Часть четвертая

26

На другой день после рыбалки Старшая Сестра провела очередной маневр. Сама эта идея пришла ей на ум, когда она спросила Макмёрфи, сколько денег он положил в карман за счет рыбалки и прочих своих авантюр. За ночь она все обдумала и рассмотрела со всех сторон, чтобы знать наверняка, что не проиграет, а весь следующий день делала намеки, порождая сплетни, чтобы ребята были морально готовы к тому моменту, как она скажет что-то конкретное.

Она понимала, что люди — так уж мы устроены — рано или поздно начнут подозревать того, кто дает им что-то задаром, будь то Санта-Клаус, миссионеры или благотворители, жертвующие деньги на высокие цели, и задаваться вопросом: «А ему-то что за выгода?» Принесет, скажем, молодой адвокат сумку грецких орехов детям в школу, когда выборы на носу, и все криво усмехаются и говорят друг дружке: «Ишь, прохиндей, нас не проведет».

Сестра знала, что без особых усилий подведет ребят к вопросу, чего ради, если уж на то пошло, Макмёрфи тратит столько времени и сил на организацию всех этих рыбалок на море,, вечеринок с играми и баскетбольных соревнований? Что побуждает его так выкладываться, если все в отделении всегда довольствовались малым, а именно — игрой в пинакл и чтением прошлогодних журналов? С чего бы он; этот ирландский дебошир с работной фермы, мотавший срок за азартные игры и рукоприкладство, повязывал на голову косынку, изображая старшеклассницу, и битых два часа учил танцевать Билли Биббита на потеху всем острым? Или с чего бы такой матерый аферист — тертый калач, карнавальный артист, прожженный картежник — стал рисковать удвоить себе срок в психушке, старательно наживая врага в лице Старшей Сестры, которая решала, кого и когда выписывать?

А чтобы ребята всерьез призадумались, она сделала выписку по их финансам за несколько последних месяце®? должно быть, потратила не один час, перелопачивая ведомости. Денежные средства всех острых, кроме Макмёрфи, неуклонно шли на убыль. Его же средства с первого дня возрастали.

Острые стали шутить с ним о том, что он на них наживается, а он и не думал этого отрицать. Ни в коем случае. Да что там, он бахвалился, что если пробудет в больнице годик-другой, то после выписки махнет во Флориду и может больше ни дня не работать. И все смеялись этому, ког-да он был рядом, но когда он уходил на ЭШТ, ТТ или ФТ или когда получал нагоняй в сестринской будке, меряясь озорной усмешкой с ее застывшей пластиковой улыбкой, им было не до шуток.

Они стали спрашивать друг друга: с чего это он последнее время из кожи вон лезет, стараясь улучшить им жизнь? Вот же, он добился отмены правила, чтобы пациенты ходили везде терапевтическими группами не меньше восьми человек («Билли тут опять поговаривал, что хочет перерезать вены, — сказал Макмёрфи на собрании, возражая против правила не-меньше-восьми. — Найдется среди вас семеро ребят, готовых разделить с ним это терапевтическое занятие»?), и уломал врача, заметно сблизившегося с пациентами после рыбалки, оформить подписку на «Плейбой», «Наггет» и «Мэн»[44] и избавиться от старых номеров «Макколла», которые приносил из дома пачками дурачок из общественных связей, обведя зелеными чернилами отдельные статьи, представлявшие, по его мнению, особый интерес. Макмёрфи даже написал петицию кому-то в Вашингтон с просьбой пересмотреть допустимость лоботомии и электрошока в государственных больницах. И ребята стали все чаще задаваться вопросом: чего ради старается старина Мак?

Примерно неделю Старшая Сестра выжидала, чтобы эта мысль укоренилась в отделении, а затем пошла в атаку на групповой терапии, но Макмёрфи легко отбил ее первый удар (первым делом она заявила, что возмущена и удручена тем жалким состоянием, до какого докатилось отделение: вы только посмотрите, ради всего святого — стены увешаны форменной порнографией из этих похабных книжонок; она планировала, кроме прочего, обратить на это внимание первого корпуса, чтобы там разобрались с этой грязью, пробравшейся в больницу; после этих слов она откинулась на спинку и сделала паузу с важным видом, чтобы нагнать шороху, прежде чем назовет виновника, но Макмёрфи свел на нет ее старания, посоветовав ей для верности сказать первому корпусу прихватить с собой ручные зеркальца, чтобы ничего не пропустить, — и все покатились со смеху), поэтому в следующий раз она пошла в атаку, когда его не было с нами.

Ему позвонили по межгороду из Портленда, и он ушел с одним черным к телефону в приемную, ждать повторного звонка. В час дня, когда мы принялись освобождать дневную палату, мелкий черный спросил сестру, не желает ли она, чтобы он спустился и привел Макмёрфи с Вашингтоном на собрание, но она сказала, что не стоит беспокоиться, все в порядке, к тому же кое-кто, пожалуй, будет рад возможности обсудить нашего мистера Рэндла Патрика Макмёрфи в отсутствие его довлеющей персоны.

Острые начали с того, что стали рассказывать забавные истории о нем и его затеях, и говорили, какой он мировой парень, а сестра сидела молча, выжидая, пока они отдадут ему должное. После чего обозначился следующий вопрос: что им движет? Откуда в нем все это, почему он такой непоседа? Кое-кто высказал предположение, что, может, его история о том, как он лез на рожон на работной ферме, только бы его перевели сюда, была выдумкой и, может, он безумней, чем думают люди. На это Старшая Сестра улыбнулась и подняла руку.

— Безумцы всех хитрей, — сказала она. — Полагаю, это вы пытаетесь сказать о мистере Макмёрфи.

— Что это з-з-значит? — спросил Билли, сдружившийся с Макмёрфи как никто другой и считавший его героем; такой комплимент показался ему сомнительным. — Что з-з-значит «всех хитрей»?

— Это просто выражение такое, Билли, — ответила сестра с улыбкой. — Давай посмотрим, может, кто-нибудь объяснит тебе, что оно значит? Что скажете вы, мистер Скэнлон?

— Это значит, Билли, Маку палец в рот не клади.

— Никто с этим не сп-сп-спорит! — Билли стукнул кулаком по подлокотнику, помогая себе. — Но мисс Рэтчед нам-мекала…

— Нет, Билли, я ни на что не намекала. Я просто заметила, что мистер Макмёрфи не тот человек, который станет рисковать без причины. Ты ведь согласен с этим, разве нет? И все вы разве не согласны?

Никто ничего не сказал.

— И при этом, — продолжила она, — он словно бы совсем не думает о себе, как какой-нибудь мученик или святой. Никто не хочет записать мистера Макмёрфи в святые?

Она улыбнулась, понимая, что ответа не последует, и с уверенностью обвела всех взглядом.

— Нет, он не святой, не мученик. Так вот. Что, если мы посмотрим на его филантропию в разрезе? — Она достала из своего короба желтый лист бумаги. — Взглянем на эти дары, как их назвали бы его преданные поклонники. Во-первых, дар старой душевой. Но была ли она его, чтобы взять и подарить? Лишился ли он чего-то, сделав из нее казино? Опять же, сколько, как вы думаете, он положил себе в карман за то недолгое время, что был крупье местного Монте-Карло? Сколько вы проиграли, Брюс? Мистер Сифелт? Мистер Скэнлон? Думаю, все вы примерно представляете величину своих проигрышей, но знаете ли вы, сколько составили в сумме все его выигрыши, судя по вкладам в сберкассу? Без малого три сотни долларов.

Скэнлон протяжно присвистнул, но больше никто ничего не сказал.

— У меня здесь записаны и другие его пари, если кому-то интересно, включая кое-что, связанное с намеренным противодействием персоналу. А все эти азартные игры совершений против правил отделения, и все вы, игравшие с ним, это знали.

Она снова взглянула в бумагу и отложила ее в короб.

— А эта недавняя рыбалка? Что, как вы думаете, получил мистер Макмёрфи с этого предприятия? Насколько я понимаю, доктор Спайви предоставил ему свою машину и сам заплатил за бензин, и, как мне сказали, ему перепало еще кое-что, причем совершенно бесплатно. Должна заметить, он своего не упустит.

Билли хотел было что-то сказать, но сестра воздела руку.

— Пожалуйста, Билли, пойми меня: я не критикую такую деятельность в принципе; я просто подумала, что будет лучше, если мы не станем впадать в заблуждения о мотивах этого человека. Но в любом случае проводить такие обличения в отсутствие того, о ком мы говорим, пожалуй, неэтично. Давайте вернемся к проблеме, которую мы обсуждали вчера — что это было? — Она стала рыться в коробе. — Что это было, не помните, доктор Спайви?

Доктор вздрагивает.

— Нет… подождите… Я думаю…

Сестра вытащила бумагу из папки.

— Вот оно. Мистер Скэнлон; его отношение к взрывчатке. Отлично. Сейчас мы займемся этим, а к мистеру Макмёрфи вернемся в другой раз, когда он будет присутствовать. И все же я думаю, что вы могли бы поразмыслить о том, что сейчас было сказано. А теперь, мистер Скэнлон…

Позже в тот же день, когда нас человек восемь-десять толпилось у двери в столовую в ожидании, пока санитар отольет себе масло для волос, кто-то снова затронул эту тему. Пошел разговор, что мы не согласны с тем, что сказала Старшая Сестра, но, черт возьми, слова старушки не лишены смысла. И все же Мак, так его растак, славный парень… по большому счету.

Наконец заговорил Хардинг:

— Друзья мои, по-моему, вы слишком щедры на сомнения. В глубине ваших скаредных сердечек все вы считаете, что наш ангел милосердия, мисс Рэтчед, совершенно права в каждом своем измышлении о Макмёрфи. Вы это знаете не хуже меня. К чему отрицать? Давайте будем честны и отдадим должное этому человеку вместо того, чтобы тайком критиковать его капиталистический талант. Что плохого в том, что он не упускает свою выгоду? Каждый раз, как он нас стрижет, мы получаем взамен что-то сто́ящее, разве нет? Он ушлый малый, всегда готовый урвать лишний доллар. И не скрывает своих мотивов, не так ли? А что же мы? У него здоровое и честное отношение к своим махинациям, и я это одобряю, товарищи, как и старый добрый капиталистический принцип свободного индивидуального предпринимательства, во имя Макмёрфи с его прямодушным нагловатым напором, и американского флага, да святится Он, и мемориала Линкольна до кучи. Помни «Мэн», Ф. Т. Барнума и Четвертое июля[45]. Я вынужден вступиться за честь друга, старого доброго красно-бело-синего стопроцентного-американского-мошенника. Славный парень? Еще чего. Макмёрфи, несомненно, стало бы до слез обидно, узнай он, какие дилетантские мотивы приписывают иным его действиям. Он бы счел это явным неуважением своего мастерства.

Хардинг сунул пальцы в карман за сигаретами; не найдя ни одной, стрельнул у Фредриксона, закурил, картинно чиркнув спичкой, и продолжил.

— Признаю, поначалу его поведение смутило меня. Когда он разбил окно — ух, я подумал, такой человек, очевидно, не спешит выписываться, за друзей горой и всякое такое, пока не понял, что Макмёрфи сделал это потому, что не хотел упустить что-то хорошее. Он здесь время не теряет. Не поддавайтесь на его неотесанный вид; он очень проворный делец, совершенно здравомыслящий. Смотрите в оба; он ничего не сделает без умысла.

Но Билли не собирался легко сдаваться.

— Ага. А чего ради он учит меня танц-цевать?

Он сжимал кулаки на подлокотниках, и я увидел, что у него почти зажили ожоги на руках, а вместо них химическим карандашом нарисованы татуировки.

— Что на это скажешь, Хардинг? Какая ему выг-выг-выгода от того, что он учит меня танцевать?

— Не расстраивайся, Уильям, — сказал Хардинг. — Но наберись терпения. Давай просто посидим, подождем и посмотрим, как он это повернет.

Похоже было, только мы вдвоем с Билли по-прежнему не теряли веры в Макмёрфи. Но в тот же вечер Билли признал правоту Хардинга, когда Макмёрфи пришел после очередного телефонного звонка и сказал Билли, что свидание с Кэнди — дело решенное, и добавил, записывая адрес для него, что было бы неплохо подкинуть ей капустки на дорожку.

— Капустки? Ден-денег? И ск-ск-сколько?

Он покосился на Хардинга, ухмылявшегося ему.

— Ну, сам понимаешь, старик, — баксов десять ей и десять…

— Двадцать баксов! Автобус досюда столько не ст-ст-стоит.

Макмёрфи взглянул на него из-под козырька и расплылся в улыбке, почесав горло и вывалив язык.

— Дружок, у меня все пересохло, прямо беда. А до субботы еще целая неделя. Ты ж не осерчаешь, если она мне привезет горло промочить, а, Билли, дружок?

И взглянул на Билли с таким простодушным видом, что тот рассмеялся и покачал головой не осерчаю, после чего они отошли в угол, и Билли стал взволнованно обсуждать с ним планы на субботу, чувствуя себя, наверно, как мальчишка перед сутенером.

У меня были свои мысли — я считал Макмёрфи великаном, сошедшим с небес, чтобы спасти нас от Комбината, опутавшего землю медной проволокой и метамфетаминами, и что он слишком велик для такой презренной материи, как деньги, — но и я начал склоняться к общему мнению. А дело было вот в чем: перед началом очередной групповой терапии, таская столы в душевую, он увидел меня возле тумбы с пультом.

— Ей-богу, Вождь, — сказал он, — сдается мне, ты вымахал на десять дюймов после той рыбалки. И, боже правый, ты только посмотри на свои ступни — это же платформы!

Я опустил взгляд и увидел, что мои ступни стали больше, чем когда-либо, словно Макмёрфи одними своими словами раздул их вдвое.

— А что за рука! Сразу видно: это рука индейца, знавшего толк в футболе. Знаешь, что я думаю? Я думаю, тебе пора взять и взвесить эту тумбу, просто чтобы понять, как твои успехи.

— Нет, — сказал я, покачав головой.

Но он сказал, что мы заключили соглашение, и я должен попытаться, чтобы понять, как работает его программа роста. Я никак не мог выкрутиться и подошел к тумбе, собираясь показать, что мне это не по силам. Я нагнулся и взялся за рычаги.

— Молодец, Вождь. А теперь просто распрямляйся. Подбери под себя ноги, вот… так, так. Полегче… просто распрямляйся. Ё-о-ксель! Давай ставь на место.

Я думал, он во мне разочаруется, но вижу, ухмыляется и показывает, что я опустил тумбу на постамент, сдвинув на полфута.

— Лучше поставь ее на место, дружок, чтобы никто не узнал. Пока еще рано им знать.

А затем, после групповой терапии, прохаживаясь возле игравших в пинакл, он завел разговор о силе — в том числе силе воли — и о тумбе в душевой. Я подумал, сейчас он им скажет, как помог мне снова стать большим; это доказало бы, что деньги его интересуют в последнюю очередь.

Но обо мне он не сказал ни слова. Он говорил, пока Хардинг не спросил его, не готов ли он снова попытаться поднять тумбу, и он сказал, что не готов, но это не значит, что такое невозможно в принципе. Скэнлон сказал, может, и возможно, если краном, но никакой человек не поднимет ее своими руками, а Макмёрфи закивал, приговаривая, может, и так, может, и так, но всегда есть вероятность. Я смотрел, как он водит их за нос, подбивая прямо сказать ему: «Нет, ей-богу, человеку это не по силам», — и в итоге они сами предложили ему пари.

