Константин Николаевич Леонтьев родился 13 января 1831 года в селе Кудиново Мещовского уезда Калужской губернии в семье отставного гвардии прапорщика Николая Леонтьева. Константин был последним, седьмым ребёнком в семье, воспитанием его занималась мать, Феодосия Петровна (урождённая Карабанова), поскольку отец из-за размолвки с женой жил отдельно и умер, когда младшему сыну было всего восемь лет. В 1841 году Леонтьев был определён в Смоленскую гимназию, затем, сменив несколько учебных заведений, поступил в Демидовский лицей в Ярославле; но в том же году перевёлся на медицинский факультет Московского университета, где увлёкся литературой, историей и френологией. В 1851-м он познакомился с И. С. Тургеневым, который высоко оценил первые литературные работы Леонтьева и ввёл его в круг московских литераторов.
Практически все исследователи, затрагивавшие литературные произведения Леонтьева, обращали внимание на присущий его работам своеобразный автобиографический эстетизм. Исследователь К. М. Долгов отмечал, что «Леонтьев представлял собой такой тип писателя, художника, который, о чем бы он ни писал, что бы он ни создавал, все его произведения, всё его творчество всегда было — в известной мере и даже преимущественно повествованием о самом себе, о событиях своей собственной жизни, о злоключениях, которые с ним случались или которые ему еще предстояло претерпеть». Леонтьеву было мало литературных впечатлений, ему хотелось получить от жизни новые, необычные ощущения, и он, не окончив университетского курса, добровольно отправился в Крым, где во время войны служил батальонным лекарем. Приведём отрывок из воспоминаний Леонтьева, в котором он объяснял этот поступок: «Я в Крым поехал уже ученым и до болезненности размышляющим юношей… Я в Москве имел уже сам связи с людьми известными, влиятельными, богатыми, с учеными, с литераторами. Я по охоте бросил всё это, оставил не комнату, а хорошие комнаты в доме богатых родных… общество молодых девушек, которые говорили по-английски… и танцевали на лучших московских вечерах. Я бросил все это именно для того, чтобы кинуться головой вниз в жизнь более грубую, более страшную, более тяжкую для тела, но более здоровую и легкую для души и ума. Игра моего воображения внушала мне, что стыдно мне, поэту, когда другие воюют и лечат воюющих, просто жить все этаким вялым… студентом, который сидит с книжками. Что надо немного зверства в жизни порядочного человека. Какая-нибудь, слишком честная профессура меня вовсе не пленяла. Я хотел на казацкую лошадь, хотел видеть раненых, убитых людей, сам, может быть, согласился бы быть почти убитым… Я сам искал походных тягостей и… благословлял и дождь, который поливал меня в Крыму, и жар, который томил, и сотни мышей, которые съели у меня шинель, и степных жаб, которые ходили по мне, когда я спал в лагере… и лазаретные ужасы, и укрепляющие душу встречи с чужими смелыми людьми… Слишком тяжелый рефлекс сидячей жизни изгнал меня из Москвы; и его же остатки ободряли и восторгали меня в Крыму, среди внешних житейских невзгод». Этот обширный отрывок как нельзя лучше показывает восторженно-романтическое отношение Леонтьева к войне и военным.
Высшее общество, где он, опекаемый И. С. Тургеневым, часто бывал перед тем, как решил принять участие в войне, казалось ему неискренним. Некогда рыдавший над «Записками лишнего человека», он теперь жадно впитывал в себя грубую специфику новой реальности, работая в госпиталях Керчи и Феодосии. «Скука и проза — вот что пугало меня в то время в жизни людской, а не ядра, не раны, не кровь…». Простим Леонтьеву некоторую браваду. Такова была одна из черт его увлекающейся натуры. Леонтьев считал, что умения и навыки, присущие военным, могут пригодиться не только на поле брани. «Военный может легко и скоро стать всем: дипломатом, администратором, министром, хозяином сельским, хорошим мировым судьей, художником, ученым. Он может быть всем этим, не переставая быть военным! Генерала можно прямо сделать начальником губернии или поручить ему дипломатический пост. Но можно ли дать прямо полк камергеру и послать его в огонь?». Характерно, что даже те бедствия и страдания, которые он наблюдал, будучи врачом, Леонтьев стремился оценить с точки зрения эстетики, считая, что война несет с собой не только горе и разрушение, но также способствует раскрытию подлинных качеств человека, и именно на полях сражений люди проходят проверку «на прочность». К. М. Долгов, говоря о Леонтьеве, отметил, что «война имела для него не только и, может быть, не столько бедственное и гибельное значение, сколько значение возвышающее, героическое, очищающее, несмотря на все горе и бедствия, которые она несла с собой». Вместе с тем исследователь делает вполне разумное замечание, что «поэтизация войны, эстетическое понимание и толкование военных событий возможны, пожалуй, только тогда, когда человек не принимает непосредственного и прямого участия в военных действиях. Ведь Леонтьев участвовал в Крымской войне как лекарь, а не как строевой солдат или офицер, он не принимал непосредственного участия в боевых действиях и наблюдал войну несколько со стороны. А боевым солдатам и офицерам было, конечно же, не до поэтизации и эстетизации войны». «Любовь к войне и идеализация войны остались у Константина Леонтьева навсегда. В войне он видел противоположность современной буржуазной цивилизации», — отмечал Н. А. Бердяев. Леонтьев неоднократно противопоставлял военную и гражданскую жизнь, считая, что «в трудные и опасные минуты исторической жизни общество всегда простирает руки не к ораторам или журналистам… а к людям, повелевать умеющим, принуждать дерзающим!».
В письме публицисту И. И. Колышко Леонтьев доказывал, что общество людей книжных «всех неестественнее и в нем менее, чем где-либо, живой, непосредственной поэзии. Я это чувствовал еще смолоду; и, несмотря на то, что, будучи студентом в Москве (в 50-х годах), пользовался покровительством Тургенева и благосклонностью гр. Салиаса, Грановского, Каткова, Кудрявцева и других, с восторгом убежал от них в Крым, в военные больницы и в общество донских казаков, с которыми долго служил в степи на аванпостах. И до сих пор все московское (того времени) и все студенческое представляется мне болезненным и скучным, тяжелым для души, а все крымское, военное — здоровым, веселым и развивающим душевные силы». Эту же мысль он проводил в статье «Два графа: Алексей Вронский и Лев Толстой», когда писал: «…Я думаю, я верю, что благо тому государству, где преобладают эти „жрецы и воины“ (епископы, духовные старцы и генералы меча) и горе тому обществу, в котором первенствуют „софист и ритор“… Первые придают форму жизни; они способствуют ее охранению; они не допускают до расторжения во все стороны общественный материал; вторые, по существу своего призвания, наклонны способствовать этой гибели, этому плачевному всерасторжению». Он воспевал «то блаженное для жизненной поэзии время», когда «идеалом мужчины был воин…». Иосиф Колышко отмечал, что «люди пера, по мнению К. Н. Леонтьева, при всех их личных достоинствах, при всем подъеме их нравственных сил, не могут проявлять в жизни столько поэзии и не могут быть столь натуральными, как, например, армейский офицер на военном бивуаке, потому уже, что вся их внутренняя работа сосредоточена, концентрирована в себе и уходит на изображение образов, ими задуманных; образы же живые, рядом стоящие, для них только — модели, типы, равно как и единичные, будничные факты; к ним они подходят не непосредственно, а сквозь призму своего „я“, в котором, может быть, много искренности и поэзии, но много и скептицизма, тщеславия, самоуверенности и литературной черствости…». В Крыму молодой Леонтьев прошел свое первое серьезное жизненное испытание, именно там начал формироваться его характер. Там с ним произошло еще одно важное событие: он повстречал свою будущую жену — Елизавету Павловну Политову, дочь грека, мелкого торговца в Феодосии. Их жизнь напоминает приключенческий роман. Он, бросив больных, бежит к ней в Феодосию, с трудом избегает суда (вполне справедливого); его возвращают назад, в казачий полк. Следует новая командировка в Симферополь, где было много раненых и больных. «Мимоходом», как вспоминал впоследствии, похищает Елизавету, увезя ее от родителей. В это же время какой-то гусар увез другую девушку. Их перепутали, и Леонтьева со спутницей задержали. С большим трудом удается ему избавить подругу от ареста. В итоге Леонтьева вернули под стражей в Симферополь; девушку, отстоявши от полиции, он отправил к родным. Через два месяца беглянка опять была с ним, но Леонтьев пока не думал жениться. Он покидает Крым.
