— Да. В смысле, нет. Мы, они из лечебницы, но это рабочие, не пациенты, разумеется. Рабочая бригада.
Заправщик прищурился на врача и на нас и отошел шептаться с напарником, который стоял у колонок. Через минуту напарник заржал и спросил врача, кто мы такие, и врач повторил ему, что мы бригада рабочих, на что оба заправщика рассмеялись. Я подумал, что смех у них не злой и бензин они нам продадут — скорее всего, слабый, грязный и разбавленный, а цену заломят вдвое, — но меня это не слишком обрадовало. Я видел, что у всех паршиво на душе. После слов врача настроение у нас испортилось окончательно — нс столько из-за вранья, сколько из-за правды.
Второй заправщик подошел, усмехаясь, к врачу.
— Говорите, сэр, вам экстру? Это мигом. А как насчет проверить масляные фильтры и дворники? — Он был больше первого и, нависнув над врачом, добавил, словно по секрету: — Можете представить: восемьдесят восемь процентов машин по текущей статистике нуждаются в новых фильтрах и дворниках?
Ухмылка у него была черной от копоти — не первый год выкручивал свечи зубами. Он нависал над врачом, ухмыляясь ему черным ртом, и врач не знал, куда деваться.
— И это, — сказал заправщик, — экипируем вашу бригаду солнечными очками? У нас есть хорошие «Поляроиды».
Врач понял, что попался. Но тут, когда он уже был готов сказать: «Да, пожалуйста», — зажужжала откидная крыша нашей машины. Макмёрфи крыл матом и пихал гофрированный верх, слишком медленный для него. Судя по всему, он был в бешенстве; обматерив и утрамбовав несчастную крышу, он вылез из машины через девушку, подошел к врачу и скосил на черноротого один глаз.
— Значит, так, Хэнк, мы возьмем обычный, как врач велел. Два бака обычного. И все. К черту прочую дребедень. И нам положена скидка в три цента, потому что наша чертова экспедиция спонсируется государством.
Заправщик не двинулся с места.
— Да ну? А я думал, профессор сказал, вы не пациенты.
— Так, Хэнк, ты, вижу, не понял, что он это по доброте душевной, чтобы не пугать вас. О простых пациентах врач не стал бы врать, но мы не рядовые психи; мы все, млять, до последнего с отделения невменяемых преступников, и нас везут в «Сан-Квентин»[40], для большей надежности. Видишь вон того веснушчатого паренька? По виду скажешь, красавчик с журнальной обложки, а он ножом финтит как бешеный; троих зарезал. А того, что рядом с ним, называют псих-пахан — непредсказуем, как дикий кабан. А того здорового индейца видишь? Забил ломом до смерти шестерых белых, когда пытались обдурить его с ондатровыми шкурками. Встань-ка, Вождь, пусть на тебя посмотрят.
Хардинг пощекотал меня, и я встал с места. Заправщик приложил ладонь к глазам, смерил меня взглядом и ничего не сказал.
— О, компания скверная, признаю, — сказал Макмёрфи, — но у нас плановая, официальная, легальная переброска, спонсируемая государством, и мы имеем право на законную скидку; все равно как если бы мы были ФБР.
Заправщик снова взглянул на Макмёрфи, а тот зацепил большими пальцами карманы, отклонился назад и зыркнул на него искоса. Заправщик оглянулся на напарника, все так же стоявшего у ящика с бутылками, и снова усмехнулся Макмёрфи.
— Крутые какие клиенты — ты это хочешь сказать, рыжий? Значит, лучше нам не залупаться и делать что велят — ты это хочешь сказать? А скажи-ка, рыжий, сам-то ты за что? За покушение на президента?
— Этого, Хэнк, доказать не смогли. Меня взяли за тяжкие телесные. Я, видишь ли, человека убил на ринге и вроде как забалдел от этого.
— Так ты из этих, убийц в боксерских перчатках — так что ли, рыжий?
— Ну, такого я не говорил. Никогда не мог привыкнуть к этим подушкам. Нет, это был не какой-то телевизионный матч из дворца спорта; я скорее, так сказать, боксер дворовый.
Заправщик тоже зацепил карманы пальцами, передразнивая Макмёрфи.
— Ты скорее, так сказать, горлопан дворовый.
— Ну, одно другому не мешает. Ты лучше вот куда глянь. — И он поднес кулаки под нос заправщику и медленно ими покрутил. — Видал у кого такие коцаные махалки от одного горлопанства? А, Хэнк?
Он долго держал кулаки под носом у заправщика, ожидая, что тот скажет. А заправщик стоял и смотрел то на кулаки, то на меня, то опять на кулаки. Когда стало ясно, что сказать по существу ему нечего, Макмёрфи подошел к первому заправщику, подпиравшему холодильник с газировкой, взял у него из руки десятку врача и направился в бакалею рядом с бензоколонкой.
— Вы, ребята, посчитайте нас за бензин и пошлите счет в больницу, — сказал он. — А наличку я потрачу на напитки для ребят. Думаю, это нам зачтется вместо дворников и восьмидесяти восьмипроцентных фильтров.
К тому времени как он вышел обратно, все уже хорохорились, как бойцовые петухи, и раздавали приказы обоим заправщикам: проверьте давление в запаске, протрите ветровое стекло, соскребите с капота, будьте любезны, птичье дерьмо, — словно мы тут хозяева. Когда большой заправщик кое-как протер ветровое стекло, Билли тут же сделал ему замечание:
— Вы не с-стерли это пятно, г-г-где жук врезался.