Я смотрел, с какой неохотой он дал себя уговорить. Он все больше разжигал в них азарт и заманивал все дальше, пока не добился от всех до последнего железной ставки пять к одному; кое-кто поставил по двадцатке. Но он ни слова не сказал о том, что уже видел, как я поднимаю тумбу.

Всю ночь я надеялся, что он не станет доводить дело до конца. А на другой день сестра сказала на групповой терапии, что всем, кто ездил на рыбалку, нужно будет принять специальный душ из-за подозрения на паразитов, и я стал надеяться, что она как-нибудь ему помешает, велит нам идти в душ немедленно или еще что-нибудь — что угодно, лишь бы не пришлось поднимать тумбу.

Но сразу после терапии Макмёрфи повел нас всех в душевую, пока ее не заперли черные, и мне пришлось взять тумбу за рычаги и поднять. Я этого не хотел, но ничего не мог поделать. Я чувствовал, что помогаю ему обдурить их на деньги. Они все расплатились с ним с самым добрым видом, но я понимал, каково им было, словно у них выбили почву из-под ног. Едва опустив тумбу на место, я выбежал из душевой, не взглянув на Макмёрфи, и направился в уборную. Не хотелось никого видеть. Я заметил себя в зеркале. Он сделал как сказал: руки у меня стали большими, как раньше, как в школе, как в поселке, и грудь с плечами сделались широкими и твердыми. Я смотрел на себя в зеркало, когда он вошел. Он протянул мне бумажку в пять долларов.

— На-ка, Вождь, на жвачку.

Я покачал головой и пошел из уборной. Он схватил меня за руку.

— Вождь, это просто знак моего признания. Если считаешь, что достоин большей доли…

— Нет! Оставь себе деньги, я их не возьму.

Он шагнул в сторону и, зацепив карманы большими пальцами, покосился на меня.

— Окей, — сказал он, смерив меня взглядом. — В чем дело? С чего это все здесь воротят от меня нос?

Я не ответил.

— Разве я не сделал как сказал? Не вернул тебе человечьих размеров? Чем это я вдруг стал вам плох? Вы, птахи, так себя ведете, будто я родину предал.

— Ты вечно… выигрываешь!

— Выигрываю! В чем ты меня обвиняешь, дылда хренов? Все, что я делаю, это выполняю уговор. Что такого чудовищного…

— Мы думали, это не ради выигрыша

Я почувствовал, как у меня задрожал подбородок, словно сейчас заплачу, но я не заплакал. Просто стоял перед ним с дрожавшим подбородком. Макмёрфи открыл рот, собираясь что-то сказать, но не сказал. Только вынул пальцы из карманов, поднял руку и потер переносицу, как те, кто носит слишком узкие очки, и закрыл глаза.

— Выигрыш, силы небесные, — сказал он с закрытыми глазами. — Тоже мне, выигрыш.

Вот почему я считаю, что виноват больше других в том, что случилось чуть позже, когда нас дезинфицировали. Я сделал то, что сделал, чтобы как-то оправдаться перед всеми, не думая об осторожности или о том, что со мной будет, и в кои-то веки не беспокоясь ни о чем, кроме текущего момента, требовавшего что-то взять и сделать.

Только мы вышли из уборной, как показались трое черных и стали собирать нас для дезинфекции в душевой. Мелкий черный засеменил вдоль плинтуса, отковыривая ребят от стены, точно ломом, своей кривой, холодной рукой, и сказал, что Старшая Сестра велела провести с нами профилактическую дезинфекцию. Принимая во внимание, с кем мы были на рыбалке, нужно позаботиться, чтобы мы не заразили всю больницу.

Когда мы выстроились голыми на кафельном полу, вошел черный с черным тюбиком, брызгавшим вонючей белой мазью, густой и липкой, как яйцо. Сперва на волосы, а затем повернись, нагнись и раздвинь булки!

Ребята жаловались и перешучивались, стараясь не смотреть друг на друга и на эти угольные маски с тюбиками, точно лица из кошмаров, наводившие на них мягкие, гибкие стволы. Ребята огрызались на своих мучителей:

— Эй, Вашингтон, чем вы, парни, развлекаетесь в остальное время?

— Эй, Уильямс, видно, что я ел на завтрак?

Все смеялись. Чёрные стискивали челюсти и молчали; раньше все было по-другому, пока не появился этот чертов рыжий.

Когда Фредриксон раздвинул булки, прозвучала такая канонада, что я думал, мелкого черного сдует.

— Чу! — сказал Хардинг, приставив ладонь к уху. — Ангел небесный пропел.

Все стали покатываться со смеху и подкалывать друг друга, но, когда черный подошел к следующему в очереди, все разом притихли. Следующим был Джордж. И в тот же миг, когда смех, шутки и жалобы стихли и Фредриксон, стоявший рядом с Джорджем, выпрямился и обернулся, а большой черный собрался сказать Джорджу нагнуть голову, чтобы брызнуть вонючей мазью, — в тот миг все мы ясно поняли, что сейчас будет, и почему так должно быть, и что мы все были неправы насчет Макмёрфи.

Джордж всегда принимал душ без мыла. Он даже полотенце не брал ни у кого из рук. Санитары из вечерней смены, которые обычно водили нас в душ по вторникам и четвергам, усвоили, что лучше оставить его в покое, и ни к чему не принуждали. И так было с давних пор. Все черные это знали. Но теперь все поняли — даже Джордж, отклонившийся назад, качая головой и закрываясь разлапистыми руками, — что этот черный со сломанным носом и озлобленной душой, да к тому же с парой дружков, словно бравших его на слабо, не упустит такого случая.

— А-й-й-й-й, нагни голову, Жорж…

Ребята уже косились на Макмёрфи, стоявшего через пару человек.

— А-й-й-й-й, ну жа, Жорж…

Мартини и Сифелт стояли под душем, не шевелясь. Водосток у них под ногами судорожно сглатывал мыльную воду. Джордж взглянул на водосток, словно тот говорил ему что-то, захлебываясь. И снова перевел взгляд на тюбик в черной руке, из которого медленно вытекала слизь, растекаясь по чугунным костяшкам. Черный придвинул тюбик ближе, и Джордж отпрянул, качая головой.

— Нет, не надо это.

— Придется, Полоскун, — сказал черный почти жалостливо. — Тебе просто придется. Мы же не можем допустить, шобы здесь развелись клопы, а? Судя по всему, в тебя клопы вгрызлись на дюйм!

— Нет! — сказал Джордж.

— А-й-й-й, Жорж, ты же понятия не имеешь. Эти клопы, они совсем, совсем мелкие — не больше точки. А шо они творят, старик — уцепятся за лобковые волоса, повисят и давай буравить тебя, Жорж.

— Нету клопов! — сказал Джордж.

— А-й-й-й, скажу тебе, Жорж: я видал такие случаи, када эти ужасные клопы вообще…

— Окей, Вашингтон, — сказал Макмёрфи.

Неоновый шрам на сломанном носу искривился. Черный понял, кто это сказал, но не обернулся; мы поняли, что он это понял, когда он замолчал и провел длинным серым пальцем по шраму, украшавшему его нос после той игры в баскетбол. Затем он сунул руку под нос Джорджу, потирая пальцами.

Вошка, Жорж, видал? Видал? Ты же знаешь, какие из себя вошки, а? Еще бы, набрался вошек на рыбалке. Мы не можем допустить, шоп тебя вошки грызли, так же, Жорж?

Нету вошек! — выкрикнул Джордж. — Нету!

Джордж распрямился и поднял брови, так что мы увидели его глаза. Черный чуть попятился. Двое других засмеялись.

— Шо такое, Вашингтон, братан? — спросил большой черный. — Буксует, братан, процедура с того конца?

Вашингтон снова приблизился к Джорджу.

— Сказал же, Жорж: нагнись! Либо ты нагнешься и получишь этой мази, либо я дотронусь до тебя рукой! — И снова поднял руку, большую и черную, как болото. — Везде дотронусь этой черной! грязной! вонючей! рукой!

— Не надо рукой! — сказал Джордж и занес кулак над головой, словно готовый разбить угольный череп вдребезги, так что по полу разлетятся шарики, ролики и шестеренки.

Но черный просто ткнул Джорджа тюбиком в пупок, и Джордж согнулся, ловя ртом воздух. Черный выдавил мазь ему на бело-соломенные волосы и растер рукой — своей черной болотной рукой — по всей голове. Джордж обхватил живот обеими руками и закричал.

— Нет! Нет!

— А теперь повернись, Жорж…

— Я сказал, хватит, браток.

На этот раз голос Макмёрфи заставил его повернуться к нему. Я увидел, как черный улыбнулся при виде его наготы — ни кепки, ни башмаков, ни карманов, чтобы цеплять их большими пальцами — и смерил его насмешливым взглядом.

— Макмёрфи! — сказал он, качая головой. — А я-то уж начал думать, мы с тобой никада не выясним отношения.

— Енот паршивый, — сказал Макмёрфи, но в его голосе слышалось больше усталости, чем злобы, и, не дождавшись реакции черного, он добавил погромче: — Нигер, мать твою, ебучий!

Черный покачал головой и усмехнулся двум дружкам.

— Как по-вашему, братва, чего мистер Макмёрфи добивайца? Думаете, хочет, шобы я проявил инициативу? Хи-хи-хи. Не знает разве, шо мы научены сносить ужасные оскорблейня от этих шизиков?

— Хуесос! Вашингтон, ты всего-навсего…

Вашингтон снова переключился на Джорджа, все еще стоявшего, согнувшись от удара тюбиком. Он схватил его за руку и развернул лицом к стене.

— Так-точь, Жорж, а теперь раздвинь свои булки.

Не-е-ет!

— Вашингтон, — сказал Макмёрфи и, глубоко вздохнув, подошел к нему и отстранил от Джорджа. — Вашингтон, ну хорош, хорош…

Все услышали беспомощную безысходность в его голосе.

— Макмёрфи, ты вынуждаешь меня к самозащите. Вынуждает, а, братва?

Двое других кивнули. Он аккуратно положил тюбик на скамейку рядом с Джорджем и, плавно повернувшись, засветил Макмёрфи по щеке, чего тот не ожидал. Макмёрфи чуть не упал. Он попятился на голых ребят, и они подхватили его и оттолкнули обратно, на улыбавшееся угольное лицо. Он снова получил, теперь в шею, и с неохотой признал, что пора приниматься за дело и постараться не ударить в грязь лицом. Он перехватил очередной удар, схватив черную руку за запястье, точно змею — за горло, и помотал головой, проясняя мысли.

Так они стояли, покачиваясь, секунду-другую, и было слышно их тяжелое дыхание и журчание воды в водостоке; затем Макмёрфи оттолкнул черного и сгруппировался, закрыв подбородок большими плечами, а голову — кулаками, и стал наступать.

И тогда смирная, тихая вереница голых людей превратилась в галдящий круг, сомкнувшийся живым кольцом.

Черные руки налетели на пригнутую рыжую голову и бычью шею, разбивая в кровь бровь и щеку. Черный проворно отпрянул. Он был выше Макмёрфи, руки — длиннее, а удары — быстрее и точнее, и мог лупить его по плечам и голове с безопасного расстояния.

Макмёрфи все наступал — тяжелыми, размеренными шагами, пригнув голову и щурясь между кулаками с наколками, — пока не прижал черного к веренице голых и засветил ему точно в центр белой накрахмаленной груди. Угольное лицо треснуло розовым, и по губам скользнул язык цвета земляничного мороженого. Черный отпрянул от мощной атаки Макмёрфи и словил еще пару оплеух, прежде чем кулак с наколкой снова хорошенько приложил его. На этот раз рот раскрылся шире, пятном нездорового цвета. У Макмёрфи были красные отметины на голове и плечах, но он не выглядел побитым. Он все наступал, нанося по одному удару за десять. Так они и двигались по душевой туда-сюда, пока черный не стал выдыхаться и пошатываться, стараясь в основном увертываться от рыжих колотушек. А ребята кричали Макмёрфи, чтобы он уложил его. Макмёрфи, очевидно, не спешил.

Черный увернулся от удара в плечо и зыркнул туда, где стояли его дружки.

— Уильямс… Уоррен… черт возьми!

Другой большой черный протиснулся между ребятами и схватил Макмёрфи сзади. Макмёрфи его стряхнул, как бык — мартышку, но тот снова схватил его.

Тогда я схватил его и бросил в душ. В нем было полно лампочек; он весил фунтов десять-пятнадцать[46].

Мелкий черный глянул по сторонам, развернулся и бросился к двери. Пока я смотрел, как он убегает, другой вышел из душа и захватил меня сзади борцовским захватом — просунул руки у меня под мышками и сцепил на шее! — и мне пришлось отбежать назад, в душ, и впечатать его в стену, и пока я лежал там, в воде, глядя, как Макмёрфи пересчитывает ребра Вашингтону, тот, что был подо мной, укусил меня за шею, и мне пришлось разорвать его захват. Тогда он обмяк и забулькал вместе со своим крахмалом в водосток.

И к тому времени, как мелкий черный прибежал обратно с ремнями, наручниками и простынями, а также четырьмя санитарами из беспокойного, все уже одевались, и пожимали руки мне и Макмёрфи, и говорили, что черные сами напросились, и какой был улетный бой, какая грандиозная победа. Они так тараторили, подбадривая нас — что за бой, что за победа, — пока Старшая Сестра помогала санитарам из беспокойного отрегулировать под наши запястья мягкие кожаные наручники.

27

В беспокойном неумолчный пронзительный гвалт машинного отделения, шум тюремной мастерской, штампующей номера. А вместо часов только ди-док, ди-док над столом для пинг-понга. Люди бродят своими тропами, словно звери в клетке: дойдут до стены, выставят плечо, развернутся и назад, до другой стены, выставят плечо, развернутся и опять назад, быстрыми короткими шагами, вытаптывая лабиринт следов по кафельному полу. От людей несет паленой шерстью — до того они напуганы и вне себя, а по углам и под столом для пинг-понга скрючились какие-то твари, скрежеща зубами, которых не видят ни врачи, ни сестры, и никакой инсектицид их не убьет. Когда санитары открывают дверь отделения, я слышу запах паленой шерсти и скрежет зубовный.

В дверях нас с Макмёрфи встретил долговязый Старик, подвешенный на проволоке между лопаток. Он оглядел нас желтыми глазами с накипью и покачал головой.

— Я конкретно умываю руки, — сказал он одному из цветных санитаров, и проволока утянула его по коридору.

Мы прошли за ним в дневную палату, и Макмёрфи остановился в дверях, расставив ноги и откинув голову, изучая обстановку; он попытался зацепить большими пальцами карманы, но не позволили наручники.

— Картина маслом, — сказал он сквозь зубы.

Я кивнул. Я здесь уже бывал.

Пара человек при виде нас прервали свое брожение, и снова подъехал долговязый старик, конкретно умывая руки. Поначалу никто особо не обращал на нас внимания. Санитары ушли в сестринскую будку, оставив нас в дверях дневной палаты. У Макмёрфи припух глаз, отчего казалось, что он все время щурится, и я видел, что ему больно улыбаться разбитыми губами. Он поднял руки в наручниках, глядя на всю эту кутерьму, и набрал воздуху в легкие.

— Макмёрфи меня звать, друганы, — сказал он своим вальяжным голосом киношного ковбоя, — и что я хочу знать, это какой дятел заправляет покером в этом заведении?