С 1857 года Леонтьев в отставке, служит домашним врачом. В 1860-м переселяется в Петербург, оставляет медицину и заводит новые знакомства в литературных кругах. Поначалу публикуется в либеральном журнале «Отечественные записки», поместив там несколько романов и критических статей; с восторгом воспринимает Манифест об отмене крепостного права.
Летом 1861 г. Леонтьев неожиданно возвращается в Крым и венчается с Лизой, хотя они не виделись уже несколько лет. Судьба благоприятствует Леонтьеву, и он, сдав в феврале 1863-го консульский экзамен, в октябре 1863-го получает место секретаря и драгомана (переводчика) российского консульства в Кандии (о. Крит). В 1864 году Леонтьев нанес «оскорбление действием», ударив хлыстом по лицу, французского консула Дерше, который позволил себе некорректный отзыв о России. Получив выговор, Леонтьев, который впоследствии с гордостью вспоминал об этом своем поступке, был переведен в российское консульство в Адрианополь, затем в Белград. В дальнейшем служил в Тульче, Янине, Салониках. Начинается дипломатический период жизни Леонтьева, когда его эстетика жизни получила новый импульс, что нашло отражение в художественных произведениях того периода. Служба на Востоке, знакомство с исламским миром, вдохновенные геополитические прозрения — все это осталось яркой страницей его жизни. Леонтьев не случайно испытывал симпатии к исламу и Корану и даже спорил со своим духовным отцом Климентом Зедергольмом, который упрекал Леонтьева за то, что тот не чувствует духовного омерзения «ко всему, что не Православие». Леонтьев буквально впитывал в себя все прелести Востока. Яркие зрелища, общение с представителями «света» и простыми жителями греческих колоний, увлечения женщинами — все это занимало Леонтьева. Его биограф A. M. Коноплянцев считал, что, несмотря на то, что «жену свою он продолжал любить», жизнь Леонтьева была весьма насыщенной: «человек он был по натуре страстный, несдержанный, очень любил молодых, красивых женщин… Л<еонтьев> исповедовал тогда прямо-таки культ сладострастия, и его необузданной фантазии в этом отношении не было ни удержу, ни пределов… Он любил жизнь, все сильные и красивые стороны ее, и, как язычник, этой жизни не боялся и хотел ею пользоваться без границ…».
К концу 1870 года Леонтьева начинают посещать мысли о необходимости изменить образ жизни. Перелом во взглядах произошел неожиданно. Служа консулом в Салониках, в июле 1871-го он заболел и, закрывшись в доме, стал ожидать неминуемой смерти, поскольку установил у себя симптомы холеры. Когда наступил кризис, он молился на икону Богородицы и дал обет уйти в монахи. Ему стало лучше, и, оправившись от болезни, он согласно обету отправился на Афон, забросив консульские дела. Год он пробыл на Святой Горе, но его просьбы о монашеском постриге были отвергнуты, так как старцы понимали, что он еще не готов к монашескому подвигу. С этого начинается новый этап в жизни Леонтьева. Некоторые исследователи (Н. Бердяев, Ю. Иваск и др.) пытались дать исцелению Леонтьева и произошедшему с ним духовному перелому материалистическую трактовку, не желая, как справедливо замечает Д. М. Володихин — автор сборника эссе, посвященных К. Н. Леонтьеву, «давать своему оппоненту в важнейшем вопросе умопомрачительный аргумент чуда».
К. Н. Леонтьев пришел к консервативной идеологии через борьбу с самим собой. Впоследствии он вспоминал, что в первые годы эпохи реформ «…все мы сочувствовали этому либеральному движению» и было «не легко… сжигать то, чему меня учили поклоняться и наши, и западные писатели… Но я хотел сжечь и сжег!». Избавившись от «увлечения» либерализмом, Леонтьев занял твердые консервативные позиции. «Мне стали дороги: монархии, чины, привилегии, знатность, война и самый вид войск; пестрота различных положительных вероучений и т. д.», — писал он впоследствии.
После Афона Леонтьев поехал в Константинополь. Там был написан его основной труд «Византизм и славянство». Получив душевное очищение, Леонтьев порывает с дипломатической карьерой, подав прошение об отставке. 1 января 1873-го он был уволен и жил в Константинополе и на о. Халки. Весной 1874-го вернулся в Россию. Зимой 1874–1875-го прошёл послушание в Николо-Угрешском монастыре. Часто бывал и подолгу жил в Оптиной пустыни, являясь духовным сыном о. Климента (Зедергольма), а после его кончины (1878) — старца о. Амвросия. Измученный физически, обремененный многочисленными долгами, Леонтьев был подвергнут еще одному испытанию. Душевная болезнь его жены стала ношей, которую ему пришлось нести до самой смерти. В России ему все нужно было начинать заново. В своей «Исповеди» Леонтьев писал, что «именно с тех пор как я обратился (с 1871 года), все мирские дела мои пришли в упадок. С тех пор как стал православным, я нигде себе места не найду… С Афона меня согнала болезнь, из Царьграда — удалила нужда. Из Кудинова изгнал меня в Оптину пустынь — страх. Да!.. Приехал я, дома нет — сломан и продан, сад зарос, мать в могиле… Везде разрушение, старость, нужда, одичание». Но, даже став окончательно на православные позиции, он не смог отвергнуть свое эстетическое понимание жизни, хотя безусловно и сразу отверг старые привычки: «От прежних привычек блуда я воздерживался там строго, хотя искушения были; посты содержал; Богу молился, духовное читал и других считал долгом приохотчивать к тому же; писал статьи Каткову в защиту церкви и имел одобрение от духовенства».
