Взять хоть эктогенез. Пфицнер и Кавагучи разработали весь этот вне-телесный метод размножения. Но правительства и во внимание его не приняли. Мешало нечто, именовавшееся христианством. Женщин и дальше заставляли быть живородящими.
Олдос Хаксли,
"О дивный новый мир"[159]
В свете изложенного выше о четырех путях в будущее необходимо задать вопрос: зачем нам тревожиться из-за биотехнологии? Некоторые критики вроде активиста Джереми Рифкина[160] и многих экологов Европы противостоят новшествам биотехнологии чуть ли не по всему полю. Учитывая весьма реальную пользу для медицины, которую могут принести предполагаемые результаты этих новшеств, и повышение выработки сельскохозяйственной продукции при уменьшении применения пестицидов, такое категорическое противостояние очень трудно оправдать. Биотехнология ставит перед нами серьезную моральную дилемму, поскольку любые наши возражения против прогресса должны быть умерены признанием неоспоримых положительных перспектив.
Над всей генетикой издавна висит призрак евгеники — сознательного выведения у людей определенных свойств с помощью селекции. Сам термин создан Фрэнсисом Гальтоном, двоюродным братом Чарльза Дарвина. В конце девятнадцатого — начале двадцатого века финансируемые правительством евгенические программы получили неожиданно широкую поддержку, и не только среди расистов правого крыла и социал-дарвинистов, но и среди таких прогрессивных деятелей, как фабианцы-социалисты Беатрис и Сидни Вебб и Джордж Бернард Шоу, коммунисты Дж. Б. С. Хэлдейн и Дж. Д. Бернал и феминистка и сторонник контроля над рождаемостью Маргарет Сангер[161]. В США и других западных странах были приняты евгенические законы, позволяющие государству в принудительном порядке стерилизовать людей, объявленных "слабоумными", при этом поощряя людей с желательными характеристиками иметь как можно больше детей. Говоря словами судьи Оливера Уэнделла Холмса: "Нам нужны люди здоровые, добродушные, эмоционально стабильные, сочувствующие и умные. Нам не нужны идиоты, слабоумные, нищие и преступники"[162].
Евгеническое движение в Соединенных Штатах начисто прекратилось с открытием правды о евгенической политике нацистов, включавшей в себя уничтожение целых категорий людей[163] и медицинские эксперименты над теми, кто считался генетически низшим[164]. Континентальная Европа получила тогда действенную прививку от любых попыток возродить евгенику и даже стала негостеприимной территорией для многих видов генетических исследований. Реакция против евгеники была не всеобщей: в прогрессивной социал-демократической Скандинавии евгенические законы действовали до шестидесятых годов[165]. В Японии, несмотря на то что эта страна во время Тихоокеанской войны проводила медицинские "эксперименты" без согласия подопытных, движение против евгеники было куда слабее, чем в большинстве других стран Азии. Китай активно преследовал евгенические цели своей политикой контроля населения (одна семья — один ребенок) и суровым евгеническим законом, принятым в 1955 году и напоминавшим западные законы начала века, которые ограничивали право людей с низким IQ на размножение[166].
Против подобных ранних евгенических программ выдвигались два возражения, которые скорее всего не будут применимы ни к какой евгенике будущего, по крайней мере на Западе[167]. Первое состояло в том, что евгенические программы не могли достичь поставленных целей при существующих в те времена технологиях. Многие дефекты и аномалии, против которых евгеники, как они думали, боролись путем селекции, проводя принудительную стерилизацию, являлись продуктом рецессивных генов — то есть генов, которые, чтобы выразиться явно, должны быть унаследованы от обоих родителей. Многие с виду нормальные люди останутся носителями этих генов, и соответствующие свойства сохранятся в генофонде, разве что этих людей можно будет тоже выявлять и стерилизовать. Многие другие "дефекты" вовсе не являются дефектами (например, некоторые формы низкого интеллекта) либо имеют своей причиной негенетические факторы, с которыми можно бороться улучшением здравоохранения. Например, в Китае в некоторых деревнях сплошь живут дети с низким интеллектом, и это результат не дурной наследственности, а дефицита йода в питании детей[168].