Пинг-понговые часы сломались и затикали по полу.

— В блэк-джеке я не очень банкую с такими браслетами, но могу сказать, что на покере я собаку съел.

Он зевнул, повел плечом, согнулся и прокашлялся, а затем выплюнул что-то в корзину для мусора в пяти футах — что-то, стукнувшее о край, — и разогнулся, ухмыляясь и трогая языком кровавую дырку от зуба.

— Повздорил внизу. Мы вот с Вождем пободались с двумя мартышками.

Гвалт машинного отделения стих, и все смотрели на нас, стоящих в дверях. Макмёрфи притягивал к себе взгляды, как ярмарочный зазывала. Но поскольку я был рядом, мне тоже перепадало внимание, и я понял, что должен оправдать его, поэтому расправил плечи и встал в полный рост. У меня заболела спина в том месте, где я ударился, когда приложил черного в душе, но я не подал виду. Ко мне приблизился лохматый черноволосый попрошайка и протянул руку словно ожидая милостыню. Я отвел взгляд от него, но куда бы ни посмотрел, он перебегал за моим взглядом, как маленький, и протягивал руку с алчным видом.

Макмёрфи рассказывал про драку, а спина у меня болела все больше. Я так долго просидел скрючившись на своем стуж в углу, что мне было трудно стоять прямо долгое время. Я обрадовался, когда к нам подошла маленькая, совсем ручная медсестра и отвела в сестринскую будку, где можно было сесть и отдохнуть.

Она спросила, достаточно ли мы смирные, чтобы снять наручники, и Макмёрфи кивнул. Он сидел, свесив голову и засунув руки между колен, и выглядел совершенно выжатым. А я-то думал, это только мне тяжело стоять.

Сестра — не больше меньшего конца кочерыжки, как выразился потом Макмёрфи, — сняла с нас наручники и дала Макмёрфи сигарету, а мне — жвачку. Сказала, что запомнила, что я жую жвачку. А я ее совсем не помнил. Макмёрфи курил, а она окунала свою ручку с розовыми пальчиками, точно свечки на детском торте, в банку с мазью и обрабатывала его ссадины, вздрагивая всякий раз, как вздрагивал он, и извиняясь. Она взяла обеими руками его руку, перевернула и стала смазывать костяшки.

— Кто это был? — спросила она, глядя на костяшки. — Вашингтон или Уоррен?

Макмёрфи поднял на нее взгляд.

— Вашингтон, — сказал он и усмехнулся. — Уорреном он занимался, Вождь.

Она выпустила его руку и повернулась ко мне. Я увидел птичьи косточки у нее в лице.

— Болит где-нибудь? — Я покачал головой. — А что с Уорреном и Уильямсом?

Макмёрфи сказал, чтобы она не удивлялась, если увидит их в гипсе. Сестра кивнула и посмотрела себе под ноги.

— Не везде, как в ее отделении, — сказала она. — Много где, но не везде. Военные медсестры насаждают военные порядки. Они сами немного того. Иногда я думаю, всех незамужних сестер нужно увольнять в тридцать пять.

— Во всяком случае, — добавил Макмёрфи, — всех незамужних военных сестер.

Он спросил, долго ли мы можем рассчитывать на ее гостеприимство.

— Боюсь, не очень долго.

Боитесь?— спросил Макмёрфи.

— Да. Иногда мне хочется подержать людей здесь, а не отправлять назад, но она выше меня по должности. Нет, вы здесь наверно не задержитесь; то есть как сейчас.

Кровати в беспокойном все неудобные: либо слишком упругие, либо продавленные. Нам выделили две соседние кровати. Меня не стали привязывать простыней, но оставили надо мной тусклый свет. Среди ночи кто-то стал кричать:

— Индеец, я начинаю кружиться! Гляди меня, гляди меня! — Я открыл глаза и увидел прямо перед собой оскаленные желтые зубы, длинные и блестящие — это был тот самый попрошайка. — Я начинаю кружиться! Пожалуйста, гляди!

Его схватили сзади двое санитаров и выволокли из палаты, а он смеялся и кричал:

— Индеец, я начинаю кружиться!

Он талдычил это и смеялся по всему коридору, а потом снова стало тихо, и я услышал знакомый голос:

— Ну… я конкретно умываю руки.

— Чуть дружок у тебя не завелся, Вождь, — прошептал Макмёрфи и повернулся на другой бок.

Я не мог заснуть почти до утра и все время видел эти желтые зубы и алчное лицо, просившее: гляди меня! гляди меня! Даже во сне оно меня преследовало, прося о чем-то. Это желтое алчное лицо висело передо мной в темноте и хотело чего-то… просило о чем-то. Я удивлялся, как спал Макмёрфи, когда его изводили сотни таких лиц, если не тысяча.

В беспокойном пациентов поднимает будильник. Не то что внизу, где просто включают свет. Будильник надрывался, как огромная карандашная точилка, в которую засунули что-то несусветное. Мы с Макмёрфи сразу подскочили и хотели снова лечь, но репродуктор сказал, чтобы мы двое подошли на сестринский пост. Я встал с кровати, но спина затекла за ночь и почти не гнулась; судя по тому, как скривился Макмёрфи, у него тоже все затекло.

— Что у них теперь для нас по плацу, Вождь? — спросил он. — Колодки? Дыба? Надеюсь, без особых выкрутасов, а то, старик, я совсем никакой!

Я сказал ему, что выкрутасов быть не должно, но и только, потому что сам не был уверен, пока мы не пришли в сестринскую будку, и сестра, уже другая, нам сказала:

— Мистер Макмёрфи и мистер Бромден? — и протянула по бумажному стаканчику.

В моем лежали три красные таблетки. Они кого угодно вырубят, без вариантов.

— Погодьте, — говорит Макмёрфи. — Это такие таблетки для отключки, да?

Сестра кивает и оглядывается; там стоят и ждут два типа со щипцами для льда, в полуприседе, локоть к локтю.

Макмёрфи отдает стаканчик сестре со словами:

— Нет, сэр, мэм, обойдусь без повязки на глаза. Впрочем, не откажусь от сигареты.

Я тоже отдаю стаканчик, и сестра говорит, что должна позвонить, и, закрыв перед нами стеклянную дверь, берет трубку и набирает кому-то,

— Извини, Вождь, — говорит Макмёрфи, — если втянул тебя во что-то.

А я еле слышу его из-за телефонных помех, пробивающихся через стены. И чувствую, как мечутся перепуганные мысли у меня в голове.

Мы сидим в дневной палате, окруженные этими лицами, и вдруг заходит сама Старшая Сестра в сопровождении двух больших черных, чуть позади. Я пытаюсь съежиться на стуле, чтобы не заметила, но уже поздно. Слишком много человек смотрят на меня; липкие взгляды приклеили меня к месту.

— Доброе утро, — говорит она, приладив свою обычную улыбку.

Макмёрфи говорит «доброе утро», а я молчу, хотя она и мне это сказала, причем громко. Я смотрю на черных: у одного пластырь на носу и рука на перевязи, серые пальцы безвольно висят, точно мертвый паук, а другой так двигается, словно у него ребра в гипсе. Оба чуть усмехаются. Наверно, могли бы остаться дома по здоровью, но ни за что не пропустят такое. Я усмехаюсь им в ответ, для ясности.

Старшая Сестра говорит с Макмёрфи мягким терпеливым голосом о его безответственном поведении, детской выходке: разбуянились, как маленький, — вам не совестно? Он отвечает «вроде нет» и говорит ей продолжать.

Она рассказывает ему, как пациенты у нас в отделении на внеочередном собрании вчера днем согласились с персоналом, что ему может пойти на пользу шоковая терапия, если он не признает своих ошибок. Все, что ему нужно, это признать, что он был неправ, проявить, продемонстрировать здравый смысл, и тогда он избежит такой меры на этот раз. Круг лиц смотрит и ждет. Сестра говорит, решать ему.

— Да ну? — говорит он. — Мне нужно подписать какую-то бумагу?

— Ну что вы, но, если считаете нео…

— А вы бы добавили кое-чего, чтоб уж разом все решить, — что-нибудь вроде того, что я участвую в заговоре но свержению правительства и считаю, что нет жизни слаще по эту сторону Гавайев, черт возьми, чем у вас в отделении, — ну, знаете, подобную лажу.

— Не думаю, что в этом есть…

И тогда, когда я это подпишу, вы мне принесете плед и сигареты «Красный крест». Ёксель, да красные китайцы могли бы поучиться у вас, леди.

— Рэндл, мы пытаемся вам помочь.

Но он встает, чешет живот и идет мимо нее и черных, отступающих на шаг, к карточным столам.

— Окей, так-так-так, где же у вас стол для покера, ребята?..

Сестра смотрит ему вслед, затем идет в сестринскую будку и звонит по телефону.

Трое санитаров — двое цветных и один белый кудрявый блондин — ведут нас в первый корпус. Макмёрфи по дороге говорит с белым санитаром, словно ему все по барабану.

Трава плотно покрыта инеем, и два цветных санитара, идущие впереди, выдыхают пар, как паровозы. Солнце раздвигает облака и подсвечивает иней, отчего по земле рассыпаются искры. Воробьи нахохлились на морозе, ищут в искрах семена. Мы срезаем путь через хрусткую траву, через норы сусликов, где я видел того пса. Холодные искры. Норы замерзли, не разглядеть.

Я чувствую этот мороз у себя в животе.

Мы подходим к той двери, гудящей, как потревоженный улей. Перед нами еще двое, умотанные под красными таблетками; один ревет, как маленький:

— Это мой крест, спасибо, боже, это все, что у меня есть, спасибо, боже…

Другой говорит:

— Кишка не тонка, кишка не тонка.

Это спасатель из бассейна. Он тоже чуть не плачет.

Я не заплачу и не закричу. Только не перед Макмёрфи.

Техник просит нас снять обувь, и Макмёрфи спрашивает, может, заодно сделать разрез на штанах и побриться налысо. Техник говорит, размечтался.

Металлическая дверь смотрит на нас глазами-заклепками.

Дверь открывается, всасывая первого. Спасатель упирается. Тогда из черной панели в комнате выходит дымный неоновый луч, падает ему на лоб со следами шипов и втягивает, как пса на поводке. Пока дверь не закрылась, луч успевает крутануть его три раза, и лицо его комкает страх.

— И раз, — гундит он. — И два! И три!

Я слышу, как ему пристегивают голову, словно люк задраивают, и шестеренки щелкают и застревают.

Открывается дверь, и в облаке дыма выезжает каталка с первым пациентом, колющим меня глазами. Ну и лицо. Каталка заезжает обратно и выезжает со спасателем. Я слышу, как болельщики выкрикивают его имя.

— Следующая группа, — говорит техник.

Пол холодный, замерзший, мерцающий. Сверху гудит свет в длинных белых льдистых лампах. Пахнет графитной мазью, как в гараже. И кислым страхом. В комнате одно окошко, высоко, и я вижу за ним тех самых нахохлившихся воробьев, сидящих на проводе, точно коричневые бусины. Головы втянуты в перья от холода. Откуда-то ветер обдувает мои полые кости, выше и выше, воздушная тревога! воздушная тревога!

— Не вопи, Вождь…

Воздушная тревога!

— Спокойно. Я пойду первым. У меня слишком толстый череп, чтобы они меня одолели. А раз меня не одолеют, не одолеют и тебя.

Забирается на стол без посторонней помощи и раскидывает руки по тени. Нажатием кнопки ему фиксируют запястья и щиколотки, приковывая к тени. Снимают с руки часы, выигранные у Скэнлона, бросают возле панели, и они раскрываются, разлетаясь колесиками с шестеренками и длинной дрожащей спиралью, — и все это примерзает к боку панели.

Ему, похоже, ничуть не страшно. Усмехается мне.

Ему мажут виски графитной мазью.

— Это что? — спрашивает он.

— Проводящая мазь, — говорит техник.

— Умастили мне главу проводящей мазью. А терновый венец будет?

Размазывают. Он им напевает, и у них дрожат руки.

— Возьмите масло «Коренья хмеля»…

Надевают на голову обруч вроде наушников — серебряный венец, — зажимая смазанные виски. Суют в зубы кусок шланга, мешая пению.

— На байхатистом лан-о-лине.

Крутят какие-то ручки, и машина вибрирует, две механических руки с паяльниками склоняются над Макмёрфи. Он подмигивает мне и что-то говорит, бубнит, не разобрать, говорит мне что-то со шлангом во рту, пока паяльники приближаются к серебряным крышкам у него на висках — световая дуга таращит его, выгибает мостом, только запястья и щиколотки на столе, а через стиснутый шланг вопль: У-у-и-и-и! И его покрывает изморозь.

А за окном воробьи валятся, дымясь, с провода.

Его выкатывают на каталке, он еще подергивается, а лицо словно заиндевело. Коррозия. Аккумуляторная кислота. Техник поворачивается ко мне.

Смотри за этим дылдой. Я его знаю. Держи его!

Теперь уже никакой воли не хватит.

Держи его! Черт. Нечего их приводить без секонала.

Фиксаторы прикусывают мне запястья и щиколотки.

В графитной мази железные опилки, царапают виски. Он что-то сказал, когда подмигнул. Что-то сказал мне. Надо мной кто-то склоняется, поднося к обручу на голове две железки.

Машина нависает надо мной.

ВОЗДУШНАЯ ТРЕВОГА.

Скачи во весь опор, когда сбегаешь с гор. Что назад, что вперед, путь закрыт; глянешь в дуло — и ты убит убит убит.

Мы выходим из зарослей с краю бычьего выгона, у железной дороги. Я прикладываю ухо к рельсам, и щеке горячо.

— Ничего — ни туда, ни оттуда, — говорю я, — на сотню миль…

— Гонишь, — говорит папа.

— Разве мы бизонов так не слушали: воткнем нож в землю, возьмем рукоятку зубами и слышим стадо издали?

— Гонишь, — повторяет он, навеселе.

По другую сторону рельсов тянется прошлогодняя пшеничная мякина. Пес говорит, под ней мыши.

— Вверх по рельсам или вниз пойдем, сынок?

— Через рельсы, так старый пес говорит.

— Этот пес не слушается.

— Послушается. Там птицы, так старый пес говорит.

— А старик твой говорит, лучше охотиться вверх по насыпи.

— Лучше на той стороне, в мякине, так мне пес говорит.

А на той стороне, не успел я опомниться, как отовсюду стали палить в фазанов, как не знаю кто. Похоже, наш пес забежал слишком далеко и выгнал всех птиц из мякины к рельсам.

И сцапал трех мышей.

…Старик, Старик, СТАРИК, СТАРИК… плечистый и большой, подмигнет, как молния блеснет.

Опять муравьи, о господи, и я набрал их будь здоров, кусачих гадов. Помнишь, когда мы нашли тех муравьев, что на вкус как соленые огурчики? Хи-и? Ты сказал, совсем не похожи, а я сказал, очень даже, а твоя мама услышала и показала мне, где раки зимуют: учит ребенка есть жуков!

Ой. Хороший индейский мальчик должен уметь выживать на любых съедобных тварях, которые не съедят его первым.

Мы не индейцы. Мы цивилизованные, не забывай.

Ты говорил мне, папа. Когда я умру, приколи меня к небу.

Маму звали Бромден. Бромден, и все тут. Папа сказал, что когда он родился, имя приняло его раз и навсегда, хоп, и готово, как теленка принимают в одеяло, когда корова телится стоя. Ти А Миллатуна, Самая֊высокая֊сосна-на-горе, и я, ей-богу, самый большой индей во всем штате Орегон, а может, и в Калифорнии с Айдахо. Имя в самый раз по мне.

