Угроза человеку исходит в первую очередь не от потенциально смертоносных машин и технологических аппаратов. Настоящая угроза всегда направлена против сути человека. Правило обрамления (Gestell) угрожает человеку тем, что он не будет допущен к более первоначальному откровению, а потому не сможет испытать призыв более первичной истины.
Мартин Хайдеггер,
«Вопрос о технологии»[2]
Я родился в 1952 году, в разгар американского «бэби-бума». Для любого, кто вырос, как я, в середине двадцатого столетия, будущее и его ужасающие возможные варианты определялись двумя книгами: «1984» Джорджа Оруэлла (первая публикация в 1949 году) и «О дивный новый мир» Олдоса Хаксли (вышла в 1932 году).
Эти две книги были куда более провидческими, чем можно было догадываться в то время, потому что в них описывались две разные технологии, которым предстояло возникнуть и определить мир на срок жизни двух следующих поколений. В романе «1984» описывалось то, что мы теперь называем информационными технологиями: залогом успеха огромной тоталитарной империи, установленной в Океании, было устройство, названное телекраном — плоский дисплей во всю, стену, который мог одновременно принимать и посылать изображения из каждого отдельного дома всевидящему Старшему Брату. Телекран позволил осуществить всеобъемлющую централизацию всей общественной жизни под властью Министерства Любви и Министерства Правды: правительство слышало каждое слово и видело каждое движение своих подданных по вездесущей проводной сети.
В «Дивном новом мире» речь идет об иной великой технологической революции — биотехнологической. Бокановскизация — выращивание людей не в утробе, но, как мы сейчас сказали бы, «ин витро»; наркотик «сома», дающий людям немедленное счастье; «ощущалки», где ощущения имитируются имплантированными электродами, и модификация поведения — постоянным повторением на уровне подсознания; а если это не помогает — тогда введение различных искусственных гормонов. Довольно жуткая получается картина.
Не менее полувека отделяет нас от публикации этих книг, и мы теперь видим, что хотя технологическое предвидение оказалось изумительно точным, политические предсказания первой книги— «1984»— были полностью неверны. Год тысяча девятьсот восемьдесят четвертый наступил и миновал, застав Соединенные Штаты в клинче холодной войны с Советским Союзом и оставив их в том же состоянии. В этом году появилась новая модель персонального компьютера IBM и началась революция ПК. Как заметил Питер Хубер, персональный компьютер, подключенный к Интернету, — это реализация оруэлловского телекрана[3]. Но этот телекран, вместо того чтобы стать инструментом централизации и тирании, привел к совершенно обратному; демократизации доступа к информации и децентрализации политики. Не Старший Брат наблюдает за всеми, а люди с помощью персоналок и Интернета наблюдают за Старшим Братом, поскольку правительствам волей-неволей приходится обнародовать больше информации о своей деятельности.
Всего пять лет прошло после 1984 года, и случилась череда драматических событий, которые раньше показались бы политической фантастикой: рухнул Советский Союз и его империя, и тоталитарная угроза, так живо описанная Оруэллом, просто исчезла. Люди, конечно же, быстро сообразили, что эти два события — крах тоталитарных империй и возникновение персонального компьютера, как и других видов дешевых информационных технологий, от телевизора и радио до факса и электронной почты — довольно тесно взаимосвязаны. Тоталитарное правление требует сохранения монополии режима на информацию, а современная технология, делая ее невозможной, подрывает мощь режима.
Политическое предвидение другой великой антиутопии, «Дивного нового мира», еще предстоит проверить. Многие технологии, которые провидел Хаксли — например, оплодотворение ин витро, суррогатное материнство, психотропные средства и генная инженерия для изготовления детей, — уже есть или маячат на горизонте. Но эта революция только начинается; ежедневная лавина сообщений о прорывах и достижениях в биомедицинской технологии, таких как завершение проекта «Геном человека» в 2000 году, предвещает куда более серьезные проблемы.
Из двух этих книг, описывающих социальный кошмар, «Дивный новый мир» всегда казался мне и тоньше, и страшнее. Легко увидеть, что плохо в мире романа «1984»: о главном герое Уинстоне Смите известно, что больше всего на свете он боится крыс, а потому Старший Брат делает клетку с крысами, которые готовы искусать Смиту лицо, и так заставляет его предать свою возлюбленную. Это мир классической тирании, усиленной технологией, но не такой уж отличный от всего, что мы видели трагического в истории человечества.