Второе главное возражение против прежних форм евгеники состоит в том, что она находится на содержании у государства и носит принудительный характер. Конечно, нацисты довели это до ужасающих пределов, убивая "нежелательных" людей или проводя на них эксперименты. Но даже в Соединенных Штатах суд имел власть объявить некое лицо имбецилом или дебилом (термины весьма растяжимые, как часто бывает с определениями психических состояний) и распорядиться, чтобы это лицо было в принудительном порядке стерилизовано. Из-за распространенной тогда точки зрения, что целый ряд видов поведения наследуется, например алкоголизм или преступные наклонности, государство получало власть над репродуктивными возможностями значительной части своего населения. Некоторые наблюдатели, например писатель-популяризатор Мэтт Ридли, считают, что главная проблема прежней евгеники — содержание за счет государства; евгеника, к которой свободно стремятся отдельные личности, подобной печати на себе не несет[169].
Генная инженерия недвусмысленно возвращает евгенику в повестку дня, но ясно, что любой дальнейший подход к евгенике будет полностью отличен от его исторических разновидностей, по крайней мере на развитом Западе. Причина в том, что любое из двух приведенных возражений вряд ли будет применимо, и евгеника окажется куда более мягкой и ненасильственной; это слово даже, пожалуй, потеряет свое традиционно пугающее звучание.
Первое возражение — что евгеника технически неосуществима, относится только к методам начала двадцатого века, например, к принудительной стерилизации. Прогресс генетического скрининга уже сейчас позволяет врачам определять носителей рецессивных свойств раньше, чем они решат завести детей, а будущее может дать возможность определять эмбрионы с высоким риском аномалий из-за двух унаследованных рецессивных генов. Информация подобного рода уже сейчас доступна, скажем, людям из популяции евреев-ашкенази, у которых выше обычного вероятность носительства рецессивного гена Тея-Сакса; два таких носителя могут решить воздержаться от брака или от рождения детей. В будущем может оказаться, что генная инженерия зародышевых путей даст возможность исключать подобные рецессивные гены у всех потомков конкретного носителя. Если такое лечение станет дешевым и достаточно простым, можно подумать об исключении подобного гена у всей популяции.
Вряд ли останется существенным и второе возражение против евгеники — что она находится на содержании государства, — потому что мало какое из современных обществ захочет снова вернуться к евгеническим играм. Практически все страны Запада после Второй мировой войны совершили резкий сдвиг в сторону защиты прав личности, а среди них числится право самостоятельно принимать решения о размножении. Мысль, что государство должно беспокоиться о таком общем благе, как национальный генофонд, уже не воспринимается серьезно; она ассоциируется с замшелым расистским и элитистским подходом.
Наметившаяся на горизонте более мягкая евгеника будет, следовательно, вопросом индивидуального выбора со стороны родителей, а не чем-то навязанным гражданину государством. Говоря словами одного комментатора: "Прежняя евгеника требовала постоянной селекции для разведения приспособленных и отбраковки неприспособленных. Новая евгеника в принципе допускала бы конверсию всех неприспособленных до самого высокого генетического уровня"[170].
Родители уже делают такой выбор, когда с помощью амниоцентеза узнают, что у будущего ребенка высока вероятность синдрома Дауна, и принимают решение об аборте. В ближайшем будущем новая евгеника, вероятно, приведет к повышению числа абортов, почему против этой технологии сильно протестуют противники абортов. Но здесь не будет ни принуждения, направленного на взрослых, ни ограничения их права на размножение. Наоборот, у людей резко расширяется выбор репродуктивных возможностей, поскольку исчезает беспокойство о бесплодии, врожденных дефектах и море других проблем. Более того, можно предвидеть время, когда репродуктивные технологии станут настолько безопасны и действенны, что больше не понадобится уничтожать или повреждать эмбрионы.