В январе-апреле 1880-го Леонтьев был помощником редактора газеты «Варшавский дневник», где напечатал ряд статей. 15 марта 1880 года, рекомендуя наследнику Александру Александровичу статью с критикой суда присяжных, Победоносцев заметил: «Радуюсь: в первый раз нашелся человек, имевший мужество сказать истинную правду о судах наших. Как на него заскрежещут зубами». В ответной записке будущий император отметил, что прочел статью с удовольствием. Однако издание закрылось. В письме Победоносцеву от 27 мая 1880 года хорошо видны чувства, переживаемые Леонтьевым. Ходатайствуя перед Константином Петровичем о финансовой поддержке газеты, Леонтьев признавался: «…я забочусь и о себе, или, вернее сказать, о возможности говорить ту правду, которая многим, и в том числе Вам, понравилась и которую высказывать публично я могу только в таком органе, который бы зависел или от меня самого, или от… единомышленника моего». Прося поддержать «Варшавский дневник», Леонтьев выражал сомнение в том, что издание получит реальную помощь. Письмо заканчивалось следующими строчками: «Лучше бы было, если бы никто не хвалил бы статей наших, если бы никто не пробуждал бы нашу энергию и нашу веру в отчизну, в которую мы оба верить совсем было переставали; тогда бы мы знали, что ждать успеха для доброго дела в наше время нельзя… Жить самим нашлось бы чем… и помимо этого бремени: но каково же видеть, что над всем охранительным и народным лежит какое-то… проклятие неудачи… Тут и слез мало…». Отсутствие поддержки вызвало у Леонтьева сильное раздражение против петербургских единомышленников, имевших деньги и власть, но на деле не оказавших никакой помощи. После закрытия газеты он получил место цензора в Московском цензурном комитете, где работал в 1880–1887 гг. В феврале 1887-го вышел в отставку и вскоре поселился близ Оптиной пустыни, проходя полумирское послушание.
Хотя к тому времени сочинения Леонтьева были представлены Александру III, на положении философа это особо не отразилось. Отмечая, что похвалы государя дороже, чем «похвалы 5000 читателей», Леонтьев вовсе не обольщался относительно своей роли, считая, что имеет на политику контрреформ не большее влияние, чем метеоролог на предсказываемую им погоду. Леонтьев желал не только «подморозить Россию». Он мечтал о консервативном творчестве. В письме Вл. С. Соловьеву он сетовал на сложившуюся ситуацию: «…Все казалось, что невозможно нам, не губя России, идти дальше по пути западного либерализма; западной эгалитарности, западного рационализма. Казалось, что приостановка неизбежна, ибо не может же Россия внезапно распасться! Но теперь, когда эта реакционная приостановка настала, когда в реакции этой живешь и видишь все-таки, до чего она неглубока и нерешительна, поневоле усомнишься и скажешь себе: „только-то?“».
Леонтьев любил Родину, как любят живого человека. Он необычайно тонко чувствовал душу России. Характерен в этом отношении отрывок из одной его работы: «Прекрасен тот дом, — писал он, — из которого вид на широкие поля… И в этом доме я, давно больной и усталый, но сердцем веселый и покойный, хотел бы под звон колоколов монашеских, напоминающих мне беспрестанно о близкой уже вечности, стать равнодушным ко всему на свете, кроме собственной души и забот о ее очищении!.. Но жизнь и здесь напоминает о себе!.. И здесь просыпаются забытые думы, и снова чувствуешь себя живою частью того великого и до сих пор не разгаданного целого, которое зовется „Россия“.
Философ желал блага своей родине. Он хотел дать самодержавию идейное вооружение, хотел возвысить и усилить власть.
Леонтьев предсказывал неизбежное торжество индустриализации. Он считал, что технические изобретения „выгодны только для буржуазии; выгодны средним людям, фабрикантам, купцам, банкирам… одним словом… среднему классу, который… является главным врагом царей, положительной религии, воинственности и дворянства“, а дальнейшее распространение их приведет неминуемо к насильственным и кровавым переворотам, „вероятно даже и к непредвидимым физическим катастрофам…“. По его мнению, индустриализация наносила удар по основам традиционного общества, подрывая религию, ослабляя дворянство и ухудшая положение рабочего класса. Леонтьев предлагал идею формирования замкнутых социальных групп — общин, сословий, корпораций и т. п., считая, что „сами сословия или, точнее, сама неравноправность людей и классов важнее для государства, чем монархия“, и выдвигал необходимым условием для существования всякого прочного и долговечного строя наличие юридически оформленных социальных страт. „Для того… чтобы Царская власть была долго сильна, не только не нужно, чтобы она опиралась прямо и непосредственно на простонародные толпы, своекорыстные, страстные, глупые, подвижные, легко развратимые; но — напротив того — необходимо, чтобы между этими толпами и Престолом Царским возвышались прочные сословные ступени; необходимы боковые опоры для здания долговечного Монархизма“
Большое значение в работах Леонтьева уделялось дворянству. Это в немалой степени было обусловлено происхождением самого Леонтьева, твердо уверенного в том, что аристократия — это носительница исторических преданий, хранительница „идеи благородства, идеи чести“. Вместе с тем в качестве беспрекословного авторитета, стоящего над сословиями (в том числе и над дворянством), выступал монарх. Леонтьев неоднократно подчеркивал, что народ чтил дворянство только как сословие „царских слуг“.
Подобно большинству консерваторов, Леонтьев считал, что крестьянская община, в силу традиций коллективизма, напрямую „связана с самодержавной формой правления“. Положительный момент он видел в том, что, освободившись от личной власти помещиков, крестьянский мир остался зависим от общины, разложение которой было бы трагедией, поскольку неизбежно привело бы к расслоению крестьянства и в итоге повлияло на прочность всей самодержавной системы. Замыкая крестьянский мир в рамках общины, Леонтьев не замечал, что этот мир уже стал неоднородным.
Помимо тех социальных слоев, которые находились в поле зрения консерваторов (дворянство, крестьянство и др.), К. Н. Леонтьев обратил внимание на рабочих (прежде всего в контексте осмысления западноевропейского опыта). Он считал, что „порабощение голодающего труда многовластному капиталу“ неизбежно приведет Европу (а возможно, и Россию) к социалистической революции. Леонтьев писал: „Рабочий вопрос — вот путь, на котором мы должны опередить Европу и показать ей пример. Пусть то, что на Западе значит разрушение, — у славян будет творческим созиданием“, считая, что только „одна могучая Монархическая власть“ может найти „практический выход из неразрешимой, по-видимому, современной задачи примирения капитала и труда“.
Последние годы жизни Леонтьева были отмечены его активной перепиской с Л. А. Тихомировым — бывшим народовольцем, перешедшим на консервативные позиции. К моменту личного знакомства оба мыслителя уже успели познакомиться заочно, прочитав и оценив работы друг друга. 27 октября 1889 года Тихомиров писал: „Читаю… Леонтьева. Это очень оригинальная голова…“. Леонтьев отнесся с большим вниманием к брошюрам Тихомирова с критикой либеральных и социалистических доктрин. 12 сентября 1890 года, рассказывая о своем пребывании в Москве, Тихомиров отметил: „Из знакомых — единственный новый и очень интересный К. Н. Леонтьев“. Спустя два дня он продолжил эту тему: „В Москве я еще совсем чужой. Кроме легких редакционных знакомств, познакомился только с Леонтьевым (Конст. Ник.). Человек очень любопытный, но в Москве он ненадолго, а живет собственно в Оптиной пустыни“. 24 сентября Тихомиров вновь упоминает о Леонтьеве: „Меня с ним познакомил В. А. Грингмут, по желанию самого Леонтьева; я у него был два раза“. Вскоре и К. Н. Леонтьев сообщал своей корреспондентке о Тихомирове: „Он сам желал со мной познакомиться и провел у меня в гостинице „Виктория“ два-три вечера в долгих и задушевных беседах“. Беседы продолжались во время последующих приездов Константина Николаевича в Москву и поездки Тихомирова в Сергиев Посад, где жил Леонтьев.