— Это не жук! — сказал заправщик хмуро, отскребая пятно ногтем, — а птичка.
Тогда Мартини из другой машины объяснил ему, почему это не могла быть птичка.
— Была бы это птичка, остались бы перья и кости.
Затем притормозил один мотоциклист и спросил, чего это мы все в зеленом — это у вас вроде клуба? Хардинг тут же просветил его:
— Нет, друг мой. Мы тронутые из ближайшей больницы, психокерамические, треснутые горшки человечества. Желаете, расшифрую для вас пятно Роршаха? Нет? Должно быть, спешите? Эх, укатил. Жаль. — Он повернулся к Макмёрфи. — Я впервые осознал, что психическое отклонение может наделять тебя силой, силой. Подумать только: пожалуй, чем безумней человек, тем больше власти он может получить. Взять Гитлера. На миру старый котелок лучше варит, не правда ли? Здесь пища для ума.
Билли открыл банку пива для девушки и так смутился, когда она одарила его улыбкой и сказала: «Спасибо, Билли», — что принялся всем открывать банки.
А на тротуаре голуби обжимались с голубками, сложив руки за спиной.
Я сидел, чувствуя себя хоть куда, и потягивал пиво мне было слышно, как пиво разливается по моим кишкам — т-с-ш-ш-ш, вот так. Я успел забыть, что на свете есть такие приятные звуки и вкусы, как звук и вкус пива у тебя в кишках. Я взял еще одну большую банку и стал озираться, пытаясь понять, что еще я успел забыть за последние двадцать лет.
— Ух ты! — сказал Макмёрфи, вытеснив девушку с водительского места и притиснув ее к Билли. — Вы только посмотрите, как большой Вождь глушит эту огненную воду!
И вдавил газ, выруливая на дорогу, заставив врача догонять нас.
Макмёрфи показал нам, что значит быть храбрым и раскованным, и мы уже решили, что научились этому. Всю дорогу до берега мы валяли дурака, строя из себя храбрецов. Когда другие водители на светофоре глазели на нашу зеленую форму, мы делали как Макмёрфи — расправляли плечи, надев на лица лихую усмешку, словно сам черт нам не брат, и внаглую глазели на них, пока они не глушили моторы и не поднимали боковые стекла, ошарашенные тем, что такие шальные мартышки в двух шагах от них, а помощи ждать неоткуда; когда включался зеленый свет, мы ехали дальше, а они оставались на месте.
Так Макмёрфи и вел нашу дюжину к океану.
Думаю, он и сам прекрасно понимал, что наша бравада была показной, потому что никто из нас так и не смог от души рассмеяться. Может, ему было невдомек, чего это мы не смеемся, но он понимал, что не может быть настоящей силы у тех, кто не видит в окружающем смешного. Скажу даже, он так упорно находил во всем смешное, что у меня мелькнула мысль: может, он просто не видит темной стороны вещей, не способен увидеть того, что душит твой смех в зародыше. Может, и ребята этого не видели, просто чуяли, как на них давят отовсюду разные лучи и частоты, пытаясь так или иначе согнуть в дугу, ощущали воздействие Комбината; но я это видел.
Так же, как видишь, насколько изменился человек, с которым ты давно не общался, тогда как те, кто общается с ним изо дня в день, не замечают ничего такого, ведь эти вещи происходят постепенно. По всему побережью я замечал, сколько всего достиг Комбинат за то время, что я не был на воле: вот поезд останавливается на станции и откладывает партию взрослых мужских особей в одинаковых костюмах и штампованных шляпах, неразличимых между собой, как личинки насекомого, и таких же заторможенных — фт-фт-фт из последнего вагона, — затем свистит электрическим свистом и движется дальше по загаженной земле, откладывать новую партию личинок.
Или вот пять тысяч пригородных домиков, один в один, расставленных с механической точностью по холму, только что с конвейера, еще сцепленные, как сосиски, и растяжка гласит: «СЕЛИТЕСЬ И ВЕСЕЛИТЕСЬ — ВЕТЕРАНАМ СКИДКА», — а чуть ниже по склону детская площадка за проволочным забором и еще одна растяжка: «ШКОЛА СВ. ЛУКИ ДЛЯ МАЛЬЧИКОВ» — и пять тысяч ребятишек в зеленых вельветовых брючках и белых рубашках под зелеными свитерами играют в «живой хлыст» на акре щебенки. Вереница ребят извивается и дергается, точно змея, то и дело стряхивая последнего малого, и он летит кубарем об забор, как перекати-поле. То и дело. И раз за разом достается все тому же мальчонке.
Все эти пять тысяч ребят жили в тех самых пяти тысячах домиков, которыми владели те самые люди в шляпах, что сошли с поезда. Все домики до того были похожи между собой, что ребята их все время путали и шли к кому попало. Но разницы никто не замечал: поедят — и спать. Только один мелкий мальчуган с конца хлыста выделялся из всех. Он вечно был в синяках и ссадинах, поэтому его ни с кем не путали. А кроме того, он не умел смеяться. Трудное это дело — смеяться, когда чуешь, как из каждой проезжающей машины и каждого домика тебя обрабатывают эти лучи.
— Мы могли бы даже завести лобби в Вашингтоне, — рассуждал Хардинг, — национальную ассоциацию невменяемых (НАН). Группы давления. Большие щиты вдоль шоссе, на которых будет красоваться слюнявый шизофреник в бульдозере и надпись жирными красно-зелеными буквами: «Нанимайте сумасшедших. С нами, джентльмены, вас ждет радужное будущее».