А вот в «Дивном новом мире» зло не так очевидно, потому что никто не страдает, — ведь это мир, где каждый получает, что хочет. Как говорит один из персонажей: «Главноуправители поняли, что насилием немногого добьешься» и что лучше соблазнять, а не вынуждать людей жить в упорядоченном обществе. Из этого мира изгнаны болезни и социальные конфликты, в нем нет депрессии, безумия, одиночества или горя, секс приятен и всегда доступен. Есть даже министерство, которое гарантирует, что время между появлением желания и его удовлетворением будет сведено к минимуму. Никто больше не принимает религию всерьез, никто не уходит в себя и не питает страсти без взаимности, биологическая семья отмерла, Шекспира никто не читает. Но никто (кроме Джона Дикаря, героя книги) без этих вещей и не страдает, поскольку все счастливы и здоровы.
Несколько миллионов школьных сочинений, наверное, написаны в ответ на вопрос: что же в этой картине плохого? Ответ (по крайней мере в работах, оцененных на «отлично») обычно бывает таков: пусть люди «Дивного нового мира» здоровы и счастливы, но они перестали быть людьми. Они не борются, никуда не стремятся, не любят, не страдают, не совершают трудный нравственный выбор, не имеют семей и ничего вообще не делают такого, что мы традиционно считаем человеческим. У них более нет свойств, дающих нам человеческое достоинство. И действительно, никакого рода человеческого больше нет, ибо людей выращивают искусственно Главноуправители в виде отдельных каст альфа, бета, эпсилон и гамма, и касты эти отличаются друг от друга сильнее, чем люди от животных. Их мир стал неестественным в самом глубоком смысле, который только можно себе представить, потому что изменилось естество человека. Говоря словами специалиста по биоэтике Леона Касса: «В отличие от людей, ущемленных болезнью или рабством, дегуманизированные по типу „Дивного нового мира“ не несчастны; они не знают, что они дегуманизированы, и того хуже — если бы знали, им было бы все равно. Это счастливые рабы с рабским счастьем».[4]
Но хотя такого ответа обычно бывает достаточно, чтобы преподаватель остался доволен, в нем нет ничего похожего на необходимую глубину (как замечает далее Касс). Во-первых, можно спросить: что такого важного в том, чтобы быть человеком в традиционном смысле, как определяет это Хаксли? В конце концов, сегодняшний человек как вид есть результат эволюционного процесса, который продолжается уже миллионы лет и еще, даст Бог, столько же продолжится. И нет фиксированных свойств человека, помимо общей способности выбирать, какими мы хотим быть, и модифицировать себя в соответствии с нашими желаниями. И кто это нам сказал, что быть человеком и иметь достоинство — значит держаться набора эмоциональных реакций, возникших как побочный продукт нашей эволюции? Таких понятий, как биологическая семья, человеческая природа или «нормальный» человек, не существует, а если бы даже они и были, почему на них мы должны ориентироваться в вопросе, что является правильным и справедливым? Фактически Хаксли нам говорит, что мы должны и дальше испытывать муки, огорчение, одиночество, страдать от болезней, которые нас калечат, — и все потому, что это было свойственно людям во всей истории существования их как вида. Вряд ли кто-нибудь с такой предвыборной платформой прошел бы в Конгресс. Чем цепляться за эти свойства и говорить, что они и есть основа «человеческого достоинства», может, стоит просто принять свое назначение: мы — создания, которые сами себя модифицируют?
Хаксли предполагает, что одним из источников понимания, что значит быть человеком, является религия. В «Дивном новом мире» религия отменена, а христианство стало далеким воспоминанием. Христианская традиция утверждает, что человек создан по образу Божию, и это — источник человеческого достоинства. Использовать биотехнологию — значит заниматься тем, что христианский автор К.С. Льюис назвал «Человек отменяется», а значит— идти против воли Божией. Но мне не кажется, что, внимательно читая Хаксли или Льюиса, можно прийти к выводу, будто кто-либо из них считал религию единственной основой для понимания сути того, что значит быть человеком. Оба автора предполагают, что сама природа, в частности природа человеческая, играет особую роль в определении того, что хорошо и что дурно, что справедливо и что несправедливо, что важно и что не важно. Итак, наше окончательное суждение о том, «что плохого» в дивном новом мире Хаксли, определяется нашим мнением о том, насколько важна человеческая природа как источник ценностей.
