Кожная сыпь, как выясняется, зачастую приносит с собою ночь безумных снов. В памяти у меня отложился только один — про мелких насекомых, пушистых, словно норки. Если их раздразнить (только не спрашивайте как), они раздувались в десять-двенадцать раз против обычного и трахались до одури, а следствие их похоти — инкубаторы, битком набитые громадными пасхальными яйцами. Просыпаюсь не то чтобы с головной болью — чувствую странную пульсацию между глаз и чуть выше. Запутавшись ногами во влажных со сна простынях, осторожно массирую ноющий участок, предполагая обнаружить шишку. По ощущениям — до того, как пощупаешь — больше всего похоже на то, что там формируется гигантский прыщ. Но под пальцами лоб кажется ровным и гладким, в этом месте даже чуть впалым. Гляжусь в зеркальце в ванной: ничего не вижу, вот только кожа, пожалуй, чересчур гладкая и блестящая. Если это не зарождающийся гнойничок, тогда чего ж он так пульсирует? С моим везением он, пожалуй, прорвется и извергнет магму как раз во время интервью.
Это Леке расстарался. Позвонил вчера как ни в чем не бывало, при том, что мы ни словечком не обменялись с той ночи, когда он отымел меня до одури своим тощеньким членом. У Митци контракт на здоровенные такие вазы для внутреннего дворика школы «Чистых сердец» на горе Курама, и как только она услышала, что они ищут репетитора по английскому языку для сценического диалога, она тут же подумала обо мне. Ага, как же. Держу пари, идея Лекса. Небось эти двое — одна из тех парочек, ну, вы знаете, вовсю развлекаются на стороне, и при этом эмоционально срослись как сиамские близнецы. Она отпускает поводок, давая ему шанс перепихнуться со мной в гигантской бочке из-под сакэ, а он обеспечивает «порно-беседу под одеялом» — своего рода топливо для выдохшейся страсти. Да плевать я хотела, пусть он и впрямь расписывает мой торчащий клитор, если в результате мне перепадет настоящая работенка, вместо всех этих дерьмовых подработок. Всех — это громко сказано. Миссис Накамура с девочками и тот музыкантишка из Арасиямы, который звонит мне, как только у него заводится деньга, то есть практически никогда.
Намазываю лоб «Нокземой», влезаю в благопристойное полотняное платье — подцепила на августовской распродаже в «Холт Ренфрю»[44] пару лет назад, достаю из мини-холодильника упаковку йогурта, позавтракать по-быстрому. Открываю — тоже пахнет «Нокземой». В здешнем влажном климате вообще ничего не хранится. Оставляю на телевизоре. Может, горничная черпанет себе ложку-другую и скончается, мать ее за ногу.
На станции Дематиянаги на платформе вокруг меня кишат четырнадцатилетние подростки в черных, армейского образца, туниках и беретах в тон. Поначалу они словно не замечают моего присутствия — носятся вокруг, открыв рот, опустив глаза, помавая пальцами в воздухе. Затем слышится шелестящее «хэрро», хотя ни у кого из них даже губы вроде бы не двигаются. Подъезжает трамвай; целая группа этих ребят умудряется обступить меня так тесно, что их пахнущие потом тела просто-таки отрывают меня от земли и заносят в вагон. Опускают меня прямо на середину скамейки, обитой бордовым плюшом. Мальчишки втискиваются по обе стороны, каждый задерживается на мгновение пожать мне руку. Еще с дюжину повисают на ремнях у меня над головой, так что их промежности подрагивают и раскачиваются прямо у меня перед носом, когда вагон трогается и медленно ползет в гору, а бетонные многоэтажки — с каждого балкона свисает по цветастому футону — сменяются прихотливыми деревеньками, рисовыми полями и приземистыми деревянными фермерскими домиками тут и там.