Я бы предпочел не употреблять нагруженный ассоциациями термин "евгеника", говоря о будущей генной инженерии, и заменить ее словом "выведение" (breeding) — по-немецки Zuchtung; этим словом переводили изначально дарвиновский термин "отбор". В будущем мы, вероятно, научимся выводить людей во многом так же, как выводим породы животных, только куда более научно и эффективно, выбирая, какие гены передавать детям. Слово "выведение" не несет на себе ассоциаций с зависимостью от государства, но довольно сильно намекает на дегуманизирующий потенциал генной инженерии.
Поэтому любое выступление против генной инженерии человека не должно цепляться за ложный след зависимости от государства или протеста против правительственного принуждения. Евгеника старого типа остается проблемой в авторитарных странах вроде Китая, она может составить внешнеполитическую проблему для западных стран, имеющих дело с Китаем[171]. Но оппоненты выведения новых людей должны будут объяснить, чем плохо, чтобы родители делали свободный выбор генетического портрета своих детей.
Есть три основные категории возможных возражений: 1) основанные на религии; 2) основанные на утилитарных соображениях и 3) основанные на философских (за неимением лучшего термина) принципах. До конца главы мы рассмотрим первые две категории возражений, а философскими вопросами займемся в части второй.
Самые твердые основания для протестов против генной инженерии человека дает религия, и потому неудивительно, что большая часть сопротивления всем новым репродуктивным технологиям исходит от людей с религиозными убеждениями.
Согласно традиции, общей для иудаизма, христианства и ислама, человек создан по образу Божию. Это — особенно для христиан — имеет важные следствия для человеческого достоинства. Есть резкое различие между человеком и прочими творениями: только человек обладает способностью к нравственному выбору, свободой воли и верой — именно эти способности придают ему более высокий моральный статус, чем остальным животным. Бог дает ему эти способности посредством природы, а потому нарушение природных норм, таких как рождение детей посредством половой жизни и воспитание их в семье, есть также нарушение воли Божией. Хотя исторически христианские институты не всегда действовали на основании этого принципа, само христианское учение подчеркивает, что все люди обладают равным достоинством независимо от своего внешнего социального статуса, и потому им причитается равное уважение.
Если принять во внимание эти предпосылки, то неудивительно, что католическая церковь и консервативные протестантские группы грудью встали против целого ряда биомедицинских технологий, в том числе противозачаточных средств, оплодотворения ин витро, аборта, исследований стволовых клеток, клонирования и будущих перспектив генной инженерии. Эти репродуктивные технологии, даже добровольно принятые родителями из любви к детям, с точки зрения религии неправильны, поскольку ставят человека на место Бога при создании людей (или при их уничтожении— в случае аборта). Они выводят размножение из контекста половой жизни и семьи. Более того, генная инженерия рассматривает человека не как чудесный акт божественного творения, но как сумму ряда материальных причин, которые человек может понять и на них воздействовать. Все это есть неуважение к достоинству человека, а значит — нарушение воли Бога.
Из того, что консервативные христианские группы составляют самое заметное и страстное лобби, протестующее против многих форм репродуктивных технологий, часто делается вывод, что религия — единственная основа для протеста против биотехнологии и что центральный вопрос этого протеста есть вопрос об абортах. Хотя некоторые ученые, например, Фрэнсис Коллинз, выдающийся молекулярный биолог, с 1993 года возглавляющий проект "Геном человека", являются ревностными христианами, о большинстве их этого сказать нельзя, и в этой последней группе широко распространено мнение, что религиозные убеждения равносильны какому-то иррациональному предрассудку, стоящему на пути научного прогресса. Одни считают, что религиозные верования и научная любознательность несовместимы, другие надеются, что повышение уровня образования и научной грамотности в конце концов приведут к усыханию религиозной оппозиции медицинским биотехнологиям.
Эта последняя точка зрения по многим причинам сомнительна. Прежде всего есть много оснований проявлять скептицизм по отношению как к практическим, так и к этическим достоинствам биотехнологии, и эти основания не имеют никакого отношения к религии, что мы попытаемся показать во второй части книги. Религия дает лишь наиболее прямолинейный мотив для протеста против определенных новых технологий.