Мы переехали мост через реку. Воздух был достаточно туманным, чтобы я мог высунуть язык и почувствовать океан на вкус, прежде чем мы увидим его. Все понимали, что мы уже рядом, и молчали весь остаток пути.
Капитан, который должен был взять нас на борт, отличался массивной, почти лысой головой со свинцовыми сединами, напоминавшей благодаря свитеру с высоким воротом орудийную башню на подлодке; сходство дополняла торчавшая изо рта большая сигара. Он стоял рядом с Макмёрфи на деревянном причале и говорил, глядя в море. Чуть поодаль, на крыльце рыболовного магазина, сидели шесть-восемь зевак в ветровках. Капитан драл луженую глотку, чтобы его слышали и зеваки, и Макмёрфи, и голос его разносился над причалом.
— А мне-то что? Я вам особо в письме указал. Не будет подписанного отказа от претензий со всеми печатями, я в море не выйду. — Он крутанул своей орудийной головой, наведя на нас сигару. — Вы поймите, такие молодцы на море могут попрыгать за борт, как крысы. А родня меня потом засудит. Мне оно надо?»
Макмёрфи стал объяснять ему, что все бумаги должна была привезти из Портленда другая девушка. Тогда один зевака, подпиравший рыболовный магазин, сказал:
— Какая еще другая? Блондиночка одна вас не обслужит?
Макмёрфи, занятый капитаном, оставил это без внимания, а вот девушке было явно не по себе. Всё эти зеваки перед магазином так и пялились на нее, перешептываясь с похотливым видом. Все мы, включая врача, видели это, и нам было стыдно, что мы не можем приструнить их. Вся наша недавняя бравада улетучилась. Макмёрфи перестал спорить с капитаном, поняв, что это бесполезно, и топтался на месте, озираясь по сторонам и ероша волосы.
— Какой баркас мы арендовали?
— Вон тот. «Жаворонок». Но пока у меня не будет подписанного отказа, снимающего с меня всю ответственность, ничья нога на борт не ступит. Даже не мечтайте.
— Я не для того арендовал баркас, — сказал Макмёрфи, — чтобы мы весь день сидели на причале и смотрели, как он покачивается на волнах. Нет у вас телефона в этой рыбацкой халупе? Идемте решим это дело.
Они поднялись на крыльцо магазина и вошли внутрь, а мы остались ждать, один на один с этими зеваками, глазевшими на нас, отпуская комментарии, хихикая и подзуживая друг друга. Пришвартованные лодки покачивались у причала и терлись о влажные шины, словно посмеиваясь над нами. Вода под досками тоже хихикала, а вывеска над дверью магазинчика, «МОРСКОЕ СНАРЯЖЕНИЕ — ВЛАД. К-Н БЛОК», тягостно вздыхала на ржавых крюках. Ракушки, облепившие сваи на четыре фута над водой, свистели и цокали на нас.
Налетел холодный, колючий ветер, и Билли Биббит снял зеленую куртку и протянул девушке, которая была в тонкой футболке, и та надела ее. Один зевака не удержался:
— Эй, блондиночка, тебе нравятся такие малахольные?
у него были губы-сардельки, а под глазами залегли лиловые круги; похоже, он плохо переносил ветер.
— Эй, блондиночка, — снова позвал он тонким слабым голосом, — эй, блондиночка… эй, блондиночка…
Мы сгрудились теснее от холода.
— Скажи-ка, блондиночка, тебя-то за что упекли?
— Хех, да ты не понял, Перс, она их лечит!
— Правда, что ли, блондиночка? Ты их лечишь? Эй, блондиночка.
Девушка взглянула на нас, как бы ища защиты и спрашивая, где наша недавняя крутизна и почему мы молчим? Но все отводили глаза. Наша крутизна ушла в магазин, обнимая за плечи капитана с орудийной головой.
Девушка подняла воротник куртки, обхватила себя за локти и пошла быстрым шагом подальше от нас. Никто не пошел за ней. Билли Биббит дрожал на ветру, закусив губу. Ребята на крыльце зашептались о чем-то и заржали.
— Спроси ее, Перс, ну же.
— Эй, блондиночка, они у тебя подписывали отказ от претензий со всеми печатями? А то родственнички могут засудить, так мне говорят, если кто из этих ребят свалится за борт и утонет. Ты подумала об этом? Может, лучше останешься с нами, блондиночка?
— Да, блондиночка; моей родни можешь не опасаться. Обещаю. Оставайся с нами, блондиночка.
Мне казалось, что причал сейчас погрузится под воду от стыда, и я почти чуял ее ногами. Нечего нам делать среди нормальных. Мне хотелось, чтобы пришел Макмёрфи и хорошенько их обматерил, а потом отвез бы нас туда, где нам самое место.
Тип с губами-сардельками, строгавший что-то на коленях, сложил нож, встал и стряхнул стружку. Он двинулся к девушке.
— Ну же, блондиночка, на что тебе эти болваны?
Она повернулась и посмотрела на него с края причала, а потом опять на нас, и было ясно, что она подумывает, не принять ли его предложение. Но тут открылась дверь магазина, и Макмёрфи сбежал к нам по ступенькам мимо зевак.
— Грузимся, команда, все улажено! Баки заправлены, наживка и пиво на борту. ֊— Он хлопнул Билли по заду, сплясал хорнпайп[41] и принялся отвязывать канаты. — Капитан Блок еще на проводе, но мы отчалим, как только он выйдет. Ну-ка, Джордж, сумеешь разогреть мотор? Сканлон, вы с Хардингом отвяжите тот канат. Кэнди! Что ты там делаешь? Давай сюда, детка, мы отплываем.