Ты самый большой дурень, ей-богу, если думаешь, что добрая христианка возьмет себе такое имя, как Ти А Миллатуна. Ты родился с этим именем, ну окей, а я — со своим. Бромден. Мэри Луиза Бромден.

А когда мы в город переедем, папа говорит, с таким именем гораздо легче получить карту социального обеспечения.

Кто-то гонится за кем-то с клепальным молотком, того гляди догонит, если не отстанет. Снова вижу эти молнии, цвета сверкают.

Цап-царап. Лапка-царапка, хорошая рыбачка, молодняк в садки сажает, прочной сеткой закрывает… гуси сетку разобрали, из садка удрали… кто на запад — ни пера, на восток — ни пуха, ну а кто-то пролетел над гнездом кукухи… ВЫ-ЛЕ-ТАЙ… а то гусь наскочит, тебя защекочет.

Это мне моя старая бабушка говорила, мы часами играли в эту игру, сидя у рыбных сушилок и отгоняя мух. Игра называлась «Лапка-царапка». Я вытягивал обе руки, и бабушка пересчитывала мне все пальцы — по слогу на палец.

Лап-ка ца-рап-ка (пять пальцев), хорошая рыбачка, молодняк в садки сажает (пятнадцать пальцев: на каждый слог стучит мне по пальцам своим черным ногтем, и каждый мой палец смотрит на нее, словно в надежде, когда же гусь наскочит на него и защекочет).

Игра мне нравится, и бабушка тоже. Но не миссис Лапка-царапка, ловящая молодняк. Она мне не нравится. Кто мне еще нравится, так это гусь-пахан, летящий над гнездом кукухи. Он мне нравится, и бабушка тоже, с пыльными морщинами.

В следующий раз я увидел ее мертвой и холодной, точно камень, в самом центре Даллеса, на тротуаре, а вокруг стояли цветные рубашки, какие-то индейцы, скотники, пахари. Они отвезли ее через город на кладбище, положили красной глины на глаза.

Помню тихие жаркие дни, когда ударит гроза и кролики бросаются под колеса грузовиков.

Джоуи Рыба-в-бочке получил двадцать тысяч долларов и три «Кадиллака» за договор. Только водить не умел.

Вижу игральную кость.

Изнутри вижу, а сам на дне. Я грузило, нагружаю кость, чтобы выпадало одно очко. Нагрузили кость, чтобы выпадали два очка — змеиные глаза, — и я грузило, шесть бугров подо мной, словно белые подушки, на другой стороне кости, шесть очков всегда будут снизу, сколько ни бросай. А другая кость как нагружена? Готов спорить, тоже на одно очко. Змеиные глаза. Играют с жуликами против него, а я грузило.

Вот трясут кости. Эй, леди, коптилка пуста, а детке нужна пара новых лаковых туфель. Смотри в оба. Хоп!

Облажался.

Вода. Я лежу в луже.

Змеиные глаза. Снова поймали его. Вижу над собой одно очко: он не может побить замороженную кость в переулке за едальней — в Портленде.

Переулок — это туннель, холодный, потому что солнце не светит до вечера. Позволь… повидать бабушку. Пожалуйста, мама.

Что же он сказал, когда подмигнул?

Кто на запад — ни пера, на восток — ни пуха.

Не стой у меня на пути.

Черт возьми, сестра, не стой у меня на пути Пути ПУТИ!

Я бросаю. Хоп. Черт. Опять закрутились. Змеиные глаза.

Учительница говорит, у тебя светлая голова, сынок, стань кем-нибудь…

Кем, папа? Коверщиком, как дядя Волк Сам-себе-судья? Корзинщиком? Или просто пьяным индейцем?

Слушай, рабочий, ты же индеец, да?

Ага, верно.

Что ж, должен сказать, речь у тебя вполне грамотная.

Ага.

Что ж… обычного, на три доллара.

Они бы так не задавались, если б знали, что у нас с луной. Будет вам, черт возьми, обычный индеец… Тот, кто — как же там? — идет не в ногу со всеми, слышит другой барабан.

Снова змеиные глаза. Ёлы-палы, эти кости холодные.

После бабушкиных похорон мы с папой и дядей Бегуший-и-скачущий Волк выкопали ее. Мама с нами не пошла; она о таком сроду не слыхивала! Чтобы вешать труп на дереве! От такого кто угодно тронется.

Дядя Волк Сам-себе-судья с папой просидели двадцать дней в вытрезвителе в Даллесе, играя в пьяницу, за осквернение могилы.

Она же наша мать, едрит ее в корень!

Это ровным счетом ничего не меняет, ребята. Вы не должны были выкапывать ее. Не знаю, когда вы, индейцы негодные, это усвоите? Так где она? Ну же, говорите.

Хуй тебе, бледнолицый, сказал дядя Сам-себе-судья, сворачивая самокрутку. Не дождешься.

Высоко-высоко на холмах, на вершине сосны, она водит по ветру старой рукой, видит сны и ведет счет облакам, обретая покой под старый напев: …кто на запад — ни пера, на восток — ни пуха…

Что ты сказал мне, когда подмигнул?

Оркестр играет. Хорошо гульнули — Четвертое июля.

Кость остановилась.

Снова меня одолела эта машина… хотел бы я знать…

Что же он мне сказал?

…Знать, как Макмёрфи снова сделал меня большим.

Он сказал, кишка не тонка.

Там они. Черные ребята в белой форме, намочат меня из-под двери, потом придут и обвинят, что это я обоссал все шесть подушек! Шесть очков. Я принял комнату за кость. Одно очко, змеиный глаз, надо мной, этот круг, белый свет на потолке… вот что я видел… в этой квадратной комнатке… значит, уже стемнело. Сколько часов я провел в отключке? Напустили легкого туману, но я не стану прятаться в нем. Нет… ни за что…

Встал, медленно расправил плечи, чуя ломоту между лопаток. Белые подушки на полу изолятора обоссали, пока я был в отключке. Я еще не помнил всего этого, но потер глаза основанием ладоней и попытался собраться с мыслями. Намеренно. Раньше я этого не делал.

Я подошел к двери с круглым окошком, забранным сеткой, и постучал костяшками. Увидел, что санитар идет ко мне с подносом по коридору, и понял, что на этот раз я их побил.

28

Случалось, после шокотерапии я две недели бродил как пришибленный, живя в таком мутном, туманном мареве, чем-то похожем на рваную границу сна, в такой серой зоне между светом и темнотой, или сном и явью, или жизнью и смертью, когда ты понимаешь, что уже в сознании, но не знаешь, какой сейчас день, и кто ты такой, и какой вообще смысл пробуждаться, — две недели. Если тебе незачем пробуждаться, ты можешь долго шататься в этой размытой серой зоне, но оказалось, что, если всерьез захотеть, можно вырваться оттуда. В тот раз я справился меньше чем за день; это мой рекорд.

И вот, когда туман у меня в голове рассеялся, я почувствовал себя так, словно вынырнул после долгого-предолгого погружения, вырвался на воздух, проведя под водой сотню лет. Это была моя последняя шокотерапия.

А Макмёрфи получил еще три за ту неделю. Только он начнет приходить в себя, и в глазах у него опять загорится огонек, приходят мисс Рэтчед с врачом и спрашивают его, не готов ли он одуматься, признать свою проблему и продолжить лечение у себя в отделении: А он подбоченится, понимая, что все до последнего пациента смотрят на него и ждут, и скажет сестре, как жаль, что он может отдать всего одну жизнь за родину, и пусть она поцелует его в румяный зад, но он не опустит флага. Так-то!

После чего встанет и отвесит пару поклонов довольным ребятам, а сестра поведет врача в будку и станет звонить в первый корпус насчет очередной шокотерапии.

Один раз, когда она собралась уходить, Макмёрфи изловчился ущипнуть ее сзади, и она покраснела, как его шевелюра. Думаю, если бы не врач, прятавший усмешку, она бы влепила ему пощечину.

Я пытался уговорить его подыграть ей, чтобы его перестали мучить, но он только усмехался и говорил:

— Черт, все, что они делают, это заряжают мою батарейку, задаром. Когда выйду отсюда, первая женщина, какая даст старине Макмёрфи, высоковольтному психопату, она же замигает, как пинбол, и станет сыпать серебряными долларами! Нет, меня не испугает этот зарядный агрегат.

Он утверждал, что ему все нипочем. Даже таблетки не принимал. Но каждый раз, как репродуктор говорил, чтобы он не завтракал и собирался в первый корпус, он спадал с лица, и челюсть у него деревенела — таким же я увидел его в машине, в отражении ветрового стекла, когда мы возвращались с рыбалки.

Под конец недели меня перевели обратно из беспокойного. Мне многое хотелось сказать Макмёрфи, но он только вернулся после шокотерапии и сидел, словно приклеившись взглядом к мелькавшему пинг-понговому мячику. Меня отвели вниз два санитара — цветной и блондин — и закрыли за мной дверь. Наше отделение показалось мне ужасно тихим после беспокойного. Я подошел к двери дневной палаты и почему-то остановился; все лица повернулись ко мне с таким выражением, с каким на меня никто еще не смотрел. Словно я вышел на сцену балагана.

— Вот он, перед вашими глазами, — произнес Хардинг, — тот самый туземец, который сломал руку… черному! Хей-ха, ну-ка, ну-ка.

Я усмехнулся им, представив, как себя должен был чувствовать Макмёрфи, видя все эти кричащие взгляды, устремленные на него не один месяц.

Все ребята потянулись ко мне и стали расспрашивать, как все было, как он там держался, чем занимался? В спортзале поговаривали, будто его каждый день водят на ЭШТ, а ему как с гуся вода, спорит с техниками, сколько продержит глаза открытыми после разряда.

Я рассказал им все, что мог, и никто, похоже, не подумал удивляться, что я вдруг заговорил — после того как они столько лет считали меня глухонемым, — и говорю, и слышу, не хуже других. Я подтвердил им правдивость всех слухов и добавил еще от себя пару историй. Когда я рассказал им, как он общался с сестрой, они так захохотали, что даже два овоща под мокрыми простынями на стороне хроников захихикали вместе со всеми, словно тоже понимали.

Когда же на другой день сама сестра подняла на групповой терапии вопрос пациента Макмёрфи и сказала, что на него по какой-то неведомой причине, похоже, совсем не действует ЭШТ и что могут потребоваться более кардинальные меры, чтобы установить с ним контакт, Хардинг сказал:

— Что ж, это возможно, мисс Рэтчед, да… но, судя по тому, что я слышал о ваших перипетиях с Макмёрфи, он устанавливает с вами контакт без малейших трудностей.

Все стали смеяться над ней, и она до того сконфузилась, что больше не поднимала этот вопрос.

Она понимала, что Макмёрфи растет в их глазах, пока он наверху, где им не видно, как она его корежит, и становится едва ли не легендой. Она решила, что того, кого не видно, не заставишь выглядеть слабым, и стала строить планы по его возвращению к нам в отделение. Она рассудила, что ребята сами увидят, что он так же уязвим, как и любой из них. Он не сможет продолжать играть героя, сидя все время в ступоре.

Ребята об этом подумали и поняли, что здесь она будет что ни день назначать ему ЭШТ — им в назидание. Поэтому мы с Хардингом, Скэнлоном и Фредриксоном стали соображать, как бы убедить его, что всем будет только лучше, если он сбежит из больницы. И к субботе, когда его вернули к нам в отделение — вошел трусцой в дневную палату, как боксер на ринг, хлопая себя по голове со словами: «Чемпион вернулся», — наш план был уже готов, Мы дождемся темноты и подожжем матрас, а когда придут пожарные, мы его выпихнем за дверь. План был просто замечательный, и мы совершенно не ожидали, что он откажется.

Но мы совсем забыли, что он назначил на тот день свидание Билли с Кэнди, которая должна будет проскользнуть к нам тайком.

Макмёрфи вернулся в отделение часов в десять утра:

— Я прямо фонтанирую энергией, братва; мне проверили свечи и почистили электроды, так что сверкаю, как катушка зажигания «модели Т». Для Хеллоуина пробовали? Бз-з! Та еще потеха.

И он стал выкидывать фортели круче прежнего: пролил ведро воды под дверью сестринской будки, незаметно шмякнул масло на белую замшевую туфлю мелкого черного и весь обед давился от смеха, поглядывая, как оно тает, обретая оттенок, который Хардинг определил как «непристойно-желтый», — круче прежнего; а стоило ему разминуться с очередной практиканткой, как она ойкала, закатывала глаза и ускорялась по коридору, потирая пятую точку.

Мы рассказали ему о нашем плане побега, а он сказал, что спешить некуда, и напомнил о свидании Билли.

— Мы же не можем разочаровать салагу Билли, а, братва? Когда он вот-вот обналичит свою невинность. И у нас сегодня намечается славная вечеринка, если маху не дадим; считайте это, что ли, моей отвальной.

В тот выходной дежурила Старшая Сестра — не хотела пропустить возвращение Макмёрфи, — и она решила нам устроить поучительное собрание. На котором снова затронула вопрос о более радикальной мере, настаивая, чтобы врач рассмотрел такую возможность, «пока мы окончательно не потеряли пациента». Но пока она говорила, Макмёрфи мигал, зевал и рыгал, как заводной, так что она в итоге заткнулась, и тогда он довел всех, включая врача, до колик, полностью признав ее правоту.

— А что, док, она ведь дело говорит; гляньте, как я расцвел всего от нескольких жалких вольт. Может, если удвоить напряжение, я смогу ловить канал для взрослых, как Мартини; надоело уже глючить в постели новостями и погодой.

Сестра прокашлялась, пытаясь взять собрание в свои руки.

— Я не предлагала дальнейшую шокотерапию, мистер Макмёрфи…

— Мэм?

— Я предлагала… подумать об операции. Очень простой, вообще-то. И не раз подтверждавшей свою эффективность для устранения склонности к агрессии в ряде трудных случаев…

— К агрессии? Мэм, да я добрый как дельфин. Я почти две недели не пинал санитаров. Разве я давал основания отрезать мне что-то?

Она надела улыбку, обратив на него все свое участие.

— Рэндл, отрезать ничего не придется…

— К тому же, — продолжал он, — толку будет немного; отхватите их, а у меня, запасная пара в тумбочке.

— Пара?

— Одно с бейсбольный мячик, док.

— Мистер Макмёрфи!

Ее улыбка разбилась вдребезги, когда она поняла, что над ней смеются.

— Но другое покрупнее, то есть нормальное.

И так он продолжал до самого отбоя. К вечеру в отделении ощущался веселый, праздничный настрой, и ребята шептались, как они погуляют, если девушка принесет выпивку. Все пытались поймать взгляд Билли, усмехались ему и подмигивали. А когда мы выстроились за таблетками, подошел Макмёрфи и спросил маленькую сестру, которая с крестиком и пятном, нельзя ли ему пару витаминчиков. Она удивилась и сказала, что не видит причин отказать ему, и дала несколько таблеток размером со сливу. Он положил их в карман.

— Вы не хотите их принять? — спросила сестра.

— Я? Упаси боже, я в витаминах не нуждаюсь. Я их взял для салаги Билли. Он с некоторых пор, сдается мне, малость ослаб — вялость крови, надо думать.

— Тогда… что же вы не дадите их Билли?

— Дам, милая, дам, только ближе к полуночи, когда они ему по-настоящему понадобятся.