Цель нашей книги — утверждение, что Хаксли был прав, что наиболее серьезная угроза, создаваемая современной биотехнологией, — это возможность изменения природы человека и в силу того — перехода к «постчеловеческой» фазе истории. Я постараюсь доказать, что это важно, поскольку человеческая природа существует, и это понятие является существенным. Оно создает стабильную преемственность нашего видового опыта. Человеческая природа формирует и ограничивает все возможные виды политических режимов, и потому технология, достаточно могучая, чтобы изменить нас, может иметь потенциально зловещие последствия для либеральной демократии и самой природы политики.
Может оказаться, что мы — как это уже случилось с пророчествами из «1984» — в конце концов выясним, что последствия биотехнологии полностью и на удивление благоприятны, и зря мы по этому поводу страдали. Вполне может выясниться, что эта технология окажется куда как менее мощной, чем мы полагаем сегодня, или что люди будут ее использовать умеренно и осторожно. Но одна из причин, по которой я далеко не преисполнен оптимизма, заключается в том, что в этой технологии в отличие от других научных достижений грань между очевидными преимуществами и вкрадчивым злом провести невозможно.
Ядерное оружие и атомная энергия изначально воспринимались как опасные, и потому стали объектом жесткого регулирования с самого того момента, когда в 1945 году в проекте «Манхэттен» создавалась атомная бомба. Обозреватели вроде Билла Джоя беспокоятся по поводу нанотехнологий — то есть самовоспроизводящихся машин молекулярного уровня, способных к бесконтрольному размножению и уничтожению своих создателей[5]. Но с такими угрозами куда проще иметь дело, потому что они самоочевидны. Если есть шанс, что вас убьет машина, которую вы создали, вы предусмотрите какие-то меры защиты. И пока что мы в разумной степени сохраняем контроль над своими машинами.
Могут существовать продукты биотехнологии столь же очевидные по опасностям, которые они представляют для человечества, — например, сверхнасекомые, новые вирусы или генетически модифицированные продукты питания, дающие токсические реакции. С ними, как с ядерным оружием или нанотехнологней, в каком-то смысле разобраться легче всего, потому что, осознав их опасность, можно в дальнейшем рассматривать их как прямую угрозу. Но наиболее типичные угрозы, порождаемые биотехнологией, — это те, которые так хорошо описал Хаксли, и они резюмированы в названии статьи романиста Тома Вулфа: «Извините, но у вас просто умерла душа»[6]. Во многих случаях медицинская техника предлагает нам сделку с дьяволом; продление жизни — но со снижением умственных способностей; избавление от депрессии — но и от творческой силы духа; медикаментозная терапия, стирающая грань между тем, чего мы достигаем сами — и чего достигаем с помощью воздействующих на мозг химикатов.
Рассмотрим следующие три сценария, каждый из которых описывает различные варианты, которые могут реализоваться в ближайшие тридцать—пятьдесят лет.
Первый связан с новыми лекарственными средствами. В результате прогресса нейрофармакологии психологам стало известно, что человеческая личность куда пластичней, чем предполагалось ранее. Уже сейчас такие психотропные средства, как прозак или риталин, усиливают некоторые черты характера, например, самооценку и способность к сосредоточению, но они же могут порождать сонмы нежелательных побочных эффектов, и потому их стараются не применять, кроме случаев явной клинической необходимости. А в будущем, когда знание геномики позволит фармацевтическим компаниям делать лекарства на заказ согласно генетическому профилю пациента, нежелательные побочные эффекты будут весьма сильно подавлены. Флегматики станут живыми и веселыми, мрачные люди — открытыми и общительными. Можно будет носить одну личность в среду и совсем другую — на выходные. Не будет больше извинений подавленным или несчастливым. Даже «нормально» довольные люди смогут сделать себя еще довольнее, не беспокоясь о привыкании, похмелье или повреждении мозга при долговременном использовании.