Мы ломанулись на баркас, обрадовавшись, что нам больше не нужно стоять и позориться. Билли взял девушку за руку и помог подняться на борт. Джордж напевал над приборной доской на капитанском мостике, указывая Макмёрфи, что повернуть, что нажать.
— Ага, энти тошнотки, лодки-тошнотки мы их зовем. — сказал он Макмёрфи, — ими управлять не сложней, чем водить оттомобиль.
Врач до последнего не решался подняться на борт и поглядывал на магазин, перед которым выстроились зеваки.
— Не думаете, Рэндл, что нам лучше подождать… пока капитан…
Макмёрфи схватил его за лацканы и перекинул на борт, как мальчишку.
— Ага, док, — сказал он возбужденно, — подождать, пока капитан что? — И захохотал, как пьяный. — Подождать, пока капитан выйдет и скажет, что я дал ему номер ночлежки в Портленде? А то как же. Эй, Джордж, чтоб тебя, крути штурвал и уноси нас! Сифелт! Отматывай этот канат и давай к нам. Ну же, Джордж.
Мотор запыхтел и смолк, снова запыхтел, словно прокашливаясь, и наконец взревел.
— Ага-а-а! Плывем. Подбавь угля, Джордж, и всем приготовиться скидывать абордажников!
За кормой закипел белый шлейф из дыма и воды, и в тот же миг грохнула о стену дверь магазина, и капитанская голова скатилась по ступенькам, увлекая за собой не только его самого, но и восьмерых зевак. Они бросились, топоча, к краю причала, и волна омыла им ноги, когда Джордж повернул баркас, и мы вышли в море.
Резкий крен бросил Кэнди на колени, и Билли помог ей встать, а заодно извинился за свое поведение на причале. Макмёрфи спустился с мостика и спросил их, не хотят ли они побыть вдвоем, вспомнить былое, и Кэнди посмотрела на Билли, а тот стал заикаться и качать головой. Тогда Макмёрфи сказал, что в таком случае они с Кэнди спустятся в трюм и проверят, нет ли течи, а мы пока можем осваивать баркас. Встав у двери в каюту, он подмигнул нам и помахал рукой, затем назначил Джорджа капитаном, а Хардинга первым помощником и сказал: «Так держать, салаги», — после чего скрылся вслед за девушкой в каюте.
Ветер утих, и высокое солнце серебрило с востока большие зеленые волны. Джордж полным ходом вел нас в открытое море, и причал с магазинчиком стремительно исчезали вдали. Когда мы миновали последний участок волнолома и последний черный валун, я почувствовал, какой необъятный покой охватил меня, и чем дальше мы уплывали, тем необъятней он становился.
Поначалу ребята возбужденно обсуждали нашу пиратскую эскападу, но потом успокоились. Дверь каюты приоткрылась, и кто-то вытолкнул нам ящик пива, и тогда Билли, нашедший среди снастей открывашку, стал открывать всем банки. Мы пили и смотрели, как земля скрывается за горизонтом.
Отойдя от берега на милю-другую, Джордж сбавил ход до «малого рыболовного» и отправил первую четверку к четырем удочкам на корме, а остальные сняли рубашки и стали загорать — кто на крыше кабины, кто на носу, — глядя, как четверо рыболовов прилаживают удочки. Хардинг сказал, что каждый будет удить до первой поклевки, а потом уступать другому. Джордж стоял за штурвалом,
щурясь в заросшее солью ветровое стекло, и выкрики֊ вал указания: как обращаться с катушками и леской, как наживлять селедкой, насколько забрасывать и опускать удочку:
— Взяль энту удочку номер шетыре и вешай двенадцать унций на веревке с карабином — погоди минутьку, покажу, — и будем брать того большого малого на дне, право слово!
Мартини подбежал к борту, перегнулся и уставился в воду, куща уходила леска.
— О, — сказал он. — О боже.
Но он один из всех мог видеть на такую глубину.
Вдоль побережья рыбачили и другие спортивные кафра, но Джордж не стал пытаться составить им компанию; он уверенно шел мимо них, в открытое море.
— А как же, — сказал он. — Пойдем с промысловыми, где рыба так рыба.
За бортом катились длинные волны, с одной стороны изумрудные, с другой — серебристые. Слышно было, как работает мотор, то гудя, то фыркая, когда выхлоп поднимался над водой, а еще недоуменно курлыкали черные птички, плававшие вокруг нас, словно спрашивая курс друг у дружки. В остальном было тихо. Одни ребята спали, другие смотрели на воду. Мы рыбачили около часа, когда удочка Сифелта выгнулась дугой и ушла под воду.
— Джордж! Господи, Джордж, помоги нам!
Но Джордж не желал прикасаться к удочке; он усмехнулся и сказал Сифелту отпустить «звездочку», держать конец стоймя, стоймя, и тянуть, на хрен, энтого малого!
— А если у меня припадок будет? — вскричал Сифелт.
— Ну, мы просто прицепим к тебе крючок с леской и забросим как приманку, — сказал Хардинг. — Давай тяни этого малого, как велел капитан, и не думай о припадке.
В тридцати ярдах за кормой рыба выскочила из воды, засверкав на солнце чешуей, и Сифелт вытаращился на нее и с непривычки опустил удочку — леска лопнула и отскочила на палубу, как резинка.
— Сказал же, стоймя! Ты дал ему тянуть прямо, неужели не ясно? Держи конец стоймя… стоймя! У тебя сорвался большущий кижуч, право слово.