После чего обхватил Билли за красную шею и пошел с ним в палату, подмигнув по пути Хардингу и вкрутив мне палец в ребра, а сестра уставилась ему вслед и пролила воду себе на ногу.

Надо сказать про Билли Биббита: несмотря на морщинки и седые пряди в волосах, он казался мальчишкой — этаким лопоухим веснушчатым шкетом с торчащими зубами, какие скачут босиком на календарях, волоча за собой кукан с рыбешками, — а ведь он был совсем не таким. Когда он стоял рядом с кем-то, ты всегда удивлялся, что роста он не ниже среднего, и уши с зубами у него в порядке, и веснушек не видать, и между прочим, ему за тридцать перевалило.

Про возраст его я только раз услышал (подслушал, по правде сказать), когда он разговаривал с матерью во дворе. Она работала в регистратуре, плотная такая, ухоженная дама, периодически красившая волосы — из блондинки в брюнетку, а то и в голубую; она жила по соседству со Старшей Сестрой и была, как говорили, ее близкой подругой. Всякий раз, как мы выходили куда-то, Билли не мог пройти мимо регистратуры, чтобы не подставить ей алую щеку для поцелуя. Всех это смущало не меньше его самого, но никто не дразнил его на этот счет, даже Макмёрфи.

Однажды — не вспомню, как давно, — когда мы сидели в вестибюле на диванах из кожзама или слонялись по двору, ожидая санитара, который решил звякнуть своему букмекеру перед тем, как вести нас куда-то, мама Билли вышла из-за конторки, взяла его за руку и повела на воздух. Она уселась с ним на траву неподалеку от меня, держа осанку и вытянув короткие округлые ноги, похожие на вареную колбасу, а Билли улегся рядом и положил голову ей на колени. Он говорил о том, чтобы найти себе жену и поступить в колледж, а она щекотала ему ухо одуванчиком и заливалась смехом.

Милый мой, у тебя еще уйма времени для всего такого. Вся жизнь впереди.

— Мама, мне три-три-тридцать один год!

Она засмеялась и защекотала его пуще прежнего.

— Милый мой, неужели я похожа на мать взрослого мужчины?

Она наморщила нос, надула губы и смачно послала ему воздушный Поцелуй, и я подумал, что по ней и вправду никак не скажешь, что она чья-то мать. Мне самому не верилось, что Билли тридцать один, пока я не присмотрелся к дате рождения у него на манжете.

В полночь, когда Гивер с другим черным и сестрой ушли, и их сменил старый цветной, мистер Тёркл, Макмёрфи с Билли были уже на ногах; наверно, витамины принимали. Я встал, надел халат и вышел в дневную палату, где они говорили с мистером Тёрклом. Хардинг, Скэнлон и Сифелт, и еще несколько ребят тоже вышли. Макмёрфи говорил мистеру Тёрклу, чего ожидать, если девушка все же придет — или, лучше сказать, повторял, потому что, судя по всему, они уже все обговорили за пару недель до того. Макмёрфи сказал, что нужно будет впустить ее через окно, чтобы не рисковать попасться на глаза ночной инспекторше у главного входа. А затем открыть изолятор. Разве не славное будет любовное гнездышко? Такое уединенное. («Ах, Макм-мёрфи», — приговаривал Билли.) А свет не включать. Чтобы инспекторша не увидала. И закрыть двери палаты, чтобы не разбудить никого из хроников. И не шуметь; мы не хотим никого потревожить.

— Ай, ладно тебе, М-М-Мак, — сказал Билли.

Мистер Тёркл только кивал с сонным видом. Но когда Макмёрфи сказал: «Всё вопросы, кажись, устаканили», — он возразил: «Я пуидевживаюсь другого мнения», — и стал усмехаться себе в белый воротник, покачивая желтой лысой головой, точно шариком на палочке.

— Ладно тебе, Тёркл. Мы тебя не обделим. Она должна захватить пару бутылок.

— Уже теплее, — сказал мистер Тёркл.

Он то и дело клевал носом. Казалось, он отчаянно борется со сном. Я слышал, что днем он работал в другом месте, на ипподроме. Макмёрфи повернулся к Билли.

— Тёркл претендует на что-то посущественней. Во сколько ты оценишь свою застарелую невинность, Билли, малыш?

Прежде чем Билли справился с заиканием и что-то сказал, мистер Тёркл покачал головой.

— Не это. Не деньги. Она ведь не только выпить вам принесет, а? Сладенькая такая. Вы, ребята, кое-что еще получите, так ведь?

Он обвел ребят насмешливым взглядом.

Билли чуть не лопнул, пытаясь сказать, чтобы он и думать не смел о Кэнди, его девушке! Макмёрфи отвел Билли в сторонку и сказал не беспокоиться насчет целомудрия его девушки — к тому времени, как Билли выполнит свою программу, Тёркл, старый енот, будет, скорее всего, таким пьяным и сонным, что не сможет вложить морковку в пилотку.

Девушка опять запаздывала. Мы сидели в халатах в дневной палате и слушали, как Макмёрфи с мистером Тёрклом вспоминают случаи из армейской жизни, затягиваясь по очереди самокруткой мистера Тёркла; затягивались они основательно и не выдыхали дым, пока у них глаза на лоб не лезли. Хардинг не удержался и спросил, что это у них за сигаретка с таким интересным запахом, а мистер Тёркл сказал высоким сиплым голосом:

— Да просто сигаретка. Хей-хо, да. Хошь курнуть?

Билли все больше нервничал, боясь, что Кэнди не придет, а еще больше — что придет. Он то и дело спрашивал, чего мы никак не ложимся, мерзнем тут, в темноте, как гончие, ждущие в кухне обрезков, а мы ему только усмехались. Ложиться никому не хотелось; мы вовсе не мерзли, наоборот — от души проводили время, сидя в полутьме и слушая истории Макмёрфи и мистера Тёркла. Никто не выглядел сонным и не переживал насчет того, что уже третий час ночи, а девушки все нет. Тёркл высказал мысль, что она запаздывает потому, что в окнах темно, и она не может нас найти; Макмёрфи с ним согласился, и они забегали по коридору, везде включая свет, и были уже готовы включить верхний свет в спальне, но Хардинг сказал, что тогда все проснутся и придется с ними делиться. Они с ним согласились и ограничились светом в кабинете врача.

Как только они осветили все отделение, послышался стук в окно. Макмёрфи подбежал и приник к стеклу, обхватив лицо ладонями, чтобы видеть. Потом повернулся к нам и сказал, усмехаясь:

— Красотку даже ночью видно по походке.

Взяв Билли за запястье, он подтащил его к окну.

— Впускай ее, Тёркл. Жеребец землю роет.

— Слушай, Мак-м-м-мёрфи, погоди, — стал мямлить Билли.

— Никаких мама-ма-мёрфи, Билли. Поздно отступать. Прорвешься. Вот что я тебе скажу: ставлю пять долларов, что она у тебя пощады запросит; по рукам? Тёркл, открывай окно.

В темноте стояли две девушки: Кэнди и та, другая, которая не приехала на рыбалку.

— Мать честная! — сказал Тёркл, помогая им. — Всем достанется.

Мы все бросились помогать: девушки задрали юбки выше пояса, чтобы забраться к нам.

— Чертяка ты, Макмёрфи, — сказала Кэнди.

И так рьяно бросилась ему на шею, что чуть не кокнула бутылки, которые держала в обеих руках. Она заметно пошатывалась, а волосы, собранные в узел на макушке, растрепались. На мой взгляд, ей было лучше, когда они спадали на спину, как на рыбалке. Забравшись в окно, она указала бутылкой на другую девушку.

— Сэнди тоже приехала. Взяла и бросила своего благоверного маньяка из Бивертона; круто, да?

Вторая девушка, забравшись, поцеловала Макмёрфи:

— Привет, Мак. Извини, что не приехала. Но я одумалась. Сколько можно терпеть эти фокусы: то белые мыши в постели, то червяки в кольдкреме, то лягушки в лифчике.

Она тряхнула головой и провела рукой перед лицом, словно стирая из памяти своего помешанного на любви к природе мужа.

— Господи, ну и маньяк.

Обе девушки были в юбках, кофтах, нейлоновых чулках и босиком, и обе раскраснелись и хихикали.

— Нам пришлось все время спрашивать дорогу, — пояснила Кэнди, — в каждом баре.

Сэнди огляделась с широко раскрытыми глазами.

— Ого, Кэнди, детка, куда мы попали? Это взаправду? Мы, в натуре, в психушке? Блин!

Она была крупнее Кэнди и старше лет на пять, а каштановые волосы уложила в модный узел на затылке, но отдельные пряди все равно спадали вдоль широких румяных скул, отчего она выглядела как ковбойша, пытавшаяся сойти за светскую даму. Внушительные плечи, груди и бедра, а также чересчур широкая улыбка не позволяли ей считаться красавицей, но у нее был аппетитный вид, а на пальце покачивался, словно сумочка, галлон[47] красного вина.

— Как, Кэнди, как-как-как с нами случается такая дичь?

Она снова огляделась кругом и встала, расставив пошире босые ноги и хихикая.

— Вы напрасно волнуетесь, — сказал ей Хардинг сумрачно. — Это все плод вашего воображения: из тех, что преследуют вас бессонными ночами, а потом вы боитесь рассказать психоаналитику. Вы здесь не взаправду. Как и это вино. Ничего этого нет. Ну вот, а теперь продолжим.

— Привет, Билли, — сказала Кэнди.

— Что творится, — сказал Тёркл.

Кэнди со смущенным видом протянула Билли бутылку.

— Принесла тебе подарок.

— Это все грезы наяву в духе Торна Смита[48]! — сказал Хардинг.

— Ну и ну! — сказала Сэнди. — Во что мы вляпались?

— Т-с-с-с, — сказал Скэнлон, нахмурившись. — Потише, а то перебудите других засранцев.

— В чем дело, жмот? — усмехнулась Сэнди, снова принимаясь оглядываться. — Боишься, всем не хватит?

— Сэнди, я так и знал, что ты притащишь этот дешевый паршивый портвейн.

— Ну и ну! — она перестала оглядываться и уставилась на меня. — Зацени этого, Кэнди. Голиаф — фи-фай-фо-фам[49].

Мистер Тёркл сказал: «Мать честная» — и закрыл окно. А Сэнди повторила: «Ну и ну».

Мы все неловко сгрудились посреди дневной палаты, переминаясь с ноги на ногу и болтая всякий вздор, потому что не знали, чем еще себя занять — мы никогда еще не попадали в подобную ситуацию, — и я не представляю, сколько бы мы так болтали и подтрунивали друг над дружкой, если бы в какой-то момент из коридора не донесся звук открываемой входной двери, и все себя почувствовали словно взломщики на месте преступления.

— О господи боже, — сказал мистер Тёркл, хлопнув себя рукой по лысине, — это инспекторша, пришла по мою черную задницу. Уволит.

Мы все ломанулись в уборную, выключили свет и встали в темноте, слушая дыхание друг друга. Слышно было, как инспекторша ходит по отделению и зовет мистера Тёркла громким шепотом. Голос ее выдавал легкую тревогу, взмывая на конце слов:

— Мистер Тёр-кал? Мис-та Тёркл?

— Куда он подевался? — прошептал Макмёрфи. — Какого черта не ответит?

— Не волнуйся, — сказал Скэнлон. — В сортир она не сунется.

— Но чего он не ответит? Может, обкурился?

— Шо ты городишь? — сказал мистер Тёркл, затесавшийся в уборную с нами. — Чтобы я обкурился с такой хилой пяточки?

— Господи, Тёркл, ты чего тут забыл? — Макмёрфи старался быть строгим, а самого разбирал смех. — Давай выходи и спроси, чего ей надо. Что она подумает, если не найдет тебя?

— Конец наш близок, — сказал Хардинг и присел. — Смилуйся, Аллах!

Тёркл открыл дверь и выскользнул в коридор, к инспекторше. Она сказала, что пришла выяснить, почему везде горел свет. Зачем понадобилось включать все до последней лампы в отделении? Тёркл возразил, что не все — в спальне свет не горел и в уборной. Инспекторша сказала, что это не ответ — что за нужда была включать столько света? На это Тёркл ничего не смог ответить, и в повисшей тишине я услышал, как ходит по рукам невидимая бутылка. Инспекторша повторила вопрос, и Тёркл сказал, что «ну, просто наводил чистоту, чтобы по уставу». Тогда она спросила, почему же в таком случае единственным местом, где свет не горел, была уборная, в которой устав велит ему поддерживать чистоту? В ожидании его ответа бутылка снова пошла по рукам и дошла до меня. Я отхлебнул и понял, как мне этого не хватало. А Тёркл мекал и бекал в коридоре, пытаясь придумать какое-то объяснение.

— Засыпался, — прошипел Макмёрфи. — Кто-нибудь должен выйти и выручить его.

Я услышал, как кто-то спустил воду и вышел в коридор — в дверном проеме я узнал Хардинга, натягивавшего штаны. Инспекторша охнула при виде его, и он попросил у нее прощения за беспокойство и сказал, что не заметил ее в темноте.

— Здесь не темно, сказала она.

— Я имел в виду уборную. Я всегда выключаю свет для более продуктивной работы кишечника. Эти зеркала, знаете ли… Когда горит свет, зеркала словно бы восседают надо мной, готовые вынести суровый приговор, если я не сделаю свои дела как надо.

— Но санитар Тёркл сказал, он там убирался…

— И отлично выполнил работу, должен заметить, учитывая неизбежные трудности, налагаемые темнотой. Не желаете взглянуть?

Хардинг приоткрыл дверь, и на кафельный пол упала полоска света. Я различил инспекторшу, удалявшуюся по коридору со словами, что она должна отклонить его предложение, у нее и так хватает обязанностей. Я услышал, как снова открылась входная дверь, и инспекторша оставила в покое наше отделение. Хардинг сказал ей вслед не забывать нас надолго, после чего все высыпали из уборной и стали трясти ему руку и хлопать по спине за такую смекалку.

Мы стояли в коридоре и снова по очереди отпивали вино. Сифелт сказал, что глотнул бы водки, если нашлось бы, чем разбавить. Он спросил мистера Тёркла, нет ли чего подходящего в отделении, а Тёркл сказал, только вода. Тогда Фредриксон спросил, как насчет сиропа от кашля?

— Мне наливают время от времени из банки в полгаллона в аптечной комнате. На вкус ничего. Есть у тебя ключ, Тёркл?

Тёркл сказал, что ночью единственный человек, у кого есть ключ от аптечной комнаты, это инспекторша, но Макмёрфи уговорил его попробовать пошерудить в замке. Тёркл ухмыльнулся и лениво кивнул. Пока они с Макмёрфи шерудили в замке скрепками, мы с девушками забежали в сестринскую будку и стали хватать папки и читать истории болезней.

— Гляньте-ка, — сказал Скэнлон, помахивая одной папкой. — Вся моя подноготная. Достали даже табель за первый класс. О-о, оценки ужасные, просто ужасные.

Билли со своей девушкой заглянули в его папку. Кэнди с изумлением оглядела Билли.

— Столько всего, Билли? Все эти шизо- и психо-что-то-там. А так по тебе и не скажешь.

Другая девушка открыла инвентарный ящик и с подозрением осматривала его содержимое: «И зачем только сестрам все эти грелки, их тут мильон», — а Хардинг сидел за столом Старшей Сестры и качал головой от происходящего.