Рослый паренек с длинными, вислыми руками и мочками ушей снимает берет, достает из-под внутренней ленты синего лебедя-оригами, держит его на вытянутой ладони, точно приглашая к взлету. Наклоняюсь, внимательно изучаю игрушку. Это подарок? А если да, то чего ждут взамен? Костлявое колено парня упирается мне в бедро, но, возможно, это случайность. Он сжимает кулак и вновь раскрывает ладонь. Бумажный лебедь смят, мальчишечьи пальцы смыкаются вокруг него точно лепестки какого-то омерзительного цветка. Он бросает лебедя в рот, задумчиво жует, глотает, облизывает губы — прямо-таки пурпурные. В горле его что-то странно булькает — этакое низкое, утробное мурлыканье.
Он указывает на мою левую грудь.
— Американа?
— Канадка. Он озадачен.
— Канада, — поясняю я.
Он повторяет по слогам: «Ка-на-да». Слово прокатывается по рядам раскачивающихся мальчишек взад и вперед, пока не входит в их коллективный словарь и не закрепляется там на веки вечные. Мальчуган поменьше поднимается на цыпочки и шепчет что-то прямо в вислое ухо рослого парня.
Рослый парень пошевеливает над головой длинными пальцами.
— Снег?
Я помаваю пальцами в ответ.
— Снег.
Трамвай подъезжает к пригородной станции. Вытягиваю шею, пытаясь прочесть проплывающую мимо английскую надпись: «ИТИХАРА». Ни города, ни деревни, одна только одинокая платформа в обрамлении ярких рекламных щитов. Снова — хор «хэрро», и мальчишки гурьбой вываливаются из длинного вагона, оставляя меня в одиночестве. Вагон трогается; вижу — ребята уже у билетной кассы. Они снимают береты и в унисон кланяются; трамвай ползет в гору.
Курама — конечная остановка. Вынимаю нарисованную от руки карту, что Леке прислал мне по факсу, иду через горную деревушку, состоящую главным образом из сувенирных лотков и ресторанчиков, битком набитых японскими туристами. Если получу место, на обратном пути непременно куплю коробку самых моих любимых соевых конфет.
Дорога из города петляет через густой, однако аккуратно спланированный сосновый лес, солнечный луч лишь изредка роняет блик на устланную хвоей землю. Поднявшись по крутому склону, вижу оранжевые тории[45] и длинные каменные лестницы, уводящие к крохотным храмам. А может, к святилищам. Каждые несколько минут мимо проезжает машина, чуть сбавляя скорость, чтобы пассажиры могли всласть полюбоваться на здоровенную гайдзинку, которая сдуру полезла в гору в облегающем полотняном платьишке и туфлях-лодочках.
Пройдя милю или около того, вижу: долина расширилась и на узкой прогалине почти у самой вершины горы Курама раскинулся школьный комплекс «Чистых сердец» — розовые оштукатуренные здания, веером отходящие от хрупкой золоченой пагоды. Целый ряд ворот-тории, с сотню, никак не меньше, тянется вверх по склону, ограждая каменную лестницу. Прыгаю через две ступеньки. В проемах между тории мелькают деревья и кустарник. На полпути наверх колокола начинают вызванивать «Чужие в ночи» в аранжировке Бузони[46].
К тому времени как я поднимаюсь на самый верх лестницы и выныриваю из туннеля тории, колокола переходят на бравурную вариацию «Темы Лары» из «Доктора Живаго»[47]. Передо мной — парковочная площадка, совсем пустая, если не считать нескольких машин и трех туристских автобусов. С другой ее стороны — прихотливо украшенные золотые ворота. Между ними и парковкой — узкая полоска сада. Деревья и кусты, подстриженные в форме шахматных фигур, уводят мимо цветочных часов. Большая стрелка — на красной капусте, маленькая — на куртинке розовых маргариток, так что времени, надо думать, четверть десятого. Я опоздала.
В сторожке привратника никого нет. Пытаюсь громыхнуть золочеными воротами, однако ворота закреплены наглухо. За воротами стайками бегают девчушки в коротких клетчатых юбках в складку, белые блузки с длинными рукавами в ярком солнечном свете так и ослепляют чистотой. И все — в беретиках, в розовых, пурпурных, зеленых, синих, даже несколько золотых есть. Хочу их окликнуть, но как? Коннитива?[48] Полной дурой себя почувствую. Кроме того, девочки меня игнорируют, даже те три в зеленых беретах, что идут к воротам с ведром мыльной воды. Они опускаются на колени прямо на мелкий гравий и надраивают золоченый металл зубными щетками «Люсит». Господи милосердный, небось совсем спарились в этих своих беретах, юбках и плотных зеленых гетрах, однако ж ни одна даже не вспотела, а я вот стою по другую сторону золоченой решетки, и щеки у меня блестят от испарины, а на ткани между титьками проступило влажное пятно Роршаха[49].