Побелевший Сифелт признал поражение и с дрожащим подбородком передал удочку Фредриксону.
— Окей… но если поймаешь рыбу с крючком во рту, это моя богоданная рыба!
Я загорелся не меньше других. Поначалу я не собирался рыбачить, но, увидев, какую силищу показал лосось, порвав леску, я слез с крыши, надел рубашку и встал в очередь.
Скэнлон затеял пари на самую большую рыбу и еще одно — на первую пойманную, собрав со всех желающих по полдоллара, но не успел он убрать деньги в карман, как Билли выудил какую-то уродину, похожую на огромную жабу с шипами, как у дикобраза.
— Это не рыба, — сказал Скэнлон. — Не считается.
— Это же не п-п-птица.
— Энто просто зубатый терпуг, — объяснил нам Джордж. — Хорошая едовая рыба, когда сымешь все бородавки.
— Видишь. Тоже рыба. П-п-плати.
Билли передал мне удочку, взял деньги и присел возле каюты, где были Макмёрфи с девушкой, тоскливо глядя на закрытую дверь.
— Ж-ж-ж-аль, у нас мало удочек, — сказал он, привалившись к стенке.
Я взял удочку, присел и стал смотреть, как леска уходит в воду за кормой. Я вдыхал воздух и чувствовал, как четыре выпитые банки пива коротят во мне десяток-другой контрольных систем, а кругом серебряные волны переливались на солнце.
Джордж пропел нам смотреть в оба, потому что сейчас будет самое то. Я огляделся, но не увидел ничего, кроме большого бревна и этих черных чаек, нарезавших круги и нырявших вокруг бревна, словно черная листва, захваченная смерчем. Джордж прибавил ходу и направил баркас туда, где кружили птицы, леска у меня натянулась от скорости, и я подумал, что не почую, если клюнет рыба.
— Энти молодцы, бакланы, они за корюшкой идут, — пояснил нам Джордж, отвлекаясь от штурвала. — Мелкая белая рыбешка, с палец длиной. Сухая горит что твоя свечка. Пищевая рыба, кормовая. А где большой косяк корюшки, там, как пить дать, кормится кижуч.
Джордж прошел мимо бревна в самую гущу птиц, и вдруг плавные гладкие волны забурлили от ныряющих птиц и мельтешащих рыбешек, и я увидел, как сквозь них скользнули серебристыми торпедами лососи. Одна такая торпеда крутанулась и устремилась туда, где в тридцати ярдах бултыхалась моя селедка. У меня екнуло сердце, я собрался с духом и обеими руками ощутил рывок, словно удочку ударили бейсбольной битой, и леска пальнула с катушки из-под моего большого пальца, красная как кровь.
— «Звездочку» жми! — закричал мне Джордж.
Но мои знания о «звездочках» равнялись нулю, поэтому я просто сильней прижал леску пальцем и держал, пока она снова не стала желтой, замедлилась и замерла. Я огляделся и увидел, что три другие удочки тоже ходят ходуном, а все ребята, загоравшие на крыше кабины, несутся к нам, всеми силами осложняя нам задачу.
— Стоймя! — кричал Джордж! — Держи конец стоймя!
— Макмёрфи! Вылазь сюда и посмотри!
— Благослови тебя господь, Фред, ты поймал мою рыбу!
— Макмёрфи, нам нужна помощь!
Я услышал смех Макмёрфи и увидел его краем глаза, стоящего на пороге каюты, — он и пальцем шевельнуть не думал, а я был слишком занят рыбой, чтобы позвать его. Все ему кричали что-то сделать, но он не двигался с места. Даже врач с глубоководной удочкой просил Макмёрфи подсобить. А тот только смеялся. Наконец Хардинг понял, что Макмёрфи ничего не будет делать, так что взял багор и забросил мою рыбу на палубу таким чистым, красивым движением, словно всю жизнь это умел. Я подумал, до чего она здоровая — как моя нога, как заборный столб! Таких рыбин на водопадах у нас никто не видывал. Мечется по всей палубе, словно свихнувшаяся радуга! Размазывая кровь и разбрасывая чешую, словно мелкие монетки. И я боюсь, что она сейчас перепрыгнет за борт. А Макмёрфи и не думает помогать. Скэнлон хватает рыбу и борется с ней, чтобы не уплыла. Из каюты выбегает девушка и вопит, что сейчас, блин, ее очередь, хватает мою удочку, и пока я пытаюсь нацепить для нее селедку, три раза всаживает мне в руку крючок.
— Вождь, провалиться мне, если есть другой такой копуxa! Ой, у тебя кровь из пальца. Это чудище укусило тебя? Кто-нибудь, замотайте Вождю палец — ну же!
— Сейчас опять на них пойдем, — вопит Джордж.
И я забрасываю леску за корму и вижу, как селедка сверкает, исчезая в сине-серой массе лососей, и леска со свистом разматывается, уходя под воду. Девушка хватает удочку двумя руками и стискивает зубы.
— Ой, не смей, чтоб тебя! Ой, не!..
Она зажала удочку между ног и обхватила обеими руками под катушкой, а катушка крутится и хлещет ей ручкой по телу:
— Ой, не смей!
На ней все еще куртка Билли, но катушка распахнула ее, и все видят, что под курткой у нее ничего, — и пялятся на нее, управляясь со своими удочками и уворачиваясь от моей рыбы, мечущейся по всей Палубе, а ручка катушки так лихо треплет девушке грудь, что сосок у нее покраснел и распух!