Во втором сценарии успехи исследований стволовых клеток позволят ученым регенерировать практически любую ткань тела, и ожидаемая продолжительность жизни перевалит далеко за сто лет. Если человеку потребуется новое сердце или печень, их просто вырастят в теле коровы или свиньи; повреждения мозга от болезни Альцгеймера или инсульта станут обратимыми. Единственная проблема здесь — что есть множество тонких и не слишком тонких аспектов старения человека, которые биотехнологическая индустрия еще не до конца придумала, как лечить: у человека развивается умственная окостенелость, он фиксируется с возрастом на своих взглядах, и, как бы люди ни пытались, им не повысить свою сексуальную привлекательность и не добиться успеха у партнеров репродуктивного возраста. Хуже всего то, что они не захотят уходить с дороги не только своих детей, но и внуков и правнуков. С другой стороны, так мало людей будут иметь детей или какую бы то ни было связь с традиционным размножением, что это вряд ли будет важно.
В третьем сценарии богатые стандартным образом проверяют эмбрионы до имплантации и таким образом заводят себе оптимальных детей. По внешнему виду и интеллекту юноши или девушки все четче определяется их социальное происхождение; человек, не отвечающий социальным ожиданиям, обвиняет в этом не себя, а генетический выбор своих родителей. Человеческие гены пересаживают животным и даже растениям — для научных целей и для создания новых медицинских препаратов; животные гены добавляются некоторым эмбрионам, чтобы улучшить их физическую выносливость и сопротивляемость болезням. Ученые не решаются изготовлять полномасштабные химеры, полулюдей-полуживотных, хотя и могут, но молодые люди начинают подозревать, что их товарищи по школьной скамье, сильно от них отстающие, генетически не вполне люди. Тем более что так оно и есть.
Извините, но у вас просто умерла душа…
Томас Джефферсон под самый конец жизни писал:
Общее распространение света науки открыло каждому взгляду ту истину, что массы человеческие не рождаются с седлом на спине, как не рождаются немногие избранные в сапогах со шпорами, чтобы законно ездить на них верхом милостию Божией.[7]
Политическое равенство, освященное Декларацией независимости, опирается на эмпирический факт природного равенства людей. Мы весьма различаемся как индивидуумы, но обладаем общей человеческой сутью, той, которая открывает каждому человеку возможность общаться с любым другим человеком на планете и входить с ним в некие моральные связи. И окончательный вопрос, который поднимает биотехнология, таков: что случится с политическими правами, если мы действительно сможем вывести две породы людей; одну — с седлами на спинах, а другую — со шпорами на сапогах?
Как должны мы реагировать на биотехнологию, которая сочетает обещание колоссальных потенциальных выгод с угрозами, как физическими и явными, так духовными и весьма скрытыми? Ответ очевиден: мы должны использовать силу государства, чтобы эту технологию регламентировать. А если регламентация ее окажется не по силам любому отдельно взятому национальному государству, потребуется международное регулирующее законодательство. И надо начать конкретно продумывать, какие необходимо создать институты, чтобы отличать хорошие применения биотехнологии от плохих, и как заставить эти законы работать на национальном и международном уровнях.
Этот очевидный ответ не столь уж очевиден многим участникам современных биотехнологических дебатов. Дискуссия завязла в трясине несколько абстрактных споров об этичности таких процедур, как клонирование или исследование стволовых клеток, и спорящие разделились на два лагеря: одни согласны все разрешить, а другие хотели бы запретить обширные области исследований и приложений. Эти споры с далеко идущими последствиями, конечно, важны, но события развиваются так быстро, что нам скоро понадобятся более приближенные к практике правила, регламентирующие будущие направления с той целью, чтобы технология осталась служанкой человека, а не стала его госпожой. Поскольку равно маловероятным кажется, что будет разрешено все вообще или что удастся запретить многообещающие исследования, надо будет найти середину.
Создание новых регламентирующих институтов — не такая вещь, к которой можно отнестись легкомысленно, учитывая неэффективность, сопровождающую все усилия по регламентации. В последние тридцать лет в мире наблюдалось похвальное движение за дерегулирование больших секторов экономики каждой страны, от авиалиний до телекоммуникаций, а более глобальная цель — сузить область деятельности правительств и уменьшить ее масштаб. Возникшая в результате глобальная экономика — куда более эффективный генератор богатства и технологических новшеств. Излишняя регламентация в прошлом выработала у многих людей инстинктивную враждебность к вмешательству государства в любом виде, и это отвращение на уровне коленного рефлекса будет одним из главных препятствий, мешающих взять биотехнологию человека под политический контроль.
Но важно понять следующее; то, что годится для одного сектора экономики, в другом будет бесполезно. Например, информационная технология создает для общества очень много удобств почти без вредных эффектов, и потому подвергается лишь поистине ничтожному правительственному регулированию. С другой стороны, расщепляющиеся материалы и токсические отходы являются объектом жесткого государственного и международного контроля, поскольку свободная торговля ими явно была бы опасна.