Во-вторых, религия часто интуитивно постигает моральные истины, разделяемые и нерелигиозными людьми, которые не понимают, что их светские взгляды на этические вопросы в той же мере вопрос веры, что и у людей религиозных. Например, у многих трезвых ученых есть четкое материалистическое понимание мира, но в своих политических и этических взглядах они твердо привержены мнению о либеральном равенстве, которое совсем не так уж отличается от христианской точки зрения на всеобщее и равное достоинство людей. Как мы дальше увидим, не совсем ясно, почему равное уважение ко всем людям, требуемое либеральным эгалитаризмом, логически вытекает из научного понимания мира— уж скорее оно принимается как постулат веры.
В-третьих, мнение, что религия обязательно уступит научному рационализму в связи с прогрессом образования и вообще модернизацией, само по себе крайне наивно и не подтверждается эмпирической реальностью. Действительно, пару поколений назад многие специалисты по социальным наукам считали, что модернизация с необходимостью влечет за собой секуляризацию. Но так дело пошло только в Западной Европе; в Северной Америке и в Азии не наблюдалось неизбежного упадка религиозности с ростом образования и научного сознания. В некоторых случаях традиционные религиозные верования заменялись верой в светские идеологии вроде "научного" социализма, не более рациональные, чем любая религия; в других наблюдалось сильное возрождение самой традиционной религии. Для современного общества "освободиться" от авторитативных мнений о том, что оно собой представляет и куда идет, гораздо труднее, чем полагают многие ученые. Неясно также, будет ли новое общество обязательно лучше прежнего, если освободится от таких мнений. Учитывая факт, что люди с твердыми религиозными верованиями вряд ли исчезнут с политической сцены современных демократий в обозримом будущем, нерелигиозным людям надлежит принять диктат демократического плюрализма и проявлять большую толерантность к религиозным взглядам.
С другой стороны, многие консерваторы от религии вредят собственному делу, допуская превалирование вопроса об абортах над всеми другими вопросами биомедицинской технологии. Ограничение на федеральное финансирование исследований клеток зародышевых путей было проведено в 1995 году противниками аборта в Конгрессе с целью предотвратить причиняемый эмбрионам вред. Но вред эмбрионам причиняется в рабочем порядке в клиниках оплодотворения ин витро, где неудачные просто выбрасывают, а против этой практики противники абортов пока что не возражают. Национальный институт здоровья разработал правила проведения исследований в этой весьма многообещающей области так, чтобы не выросло число совершаемых в Соединенных Штатах абортов. Эти правила требуют, чтобы стволовые клетки зародышей брались не у абортированных эмбрионов, но только у лишних эмбрионов, которые были бы выброшены или законсервированы, если бы их не использовали подобным образом[172]. Президент Джордж В. Буш в 2001 году изменил эти правила, разрешив федеральное финансирование лишь примерно шестидесяти уже существующих "линий" стволовых клеток (то есть изолированных клеток, которые могут размножаться бесконечно). Как указал Чарльз Краутхаммер, религиозные консерваторы в вопросе о стволовых клетках сосредоточились не на той теме. Следовало бы беспокоиться не об источнике этих клеток, а об их дальнейшей судьбе: "Что действительно должно было бы притормозить нас в исследованиях, которые ставят нам на службу фантастическую мощь, позволяющую развивать примитивные клетки в целые органы и даже организмы, — это вопрос о том, каких монстров мы вскоре окажемся способны создать"[173].
Хотя религия и дает наиболее твердую почву для возражения против определенных биотехнологий, религиозные аргументы не убедят тех, кто не разделяет исходных предпосылок религии. И потому нам надо будет рассмотреть другие аргументы, более светского характера.
Под "утилитарными" соображениями я имею в виду прежде всего экономические — то есть риск, что будущий прогресс биотехнологий приведет к непредвиденным затратам или долговременным негативным последствиям, которые способны перевесить предполагаемые выгоды. "Вредные" — с религиозной точки зрения — последствия биотехнологий зачастую нематериальны (например, угроза человеческому достоинству из-за манипуляций с генами). Утилитарный вред, связанный с экономическими затратами или с явно определимым ущербом физическому здоровью, обычно распознается проще.