Билли Подскакивает ей на помощь. Все, что он может придумать, это обхватить ее сзади и вцепиться в удочку, еще крепче зажав ее между грудями, и катушка останавливается, стиснутая упругой плотью. Девушка напряглась что есть мочи, а груди у нее до того затвердели, что кажется, даже если они с Билли отпустят руки, удочка все равно никуда не денется.
Все захвачены этой кутерьмой, хотя она длится секунду-другую, — ребята галдят, толкаются и ругаются, вцепившись в удочки и глазея на девушку; под ногами Скэнлон отчаянно борется с моей рыбой; все лески спутались и бегут не пойми куда, и на одной из них, в десяти футах за кормой, сверкает пенсне врача, и рыбы прыгают на него из воды; а девушка глядит на голую грудь (одна белая, другая жгуче-красная) и матерится на чем свет стоит, — в итоге Джордж отвлекается от штурвала, мы врезаемся в бревно, и мотор глохнет.
А Макмёрфи знай себе смеется. Запрокинул голову выше крыши и смеется на все море: над девушкой, над ребятами, над Джорджем, надо мной, сосущим палец, над капитаном, оставшимся на пирсе, над мотоциклистом и заправщиками, над пятью тысячами домиков и над Старшей Сестрой — над всем этим. Потому что знает, что надо смеяться над тем, что тебя тревожит, чтобы быть в тонусе, чтобы мир не свел тебя с ума. Он знает, что такое боль, — видит, что палец у меня в крови, что у девушки растерта грудь, а врач остался без пенсне, но боль для него не помеха смеху, как и смех не помеха боли.
Я вижу, как Хардинг повалился рядом с Макмёрфи и тоже смеется. И Скэнлон, лежащий на палубе. Над собой и над всеми. И девушка, сокрушенно глядящая то на белую грудь, то на красную, тоже начинает смеяться. И Сифелт, и врач, и остальные.
Начавшись незаметно, смех заполнил нас до краев, раздувая все больше и больше. Я смотрел на всех, один из всех, и смеялся с ними, но как бы и не с ними. Я был уже не здесь — взмыл над водой и скользил по ветру с черными птицами, высоко над собой, и смотрел вниз, на себя и остальных, на баркас, качавшийся среди этих ныряющих птиц, на Макмёрфи в окружении дюжины человек, и видел, как их — наш — смех разносился над водой кругами, все шире и шире, дальше и дальше, пока не стал накатывать на пляжи по всему побережью, на пляжи всех побережий, волной за волной, за волной.
Все на борту, кроме Джорджа, уже успели выловить но рыбе, и только врач с глубоководной удочкой, зацепив кого-то у самого дна, никак не мог вытянуть добычу: едва в воде показывалась белая рыбина, как тут же уходила на глубину, несмотря на все усилия врача. Едва он вытягивал ее на свет, налегая на катушку и покряхтывая, как она снова уходила на дно; от помощи врач упорно отказывался.
Джордж не стал снова запускать мотор, а спустился к нам и показал, как чистить рыбу через борт и как вырывать жабры, чтобы вкус мяса не портился. А Макмёрфи привязал по куску к обоим концам четырехфутовой бечевки и подбросил в воздух, соединив пару птиц в плотоядном танце, «пока смерть не разлучит их».
Вся корма и большинство людей были заляпаны кровью и чешуей. Некоторые сняли рубашки и полоскали их, свесившись за борт. Так мы и дурачились весь день — удили потихоньку, распивали второй ящик пива и кормили птиц, — пока баркас лениво качался на волнах, а врач боролся со своим глубоководным чудищем. Налетел ветер и распахал море зелено-серебристыми бороздами, словно поле из стекла и хрома, и баркас закачался пуще прежнего. Джордж сказал врачу, что ему пора вылавливать рыбу или резать леску, потому что с таким небом шутки плохи. Врач ничего не ответил. Только сильнее потянул удочку, наклонился и подкрутил катушку и снова потянул.
Билли с девушкой перебрались на нос и говорили о чем-то, глядя на воду. И вдруг Билли завопил, что видит что-то, и мы ломанулись туда и увидели очертания рыбы футах в десяти-пятнадцати под водой. Мы с интересом смотрели, как она поднимается, сперва почти невидимая, затем белая, словно туман под водой, обретающий плотность, оживающий…
— Господи Иисусе, — воскликнул Скэнлон, — это рыба дока!
Врач удил с другого борта, но мы видели, что леска тянется в сторону рыбы.
— Мы ни за что ее не вытащим, — сказал Сифелт. — А ветер крепчает.
— Это палтус, — сказал Джордж. — Они иногда весят две-три сотни[42]. Их лебедкой надо подымать.
— Придется резать леску, док, — сказал Сифелт и положил руки врачу на плечи.
Врач ничего не сказал; костюм на спине у него пропотел, а глаза без пенсне покраснели. Он все тянул и тянул, пока рыба не показалась с его стороны. Мы смотрели, как она ходит у поверхности несколько минут, а потом приготовили веревку и багор.
Но даже с багром в спине рыба еще час упиралась, пока мы не втащили ее на корму. Пришлось зацепить ее тремя другими удочками, а Макмёрфи свесился за борт и схватил ее рукой за жабры, и наконец она бухнулась на палубу, прозрачно-белая и плоская, и врач вместе с ней.
— Это было что-то, сказал врач из-под рыбы, не в силах спихнуть ее с себя. — Это было… что-то с чем-то.
Весь путь до берега штормило, баркас скрипел, а Макмёрфи травил байки про кораблекрушения и акул. Чем ближе мы подходили к берегу, тем выше поднимались волны, и ветер срывал с гребней пену и швырял в чаек. На подходе к волнолому волны поднимались выше головы, и Джордж убедил всех надеть спасательные жилеты. Я заметил, что все спортивные катера уже стоят на приколе.