Одна из самых больших трудностей при создании каких-либо правил для биотехнологии человека состоит в общем мнении: даже если желательно остановить развитие технологии, это все равно невозможно. Если США или любая другая страна попытается запретить клонирование человека, или генную инженерию зародышевых путей[8], или любую другую процедуру, то люди, которые хотят этим заниматься, просто переедут в страну с более либеральной юрисдикцией, где запрета не будет. Глобализация и международная конкуренция в биомедицинских исследованиях не оставляют сомнений, что страны, стреножившие себя этическими ограничениями на исследования или биотехнологическую промышленность, будут за это наказаны.
Мысль, что невозможно остановить прогресс технологии или им управлять, попросту неверна— по причинам, которые мы полнее изложим в десятой главе нашей книги. На самом деле мы контролируем все виды технологий и многие виды научных исследований: у ученых свободы экспериментировать с разработкой новых биологических видов оружия не больше, чем свободы ставить эксперименты на людях без согласия подопытного. Тот факт, что некоторые лица или организации этот запрет нарушают, или что есть страны, где таких законов либо нет, либо за их соблюдением плохо следят, — не повод для того, чтобы эти законы вообще не создавать. В конце концов, кое-кому сходят с рук убийства и ограбления, но это не повод для легализации грабежа и убийства.
Мы должны любой ценой избегать пораженческого отношения к технологии, то есть настроения, что раз мы ничего не можем сделать, чтобы прекратить или направить в другое русло исследования, которые нам не нравятся, то не стоит и беспокоиться. Создание регламентации, которая позволит обществу разных стран контролировать биотехнологию человека, — задача не простая: она потребует от законодателей всех стран мира взять на себя ответственность и принять трудные решения по сложным научным вопросам. Вид и форма новых институтов, предназначенных для внедрения новых законов, — вопрос полностью открытый. Устроить их так, чтобы они не создавали заметных трудностей для полезных разработок и в то же время могли эффективно следить за выполнением законов, — задача весьма трудная и интересная. И еще труднее и важнее вопрос о создании общих законов на международном уровне, выработка консенсуса среди стран с различной культурой и взглядами на основные вопросы этики. Но политические задачи сравнимой сложности уже успешно решались в прошлом.
Многие из современных биотехнологических дебатов по таким вопросам, как клонирование, исследование стволовых клеток и генная инженерия, ведутся между двумя полюсами: научным сообществом и людьми с глубокими религиозными убеждениями. Я считаю такую поляризацию неудачной, поскольку многие начинают думать, что единственная причина для возражений против определенных успехов биотехнологии — религиозные верования. В частности, в Соединенных Штатах биотехнологию привязали к дебатам об абортах; многие ученые почувствовали, что драгоценный прогресс готовятся вычеркнуть из истории в угоду горстке фанатиков запрета абортов.
Я думаю, что очень важно следить за определенными новшествами в биотехнологии, и по причинам, не имеющим к религии никакого отношения. Пример, который я приведу, может быть назван аристотелевым — не потому что я обращаюсь к авторитету Аристотеля как философа, но потому что я принимаю его способ рационального философского рассуждения о политике и природе как образец того, что хочу сделать.
Фактически Аристотель утверждал, что человеческие понятия правого и неправого — то, что мы сегодня называем правами человека — в конечном счете основаны на природе человека. То есть без понимания того, как природные желания, цели, свойства и поведение вместе составляют целого человека, мы не сможем понять целей человека или выносить суждения о правом и неправом, хорошем и дурном, справедливом и несправедливом. Как и многие более поздние философы-утилитаристы, Аристотель считал, что хорошее определяется тем, чего люди желают; но утилитаристы стараются свести человеческие цели к наименьшему общему знаменателю, например, освобождению от страдания или получению максимального удовольствия; Аристотель же придерживался сложной и богатой оттенками точки зрения о разнообразии и величии целей человека. Целью его философии было попытаться отличить естественное от условного и рационально упорядочить то, что для человека хорошо.