Макмёрфи с Тёрклом наконец открыли дверь аптечной комнаты и достали из ледника бутыль вязкой вишневой жидкости. Макмёрфи поднес ее к свету и стал читать вслух этикетку.

— Искусственный ароматизатор, краситель, лимонная кислота. Семьдесят процентов инертных веществ — это, наверно, вода, — и двадцать процентов алкоголя — прекрасно, — и десять процентов кодеина. Осторожно: наркотик, может вызывать привыкание.

Макмёрфи открутил крышку и отпил, закрыв глаза. Провел языком по зубам и снова отпил, а потом перечитал этикетку.

— Что ж, — сказал он и щелкнул зубами с хищным видом, — если полирнуть этим водку, думаю, будет в самый раз. Как у нас с кубиками льда, Тёрка, дружище?

Сироп, разведенный в бумажных стаканчиках с ликером и портвейном, напоминал на вкус детский напиток, но давал по шарам не хуже кактусно-яблочного вина, какое мы покупали в Даллесе, — пьется холодно и мягко, а в животе горит огнем. Мы погасили свет в дневной палате и уселись в круг с выпивкой. Первые пару стаканчиков опрокинули молча, словно пили лекарство, поглядывая друг на друга с серьезным видом: не откинется ли кто. Макмёрфи с Тёрклом чередовали выпивку с его сигаретками и принялись рассуждать, хихикая, каково было бы завалить эту мелкую сестру с пятном, которая работала до полуночи.

— Я бы боялся, — сказал Тёркл, — что она станет лупцевать меня этим крестом на цепочке. Вот бы вышел номер, а?

— А я бы боялся, — сказал Макмёрфи, — что, как только почувствую приближение финиша, она схватит термометр и измерит мне температуру!

Все покатились со смеху. Хардинг, первым взяв себя в руки, подхватил тему.

— Или хуже, — сказал он. — Будет лежать под тобой с каменным лицом и сообщать — ой, господи, сейчас, — сообщать, с какой частотой ты ей вставляешь!

— Ой, не могу… ой, божечки…

— Или того хуже: просто лежать и сообщать тебе и частоту, и температуру — без всяких инструментов!

— Ой, господи, ой, хватит уже…

Мы так смеялись, что попадали с кушеток и кресел, обливаясь слезами и задыхаясь. А девушки до того ослабли от смеха, что два-три раза вставали и падали.

— Мне надо пойти… пожурчать, — сказала та, что повыше.

И направилась, пошатываясь и хихикая, в сторону уборной. Но перепутала дверь и вошла в спальню, и мы стали цыкать друг на друга, прикладывая пальцы к губам, и ждать. Вдруг она вскрикнула, а затем раздался зычный голос полковника Маттерсона:

— Подушка — это… лошадь!

Девушка выскочила в коридор, а вслед за ней выехал полковник на своей коляске. Сифелт закатил полковника обратно в спальню и проводил девушку до уборной, сказав ей, что в основном туда ходят одни мужчины, но он покараулит, пока она не выйдет, чтобы никто не посмел нарушить ее покой, будет защищать ее от непрошеных гостей, чесслово. Она велеречиво поблагодарила его, пожала ему руку, и они отдали честь друг другу, а пока она была там, из спальни снова выехал полковник, и Сифелту пришлось отгонять его от уборной. Когда девушка вышла, он пытался отражать его атаки ногой, а мы стояли и следили за потасовкой, подбадривая кто кого. Девушка помогла Сифелту уложить полковника в постель, а после этого они вдвоем удалились по коридору, вальсируя под музыку, которую слышали лишь они двое.

Хардинг пил, глядя на все это, и покачивал головой.

— Ничего этого нет. Это все совместное творчество Кафки, Марка Твена и Мартини.

Макмёрфи с Тёрклом забеспокоились, что все еще горит многовато света, и прошлись по коридору, выключая все что можно, даже ночники на уровне колен, пока отделение не погрузилось в кромешную тьму. Тёркл достал фонарики, выкатил запасные коляски, и мы стали играть в салки на колясках по всему коридору, отрываясь по полной, пока не услышали припадочный крик Сифелта; мы нашли его дергавшимся на полу рядом с высокой девушкой, Сэнди. Она сидела, оправляя юбку, и смотрела на него.

— У меня никогда ничего похожего не было, — сказала она с тихим трепетом.

Фредриксон присел рядом с другом, вставил ему бумажник в зубы, чтобы не прокусил язык, и помог застегнуть ширинку.

— Ты в порядке, Сиф? Сиф?

Сифелт, не открывая глаз, поднял вялую руку и вынул бумажник изо рта. Он усмехнулся слюнявым ртом и сказал:

— Я в порядке. Дайте лекарство, и я продолжу.

— Тебе правда нужно лекарство, Сиф?

— Лекарство.

— Лекарство, — сказал Фредриксон через плечо, не вставая с пола.

— Лекарство, — повторил Хардинг и посветил фонариком в сторону аптечной.

Сэнди смотрела, как он уходит, остекленевшим взглядом. Она сидела рядом с Сифелтом и гладила его по голове в изумлении.

— Может, ты бы и мне чего-то принес? — сказала она пьяным голосом вслед Хардингу. — У меня даже близко ничего похожего не было.

Мы услышали, как в коридоре разбилась банка, и Хардинг вернулся, неся таблетки в горстях; он обсыпал ими Сифелта и Сэнди, словно бросил горсть земли в могилу. И поднял глаза к потолку.

— Боже милосердный, прими двух этих бедных грешников в свои объятия. И держи врата свои открытыми для всех нас, потому что ты наблюдаешь конец, абсолютный, необратимый, фантастический конец. Теперь я понял, что тут у нас. Это наша последняя, тайная пирушка. Отныне мы обречены. Надо собрать в кулак всю храбрость и встретить неминуемую судьбу. На рассвете нас всех расстреляют. По сотне кубиков каждому. Мисс Рэтчед поставит, всех нас к стенке, и мы… узрим ужасный раструб дробовика, заряженного мидтауном! торазином! либриумом! стелазином! И, взмахнув мечом, она — фигак! -утихомирит всех нас раз и навсегда. — Хардинг сполз по стене на пол, и таблетки рассыпались у него из рук во все стороны, словно разноцветные жуки — красные, зеленые, оранжевые. — Аминь, — сказал он и закрыл глаза.

Девушка на полу разгладила юбку по своим длинным натруженным ногам, посмотрела на Сифелта, продолжавшего усмехаться и дергаться рядом с ней в тусклом свете, и сказала:

— В жизни не испытывала ничего даже отдаленно похожего.

Речь Хардинга если и не заставила нас протрезветь, то хотя бы помогла осознать серьезность происходящего. Ночь не стояла на месте, и следовало подумать о том, что утром придет персонал больницы. Билли Биббит и его девушка заметили, что уже пятый час, и, если можно, если никто не против, они бы хотели, чтобы мистер Тёркл открыл изолятор. Они удалились, провожаемые лучами фонариков, а мы направились в дневную палату, собираясь что-то решить с уборкой. Тёркл уже не стоял на ногах, когда открыл изолятор, и нам пришлось везти его в коляске.

Я шел позади всех и вдруг с удивлением осознал, что напился как есть, напился — в дым, в зюзю, в хлам, впервые после армии, напился вместе с полудюжиной других ребят и парой девушек — в отделении Старшей Сестры! Бегал пьяный и счастливый, заигрывая с девушками, в самом центре самой мощной цитадели Комбината! Я думал обо всем, что мы делали той ночью, и мне с трудом верилось в это. Приходилось напоминать себе, что это и вправду случилось, что мы дали этому случиться. Просто взяли и впустили в окно, словно свежий воздух. Может, Комбинат не такой уж всесильный? Что помешает нам сделать это снова, раз мы теперь знаем, что можем? Или удержит от того, чтобы сделать что-то еще, как захотим? Мне стало так хорошо от этих мыслей, что я заголосил и, нагнав Макмёрфи с Сэнди, подхватил их за талии и побежал, а они верещали и брыкались как маленькие. Вот до чего мне было хорошо.

Снова выкатился полковник Маттерсон, с горящими глазами и новой порцией премудростей, и Скэнлон снова уложил его в постель. Сифелт, Мартини и Фредриксон сказали, что им тоже пора на боковую. А мы с Макмёрфи, Хардингом, девушкой и мистером Тёрклом остались допивать сироп от кашля и решать, что делать со всем этим бардаком. Было похоже, что всерьез это заботило только меня и Хардинга; Макмёрфи с девушкой знай себе потягивали сироп, ухмыляясь друг дружке, и показывали руками фигурки в свете фонарика, а мистер Тёркл то и дело проваливался в сон. Хардинг, как мог, взывал к их ответственности.

— Вы просто не сознаете сложности ситуации, — сказал он.

— Чушь, — сказал Макмёрфи.

Хардинг хлопнул по столу.

— Макмёрфи, Тёркл, вы не отдаете себе отчета в произошедшем. В психиатрическом отделении. Отделении мисс Рэтчед! Последствия будут… касафтрофическими!

Макмёрфи куснул девушку за ухо. Тёркл кивнул и сказал, приоткрыв один глаз:

— Это да. Она нам завтра покажет.

— Однако, — сказал Хардинг, — у меня есть план.

Он встал на ноги. И сказал, что Макмёрфи, очевидно, не в том состоянии, чтобы контролировать ситуацию, поэтому кто-то должен взять это на себя. Казалось, он трезвел с каждым словом. Он говорил убежденно и с чувством, обрисовывая все руками. Я был рад, что он проявил сознательность.

Его план состоял в том, чтобы мы связали Тёркла, скажем, э-э, разорванной простыней, и тогда все подумают, что это Макмёрфи застал его врасплох, связал и позаимствовал ключи, после чего вломился в аптечную, раскидал медикаменты, разбросал папки назло сестре — в это она точно поверит, — и в итоге открыл окно с сеткой и убежал.

Макмёрфи сказал, что это какое-то кино и настолько вздорно, что не может не сработать, и поблагодарил Хардинга за ясную голову. Хардинг признал, что план в самом деле хорош — избавляет других от ответственности перед сестрой, сохраняет работу Тёрклу и позволяет Макмёрфи скрыться. Он сказал, что девушки смогут увезти его хоть в Канаду, хоть в Тихуану, или даже в Неваду, если захочет, и ему ничего не грозит; полиция никогда особо не разыскивает психических, сбежавших из больницы, потому что девять из десяти всегда возвращаются через несколько дней, пьяные и несчастные, рассчитывая на бесплатный кров и стол. Мы еще поговорили об этом и допили сироп от кашля. Уговорили-таки галлон. Хардинг снова присел.

Макмёрфи перегнулся через девушку, взял его за руку и стал задумчиво смотреть то на него, то на меня, с тем странным, усталым выражением лица. Он спросил, а как же мы, почему мы просто не встанем, не оденемся и не уйдем с ним?

— Я еще не вполне готов, Мак, — сказал Хардинг.

— Тогда с чего ты взял, что я готов?

Хардинг посмотрел на него молча и улыбнулся, а затем сказал:

— Нет, ты не понял. Я буду готов через две-три недели. Но я хочу достичь этого сам, своими силами, и выйти через парадную дверь, со всей этой традиционной мишурой и формальностями. Хочу, чтобы жена приехала за мной в назначенное время и забрала на машине. Хочу, чтобы они знали, что я это смог.

Макмёрфи кивнул.

— Ну а ты, Вождь?

— Я вроде в порядке. Только ещё не знаю, куда хочу пойти. И кто-то должен побыть здесь неделю-другую после тебя, чтобы все не начало сползать обратно.

— А что будет с Билли, Сифелтом и Фредриксоном и остальными?

— За них не могу сказать, — сказал Хардинг. — У них все еще есть проблемы, как и у всех нас. Они все ещё во многом больные люди. Но это уже что-то: они теперь люди, пусть и больные. Не кролики, Мак. Может, когда-нибудь они и станут здоровыми людьми. Не могу сказать.

Макмёрфи обдумал это, глядя на тыльную сторону своих ладоней. Затем снова взглянул на Хардинга.

— Хардинг, в чем дело? Что происходит?

— Ты обо всем об этом?

Макмёрфи кивнул. Хардинг покачал головой.

— He думаю, что смогу ответить тебе. О, я мог бы изложить фрейдистские причины в заумных выражениях, и они были бы по-своему верны. Но ты ведь хочешь знать причины причин, а их я назвать не могу. Во всяком случае, не за других. А за себя… Вина. Стыд. Страх. Самоуничижение. Я обнаружил в раннем возрасте, что я… скажем для мягкости, не такой. Лучше говорить об этом так, более общо. Я предавался некоторым занятиям, которые считаются постыдными в нашем обществе. И я помешался. Не от самих этих занятий, я так не думаю, а от ощущения огромного, убийственного указующего перста общества, направленного на меня, и грозного голоса миллионов: «Стыд и срам, стыд и срам». Так общество обходится с теми, кто не такой, как все.

— Я тоже не как все, сказал Макмёрфи. Почему же со мной не случилось чего-то подобного? Сколько себя помню, до меня вечно люди докапывались — не с одним, так с другим, — но я от этого не тронулся.

— Да, ты прав. Ты не от этого тронулся. Я не хочу сказать, что моя причина — единственно возможная. Хотя одно время я думал, несколько лет назад, в свои умственные годы, что общественное порицание — это единственная сила, которая приводит человека к безумию, но ты убедил меня пересмотреть мою теорию. Есть кое-что еще, что ведет людей, сильных людей, как ты, друг мой, той же дорогой.

— Да ну? Не то чтобы я признавал, что иду этой дорогой, но что это за кое-что?

— Это мы. — Хардинг обвел окружающее пространство плавным прозрачным жестом и повторил: — Мы.

— Чушь, — сказал Макмёрфи, усмехаясь, с тенью сомнения в голосе.

Он встал, подняв девушку, и прищурился на настенные часы.

— Почти пять. Мне нужно прикорнуть перед большим отвалом. Дневная смена не появится еще два часа; давайте не будем пока тревожить Билли с Кэнди. Я свалю около шести. Сэнди, милая, может, мы протрезвеем за час в общей спальне? Что скажешь? Завтра у нас долгая дорога — в Канаду ли, в Мексику или куда еще.

Мы с Тёрклом и Хардингом тоже встали. Все прилично напились и пошатывались, но хмельная радость уже сменилась мягкой грустью. Тёркл сказал, что вытряхнет из постели Макмёрфи с девушкой через час.

— И меня разбуди, — сказал Хардинг. — Хочу стоять у окна с серебряной пулей в руке, когда он уедет, и вопрошать: «Кто же этот человек в маске?»

— Да ну тебя. Вы оба давайте ложитесь, глаза бы мой на вас не глядели. Я понятно выражаюсь?

Хардинг усмехнулся и кивнул, но ничего не сказал. Макмёрфи протянул ему руку, и Хардинг пожал ее. Не выпуская его руку, Макмёрфи отклонился назад, как ковбой на пороге салуна, и подмигнул ему.

— Снова будешь психом-паханом, дружок, когда большой Мак отчалит. — Он повернулся ко мне и нахмурился. — А кем тебе быть, Вождь, не знаю. Тебе еще надо поискать свое место. Может, устроишься плохим парнем в «Бои без правил». В любом случае, Не бери в голову.