Леонтьев оказал значительное влияние на духовное развитие Тихомирова. Сильное впечатление на него произвела, в частности, книга Леонтьева „Отец Климент Зедергольм, иеромонах Оптиной пустыни“, по поводу которой он писал автору 21 ноября 1890 г.: „Отца Климента“ я уже прочел. Это прекрасная книга… Вы объясняете, как никто, православие и монашество. Говорю „как никто“, понятно, — из светских писателей. В отношении понимания православия я Вам вообще чрезвычайно много обязан. Теперь я читаю Василия Великого о подвижничестве. Но даже и теперь, — когда я все-таки кое-что уже знаю, — все же трудно читать. У Вас же все приспособление именно к русскому интеллигентному уму. Жаль в высшей степени, что Вас мало читают именно те, среди которых Ваша проповедь православия была бы особенно полезна и, м[ожет] б[ыть], - не удивляйтесь странности предположения, — нашла бы наиболее прозелитов. Я давал Ваши сочинения людям радикального направления — или, лучше, отрицательного, „нигилистического“, — и они вас понимают гораздо лучше, нежели всяких „умеренных“, середку на половине».
В тот период у Тихомирова еще не было достаточно близких друзей и он был искренне рад возможности поделиться своими идеями с более опытным и умудренным человеком. В письмах Леонтьеву он подробно обсуждал необходимость «миссионерской деятельности» среди молодежи: «Я думал, думаю и буду думать, что нам, православным — нужна устная проповедь. Или лучше — миссионерство. Нужно миссионерство систематическое, каким-нибудь обществом, кружком. Нужно заставить слушать, заставить читать. Нужно искать, идти на встречу, идти туда, где вас даже не хотят. И притом… важно не вообще образованное общество, важна молодежь, еще честная, еще способная к самоотвержению, еще способная думать о душе, когда узнает, что у ней есть душа. Нужно идти с проповедью в те самые слои, откуда вербуются революционеры». Леонтьеву в этих планах отводилась роль своеобразного вождя: «С Вами, под Вашим влиянием или руководством пойдет, не обижаясь, каждый, так как каждый найдет естественным, что первая роль принадлежит именно Вам, а не ему. Наоборот, если… взять меня, то никто, во-первых, не обратит внимания на мои слова, а если ж — паче чаяния — я бы и имел бы успех — это самое и оттолкнуло бы многих. Ведь люди — все такие свиньи, с этим нужно считаться. А то, знаете, от этих писаний (имеется в виду публицистическая деятельность. — А. Р.) польза очень минимальная. Никто все равно не читает. Да еще хорошо Вам, по крайней мере пишете, что хотите. А мне напр<имер> даже и развернуться нельзя. Везде свои рамки, и как дошел до этой рамки — стукнулся и молчи. Какая же это работа мысли?».
В письме от 7 января 1891 года Тихомиров поделился с Леонтьевым рассуждениями о интересующем его «еврейском вопросе». Он жаловался: «Плохо дело, Константин Николаевич, с евреями. Они, кажется, форменным образом штурмуют Россию, хотят взять… По совести — не то, что почитаю, а прямо люблю Государя, и Церковь — но прочее — так все ранит, так разочаровывает, так все слабо, что болит сердце и болеть устало! Куда нашим с евреями бороться! Все у них в руках». Отметим, что отношение самого Леонтьева к этому вопросу было не так четко выражено, как у Тихомирова. В то же время оно было и не так нейтрально, как считали исследователи. Например, 4 декабря 1890 г. Леонтьев писал И. Фуделю о том, что для сохранения государственной мощи России, без которой неосуществимо ее религиозное призвание, нужно не только сохранить то деспотическое начало, которое уже было в истории России, «но и создать кое-что небывалое в подробностях (изгнать решительно евреев, сделать собственность менее свободной, а более сословной и государственной и т. п., сосредоточить церковную власть, причем, конечно, она станет деспотичнее)».
Большой интерес у Леонтьева вызвала статья Тихомирова «Социальные миражи современности». Направляя ее Леонтьеву, автор писал, в частности, следующее: «Посылаю Вам мою статью… Это собственно продолжение „Начал и Концов“. У меня еще тогда работа была задумана в трех частях. Не знаю, когда удастся сделать третью. Некогда у нас писать. Странная какая-то пресса. Впрочем, Вы это знаете лучше меня»; и с сожалением констатировал: «О социализме — пришлось скомкать. Предмет громадный и потребовал он вплотную больше мороки». В статье доказывалось, что в случае практического воплощения в жизнь социалистической доктрины новое общество будет построено не на началах свободы и равенства, как это обещают социалисты, а на жесточайшем подавлении личности во имя государства. Тихомиров прогнозировал: «Власть нового государства над личностью будет по необходимости огромна. Водворяется новый строй (если это случится) путем железной классовой диктатуры». Размышления Тихомирова об установлении при социализме новой иерархии и железной дисциплины отвечали прогнозам самого Леонтьева. Последний, к великому удивлению автора статьи, заметил, что если все действительно обстоит так, как описано в статье, то коммунизм будет полезен, поскольку восстановит в обществе утраченную справедливость.
«В Леонтьеве, — замечал Тихомиров, — на эту тему зашевелилась серьезная философская социальная мысль, связанная с теми общими законами развития и упадка человеческих обществ, которые он излагает в „Востоке, России и славянстве“. Он об этом серьезно задумался, ища места коммунизма в общей схеме развития, и ему начинало казаться, что роль коммунизма окажется исторически не отрицательною, а положительною». Леонтьев всерьез заинтересовался возможностью противопоставления радикальных социалистических идей буржуазным. В связи с этим представляется интересным мнение В. В. Розанова, считавшего, что Леонтьев заперся в «скорлупу своего жестокого консерватизма» только «с отчаяния», «прячась, как великий эстет, от потока мещанских идей и мещанских факторов времени и надвигающегося будущего. И, следовательно, если бы его (Леонтьева) рыцарскому сердцу было вдали показано что-нибудь и не консервативное, даже радикальное, — и вместе с тем, однако, не мещанское, не плоское, не пошлое, — то он рванулся бы к нему со всею силой своего — позволю сказать — гения».