Улыбаюсь девочкам сквозь решетку и шепчу: «Коннитива». Те не поднимают глаз, хотя одна, по всему видно, с трудом сдерживает смех. «Сумимасэн», — шепчу я. Хохотушка поднимает глаза. Я складываю ладони, кланяюсь и говорю: «Отведите меня к вашей начальнице». Девочка прикрывает рот ладошкой и бежит через двор. Ее товарки продолжают мыть и чистить — шкряб-шкряб-шкряб, — отдраивая золотые розетки с завитушками и аккуратно промокая их досуха мягкими белыми тряпочками.
Спустя несколько минут хохотушка возвращается, кланяется мне из-за решетки и говорит: «Тётто маттэ кудасай»[50], что означает приблизительно: «Стой, где стоишь, и жди, иностранная сучка». Берет тряпку и принимается полировать золоченую петлю.
Блуждаю между зелеными шахматными фигурками, натыкаюсь на еще одну девичью группу — бригаду «оранжевые береты»; эти «причесывают» безупречный газончик лилипутскими грабельками. «Сумимасэн, — бурчу себе под нос. — Суми-мать-вашу-масэн». Те даже глаз не поднимают.
Там, где полоска садика заканчивается, по плите розового гранита сбегает вода. На постаменте зеленого гранита — две мраморные камеи, изображающие двух парней явно западного типажа. Под резной надписью по-японски — пластиковый ярлычок с переводом: «КРУГЛЫЕ ПОРТРЕТЫ — ИТАЛЬЯНСКИЕ СКУЛЬПТУРЫ РИЧАРДА РОДЖЕРСА И ОСКАРА ХАММЕР-СТАЙНА».
Она стоит рядом: понятия не имею, откуда она взялась. Миниатюрная, хорошенькая, темные волосы, темные глаза — словом, ничем не отличается от всех прочих девушек, что я видела сквозь решетку, вот только в «штатском», в шелковой серебристой тунике, достаточно короткой, чтобы не закрывать точеных мускулистых ног. Сзади, из-под ворота туники, полоска ткани, достаточно длинная, чтобы поймать ветер, развевается, точно укороченный плащ. А на задниках кроссовок — крохотные серебряные крылышки.
Я как раз пытаюсь рассортировать мои девятнадцать японских фраз на все случаи жизни, когда она произносит — с безупречными оксбриджскими интонациями:
— Луиза Пейншо? Я — Гермико, личный ассистент мистера Аракава. Он попросил меня извиниться перед вами за неразбериху у ворот.
— Ага, конечно. — Небось локти себе грызет от отчаяния. Теперь моя очередь каяться. — Извините, что так опоздала. На карте школа казалась куда ближе к остановке «Курама».
— И, боюсь, когда спектакля нет, автобусы ходят ужасно нерегулярно, — любезно подхватывает Гермико.
— Я и не знала, что тут есть автобусы.
Она разворачивается и впервые смотрит на меня — действительно смотрит. Странное ощущение: здесь встретиться глазами — все равно что пернуть в битком набитом лифте: да, случается, но только в силу неизбежности.
— Вы доехали на такси — так далеко?
— Я дошла пешком. Гермико широко улыбается.
— Я тоже предпочитаю этот способ передвижения. Опускаю взгляд вниз, на ее ноги.
— Следующий раз обзаведусь более подходящей обувью.
— Нравится? — Она поворачивается на каблуке так, чтобы я могла лучше разглядеть тисненые серебряные крылышки.
— Это вы здесь купили?
— В Токио, — отвечает Гермико. — Знаете бутик «Трагические развлечения» в Хараюку?
— Да я в Токио всего пару дней пробыла.