Нам не хватило трех жилетов, и все стали спорить, кому быть храбрецами, согласными преодолеть отмель без них. Ими оказались Билли Биббит, Хардинг и Джордж, который так или иначе не стал бы надевать жилет, недостаточно чистый для него. Никто не ожидал такой отваги от Билли, но он, не мешкая, снял с себя жилет и помог надеть девушке, однако по-настоящему всех удивил Макмёрфи, не проявивший героизма; пока все спорили, он стоял, привалившись к кабине из-за качки, и молча смотрел на ребят. Смотрел и усмехался.
Мы достигли отмели и вошли в водяное ущелье; нос баркаса вздымался над шипящим гребнем одной волны, а сзади над нами нависала другая, бросая тень на корму, и все цеплялись за поручни, глядя то на водяную гору, гнавшуюся за нами, то на черные валуны волнолома в сорока футах слева, то на Джорджа за штурвалом. Джордж стоял как мачта. Он крутил головой взад-вперед и поочередно то врубал, то сбрасывал газ, удерживая баркас на подъеме набегавшей волны. Он заранее нам сказал, что если мы перевалим через гребень передней волны, то потеряем управление, так как винт и руль выйдут из воды, а если отстанем, нас нагонит задняя волна, обрушив на корму десять тонн воды. Голова Джорджа крутилась, как на шарнире, но никто не шутил на этот счет.
За волноломом море снова успокоилось, а на нашем причале с магазином мы увидели капитана с двумя копами у самого края. За ними собрались зеваки. Джордж шел на них полным ходом, гудя мотором, и капитан стал махать руками и орать, а копы и зеваки забрались на лестницу. Казалось, мы вот-вот разворотим весь причал, но Джордж крутанул штурвал, дал задний ход и так мягко подвел ревущий баркас к шинам, словно уложил в кроватку. Мы уже пришвартовывались, когда нас нагнала волна; она встряхнула все лодки и разбилась о причал, забрызгав всех, словно мы привели за собой море.
Капитан с конами и зеваками затопали к нам с лестницы. Врач вышел вперед и утихомирил их, сказав копам, что мы не в их юрисдикции, поскольку являемся законной экспедицией, спонсируемой государством, и если перед кем и должны отвечать, то это федеральное ведомство. А кроме того, если капитан чем-то недоволен, не мешало бы выяснить, сколько спасательных жилетов было на борту. Разве по закону не каждому Доложен жилет? На это капитану было нечего ответить, и копы записали несколько имен и ушли, бормоча себе под нос, и едва они скрылись из виду, Макмёрфи с капитаном стали препираться и пихать друг друга. Макмёрфи был так пьян, что все еще покачивался, как на палубе, и успел дважды поскользнуться и свалиться в воду, прежде чем встал в стойку, кое-как залепил капитану оплеуху, и они помирились. Все вздохнули с облегчением, и капитан с Макмёрфи пошли в магазин за пивом, а мы стали вытаскивать улов на причал. Зеваки стояли на возвышении и смотрели на нас, куря самодельные трубки. Мы ждали, что они опять что-нибудь скажут о девушке (нам этого прямо хотелось), но в итоге один из них сказал не о девушке, а о рыбе — что это самый большой палтус, какого он только видел на орегонском побережье. И остальные закивали, что так оно и есть. Они спустились посмотреть поближе. А когда спросили Джорджа, где он так наловчился причаливать лодки, мы услышали, что он водил не только рыбацкие баркасы, но и служил капитаном торпедного катера в Тихом океане и получил Военно-морской крест.
— Шел бы на госслужбу, — сказал один из зевак.
— Больно грязно, — сказал ему Джордж.
Должно быть, они почуяли в нас перемену, которую сами мы только подозревали; мы были уже не той кучкой жалких шизиков, что молча сносили их насмешки утром. Перед девушкой они не то чтобы извинились, но упросили, какую рыбу она поймала, и были вежливыми до поноса. А когда из магазина вышли Макмёрфи с капитаном, мы все вместе выпили по пиву, прежде чем садиться по машинам.
В больницу мы вернулись поздно.
Девушка спала, привалившись к Билли, и отлеживала ему руку, а когда проснулась и поняла это, стала разминать ее. Билли сказал, что, если будет не занят в выходные, пригласит ее на свидание, а она сказала, что сможет приехать к нему через две недели, если он скажет ей точное время, и Билли взглянул на Макмёрфи. Тот обнял их обоих за плечи и сказал:
— Давайте в два часа, чтоб наверняка.
— В субботу днем? — спросила девушка.
Он подмигнул Билли и придвинул к себе голову девушки.
— Нет. В субботу ночью. Проскользни и постучи в то же окно, куда сегодня подошла. Я подговорю ночного санитара, и мы впустим тебя.
Она захихикала и кивнула.
— Чертяка ты, Макмёрфи, — сказала она.
Несколько острых в отделении еще не легли и толпились перед уборной — им не терпелось узнать, утонули мы или нет. Они смотрели, как мы маршируем по коридору, забрызганные кровью, загорелые, пропахшие пивом и рыбой, и несем нашего лосося как военный трофей. Врач спросил их, не желают ли они выйти, взглянуть на его палтуса на заднем сиденье машины, и мы все высыпали наружу, кроме Макмёрфи. Он сказал, что, похоже, прилично умотался и пойдет на боковую. Когда он ушел, один из острых, не ездивший с нами, спросил, почему это Макмёрфи выглядит таким уставшим, а мы все разрумянились и полны сил. Хардинг на это сказал, что Макмёрфи просто мало был на солнце и потерял загар.