В письме от 7 августа 1891 года Леонтьев, поблагодарив Тихомирова за присланные «Социальные миражи современности», отмечал: «Приятно видеть, как другой человек и другим путем приходит почти к тому же, о чем мы сами давно думали». 20 сентября он еще раз вернулся к заинтересовавшей его теме. «Кроме разговоров о службе, я имею в виду переговорить с Вами о другом деле, не знаю — важном или не важном — я на него смотрю так или этак, смотря по личному настроению. Желал бы знать, что Вы скажете о нем. Я имею некий особый взгляд на коммунизм и социализм, который можно сформулировать двояко: во-1-х, так — либерализм есть революция (смешение, ассимиляция); социализм есть деспотическая организация (будущего); и иначе: осуществление социализма в жизни будет выражением потребности приостановить излишнюю подвижность жизни (с 89 года XVIII столетия). Сравните кое-какие места в моих книгах с теми местами Вашей последней статьи, где Вы говорите о неизбежности неравноправности при новой организации труда, — и Вам станет понятным главный пункт нашего соприкосновения. Я об этом давно думал и не раз принимался писать, но, боясь своего невежества по этой части, всякий раз бросал работу неоконченной. У меня есть гипотеза или, по крайней мере, довольно смелое подозрение; у Вас несравненно больше знакомства с подробностями дел. И вот мне приходит мысль предложить Вам некоторого рода сотрудничество, даже и подписаться обоим и плату разделить… Если бы эта работа оказалась, с точки зрения „оппортунизма“, неудобной для печати, то я удовлетворился бы и тем, чтобы мысли наши были ясно изложены в рукописи». Таким образом, Тихомиров получил от Леонтьева предложение написать совместную работу о социализме. Но взгляды двух мыслителей на социализм разделились. Хотя Тихомиров и признавал за социализмом определенные заслуги, он не считал, что в число этих заслуг входит установление диктатуры государства над личностью. В статье «Славянофилы и западники в современных отголосках» Тихомиров даже мягко покритиковал своего уже покойного наставника: «Я лично не имею надобности объяснять свое несогласие с социализмом, неизбежно ведущим к рабскому, антихристианскому строю. Я говорил об этом достаточно в последние годы… К. Н. Леонтьев так и умер, не разобравшись в точных отношениях вполне правильно понимаемого им православия и столь же правильно сознаваемого органического характера социальных явлений».
Несмотря на то, что отношение Тихомирова к социализму было иным, чем у Леонтьева, он практически повторил рассуждения своего старшего друга, считавшего, что революционные учения появились «несомненно как реакция против либерализма, которому на экономической почве всегда соответствует бессовестное господство денег…». Причем Леонтьев шел в своих рассуждениях еще дальше, предупреждая о неизбежной трансформации социализма на русской почве: «То, что теперь — крайняя революция, станет тогда охранением, орудием строгого принуждения, дисциплиной, отчасти даже и рабством… Социализм есть феодализм будущего… в сущности, либерализм есть, несомненно, разрушение, а социализм может стать и созиданием». Он допускал, что на первых порах наибольшее распространение получат именно разрушительные лозунги — «сначала анархия, организация — позднее; она придет сама собою», но не сомневался, что русские социалисты станут последовательными государственниками. Во главе будущего социалистического государства Леонтьев видел вождя, который сумеет восстановить утраченную дисциплину. Он считал, что будет создан «социалистический феодализм» с подчинением отдельных индивидуумов мелким и крупным организациям («общинам»), а самих «общин» — государству. Предполагалась даже возможность «закрепощения» отдельных лиц в виде их «прикрепления» к различным учреждениям или же другим лицам, стоящим высоко по служебной лестнице. В качестве антипода этому деспотическому обществу Леонтьев видел некую «все-Америку», обобщенный космополитический символ. «Я когда думаю о России будущей, то я как непременное условие ставлю появление именно таких мыслителей и вождей, которые сумеют к делу приложить тот род ненависти к этой все-Америке, которою я теперь почти одиноко и в глубине сердца моего бессильно пылаю! Чувство мое пророчит мне, что славянский православный царь возьмет когда-нибудь в руки социалистическое движение (так, как Константин Византийский взял в руки движение религиозное) и с благословения Церкви учредит социалистическую форму жизни на место буржуазно-либеральной. И будет этот социализм новым и суровым трояким рабством: общинам, Церкви и Царю. И вся Америка эта… к черту!».
При всей уязвимости исторических параллелей можно отметить, что Леонтьев сумел более четко, чем другие консерваторы, предсказать судьбу России. После окончания Второй мировой войны СССР отдаленно напоминал смоделированное им общество. И. В. Сталин предоставил еще недавно гонимой православной церкви определенное место в государственной системе. Народ был подчинен общинам (в виде колхозов) и правящей партии, построенной по иерархическому принципу на основе строгой дисциплины. Все это существовало на фоне растущего противостояния советской страны и капиталистической Америки. В то же время народ, победивший в тяжелейшей войне с врагом, грозившим «не оставить камня на камне и опустошить всю страну», испытывал законную гордость за свою родину. Странно, что при обилии параллелей между Данилевским и Сталиным долгие годы никто не попытался серьезно провести параллель между прогнозами Леонтьева и сталинской державой. Подобные вопросы, несомненно, требуют глубокого анализа и специального исследования.
Леонтьев не сомневался в реальности осуществления социалистической программы в России: «социализм (т. е. глубокий и отчасти насильственный экономический… переворот) теперь, видимо, неотвратим… Жизнь этих новых людей должна быть гораздо тяжелее, болезненнее жизни хороших, добросовестных монахов в строгих монастырях (например, на Афоне). А эта жизнь для знакомого с ней очень тяжела… Но у афонского киновиата есть одна твердая и ясная утешительная мысль, есть спасительная нить… загробное блаженство. Будет ли эта мысль утешительна для людей предполагаемых экономических общежитий, этого мы не знаем».
Считая, что популярности социализма способствует его мессианский налет и вселенский оттенок, Леонтьев утверждал, что в России социализм приобретет религиозные и жертвенные черты. В этом утверждении он был не одинок. Определенный псевдорелигиозный налет видели в социализме Данилевский и Тихомиров. Данилевский подчеркивал, что если на Западе материалистические и атеистические учения носили научный характер, то в России в силу особенностей культурно-исторического типа они приобретали мессианскую окраску, порождая своих мучеников за идею, своих «апостолов» и «проповедников». По Тихомирову, обожествление материальных сил могло привести к появлению «через 100–200 лет алтарей… Маркса и Энгельса в новом социалистическом язычестве производительных сил природы».
Одному из своих корреспондентов Леонтьев писал, что в XX и XXI веках социализм будет играть ту роль, которую некогда играло христианство. В этом же письме была высказана мысль о том, что «социализм еще не значит атеизм», и для социалистического учения может найтись свой Константин, свой проповедник, который путем «и крови и мирных реформ» создаст новое общество. В противном же случае человечество сольется в единую рационалистическую цивилизацию. Леонтьев даже прогнозировал пути возможной гибели этой цивилизации: или человечество начнет принимать искусственные меры к уменьшению рождаемости, или же от неосторожного и смелого обращения с химией и физикой совершит такую ошибку, что мгновенно уничтожит себя.
К. Н. Леонтьев предсказывал, что установление в России новой власти социалистов будет связано с большими жертвами. В возможность установления в России долговременного демократического правления он не верил, считая, что, даже если либералы и восторжествуют в России, то разрушительная энергия масс сметет их. И тогда к власти должны неизбежно прийти крайние радикалы: «Как вы думаете, гг. либералы, вам они что ли поставят памятник? Нет! Социалисты везде (а особенно наши Марки Волоховы и Базаровы) ваш умеренный либерализм презирают… И как бы ни враждовали эти люди против настоящих охранителей или против форм и приемов охранения, им неблагоприятного, но все существенные стороны охранительных учений им самим понадобятся. Им нужен будет страх, нужна будет дисциплина; им понадобятся предания покорности, привычка к повиновению… Да, конечно, если анархические социалисты восторжествуют где-нибудь и когда-нибудь, то они отдадут справедливость скорее консерваторам… чем тем представителям осторожного… отрицания, которых зовут либералами и которых настоящее имя должно быть: легальные революционеры…».