Мы проходим между ладьей и слоном, громадные золотые ворога распахиваются, бригады чистильщиц в юбочках нигде не видно.
— Если не возражаете, — говорит Гермико, — мы с вами пройдем через зал «Благоуханный сад»; у труппы «Огонь» там генеральная репетиция. Мистер Аракава подумал, что вы перед интервью захотите взглянуть на девочек в деле. Вы когда-нибудь видели «Чистые сердца» на международных гастролях?
Я качаю головой.
— Мы играли и на Бродвее, и в Лондоне, в Уэст-Энде, хотя особого успеха не имели ни там, ни там. Зрители сочли нас несколько странными.
И кто бы мог подумать.
Зал «Благоуханный сад» и два здания по бокам — малый зал «Кокон» и административное здание «Уголок радости» — очень похожи на Линкольнский центр[51], если, конечно, возможно вообразить себе Линкольнский центр, оштукатуренный розовым. Сквозь стеклянную оболочку зала «Благоуханный сад» различаю высокую двойную лестницу, что вьется вокруг тотемного столба из розового стекла, подсвеченного изнутри.
— Весь комплекс, — поясняет Гермико, в то время как двери зеркального стекла расходятся, пропуская нас в фойе «Благоуханного сада», — спроектировал выдающийся японский архитектор Кон Эдо. Вы знакомы с его работами?
Я качаю головой.
— Один из наших великих архитекторов-модернистов. Он учился у Корбюзье[52], у Нимейера[53] и… и… — подбирает третье имя.
— У Барбары Картленд[54]?
Гермико одаривает меня взглядом из-под изогнутых арок-бровей.
— Вижу, вам палец в рот не клади.
Обитые простеганной розовой кожей двери закрываются за нами с глухим стуком. Мы вошли в зрительный зал. На широкой сцене — одна-единственная декорация, лестница от одной кулисы до другой, под острым углом наклоненная в противоположную сторону от рампы. Пятьдесят или около того ступеней заканчиваются у горизонта, где в вышине медленно вращаются ветряные мельницы и стремительно летят облака.
Возможно, мысль о хористках-японках вам в жизни не приходила в голову. Мне так и впрямь не приходила, вплоть до сего момента. Но вот вам пожалуйста, их несколько десятков: половина одеты как девочки, половина — как мальчики, и все отплясывают себе в ярких лакированных деревянных башмаках, девочки с желто-хромовыми косичками, торчащими из-под белых шапочек, и в щеголеватых белых передничках поверх ярко-синих юбок, мальчики в темно-синих бескозырках и блузах в тон, и все — и мальчики, и девочки — держат на вытянутых руках огромные круглые оранжевые сыры и, перемещаясь по узким стеклянным ступеням взад и вперед, поют по-японски что-то до странности знакомое.
— Что это за песня? — шепотом спрашиваю я у Гермико, когда многократно усиленный голос резко и невнятно лопочет что-то сверху. Танцоры замирают, напряженно прислушиваются, затем поднимают сыры и вновь начинают танцевать и петь.
«У тебя в голове ветряные мельницы», — поясняет Гермико.
Ну конечно же!
Голландцы и голландки расхаживают взад-вперед по высокой лестнице, круглые сыры раскачиваются туда-сюда, в то время как с колосников на еле различимых тросах спускается здоровенный сосновый шкаф. По мере того как он опускается все ниже, стенки его становятся прозрачными. В шкафу жмутся друг к другу семь-восемь человек — две взрослые пары, две девочки-подростка и высокий светловолосый мальчик — все в поношенной одежде, на рукаве у каждого — желтая шестиконечная звезда.
— Попробуйте угадать, что это за мюзикл? — подначивает меня Гермико. Скрипки в оркестровой яме разом запиликали в минорном ключе.
Я качаю головой.
— «Дневник Анны Франк», — сообщает Гермико.
Младшая из девочек-подростков перебирается к передней части шкафа, распахивает двери и выкрикивает припев к «Мельницам». Шкаф медленно поднимается: Анна вновь скорчилась рядом со своими оборванными друзьями и родственниками.
— Ну и голосок у этой вашей Анны.