Современная экономическая наука дает нам четкие методы определения, будет ли новая технология хороша или плоха с утилитарной точки зрения. Мы исходим из положения, что каждый участник рыночной экономики преследует свои личные интересы рациональным образом, опираясь на набор индивидуальных предпочтений, которые экономика не судит. Личности свободны так поступать в тех пределах, в которых следование этим предпочтениям не мешает другим личностям следовать своим; правительство существует для того, чтобы согласовывать эти индивидуальные интересы с помощью ряда справедливых процедур, оформленных в законе. Мы можем далее предположить, что родители не стараются преднамеренно причинить вред детям, а наоборот — хотят добиться для них максимального счастья. Говоря словами либертарианской писательницы Вирджинии Пострел: "Люди хотят развития генной технологии, поскольку хотят применить ее для себя, помочь себе и своим детям развить и сохранить собственную человеческую сущность… В динамичной децентрализованной системе личного выбора и ответственности люди не обязаны верить ничьему авторитету, кроме своего собственного"[174].
Предполагая, что применение новых биотехнологий, в том числе генной инженерии, будет вопросом индивидуального выбора родителей, а не навязанной государством необходимости, возможно ли сделать вывод, что все же каким-то индивидуумам или обществу в целом это принесет вред?
Наиболее очевидный вред нам вполне знаком уже по обычной медицине: побочные эффекты или прочие долговременные отрицательные последствия того или иного лечения. По этой причине и существует Администрация по пищевым продуктам и лекарственным средствам, а также другие регулирующие органы: чтобы предотвратить вред подобного рода, новые лекарства и медицинские методы тщательно испытываются перед тем, как их выпустят на рынок.
Есть некоторые причины думать, что будущие генетические методы, в особенности касающиеся зародышевых путей, поставят перед регулирующими органами задачу куда более серьезную, чем когда-либо ставила обычная фармацевтика. Причины эти заключаются в том, что когда мы выходим за пределы относительно простых заболеваний, вызванных единичным геном, и начинаем заниматься вопросами поведения, определяемого многими генами, взаимодействие этих генов становится весьма сложным и труднопредсказуемым (см.: глава 5, стр. 111). Вспомним мышь, у которой нейробиолог Джо Цзин генетически повысил интеллект, но в результате у нее повысилась и болевая чувствительность. Поскольку разные гены проявляют себя на разных стадиях жизни, могут пройти годы, пока станет ясна полная картина последствий той или иной генетической манипуляции.
Согласно экономической теории, вред для общества в целом может сказаться лишь тогда, когда индивидуальный выбор многих людей приведет к тому, что у экономистов называется "отрицательными экстернальностями" — то есть к ущербу третьей стороны, не принимающей участия в трансакции. Например, компания может сэкономить, сливая токсичные отходы в местную реку, но это нанесет вред другим членам общества. Подобные соображения высказывались по поводу кукурузы Bt: она продуцирует токсин, который убивает европейского кукурузного точильщика, но заодно гибнут и бабочки-данаиды. (Как выяснилось, это обвинение несправедливо[175].) Но вопрос ставится так: существуют ли обстоятельства, в которых индивидуальный выбор людей относительно биотехнологии может повлечь за собой отрицательные экстернальности и тем вызвать ухудшение жизни общества в целом?[176]
Дети, которые будут объектами генетических манипуляций (очевидно, без их согласия), представляют собой наиболее вероятную третью сторону, которой может быть нанесен ущерб. Современные законы о семье предполагают общность интересов родителей и детей, а потому предоставляют родителям ощутимую свободу в воспитании и образовании своих отпрысков. Либертарианцы утверждают, что поскольку подавляющее большинство родителей желает своим детям только добра, то существует нечто вроде подразумеваемого согласия детей, которым будут предоставлены блага повышенного интеллекта, улучшенного внешнего вида или других желательных генетических свойств. Однако возможно придумать сколько угодно примеров, когда какое-либо решение будет казаться благоприятным родителям, но нанесет вред их детям.