Леонтьев предсказывал, что возможен вариант, когда Россия сможет «взять в руки крайнее революционное движение и, ставши во главе его — стереть с лица земли буржуазную культуру Европы. Недаром построилась — и не достроилась еще — эта великая государственная машина, которую зовут Россией… Нельзя же думать, что она до самой (до неизбежной во времени все-таки) до гибели и смерти своей доживёт только как политическая — т. е. как механическая — сила, без всякого идеального влияния на историю».
Сравнение либерализма и социализма как путей развития России заканчивалось не в пользу первого: «Умеренный либерализм для ума есть, прежде всего, смута, гораздо больше смута, чем анархизм или коммунизм». В работе «Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения» Леонтьев сравнивал действия радикальных социалистов с пожаром, отмечая, что пожар может принести не только вред, но и пользу. Построенное на месте сгоревшего новое здание может быть более совершенным, на обломках старого может возникнуть новое. При этом Леонтьев оговаривался, что «поджигателей» нужно сурово наказывать, а не прославлять, и призывал строже наказывать «поджигателей неосторожных» (либералов), которые приносят больший вред государству, чем «умышленные поджигатели» (революционеры).
Большое значение придавалось наличию в социализме деспотических элементов, без которых Россия, по мнению Леонтьева, превратится в некое подобие всемирной буржуазной республики. Незадолго до смерти, в письме Розанову от 13 июня 1891 года, мыслитель предлагал в качестве спасения России союз социализма с русским самодержавием и «пламенной мистикой», считая, что в противном случае «все будет либо кисель, либо анархия».
Отмечу, что при всей оригинальности леонтьевской идеи «охранительного социализма» в XX в. возникает целый ряд концепций, в которых идея социализма соединялась с консервативными принципами. Примерами могут служить идеи «прусского социализма» (О. Шпенглер), концепция «немецкого социализма» (А. Меллер ван ден Брук), течение «национал-большевизма» в Германии (Э. Никиш и др.) и в русском зарубежье (Н. В. Устрялов, Ю. В. Ключников и др.), доктрина социальной монархии («младороссы», И. Ильин, И. Л. Солоневич) и др.
Другой оригинальной идеей был проект создания тайной организации, которая должна была быть направлена на борьбу с бюрократией во имя самодержавия. В воспоминаниях Тихомиров увлеченно рассуждал о том, как могла бы действовать эта так и не созданная организация. Это общество, считал он, должно быть тайным, то есть нелегальным. Правда, это создает «постоянный риск правительственного преследования». Для того чтобы не попасть под удар своих же правительственных сил, общество не должно иметь никаких признаков организации. У него не должно быть печати, списков членов и протоколов заседаний. Идею создания именно тайного общества одобрял и Леонтьев. Развивая эту тему, Тихомиров предположил, что если бы дошло «до серьезного обсуждения этого плана», он бы высказал идею принять два устава — один явный и безобидный, удобный для властей, а второй настоящий для внутреннего пользования. Подобные игры взрослых людей «в заговорщиков» проистекали в значительной степени из осознания собственного бессилия изменить что-либо «сверху». Это признавал и сам Тихомиров, считавший, что в общество могли входить только знакомые между собой единомышленники. Политическая ортодоксальность верхов и утрата способности адекватно реагировать на происходившие в России изменения породили у большинства правящей верхушки веру в несокрушимость самодержавия, а мыслители, подобные Леонтьеву и Тихомирову, выступали в качестве «беспокоящего фактора». Их просто не хотели слушать.
Свой обет стать монахом Леонтьев смог осуществить только незадолго до своей смерти, приняв 18 (по другим данным — 23) августа 1891 года тайный постриг под именем Климента, в честь своего покойного наставника о. Климента Зедергольма. По благословению о. Амвросия, бывшего почти при смерти, Леонтьев отправился для монашеского служения в Троице-Сергиеву лавру. Прощаясь с ним, о. Амвросий произнес: «Скоро увидимся, скоро увидимся». 30 августа 1891 г. Леонтьев приезжает в Троице-Сергиеву лавру. Задумав провести зиму в лаврской гостинице, он решил обустроить свой номер и попросил купить в Москве марли голубого цвета для занавесок. Как утонченный эстет, он хотел видеть свое жилище уютным. Посланный им человек выполнил просьбу, но купить нужную марлю смог только… в лавке гробовщика. В начале ноября Леонтьев заболел. В натопленной комнате ему стало жарко, и он, отворив форточку и сняв теплый кафтан, сел работать за письменный стол возле окна. Результат — воспаление легких. 9 ноября Леонтьев вызвал своего духовника, иеромонаха Варнаву, потом дважды исповедался и причащался. 11 ноября он, по воспоминаниям воспитанницы Вари, бредил, повторяя: «Еще поборемся», и после: «Нет, надо покориться!», и опять «Еще поборемся!». 12 ноября утром к нему зашел Ф. П. Чуфрин, обращенный атеист. Кроме него в комнате были Варя и прислуга. Потом прибыли о. Веригин, о. Трифон, А. А. Александров с женой. По воспоминанию о. Трифона, Леонтьева соборовали «за час до смерти, когда он уже находился в бессознательном положении», и в 10 утра он скончался «под чтение отходного канона».
Похороны пришлось устраивать с помощью друзей, так как Леонтьев оставил всего 50 рублей. Великий мыслитель был похоронен на кладбище Гефсиманского скита Троице-Сергиевой лавры у церкви Черниговской Божией Матери. При погребении поминали не монаха Климента, а болярина Константина. Погребальную литургию и чин отпевания совершили о. Антоний, иеромонахи Трифон, Григорий и другие. Желая быть до конца искренним, о. Антоний, критически относившийся к некоторым идеям Леонтьева, отказался говорить надгробное слово, которое сказал о. Веригин.
22 февраля 1917 года в «Новом времени» была опубликована статья В. В. Розанова «О Конст<антине> Леонтьеве». В ней отмечалось, что Леонтьев, любивший жизнь до самозабвения, но рожденный не в свой век, не был понят современниками. Его время еще впереди: «Торопиться не надо, время его придет. И вот, когда оно „придет“, Леонтьев в сфере мышления, наверное, будет поставлен впереди своего века и будет „заглавною головою“ всего у нас XIX столетия… В нем есть именно мировой оттенок, а не только русский». Характерно, что и оказавшиеся в вынужденной эмиграции российские либералы принялись заново перечитывать наследие русской консервативной мысли. Н. А. Бердяев, П. Б. Струве, С. Л. Франк обратились к наследию Леонтьева, наполняя его размышления новым смыслом. Бердяев писал о нем как о человеке, предвидевшем не только мировую революцию, но и мировую войну, а также появление фашизма. Струве считал, что идеи Леонтьева нельзя напрямую замыкать на конкретные политические события, поскольку они должны рассматриваться в метафизически-мистическом ключе: «Успехи „демократии“ не опровергают философских идей Леонтьева, и успехи „фашизма“ их не подтверждают». Франк увидел в Леонтьеве человека, обладавшего «гениальным прозрением» и сумевшего предсказать «предстоящую коммунистическую революцию в России». Впоследствии появились публикации, авторы которых попытались соединить идеи Леонтьева с идеологическими постулатами фашизма. Так, в 1932 г. поэт-эмигрант Г. В. Иванов утверждал: «Совпадение политических теорий Леонтьева с „практикой“ современности прямо поразительно. Не знаешь иногда, кто это говорит — Леонтьев, или гитлеровский оратор, или русский младоросс». Впоследствии исследователи находили аналогии во взглядах Леонтьева и Муссолини на возможность осуществления «антимарксистского национального социализма».