Вместе со своими непосредственными предшественниками Сократом и Платоном Аристотель инициировал диалог о природе человеческой природы, и этот диалог продолжался в западной философской традиции до самого начала новой истории, когда появилась либеральная демократия. Но какие бы ни велись споры о человеческой природе, никто не оспаривал ее важности как основы для прав и справедливости. Среди веровавших в естественное право можно назвать американских отцов-основателей, которые на основе этого права произвели революцию против английской короны. И тем не менее в последний век-другой это понятие было не в фаворе среди университетских философов и интеллектуалов.
Как мы увидим в части второй данной книги, я считаю это ошибкой и думаю, что любое осмысленное определение прав должно базироваться на суждениях о человеческой природе по существу. Современная биология дала наконец некоторое эмпирическое содержание концепции человеческой природы, но современная биотехнология грозится вновь обнести нас этой чашей.
Что бы ни думали о концепции человеческой природы университетские философы и социологи, факт остается фактом: наличие у человека стабильной природы на протяжении всей его истории имело колоссальные политические следствия. Как понимал Аристотель (и любой серьезный теоретик человеческой природы), люди по натуре — культурные животные, то есть они умеют учиться на опыте и передавать этот опыт своим потомкам не генетическим образом. Следовательно, человеческая природа не определяет жестко поведение человека, но ведет к большому разнообразию в способах воспитания детей, правления, добывания средств к существованию и так далее. Постоянные усилия человечества по культурному самоизменению — вот что создает человеческую историю и прогрессивный рост сложности и разветвленности человеческих институтов.
Факт развития и культурной эволюции заставляет многих современных мыслителей считать пластичность человека практически бесконечной — имеется в виду, что человек может быть сформирован средой так, что будет двигаться открытыми путями. Именно отсюда возникает современное предубеждение против понятия человеческой природы. Многие из тех, кто верил в социальное конструирование поведения человека, имели сильные подспудные мотивы: эти люди надеялись с помощью социальной инженерии создать общества справедливые или честные в согласии с некоторыми абстрактными идеологическими принципами. Начиная с Французской революции, мир сотрясали политические утопии, стремящиеся создать рай на земле путем резкой перестройки самых основных общественных институтов — от семьи и частной собственности до государства. Эти движения достигли своего пика в двадцатом веке, когда произошли социалистические революции в России, Китае, на Кубе, в Камбодже и в других странах.
К концу столетия практически все эти эксперименты провалились, и на место утопий пришли усилия создать или восстановить равно современные, но менее радикальные политически либеральные демократии. Одна важная причина такой конвергенции мира к либеральной демократии связана с упорством человеческой природы. Дело в том, что хотя поведение человека пластично и изменчиво, эти свойства имеют некоторый предел: в какой-то момент глубоко укорененные природные инстинкты и модели поведения восстают и подрывают самые лучшие планы социальной инженерии. Многие социалистические режимы отменили частную собственность, ослабили семью и потребовали от людей альтруизма по отношению к человечеству в целом, а не к ближайшему кругу семьи и друзей. Но эволюция не выковала у человека подобного поведения. На каждом повороте индивидуумы сопротивлялись новым институтам, и когда социализм рухнул после падения Берлинской стены в 1989 году, повсюду восстановились прежние, более привычные модели поведения.
Политические институты не могут полностью отменить природу человека или его воспитание и добиться успеха. История двадцатого столетия была определена двумя страшными крайностями — нацистским режимом, который утверждал, что все есть биология, и коммунизмом, который ее практически ни во что не ставил. Либеральная демократия возникла как единственная жизнеспособная и легитимная политическая система для современных обществ, поскольку она избегает обеих этих крайностей и формирует политику согласно исторически созданным нормам справедливости и без лишнего вмешательства в естественное поведение.
Было еще много факторов, влияющих на ход истории, о которых я говорил в своей книге «Конец истории и последний человек»[9]. Одной из основных движущих сил исторического процесса было и остается развитие науки и технологии, и оно определяет горизонты производительных возможностей экономики, а потому и весьма во многом — структурные характеристики общества. Развитие технологии в конце двадцатого века особенно способствовало развитию либеральной демократии, и не потому, что технология сама по себе способствует политической свободе и равенству — это не так, — но потому, что технологии конца двадцатого столетия (особенно связанные с информацией) — это именно то, что политолог Итиель де Сола Поол (Ithiel de Sola Pool) назвал технологиями свободы[10].