— Ты же помнишь, каким он пришел к нам: пышущим здоровьем от суровой жизни на природе, на работной ферме, краснощеким и здоровым как конь. Мы просто наблюдаем увядание его чудесного психопатического загара. Вот и все. Сегодня он, к слову сказать, провел несколько изнурительных часов в темноте каюты, пока мы на свежем воздухе впитывали витамин Д. Это, конечно, могло изнурить его до некоторой степени, эти труды в каюте. Но знаете что, друзья? Лично я, пожалуй, мог бы отказаться от заметной части витамина Д ради такого изнурения. Особенно под начальством малышки Кэнди. Или я не прав?
Я ничего не сказал, но подумал, что он, возможно, не так уж и неправ. Я еще раньше заметил усталость Макмёрфи, по дороге домой, после того как он настоял, чтобы мы проехали мимо того места, где он жил когда-то. Мы как раз допили последнее пиво, выбросили банку из окна под знаком остановки и развалились на сиденьях, чтобы прочувствовать все это, бултыхаясь в такой сладкой полудреме, находящей на тебя, когда ты весь день от души трудился над чем-то — опаленный солнцем, опьяненный пивом, хочешь спать, но держишься, лишь бы продлить это чувство. Я смутно отметил, что понемногу начинаю видеть что-то хорошее в жизни. Это Макмёрфи учил меня. Я чувствовал себя почти как в детстве, когда все было хорошо, а земля пела мне детские песни.
Мы свернули с прибрежной дороги, чтобы проехать через один городок, в котором Макмёрфи прожил дольше, чем где-либо еще. Вниз по склону Каскейд-хилл, чуть было не заблудились и вдруг… въехали в городок, площадью с два больничных участка. Мы остановились на обочине, в зарослях бурьяна, и ветер взметнул песок, заслонив солнце. Макмёрфи указал на дом напротив.
— Вот. Этот дом. Такой вид, словно вырос вместе с сорняками — убогая обитель моей беспутной юности.
Вдоль тусклой в шесть вечера улицы тянулись голые деревья за круглыми оградами, похожие на молнии, вонзившиеся в тротуар, так что бетон растрескался. За железным частоколом в глубине заросшего двора стоял большой каркасный дом с крыльцом, защищаясь от ветра рахитичным плечом, чтобы его не унесло на пару кварталов, как картонную коробку. Ветер принес капли дождя, и я увидел, как дом зажмурился, звякнув висячими замками на двери.
А на крыльце болталась такая японская штучка, из стекляшек на веревочках — чуть подует ветер, они звенят, — осталось всего четыре. Они раскачивались и звенели, роняя мелкие осколки на дощатый пол.
Макмёрфи завел мотор.
— Был здесь как-то раз — черт знает сколько лет назад, в том году, когда мы все вернулись с этой корейской заварушки. Заехал в гости. Мои старик со старухой были еще живы. Хорошее было время.
Он отпустил сцепление и стал набирать ход, но вдруг остановился.
— Бог ты мой, — сказал он, — гляньте туда — видите платье? — Он указал назад. — На ветке того дерева. Тряпку, желто-черную.
Я увидел высоко в ветвях что-то вроде флага, полоскавшегося над сараем.
— Девчонка, что впервые затащила меня в кровать, носила точно такое же платье. Мне было лет десять, а ей и того меньше, и перепих тогда казался мне таким большим делом, что я спросил ее, не думает она, не считает, что нам нужно как-то объявить об этом? Ну, что ли, сказать своим предкам: «Мам, мы с Джуди сегодня помолвились». И я не шутил, таким был дурнем. Думал, если ты это сделал, старик, то по закону женат, вот так сразу, неважно, хочешь ты этого или нет, и уже не отвертишься. Но эта шлюшка — лет восемь-девять от силы — нагнулась, подняла с пола платье и сказала, что оно мое, сказала: «Можешь повесить где-нибудь, я пойду домой в панталонах, вот и объявишь — они поймут». Господи, девять лет, — тут он ущипнул Кэнди за нос, — а знала побольше многих профи.
Кэнди укусила его за руку, смеясь, и он оглядел это место.
— Ну, в общем, когда она ушла домой в трусах, я дождался темноты, чтобы выбросить это чертово платье подальше. Но чуете ветер? Подхватил его, как воздушного змея, и унес куда-то за дом, а следующим утром, боже правый, оно висело на том дереве, чтобы весь городок был в курсе, так я тогда решил.
Он взял в рот руку с таким несчастным видом, что Кэнди снова засмеялась и поцеловала ее.
— В общем, флаг мой был поднят, и с того самого дня я, похоже, верен своему имени[43] — неистовый любовник, — и бог тому свидетель: во всем виновата та самая девятилетка из моего детства.
Дом проплыл мимо. Макмёрфи зевнул и подмигнул.
— Научила меня любить, сладенькая жопка.
Пока он это говорил, нас обошла другая машина, осветив задними огнями, и в ветровом стекле отразилось лицо Макмёрфи с таким выражением, какое он позволил себе только из-за темноты: ужасно усталое, напряженное и загнанное, словно он мог не успеть чего-то важного…
А между тем его спокойный, добродушный голос повествовал о его жизни, как бы предлагая нам все это — бесшабашное прошлое, полное лихой удали, закадычных дружков, любящих женщин и пьяных драк по любому поводу, — чтобы мы могли вмечтать себя туда.