К консервативному наследию, правда, совсем в иных целях, обращались и идеологи сменовеховства Н. В. Устрялов и Ю. В. Ключников. Устрялов с одобрением писал: «Из всех политических групп, выдвинутых революцией, лишь большевизм, при всех пороках своего тяжелого и мрачного быта, смог стать действительным русским правительством, лишь он один, по слову К. Леонтьева, „подморозил“ загнивавшие воды революционного разлива…». Определенную преемственность консервативно-государственной идеологии отмечал В. В. Зеньковский, объединявший Н. Я. Данилевского, К. Н. Леонтьева и евразийцев. Зеньковский считал, что в их творчестве превалировал политический, а не религиозно-философский мотив. «В евразийстве прежде всего оживают и развиваются леонтьевские построения об особом пути России — не Данилевский с его верностью „племенному“ (славянскому) типу, а именно Леонтьев с его скептическим отношением к славянству ближе всего к евразийству». Что же касается антизападничества с «советофильским» уклоном, то здесь Зеньковский не видел идеологической подоплеки, считая это исключительно пропагандистским и политическим явлением. В то же время он отмечал, что призыв повернуться от Запада к Востоку «мы найдем… и у Леонтьева, но у евразийцев этот поворот к Востоку сблизил их неожиданно с той позицией, которую заняла Советская Россия…». С точки зрения автора фундаментальной биографии К. Н. Леонтьева Ю. П. Иваска, тот «скорее всего… мог бы защищать теорию и практику корпоративного государства в Португалии и в Испании, но и то без увлечения…».
В советской историографии отношение консерваторов к социализму в течение десятилетий рассматривалось через заданную политическую призму, что не допускало никаких полутонов в толковании этой проблемы.
Однако есть несколько пикантных моментов. То вдруг Н. И. Бухарин в докладе на заседании Ассоциации по изучению культуры весной 1936 года вспоминает о Леонтьеве и его мнении о необходимости существования зла и подчеркивает, что социализм отвергает восхищение злом. То вспомнят Леонтьева на совещании по вопросам истории СССР в ЦК ВКП(б) в 1944 году, дабы «припечатать» оппонентов: «как может поворачиваться… язык у партийного советского человека говорить о Каткове, Победоносцеве или об Аракчееве что-нибудь доброе!.. Как можно так говорить о Каткове, о котором даже такой растленный человек, как Леонтьев, говорил, что это „публичный мужчина“».
А в 1935 году в СССР выйдет публикация воспоминаний Леонтьева, во вступительной статье к которой исследователь Н. Л. Мещеряков поставит его труды на одну ступень с разработками идеологов фашизма: «К. Леонтьев был полон страха и ненависти по отношению ко всякому прогрессу… Но этот же страх и эта ненависть проникают всю философию Шпенглера, Кайзерлинга, Пауля Эрнста и других „философов“ и „социологов“ современного фашизма… Страх перед неуклонно надвигающейся революцией диктовал К. Леонтьеву и диктует теперь фашистам одинаковые или очень сходные мысли и настроения». Характерно, что в аналогичном духе спустя шестьдесят лет высказался и современный публицист Ю. Каграманов. Перечисляя основные приметы фашизма, он назвал первой приметой «неприятие истории», отметив, что «здесь просматривается некоторая связь умонастроений фашистского типа с консервативной, аристократической традицией критики демократического и капиталистического общества — от де Местра и Карлейля до Леонтьева и Шпенглера».
После статьи В. Ермилова «Мечта художника и действительность», опубликованной в 1939 году, в которой Леонтьева сравнивают с дуче и фюрером, упоминания о философе на долгое время исчезнут с печатных страниц. Определенный перелом в советской историографии наметился только после выхода на Западе ряда исследований, в которых утверждалось наличие единых антизападнических тенденций, объединяющих и самодержавную, и Советскую Россию. Своеобразным символом этой традиции в глазах зарубежных исследователей стал Н. Я. Данилевский. Одним из первых указал на типологическую близость концептуальных построений Н. Я. Данилевского и марксистской идеологии американский исследователь Г. Кон. Для него критика Запада Н. Я. Данилевским и И. В. Сталиным была идентичной. Правда, по Данилевскому, Запад должен был потерпеть поражение в столкновении со славянской идеей, а по Сталину — в столкновении с социалистической идеей. «Данилевский был глубоко убежден, как и Сталин семьюдесятью пятью годами позже, что русский народ преследует идеалы, противоположные воинственному и плутократическому духу Запада. Данилевский и Сталин были едины в одном фундаментальном убеждении: они рассматривали Россию как олицетворение демократии и социальной справедливости».
Еще дальше пошел американский исследователь Р. Мак-Мастер, считавший, что Данилевский был основателем тоталитарной философии, а «его доктрина была опасной и вредной, типологически схожей с идеями предшественников Сталина и Гитлера». В главе с характерным названием «Тоталитаризм» Мак-Мастер проводит сравнение между теорией Н. Я. Данилевского, идеями К. Маркса, В. И. Ленина и отчасти И. В. Сталина. С точки зрения автора, существует много общего между взглядами Н. Я. Данилевского и К. Маркса, поскольку и тому и другому якобы была свойственна ставка на насилие. Мак-Мастер считает, что «подобно Марксу и особенно его большевистским последователям Данилевский нуждался в изначальной жестокости и насильственности процессов в мире». Отвергая наличие во взглядах Данилевского религиозной константы, он пишет: «Герцен, Достоевский, Данилевский и Ленин — все приверженцы определенного рода материализма. Они все верили в близкую связь между природой и историей, действием и мыслью…». По мнению Мак-Мастера, и самодержавная, и Советская Россия враждебны по отношению к Западу, и типологическая близость «тоталитарной» идеологии Данилевского, Ленина и Сталина только подтверждает это. Выход на Западе ряда монографических исследований, посвященных русскому консерватизму, потребовал адекватного ответа от советских исследователей. С конца 60-х годов в отечественной историографии возрождается интерес к разработке тематики русского консерватизма. При этом нельзя было обойти и отношение консерваторов к социализму. Так, например, по поводу взглядов К. Н. Леонтьева говорилось, что он «ясно ощутил революционную грозу более чем на четверть века раньше ее приближения и в страхе неистовствовал, рыдая загодя о потерянном рае монархии, дворянства и церкви».
Своеобразной квинтэссенцией западного взгляда на соединение консервативных и социалистических идей в истории России стала вышедшая в 1980 г. в Париже книга М. Агурского «Идеология национал-большевизма». Н. Я. Данилевский и К. Н. Леонтьев были представлены здесь в роли своеобразных предтеч новой национал-большевистской доктрины, отличной и от консерватизма, и от социализма.