Я пожал ему руку, и мы все пошли в спальню. Макмёрфи сказал Тёрклу нарвать простыню и прикинуть, каким узлами он хочет, чтобы его связали. Тёркл сказал, что тай и сделает. Когда я лег, уже светало, и было слышно, как рядом ложатся Макмёрфи с девушкой. Лежа в блаженном отупении, я услышал, как мистер Тёркл открыл дверь бельевой, тяжко вздохнул, протяжно рыгнул и закрыл за собой дверь. Мои глаза привыкли к темноте, и я стал различать, как Макмёрфи с девушкой ворочаются, устраиваясь поудобнее, словно уставшие дети, а не взрослые люди, готовые заняться любовью.

В таком виде их и застали санитары, когда включили свет в шесть тридцать.

Я много думал о том, что за этим последовало, и пришел к выводу, что это было неизбежно и случилось бы так или иначе — не в тот раз, так позже, — даже если бы мистер Тёркл поднял Макмёрфи и обеих девушек и выпроводил их, как они задумали. Старшая Сестра все равно бы догадалась — может, по одному лицу Билли — и сделала бы то, что сделала, был бы рядом Макмёрфи или нет. И Билли сделал бы то, что сделал, а Макмёрфи услышал бы об этом и вернулся.

Не мог бы не вернуться, потому что где бы он ни был — за столом для покера в Карсон-сити, Рино, или еще где, или все в том же отделении, — он не мог бы позволить Старшей Сестре сделать последний ход и умыть руки. Все равно как если бы заранее подписал договор биться с ней до последнего.

Едва мы начали вставать и ходить по отделению, разговоры о случившемся стали расползаться, словно низовой пожар.

— Кого они впустили? — спрашивали те, кто не был с нами. — Шлюху? В отделение? Господи.

— Мало что впустили, — говорили им другие. — Они устроили настоящую вакханалию. Макмёрфи собирался выпустить ее до того, как придет дневная смена, но проспал.

— Ладно, хорош вешать лапшу на уши.

— Никакую не лапшу. Вот те крест. Я сам там был.

Те, кто там был, стали рассказывать об этом с изумлением и тайной гордостью, вроде той, что испытывают свидетели пожара в гостинице или прорыва плотины, сохраняя серьезную мину на лице, поскольку уровень ущерба был еще неясен, но постепенно серьезность сходила на нет. Стоило Старшей Сестре с ее шебутными санитарами обнаружить что-то новое, например, пустую бутыль из-под сиропа от кашля или штат колясок, стоявших в конце коридора, словно пустые карусели в парке развлечений, как всплывала очередная яркая деталь прошедшей ночи, побуждая тех, кто там был, уснащать свои рассказы новыми подробностями. Черные согнали всех — и хроников, и острых — в дневную палату единым беспокойным скопом. Только двое старых овощей видели на своих постелях, хлопая глазами и вставными челюстями. Все оставались в пижамах и тапках, кроме, Макмёрфи с девушкой: она была одета, не считая туфель и нейлоновых чулок, перекинутых через плечо; а он был в своих черных трусах с белыми китами. Они сидели бок о бок на диване, держась за руки. Девушка задремала на плече у Макмёрфи, и он прислонился к ней головой с довольной сонной улыбкой.

Наша тревожная серьезность против воли уступала место озорной веселости. Когда сестра нашла кучу таблеток, которыми Хардинг посыпал Сифелта с девушкой, мы с трудом сдерживали смех, а когда из бельевой вывели заспанного мистера Тёркла, опутанного сотней ярдов рваной простыни, словно мумию с бодуна, мы уже покатывались со смеху. Старшая Сестра отвечала на наше веселье своей неизменной улыбочкой, но каждый смешок, казалось, повышал в ней градус бешенства, так что она в любой момент могла лопнуть, как мочевой пузырь.

Макмёрфи перекинул одну голую ногу через подлокотник дивана, натянул кепку пониже, защищая покрасневшие глаза от света, и периодически облизывал губы языком, сочившимся сиропом от кашля. Вид у него был больной и ужасно усталый, и он все время прижимал ладони к вискам и зевал, но как бы плохо ему ни было, он держал на лице усмешку и раз-другой даже рассмеялся над какими-то находками Старшей Сестры.

Когда же сестра стала звонить в первый корпус насчет увольнения мистера Тёркла, тот не стал терять время, открыл окно с сеткой, и они вдвоем с Сэнди сделали нам ручкой и припустили по росистой траве, сверкавшей на солнце, спотыкаясь и поскальзываясь.

— Он его не закрыл, — сказал Хардинг Макмёрфи. — Давай. За ними!

Макмёрфи застонал и открыл один глаз, красный как помидор.

— Издеваешься? Да у меня бы в окно голова не пролезла, не то что тело.

— Друг мой, ты, кажется, не вполне сознаешь…

— Хардинг, иди ты к черту со своими речами; все, что я вполне сознаю этим утром, это что я еще пьян. И меня мутит. И между прочим, я думаю, ты тоже еще не протрезвел. Вождь, ты-то как?

Я сказал, что не чувствую носа и щек, если это что-то значит. Макмёрфи кивнул и снова закрыл глаза; он сцепил руки на груди и сполз пониже в кресле, уперев подбородок в грудь. Затем причмокнул и расплылся в улыбке, словно во сне.

— Млин, — сказал он, — да все еще пьяны.

Хардит не унимался. Он продолжал внушать Макмёрфи, что лучше всего ему будет побыстрей одеться и смыться, пока наш старый ангел милосердия звонит врачу, докладывая о ночных бесчинствах, но Макмёрфи твердо был уверен, что нет причин для кипиша — как будто он раньше не бодался с ними?

— Они меня уже ничем не удивят, — сказал он.

Хардинг всплеснул руками и удалился, пророча гибель.

Один из черных увидел, что окно с сеткой не закрыто, быстро сходил в сестринскую будку за большой плоской папкой и принялся водить пальцем по списку, бормоча вслух наши имена и вскидывая на нас глаза. Имена пациентов записаны по алфавиту, только в обратном порядке, чтобы сбивать людей с толку, поэтому до «Б» черный дошел только под конец. Он обвел взглядом дневную палату, не отнимая пальца от последнего имени в списке.

— Биббит. Где Билли Биббит? — Черный выкатил на нас глаза, решив, что Билли улизнул у него из-под носа, а теперь ищи его свищи. — Кто видел, как ушел Билли Биббит, вы, дебилы?

Это заставило нас вспомнить, где был Билли; снова пошли шепотки и смешки.

Черный зашел в будку и доложил сестре. Она грохнула трубкой о телефон и вышла в палату, а за ней по пятам — черный; из-под белой шапочки выбилась прядь волос и налипала ей на лицо. Переносица и верхняя губа у нее взмокли от пота. Она потребовала, чтобы мы сказали ей, куда направился беглец. Ответом ей был дружный смех, и она обвела нас взглядом.

— Значит, он не сбежал, так? Хардинг, он еще здесь, в отделении, так ведь? Скажите мне. Сифелт, скажите мне!

При каждом слове она так зыркала на нас, словно колола ядовитыми иглами, но яд почему-то не действовал. Люди смотрели ей в глаза с усмешкой, видя, что она лишилась своей всегдашней невозмутимой улыбки.

— Вашингтон! Уоррен! Идемте со мной проверять помещения.

Они втроем заглядывали в лабораторию, в старую душевую, в кабинет врача, а мы ходили за ними… Скэнлон прикрыл усмешку узловатой рукой и сказал шепотом:

— Эй, вот уж выйдет шуточка над Билли, — и мы все кивнули. — И не только над Билли, если так подумать; не забыли, кто с ним?

Старшая Сестра подошла к двери изолятора в конце коридора. Мы столпились, напирая друг на друга и вытягивая шеи через двоих черных и сестру, которая открыла и распахнула дверь. В комнате без окон было темно. Послышался скрип матраса и возня, затем сестра включила свет, и мы увидели Билли с девушкой, моргавших на матрасе на полу, словно две совы в гнезде. Взрыв смеха с нашей стороны сестра оставила без внимания.

— Уильям Биббит! — сказала она ледяным голосом. — Уильям… Биббит!

— Доброе утро, мисс Рэтчед, — сказа,! Билли, даже не пытаясь встать или застегнуть пижаму; он взял девушку за руку и усмехнулся. — Это Кэнди.

Сестра громко зацокала языком.

— Ох, Билли, Билли, Билли… как мне стыдно за тебя.

Билли еще толком не проснулся и не придавал ее словам значения, а девушка, разомлевшая после сна, перегнулась через край матраса и искала под ним чулки. То и дело она прерывала свою сонную возню и взглядывала с улыбкой на ледяную фигуру сестры, стоявшей со скрещенными руками, затем проверяла, застегнута ли кофточка, и продолжала выуживать чулки из-под матраса. И девушка, и Билли двигались, как толстые кошки на солнце, напившиеся теплого молока; думаю, они тоже были прилично пьяны.

— Ох, Билли, — сказала сестра таким голосом, словно готова была разрыдаться от обиды за него. — С такой женщиной. Дешевой! Падшей? Накрашенной…

— Куртизанкой? — предложил Хардинг. — Как Иезавель? — Сестра попыталась пригвоздить его к месту взглядом, но Хардинг продолжил: — Не Иезавель? Нет? — Он задумчиво почесал голову. — Может, Саломея? У нее скверная репутация. Возможно, вы ищете слово «красотка». Ну, я просто пытаюсь помочь.

Она снова повернулась к Билли. Он был занят тем, что вставал на ноги. Перекатился, встал на четвереньки, задрав зад, как теленок, оттолкнулся руками, поставил на пол одну ногу, другую и распрямился. Он был явно доволен собой и, казалось, не замечал нас, столпившихся у двери, дразня его и подбадривая.

Громкий смех и разговоры обтекали неподвижную сестру. Она стояла, переводя взгляд между Билли, девушкой и нами. Ее лицо из эмали и пластика деформировалось. Она закрыла глаза и расправила плечи, чтобы унять дрожь и сосредоточиться. Стоя спиной к стене, она поняла, как нужно действовать. Она открыла глаза, ставшие маленькими и твердыми.

— Что меня беспокоит, Билли, — сказала она, и я различил перемену в ее голосе, — это как твоя бедная мама воспримет такое.

Она добилась нужной реакции. Билли вздрогнул и поднес руку к щеке, словно его обожгли кислотой.

— Миссис Биббит всегда так гордилась твоей порядочностью. Я это знаю. Это ужасно расстроит ее. Ты ведь знаешь, Билли, что с ней бывает, когда она расстраивается; знаешь, как это вредно для бедняжки. Она очень чувствительна. Особенно в том, что касается ее сына. Она всегда так гордилась тобой. Она все…

— Нет! Нет! — выкрикнул он, качая головой, умоляя ее. — Не н-н-надо!

— Билли, Билли, Билли, — сказала сестра. — Мы с твоей мамой старые подруги.

— Нет! — выкрикнул он, и голос его оцарапал голые белые стены изолятора; Билли задрал голову и взвыл на лампу, точно на луну. — Н-н-нет!

Мы уже не смеялись. Мы смотрели, как Билли корчился на полу, закинув голову и выставив колени. Он елозил рукой но зеленым штанам и крутил головой, как ребенок, которому сказали, что сейчас его будут пороть — дай только срезать хворостину. Сестра тронула его за плечо, пытаясь успокоить, но он отдернулся, как от удара.

— Билли, мне бы не хотелось, чтобы она верила чему-то подобному о тебе, но что я должна думать?

— Не-не֊не г-гов-ворите, м-м-м-мисс Рэтчед. Н-н-нен…

— Билли, мне придется сказать. Мне очень не хочется думать, что ты так поступил, но, право же, что еще я должна думать? Я нахожу тебя одного, на матрасе, с женщиной такого рода.

— Нет! Я н-н-не хотел. Меня…. — Он не договорил и снова поднес руку к щеке. — Это она.

— Билли, эта девушка не могла бы затащить тебя сюда насильно. — Сестра покачала головой. — Пойми, я бы рада была поверить во что-то подобное ради блага твоей бедной мамы.

Рука Билли сползла по щеке, оставив длинные красные отметины.

— Это он-на, — сказал он, оглядевшись кругом. — И М-М-Макмёрфи! Заставили меня. И Хардинг! И в-в-все! Они меня д-д-дразнили, об-обзывали!

Теперь он словно приклеился к лицу сестры. Он больше не смотрел по сторонам, а только на нее, словно вместо лица у нее была световая спираль, переливавшаяся кремово-белым, голубым, оранжевым, гипнотизируя его. Он сглотнул и стал ждать, чтобы она что-то сказала, но она молчала; к ней вернулось все ее фантастическое самообладание, и ее машинный разум проанализировал происходящее и велел ей молчать.

— Они меня зас-с-ставили! Пожалуйста, м-мисс Рэтчед, это п-п-ПРАВДА!

Она направила на него свой контрольный луч, и Билли опустил лицо и зарыдал с облегчением. Она положила руку ему на шею и прислонила его щекой к своей накрахмаленной груди, поглаживая по плечу и медленно обводя всех нас взглядом, полным презрения.

— Все хорошо, Билли. Все хорошо. Никто больше тебя не обидит. Все хорошо. Я всё объясню твоей маме.

Она продолжала гладить его и изливать на нас ненависть. Странно было слышать этот мягкий, участливый голос, исходящий из лица, холодного и твердого, как фарфор.

— Все хорошо, Билли. Пойдем со мной. Ты можешь подождать в кабинете врача. Тебе пока не стоит находиться в дневной палате с этими… твоими друзьями.

Она увела его в кабинет, гладя по склоненной голове и приговаривая:

— Бедный мальчик, бедное дитя.

А мы молча поплелись по коридору и расселись в дневной палате, не глядя друг на друга. Последним сел Макмёрфи.

Хроники у стены напротив тоже перестали топтаться и расселись по своим местам. Я украдкой смотрел на Макмёрфи, стараясь не привлекать к себе внимания. Он сидел в своем кресле, в углу, переводя дух перед следующим раундом — в долгой череде раундов. Врага, с которым он сражался, невозможно было побить раз и навсегда. Все, что ему оставалось, это побивать его раз за разом, пока совсем не выбьется из сил, и тогда его место займет кто-то другой.

Старшая Сестра продолжала кому-то названивать, и в отделение потянулись любопытные официальные лица. Когда наконец появился сам врач, каждый до последнего из этих людей смотрел на него так, словно это он все спланировал или, по крайней мере, дал добро. Он побелел и дрожал под их взглядами. По нему было видно, что он уже знает почти обо всем случившемся, но Старшая Сестра не поленилась повторить ему это, размеренно и с подробностями, чтобы и мы послушали. Только на этот раз в подобающей манере, без шепотков и смешков. Врач кивал и теребил свое пенсне, моргая на сестру такими влажными Глазами, что казалось, он ее забрызгает. Под конец она рассказала ему о Билли, о том, какому страшному испытанию мы подвергли бедного мальчика.

— Я оставила его в вашем кабинете. Судя по его текущему состоянию, вам, пожалуй, стоит сразу подойти к нему. Он пережил ужасный стресс. Я содрогаюсь при мысли о том, какой вред может быть нанесен его психике. — Она подождала, чтобы и врач содрогнулся. — Думаю, вам следует попробовать с ним поговорить. Он так нуждается в сочувствии. Он в жалком состоянии.

Врач снова кивнул и пошел в свой кабинет. Мы смотрели ему вслед.

— Мак, — сказал Скэнлон. — Слушай… ты ведь не думаешь, что хоть кто-то из нас повелся на эту муру? Хорошего мало, но мы понимаем, чья это вина, — мы тебя не ВИНИМ.