Однако нет гарантии, что технология всегда будет давать столь положительные политические результаты. В прошлом многие технологические достижения ограничивали свободу человека[11]. Например, развитие сельского хозяйства привело к возникновению огромных иерархических обществ, в которых существенно проще стало ввести рабство, чем в эпоху охоты и собирательства. Ближе к нашему времени: Эли Уитни изобрел хлопкоочистительную машину, и хлопок стал в начале девятнадцатого столетия главной товарной культурой американского Юга, что привело к реанимации там института рабства.
Как указывали наиболее проницательные критики «Конца истории», не может быть конца истории без конца современной науки и технологии[12]. Мы не только не видим сейчас такого конца, но, кажется, стоим на старте периода, невиданного в истории прогресса технологии. Биотехнология и более глубокое понимание наукой человеческого мозга будут иметь существенные политические последствия — они заново открывают возможности социальной инженерии, от которой отказались общества, обладавшие технологиями двадцатого века.
С сегодняшней точки зрения, средства социальных инженеров и авторов утопий прошлого столетия выглядят неимоверно грубо и ненаучно. Агитпроп, трудовые лагеря, перевоспитание, фрейдизм, обработка с раннего детства, бихевиоризм — все это способы забивания квадратной сваи человеческой природы в круглую дыру социального плана. Ни один из них не основан на знании неврологической структуры или биохимической основы мозга; ни в одном нет понимания генетических истоков поведения, а если есть, то нет никаких средств на них воздействовать.
И все это в ближайшие лет тридцать—пятьдесят может перемениться. Нет необходимости постулировать возвращение евгеники или генной инженерии на государственном уровне, чтобы увидеть, как это может случиться. Нейрофармакология уже создала не только прозак для лечения депрессий, но и риталин для контроля над неправильным поведением маленьких детей. По мере того как мы открываем не просто корреляцию, но фактические молекулярные связи между генами и такими чертами личности, как разум, агрессия, сексуальная идентичность, преступные склонности, алкоголизм и тому подобное, все яснее становится, что эти знания можно применить для конкретных социальных целей. Такое применение ставит ряд этических вопросов, встающих перед конкретными родителями, а также политический вопрос, который может подчинить себе всю политику. Если перед богатыми родителями вдруг откроется возможность усилить ум своих детей и их последующих потомков, то мы имеем основания не только для моральной дилеммы, но и для полномасштабной классовой войны.
Данная книга разделена на три части. В первой излагаются некоторые вероятные пути в будущее и выводятся следствия первого порядка, от ближайших и до весьма вероятных отдаленных и менее определенных. Описываются следующие четыре стадии:
расширение знаний о мозге и биологических источниках поведения человека;
нейрофармакология и модификация эмоций и поведения;
продление жизни;
и наконец — генная инженерия.
Во второй части рассматриваются философские вопросы, возникающие в связи с возможностью манипуляции природой человека. Утверждается, что природа человека играет определяющую роль в нашем понимании правого и неправого — то есть прав человека — и излагается способ, которым можно вывести концепцию человеческого достоинства, не зависящую от религиозных допущений о происхождении человека. Читатели, не склонные к теоретическим рассуждениям о политике, могут пропустить эту часть.
Последняя часть сильнее связана с практикой: в ней утверждается, что если нас тревожат некоторые отдаленные последствия биотехнологии, то мы можем кое-что в связи с этим предпринять, создав законодательную базу, отличающую легитимные применения биотехнологии от нелегитимных. Может показаться, что подход этой части противоположен подходу части второй, поскольку детально рассматриваются специфические ведомства и законы в США и других странах, но для этого есть причина. Технология наступает так быстро, что и нам надо побыстрее переходить к более конкретному анализу вопроса о том, какие институты требуются, чтобы на это наступление реагировать.
Существуют многочисленные вопросы политического характера, возникающие в связи с наступлением биотехнологии — вызванные, например, завершением проекта «Геном человека», — которые надо решать быстро. Среди них — вопрос о генетической дискриминации и о тайне генетической информации. Данная книга не концентрируется на них — отчасти потому, что ими уже достаточно широко занимаются другие, отчасти потому, что самые трудные задачи, поднимаемые биотехнологией, — это не те, что сейчас уже показались на горизонте, а те, что могут возникнуть лет через десять или тридцать. Однако важно осознать, что эти задачи будут не только этическими, но и политическими, поскольку именно политические решения, которые мы будем принимать в ближайшие годы относительно этой технологии, и определят, избежим ли мы постчеловеческого будущего и той моральной пропасти, которую подобное будущее перед нами откроет.