Ровно через 100 лет после написанных Леонтьевым прогнозов о союзе социализма с русским самодержавием, в 1991 году, распался СССР. На этот же год пришлась 100-летняя годовщина смерти Леонтьева. Но лишь немногие исследователи обратили тогда внимание на прогнозы этого «забытого мыслителя» в отношении будущего России.
В начале 90-х годов началось активное переиздание работ отечественных традиционалистов, что привело к новому рассмотрению темы «консерватизм — социализм». Имя Н. Я. Данилевского стало упоминаться на страницах газеты «День» в связи с внешнеполитическими действиями И. В. Сталина в послевоенный период. К. Н. Леонтьев попеременно объявлялся то критиком социализма, то «национал-большевиком». Так, С. Г. Бочаров, обратившись к идее союза социализма с русским самодержавием, предложенной Леонтьевым, писал: «История не осуществила столь причудливой комбинации и, надо надеяться, уже не осуществит…». А вот Г. Д. Гачев считал, что Леонтьеву «…вполне эстетически приемлем мог быть восточный деспот Сталин (с его своеобразной… эстетикой…), а ныне Хомейни». Одни стремились увидеть в Леонтьеве борца с социализмом, другие, подобно М. П. Лобанову, заметили в «сталинской загадочности» некий «соблазн… в духе К. Леонтьева, видевшего своеобразную красоту во всем, что выходит за пределы усредненности, буржуазной безликости». Не случайно и то, что именно работы Леонтьева были востребованы как среди современных правых националистов, так и среди сталинистов. Сошлюсь на такой пример. Если в 1999 году автора этих строк критиковали в «Экономической газете», доказывая, что Леонтьев «никакой не философ» и необоснованное причисление Леонтьева к философам «фактически служит нынешней политике реакции „затмить“ все прогрессивное в истории общественной мысли чем-нибудь второстепенным или второсортным», то в 2004-м патриотические издания уже вовсю сравнивали взгляды Леонтьева и Сталина. Действительно, Константин Николаевич один из немногих смог чутко уловить первые «подземные толчки» приближающейся революционной бури. И дело не только в извечном эсхатологическом настрое, свойственном традиционалистскому мышлению. «Правые» и «левые» крайности сплелись на русской почве, и, помимо прочего, их объединял общий антикапиталистический и антилиберальный настрой. Думается, что размышления мыслителя о социализме и либерализме остаются актуальными и для XXI века.
1. Агурский М. Идеология национал-большевизма. Париж, 1980.
2. Бочаров С. «Ум мой упростить я не могу» // Литературная газета. 1991. 18 декабря.
3. В. В. Розанов: pro et contra. Кн.2 / Сост., вступ. ст. и прим. В. А. Фатеева. СПб., 1995.
4. Володихин Д. М. «Высокомерный странник». Философия и жизнь Константина Леонтьева. М., 2000.
5. Гачев Г. Д. Сладострастный культ палки // Независимая газета. 1991. 23 ноября.
6. Долгов К. М. Восхождение на Афон. Жизнь и миросозерцание Константина Леонтьева. М., 1997.
7. Из воспоминаний К. Н. Леонтьева / Публ. О. Майоровой // Лица. Биографический альманах. Вып. 6. М.; СПб., 1995.
8. К. Леонтьев, наш современник / Сост. Б. Адрианов, Н. Мальчевский. СПб., 1993.
9. К. Н. Леонтьев: pro et contra. Кн.1 / Сост., послесл. и примеч. А. П. Козырева. СПб., 1995.
10. К. Н. Леонтьев: pro et contra. Кн.2 / Сост., послесл. А. А. Королькова; сост., примеч., прил. А. П. Козырева. СПб., 1995.
11. Каграманов Ю. Отчего затянулась «гибель богов». Фашизм как феномен европейской культуры // Новый мир. 1995. № 12.
12. Кожинов В. В. Российская цивилизация: специфика проблемы // Российская цивилизация (этнокультурные и духовные аспекты). М., 1998.
13. Колышко И. И. Маленькие мысли 98–99 гг. СПб., 1900.
14. Консерватизм в России и мире: Сборник научных трудов. Ч. 1–3 / Отв. ред. А. Ю. Минаков. Воронеж, 2004.
15. Корольков А. А. Пророчества Константина Леонтьева. СПб., 1990.
16. Косик В. И. Константин Леонтьев: размышления на славянскую тему. М., 1997.
17. Кремнев Г. Б. Константин Леонтьев и русское будущее: К 100-летию со дня смерти // Наш современник. 1991. № 12.
18. Леонтьев К. Н. Записки отшельника / Сост., вступ. ст., примеч. В. Кочеткова. М, 1992.
19. Леонтьев К. Н. Страницы воспоминаний. СПб., 1922.
20. Леонтьев К. Н. Избранное. М., 1993.
21. Леонтьев К. Н. Избранные письма / Публ., пред. и коммент. Д. Соловьева. СПб., 1993.
22. Леонтьев К. Н. Восток, Россия и Славянство: Философская и политическая публицистика. Духовная проза (1872–1891) / Общ. ред., сост. и коммент. Г. Б. Кремнева; вступ. ст. и коммент. В. И. Косика. М., 1996.
23. Леонтьев К. Н. Письма из Оптиной пустыни // Литературная учеба. 1996. Кн. 3.
24. Леонтьев К. Н. Моя литературная судьба. Воспоминания / Сост., вступ. ст., примеч. Т. Ф. Прокопова. М., 2002.
25. Мещеряков Н. Л. У истоков современной реакции // Литературное наследство. 1935. Т. 22–24.
26. Орлов А. Данилевский, советский Сталин // День. 1993. № 32.
27. Памяти Константина Николаевича Леонтьева: Литературный сборник. СПб., 1911.
28. Репников А. В. Консервативная модель // Модели общественного переустройства России. XX век. / Отв. ред. В. В. Шелохаев. М., 2004.
29. Розанов В. В. Из старых писем. Письма Влад. Серг. Соловьева // Вопросы жизни, 1905. Октябрь-ноябрь.
30. Розанов В. В. Сочинения / Сост., подгот. текста и коммент. А. Л. Налепина и Т. В. Померанской. М., 1990.
31. Розанов В. В. О писательстве и писателях. М., 1995.
32. Розанов В. В. Литературные изгнанники: Воспоминания. Письма. М., 2000.
33. Сталин в воспоминаниях современников и документах эпохи / Сост. М. Лобанов. М., 1995.
34. Стенограмма совещания по вопросам истории СССР в ЦК ВКП(б) в 1944 году // Вопросы истории. 1996. № 7.
35. Mac-Master. Danilevsky. A Russian totalitarian philosopher. Cambridge, Massachusetts, 1967.
36. Thaden E. Conservative nationalism in nineteenth-century Russia. Seattle, 1964.
37. РГАЛИ, ф. 290 (Леонтьев К. Н.).
38. РГАЛИ, ф. 345 (Новикова О. А.).
39. ГАРФ, ф.634 (Тихомиров Л. А.).
40. ГАРФ, ф.1099 (Филиппов Т. И.).