— Да, — сказал я, — никто из нас не винит тебя.

Но он так посмотрел на меня, что мне захотелось вырвать себе язык.

Он закрыл глаза и расслабился. В ожидании чего-то, так казалось. Хардинг встал и подошел к нему, но только открыл рот, собираясь что-то сказать, как раздался страшный крик врача, и на всех лицах отразился ужас и понимание.

— Сестра! — орал врач. — Господи боже, сестра!

Она побежала по коридору, а за ней трое черных, на голос врача. Но ни один пациент не тронулся с места. Мы знали, что нам там делать нечего; нам оставалось только смирно сидеть в ожидании, пока сестра придет и скажет нам о том, что, как мы знали, должно было случиться раньше или позже.

Она подошла прямо к Макмёрфи.

— Он перерезал себе горло, — сказала она и подождала, надеясь что-нибудь услышать от него, но он не поднял взгляда на нее. — Он открыл стол врача, нашел там какие-то инструменты и перерезал себе горло. Бедный, несчастный, непонятый мальчик покончил с собой. Он сидит там, в кресле врача, с перерезанным горлом.

Она снова подождала, но Макмёрфи так и не поднял взгляда.

— Сперва Чарльз Чезвик, а теперь Уильям Биббит! Надеюсь, вы наконец насытились. Наигрались с человеческими жизнями — вы ведь азартный игрок, — словно возомнили себя богом!

Она развернулась, прошла в сестринскую будку и хлопнула дверью, так что длинные лампы на потолке отозвались пронзительным, убийственно холодным звоном.

Сперва у меня мелькнула мысль попытаться остановить его, убедить, что он и так выиграл и пусть сестра подавится последним раундом, но затем другая мысль совершенно перекрыла первую. Я вдруг понял с кристальной ясностью, что ни я, ни кто-либо другой из нас не остановит его. Ни аргументы Хардинга, ни моя грубая сила, ни наставления полковника Маттерсона, ни ворчание Скэнлона, ни все мы вместе не смогли бы встать и остановить его.

Мы не могли остановить его потому, что мы-то и заставляли его действовать. Вовсе не сестра, а наша нужда заставила его медленно подняться с кресла, оттолкнувшись своими большими руками от кожаных подлокотников, точно киношного зомби, подчинявшегося безмолвным приказам сорока хозяев. Это мы заставляли его делать все, что он делал столько недель, держась из последних сил, когда ноги подкашивались от усталости, заставляли его подмигивать нам и усмехаться, продолжая свою буффонаду даже после того, как всю веселость из него выпарили два электрода по краям головы.

Это мы заставили его встать и поддернуть черные трусы, словно ковбойские штаны, и сдвинуть на затылок одним пальцем кепку, словно безразмерный стэтсон — медленно так, заторможенно, — и когда он пошел к сестринской будке, было слышно, как его голые пятки высекают искры из кафеля.

Только под конец — когда он разбил стеклянную дверь и вошел, и сестра повернулась к нему с ужасом на лице, навсегда вытеснившим любое другое выражение, и закричала, когда он схватил и разорвал на ней халат, и она снова закричала, видя, как вырвались на свободу два необъятных шара с сосками, До того огромных, что никто и помыслить не мог, таких теплых и розовых, — только под конец, когда официальные лица поняли, что трое черных только стоят и смотрят и не думают вмешиваться, так что им самим придется отбивать сестру, и все эти доктора, инспектора и медсестры накинулись на него, отдирая его мощные красные пальцы от белой плоти ее горла, оттаскивая его в лихорадочном возбуждении, только тогда он дал понять, что он уже не прежний выдержанный, волевой, уверенный в себе человек, выполняющий трудную работу, которую никто за него не сделает, нравится ему это или нет.

Он издал крик. В последний момент, когда он завалился навзничь, обратив к нам перевернутое лицо, перед тем как его придавила к полу свора белых халатов, он позволил себе закричать.

Это был крик загнанного зверя, в котором смешались страх и ненависть, бессилие и ярость, крик, каким могли кричать енот, пума или рысь; предсмертный крик загнанного и подстреленного зверя, на которого набросились собаки, когда его уже больше ничто не волнует, кроме себя самого и своей смерти.

Я задержался еще на пару недель, посмотреть, что будет. Все менялось. Выписались Сифелт с Фредриксоном, вопреки медицинским рекомендациям, а еще через два дня ушли трое других острых, и еще шестеро перевелись в другое отделение. Было большое расследование нашей вечеринки и смерти Билли, и врача уведомили, что он может написать заявление по собственному желанию, а врач уведомил их, что им придется поднапрячься, если они хотят выпихнуть его.

Старшая Сестра взяла больничный на неделю, и какое-то время ее замещала маленькая сестра из беспокойного; это дало ребятам возможность многое поменять в правилах отделения. К тому времени как Старшая Сестра вернулась, Хардинг успел отвоевать старую душевую и играл там с ребятами в блэк-джек, пытаясь придать своему тонкому высокому голосу раскатистый тембр зазывалы, как у Макмёрфи. Он как раз банковал, когда услышал, как щелкает замок входной двери.

Мы все вышли из душевой ей навстречу, чтобы спросить о Макмёрфи. При виде нас она отскочила на пару шагов, и мне даже подумалось, что она даст деру. Лицо у нее посинело и опухло, и левый глаз совсем заплыл, а шею закрывал большой бандаж. На ней была новая белая форма, еще надежней скрывавшая ее грудь и еще более накрахмаленная. Кое-кто из ребят усмехнулся ее новому облику; несмотря на все свои старания, она не могла скрыть того, что была женщиной.

Хардинг с улыбкой подошел к ней и спросил, что стало с Маком.

Она достала из кармана блокнотик с карандашом, написала: «Он вернется» — и показала нам. Бумажка дрожала в ее руке.

— Уверены? — спросил Хардинг, взглянув на бумажку.

Мы слышали разное: что он разделался с двумя санитарами в беспокойном, взял у них ключи и сбежал; что его снова отправили на работную ферму; и даже что сестра, замещавшая отделение в отсутствие врача, назначила ему какую-то особую терапию.

— Вы вполне уверены? — переспросил Хардинг.

Сестра снова достала блокнотик. Она двигалась скованно, и ее рука, белая как никогда, царапала слова на бумаге, точно рука механической гадалки.

«Да, мистер Хардинг, — написала она. — Я бы не стала говорить того, в чем не уверена. Он вернется».

Хардинг прочитал это, затем разорвал бумажку на мелкие клочки и бросил в сестру. Она вздрогнула и подняла руку, закрывая опухшее лицо.

— Горазды же вы лажу гнать, леди, — сказал ей Хардинг.

Она уставилась на него, и ее рука дернулась к блокноту, но затем развернулась и пошла в свою будку, убирая блокнот с карандашом в карман.

— Хм, — сказал Хардинг. — Похоже, наш разговор слегка не удался. Хотя, когда тебе говорят, что ты гонишь лажу, какой письменный ответ ты можешь дать?

Она попыталась вернуть отделение к прежним порядкам, но это оказалось непросто, когда шумный дух Макмёрфи носился по коридорам, на собраниях звучал смех, а в уборных — пение. Она не могла подчинить отделение своей воле, царапая слова на бумажках. И теряла пациентов одного за другим. После того как выписался Хардинг и его забрала жена, а Джордж перевелся в другое отделение, нас осталось только трое из тех, кто был на рыбалке: я. Мартини и Скэнлон.

Я бы уже ушел, но слишком уж уверенно держалась сестра; она как будто ждала очередного раунда, и мне не хотелось его пропустить. И настало утро, через три недели после того, как забрали Макмёрфи, когда сестра сделала последний ход.

Входная дверь открылась, и черные ребята вкатили каталку, с табличкой в ногах, сообщавшей жирными черными буквами:

МАКМЁРФИ, РЭНДЛ П.

ПОСЛЕОПЕРАЦИОННЫЙ.

А ниже было написано от руки:

ЛОБОТОМИЯ.

Черные вкатили каталку в дневную палату и оставили у стены, рядом с овощами. Мы стояли в ногах каталки, читая табличку, затем посмотрели на другой конец, где на подушке покоилась голова с рыжим вихром, спадавшим на молочно-белое лицо с лиловыми кругами под глазами.

После минуты молчания Скэнлон отвернулся и сплюнул на пол.

— A-а, что эта старая сука пытается нам впарить, к чертям собачьим. Это не он.

Ничуть не похож, — сказал Мартини.

— За каких дураков она нас держит?

— Хотя они проделали серьезную работу, — сказал Мартини, подходя к голове и показывая, что он имеет в виду. — Видите? И сломанный нос, и лихой шрам на месте. Даже баки.

— Это да, — проворчал Скэнлон, — но какого черта!

Я протолкался через других пациентов и встал рядом с Мартини.

— Да, они могут сделать шрам и сломанный нос, — сказал я. — Но не сам облик. В лице ничего похожего. Какой-то манекен в витрине. Верно, Скэнлон?

Скэнлон снова сплюнул.

— Чертовски верно. Он весь какой-то слишком пустой. Любому ясно.

— Смотрите, — сказал один из пациентов, поднимая простыню, — наколки.

— Да, — сказал я, — наколки они тоже делают. Но вот руки… Руки сделать не сумели. Его руки были болышие!

Остаток дня мы со Скэнлоном и Мартини отпускали шуточки об этом жалком балаганном чучеле, как его назвал Скэнлон, но синяки под глазами постепенно спадали, и я заметил, что все больше ребят шныряет по палате, бросая взгляды на фигуру на каталке. Я смотрел, как они идут будто бы к журнальной стойке или фонтанчику, а сами косятся на это лицо. Смотрел и пытался понять, как бы поступил он сам. И был уверен только в одном: он бы не позволил, чтобы такая кукла с его именем сидела в дневной палате еще двадцать-тридцать лет и Старшая Сестра показывала ее всем как пример того, к чему приводит противостояние системе. В этом я был уверен.

Той ночью я лежал и ждал, пока все не заснут и черные не закончат с обходами. Затем повернул голову на подушке и посмотрел на соседнюю кровать. Я уже несколько часов слушал его дыхание, с тех пор как вкатили каталку и переложили носилки на кровать, слушал, как работают его легкие, то затихая, то снова набирая воздух, и надеялся, что они затихнут навсегда. Но смотреть на него не решался.

Холодная луна лила в окно свет, словно снятое молоко. Я сел на кровати, и моя тень упала поперек его тела, словно разрубив надвое, отделив низ от верха. Отек на лице уменьшился, и глаза были открытыми; они смотрели на луну остекленевшим взглядом, неподвижно и бездумно, напоминая пару чумазых предохранителей. Я приподнялся, чтобы взять подушку, и эти глаза заметили меня и стали следить, как я встаю и приближаюсь к ним.

Большое крепкое тело всеми силами цеплялось за жизнь. Оно долго боролось, не желая отдавать свое, так отчаянно выкручиваясь, что мне пришлось лечь на него во всю длину и прихватить брыкавшиеся ноги своими, пока я вжимал подушку в это лицо. Казалось, я пролежал так несколько дней. Пока тело не затихло. И потом еще раз содрогнулось и обмякло. Тогда я слез с него. Я поднял подушку и увидел в лунном свете, что выражение лица совсем не изменилось, осталось таким же мертвым, каким было. Я опустил ему веки большими пальцами и подержал, пока они не успокоились. После этого я снова лег на свою кровать.

Я лежал какое-то время, натянув на лицо одеяло, и думал, что меня не слышно, но затем услышал шиканье Скэнлона.

— Спокойно, Вождь, — сказал он. — Спокойно. Все путем.

— Заткнись, — прошептал я. — Спи давай.

Какое-то время он молчал, затем снова шикнул и спросил: «Готов»? И я сказал: «Ага».

— Господи, — сказал он, — она узнает. Ты ведь это понимаешь, да? Конечно, никто ничего не докажет — любой мог бы откинуться после такой операции; то и дело случается… Но она, она узнает.

Я ничего не сказал.

— На твоем месте, Вождь, я бы сматывал удочки. Да, сэр. Вот что я тебе скажу. Ты сматываешься, а я скажу, что видел, как он вставал и ходил после этого, и так прикрою тебя. Так будет лучше всего, не думаешь?

— Ага, еще бы, вот так запросто. Просто попрошу их открыть дверь и выпустить меня.

— Нет. Он тебе показал, как надо, если не забыл. В первую же неделю. Помнишь?

Я ничего не ответил, а он ничего больше не сказал, и снова стало тихо. Я полежал еще несколько минут, затем встал и принялся натягивать одежду. Одевшись, я потянулся к тумбочке Макмёрфи, взял кепку и примерил. Она была мне мала, и мне вдруг стало стыдно, что я захотел прихватить ее. Я бросил ее на кровать Скэнлона и вышел из спальни.

— Не парься, браток, — сказал он мне вслед.

Свет луны, сочившийся сквозь сетку на окнах старой душевой, обрисовывал угловатые, внушительные очертания тумбы, так сверкавшей хромовыми ручками и стеклянными датчиками, что я почти слышал, как свет их скоблит. Я сделал глубокий вдох, нагнулся и взялся за рычаги. Подобрал под себя ноги и потянул, чувствуя ступнями шершавую тяжесть. Снова потянул и услышал, как из пола вырываются провода и трубки. Положил тумбу на колени, обхватил одной рукой и взял другой за нижний край. Почувствовал шеей и головой холодный хром. Затем встал спиной к окну, крутанулся и послал тумбу по инерции в сетку, с треском вылетевшую наружу. Осколки стекла в лунном свете сверкнули, словно чистая холодная вода, крестившая спящую землю. Я перевел дыхание и подумал было вернуться и позвать с собой Скэнлона и еще несколько человек, но услышал каучуковый топот бегущих санитаров и, не мешкая, забрался на раму и выпрыгнул в лунную ночь.

Я бежал по траве туда, куда когда-то ушел пес, в сторону шоссе. Помню, я бежал огромными скачками, надолго замирая в воздухе, прежде чем снова касался земли. Я чувствовал, словно лечу. Свободный. Я понимал, что никто особо не будет искать сбежавшего психа, а Скэнлон уладит все вопросы насчет трупа, так что мне не было нужды нестись сломя голову. Но я не останавливался. Я пробежал несколько миль, пока не достиг насыпи, и тогда остановился и поднялся шагом на шоссе.

Меня подобрал один парень, мексиканец, ехавший на север в грузовике, полном овец, и я угостил его первоклассной историей о том, что я профессиональный индейский борец и синдикат попытался упечь меня в дурку, но я сбежал. Он, недолго думая, притормозил и дал мне свою кожаную куртку, чтобы я не светил зеленую форму, и десять баксов, чтобы не голодал до Канады. Я попросил его написать свой адрес и сказал, что вышлю деньги, как только замету следы.

Я мог бы сразу махнуть в Канаду, но решил сперва заглянуть в Колумбию. Хочу проведать Портленд, и Худ-ривер, и Даллес, посмотреть, не осталось ли там кого из моих поселковых знакомых, кто еще не спился. Интересно посмотреть, чем они занимаются с тех пор, как правительство попыталось выкупить у них право быть индейцами. Я даже слышал, кое-кто из наших повадился строить хлипкие деревянные мостки на той большущей плотине с электростанцией за миллион долларов и острожить лосося в водосливе. Я бы многое отдал, чтобы увидеть такое. Но в основном я просто хочу еще раз увидеть наши места вблизи ущелья, просто освежить их в памяти.

Давно я там не был.

Загрузка...