— Правда хороша? Но, пожалуй, нам стоило бы поторопиться, — говорит Гермико. — Надо думать, мистер Аракава уже ждет.
Мы просто-таки пулей вылетаем из зрительного зала и ступаем на стеклянные катки — здесь даже полы, и те остекленные! — крытых переходов, что соединяют между собою здания комплекса «Чистых сердец». Поднимаемся на верхний этаж административного здания «Уголок радости», Гермико вводит меня в веерообразную комнату с низким потолком, одна стена которой представляет собою непрерывную стеклянную кривую, открывающуюся на ряды долин.
Из дальнего конца комнаты появляется прекрасная молодая женщина в синем кимоно — такого оттенка синевы я здесь увидеть не ждала, такое бывает морозным днем в Альберте, когда втыкаешь лопату в сугроб, зачерпываешь искрящуюся груду, а на самом дне получившейся выемки растекается призрачная синь. По мере того как красавица приближается — слышу, как шелк шуршит, а она еще только на середине комнаты, — она увядает на глазах. Лицо ее покрыто паутиной морщин, словно шелкопряды, соткавшие ее кимоно, продолжают вкалывать сверхурочно.
Женщина низко кланяется Гермико, та кланяется в ответ; в поклоне они едва не соприкасаются лбами. Еще не распрямившись, прекрасная старуха поднимает на меня глаза.
— Какая высокая, — роняет она, выпрямляясь одним неуловимым движением, и смеется, закрываясь сухими, как пергамент, руками.
«Какая морщинистая», — собираюсь ответить я столь же учтиво, но та уже отвернулась от нас с Гермико и раздвигает черные лакированные двери. Гермико сбрасывает серебристые кроссовки. Я прыгаю сперва на одной ноге, затем на другой, с трудом стягивая с себя туфли-лодочки. В кои-то веки я — в колготках. Сквозь темную сеточку скромно просвечивает изумрудно-зеленый лак на ногтях.
Во внутренней комнате так темно, что глаза привыкают не сразу. Где-то рядом шелестит вода — в точности как шелк прекрасной старухи. Старуха ведет нас с Гермико по узкому дощатому настилу в обрамлении заглубленных прямоугольников, наполненных эллиптическими черными камешками размером с ракушку мидии и такими же блестящими. Настил расходится в разные стороны и огибает черный базальтовый бассейн, налитый до краев, так что вода непрестанно выплескивается. Прекрасная старуха вручает Гермико ковшик с бамбуковой ручкой. Зачерпнув воды, Гермико поливает себе на руки. Прекрасная старуха промакивает их серой тряпкой. Гермико передает ковшик мне, мою руки и я. В полумраке поет птица, рассыпая звонкие, сладкозвучные трели.
Прекрасная старуха подводит нас к необозримо широкому татами. Обитые шелком стены теряются в темноте. Я уже собираюсь присесть на одну из плоских подушек, когда Гермико легонько касается моего локтя, давая понять, что мне полагается остаться на ногах. Хоть бы эта гребаная пичуга заткнулась, что ли, а то голова прям раскалывается.
Из темноты вышагивает самый высокий из когда-либо виденных мною японцев, на одном плече его зеленого шелкового костюма балансирует небольшая серая мартышка. Прекрасная старуха кланяется так низко, что носом едва не утыкается в татами. И выводит прелестным, мелодичным голоском подобающее приветствие: «Мы привели западное чудище на ваш великодушный суд, ваше величество» (перевод мой). Гермико тоже кланяется, хотя и не так низко, и щебечет что-то, кивнув в мою сторону.
Мистер Аракава оглядывает меня с ног до головы, за овальными янтарными линзами в золотой оправе глаз не видно. Мартышка балансирует на тщедушных задних лапках и тоже меряет меня взглядом. Мистер Аракава пробулькизает горлом несколько слов.
— Мистер Аракава находит, что вы очень высоки для женщины, — переводит Гермико.
Ловлю его взгляд за янтарными стеклами — глаза мистера Аракава почти на одном уровне с моими.
— Пожалуйста, скажите мистеру Аракава, — прошу я Гермико, не глядя на нее, — что он весьма высок для мужчины-японца.
