Дедушка всегда говорил про вольности в выражении чувств и мыслей: не при дамах будь сказано. При дамах — это нужно было особенно строго блюсти разговор, духовно, вежливо и беззаднемысленно.
А почему? Ведь дамы — такие же люди, тоже какают, писают и бьются на войне, пукают, сквернословят и курят махорку, кривят морду после стаканчика водки и пахнут потом в троллейбусе…
Дедушка не различал простонародных и гордых дам. Это бабушка различала: ведет себя как торговка — это считалось плохо. Или как «шарамыжница» — это вроде цыганки-обманщицы на рынке, это совсем ужасно. Как барышня — это хорошо для девочки, и как культурная или воспитанная женщина — это для постарше.
Девочки в дедушкиных глазах тоже были немножечко дамы, только на ты.
Он не говорил Берте — а ну вынь пальцы из носа!
Лильке — не ори, дура!
Мне — перестань чесать задницу!
Бабушки наши и тетя Римма — треснули бы сразу, и всё.
А у него получалось вежливо.
Типа: «Берта, дружок, а давай не будем ковырять в носу, а возьмем в руки книжку» — это любимое (или вытрем пыль, помоем посуду и спляшем). Ему и в голову не приходило, что Берте не хочется читать, а хочется именно ковырять в носу. «Лиля, голубчик, давай ты мне объяснишь, что тебя беспокоит (путает или тревожит)». Ему и невдомек, что Лилька противная и любит орать. «Ларунчик, кызымка, давай ты оправишь платьице», и — дальше, как Берте, — читать, плясать, мыть посуду, — и еще прибавлялось насчет играть на рояле. У него и в мыслях не было, что, раз задница чешется, ее надо чесать, и всё тут.
Но, к сожалению, то, как он говорил, было не всегда убедительно. Особенно в случае с Лилькой — она никого не слышала, когда сама орала. Поэтому бабушку звали в помощь, ну она архангелом Михаилом изгоняла из нас бесов недамским образом. Дедушка сразу отваливал — чтоб не смотреть на отягощающие обстоятельства наставлений.
— Татарин, а какой культурный, никогда женщину в обиду не даст, — говорили про него и уважительно цокали языком.
Но иногда и дедушка срывался, это когда бабушка скандалила. Она начинала внезапно вопить и заламывать руки, как в кино.
— Вы деспот, сатрап, большевик, сломали мне жизнь, и вообще я от вас уйду! Утоплюсь! (Ха, в речке-вонючке Саларе? Там же крысы, она же их боится!) Удавлюсь! (Как? У нас потолки огроменные, даже со стола не дотянуться до лампочки!) Уйду вообще и навеки! (И куда, когда дедушка всю милицию знает? Как навеки, когда все скоро умрут?)
И еще много чего.
Тут и дедушка взрывался негодованием:
— Вы избалованная истеричка, замолчите немедленно и не позорьтесь перед людьми! Заткнитесь, наконец!
Я, сидя в нише, где у нас были запасы, обжиралась вареньем.
Если после «заткнитесь, наконец!» дедушка ударял кулаком по столу — значит, всё, надо сворачиваться с вареньем, закрывать крышки и умываться. Кулаком по столу означало умиротворение бабушки. Она недолго топталась на кухне и шла мириться. Типа: «Друг мой, что это на меня нашло сегодня, я погорячилась! Наверно, это давление (погода, ветер, полнолуние, дурной сон или далекие астрономические причины тому виной)».
Если без кулака по столу — это надолго, я незаметно выскальзывала к Берте, и мы глумились на балконе — все дураки, и мы им покажем когда-нибудь.
И таки мы им показали![3]