Гермико отступает от меня дюймов на шесть, словно отгораживаясь от переводимой ею фразы. Мистер Аракава выслушивает мой комментарий, втягивая изрядный глоток воздуха сквозь ровные желтые зубы. Мартышка поднимает глаза к потолку и разражается визгливыми воплями, точно свихнувшийся жаворонок. Участок кожи у меня над глазами, в точности посередке, болезненно пульсирует.
Мистер Аракава отчеканивает пару «газетных» абзацев, Гермико компилирует сказанное для меня: высокая миссия школы «Чистых сердец», необходимость нести цивилизующую культуру Японии в непросвещенный мир, осознание того, что английский язык, при всей его заурядности, примитивности и эгалитарности, тем не менее является «лингва франка» этого века, школа «Чистых сердец» должна идти в ногу со временем…
Лоб мой пульсирует в лад переводу Гермико, малая толика света, что есть в этом заповеднике без окон, то разгорается, то меркнет в одном ритме с пульсацией. Замечаю, что прекрасная старуха поглядывает на мой лоб.
Мистер Аракава заливается соловьем. Я словно бы улавливаю слова «труппа “Воображаемый театр”».
— Теперь мистер Аракава хотел бы услышать, как именно, по вашему мнению, ваш опыт в качестве художественного руководителя прославленной труппы «Воображаемый театр» способен помочь вам в работе с ученицами школы «Чистых сердец», — говорит Гермико.
Язык мой превратился в деревянный башмак, лоб вот-вот расступится, точно Красное море, мартышка орет как резаная.
— Труппа «Воображаемый театр», — лепечу я незнакомым, тоненьким голосом, — как явствует из названия, ставит своей целью… — Я в тупике. Мистер Аракава и Гермико ждут продолжения. Прекрасная старуха не сводит глаз с моего пульсирующего лба.
— Отчего бы вам для начала не рассказать нам… — импровизирует Гермико.
Мартышка наконец затыкается, вытягивает вперед костлявые лапки — ни дать ни взять ныряльщик, изготовившийся прыгнуть в недвижную воду, — взмывает в воздух, невесомо приземляется мне на плечо и принимается подскакивать вверх-вниз, энергично дергая себя за уд, который, вытягиваясь в длину, изрядно смахивает на червя-альбиноса.
— Нобу! — восклицает прекрасная старуха. Мартышка обрабатывает мне шею, черные глаза-горошины озорно посверкивают.
— Нобу! — рявкает мистер Аракава, но ничто не в силах отвлечь мелкую тварь от обезьяньей забавы. Он запускает крохотные лапки мне в волосы и вцепляется крепко-накрепко; таз ходит ходуном у самого моего уха.
Мистер Аракава, Гермико и прекрасная старуха обступили меня со всех сторон. Мистер Аракава выпутывает бледные пальчики Нобу из моих волос, Гермико поглаживает меня по плечам, а прекрасная старуха услужливо стенает: «Ох, ох, ох!»
Ощущение такое, словно у меня над глазами, в точности посередке, что-то разорвалось. Мистер Аракава, извлекший наконец Нобу из моей шевелюры, в ужасе отступает, мартышка беспомощно повисает в его кулаке. Чувствую, как между глаз и по переносице медленно течет что-то жидкое. Гной? Кровь? Потрясенные взгляды окружающих ничего мне не говорят. Жизнь словно замедлила ход: на кончике носа собирается и повисает капля. Машинально высовываю язык и подхватываю каплю. На вкус — соленая. Как слеза.
Мистер Аракава вручает Нобу — вставший член так и ходит ходуном — прекрасной старухе, та уносит мартышку прочь.
Обнаруживаю, что лежу на татами лицом вверх, под головой у меня — плоская подушка. Мистер Аракава промакивает мне лоб большим шелковым платком. Рявкает что-то Гермико, которая стоит на коленях рядом со мною.
— Пойду схожу за медсестрой, — шепчет она и выбегает из комнаты.
— Ничего подобного прежде никогда не случалось, — заверяет меня мистер Аракава.
Пропитанный слезами платок накрывает мой лоб.