Многие свойства, которые родители могут пожелать придать своим детям, относятся к более тонким элементам личности, и их положительность не так очевидна, как в случае интеллекта или красоты. Родители могут находиться под влиянием очередной причуды современной моды, или культурного пристрастия, или просто политической корректности: в одном поколении могут предпочитать сверхтощих девушек, или пластичных мальчиков, или детей с рыжими волосами — а эти предпочтения могут в следующем поколении легко выйти из моды. Можно возразить, что родители уже имеют свободу совершать такие ошибки от имени детей и делают это все время, давая детям неправильное образование или навязывая им свои достаточно странные ценности. Да, но ребенок, воспитанный родителями определенным образом, потом может взбунтоваться. А генетическая модификация — это вроде нанесения на ребенка татуировки, которую уже никогда не свести, и она достанется не только ему, но и его потомкам.[177]
Как отмечалось в третьей главе, мы уже пользуемся психотропными средствами для андрогинизации наших детей — даем прозак девочкам в депрессии и риталин гиперактивным мальчикам. В следующем поколении могут по каким-либо причинам предпочесть супермаскулинных мальчиков и гиперфеминизированных девочек. Но лекарства можно перестать давать детям, если их действие нам перестало нравиться, а генная инженерия передаст предпочтения текущего поколения в следующее.
Родители легко могут ошибиться, определяя интересы детей, поскольку полагаются на советы ученых и врачей, у которых свои соображения: побуждение овладеть человеческой природой, или просто амбиции, или идеологическая база, диктующая, какими должны быть люди, — это встречается сплошь и рядом.
В книге "Каким его создала природа" журналист Джон Колапинто приводит душераздирающую историю мальчика по имени Дэвид Реймер. Ребенку не повезло дважды: ему сильно прижгли пенис при небрежно выполненном обрезании в младенчестве, и он попал под наблюдение выдающегося сексолога Джона Мани из университета Джона Гопкинса. Этот ученый в споре о врожденном и привитом занимал крайнюю позицию и всю жизнь утверждал, что половая идентичность не задается от природы, а прививается средой. Дэвид Реймер давал возможность проверить эту теорию, поскольку он принадлежал к паре однояйцевых близнецов, и его можно было сравнить с генетически идентичным братом. После инцидента с обрезанием Мани кастрировал ребенка и организовал его воспитание как девочки по имени Бренда. Жизнь ребенка превратилась в ад: вопреки всем словам родителей и Мани, он знал, что он мальчик, а не девочка. С самого раннего возраста Бренда старалась мочиться стоя, а не сидя. Поступив в отряд герлскаутов, Бренда была более чем несчастной. Колапинто приводит ее слова:
"Я помню, как плел веночки и думал, что если это самое интересное, что могут предложить герлскауты, то ну их, — говорит Дэвид. — И все завидовал брату, которому в младшем отряде бойскаутов было куда веселей". Когда Бренде дарили на рождество кукол, она просто отказывалась с ними играть. "Что можно делать с куклой? — говорит сегодня Дэвид, и в голосе его звучит давняя досада. — Можно смотреть на нее. Одевать. Раздевать. Причесывать. Скукотища! А на машине можешь поехать куда хочешь, новые места посмотреть. Я мечтал о машинах".[178]
Попытка навязать новую половую идентичность вызвала такой эмоциональный протест, что в зрелом возрасте Бренда освободилась от влияния Мани и снова поменяла пол, хирургически восстановив пенис. В настоящее время, как сообщается, Дэвид Реймер — женатый мужчина и счастлив в браке.
Сегодня гораздо лучше понимается, что сексуальная дифференциация начинается задолго до рождения, и мозг мужской особи человека (как и других животных) проходит процесс маскулинизации в утробе, где получает ванну из предродового тестостерона. Что все же стоит заметить в приведенной истории, так это то, как Мани в течение почти пятнадцати лет твердил, что изменил половую идентичность Бренды на женскую, хотя на самом деле ничего подобного не было. Мани был весьма прославлен этой своей работой. Ее фальсифицированные результаты были подняты на щит феминисткой Кейт Миллет в книге "Сексуальная политика", журналом "Тайм" и газетой "Нью-Йорк таймc"; их включали в учебники, в одном даже приводили как доказательство того, что "детей легко воспитать как лиц противоположного пола" и что те немногие врожденные половые различия, которые могут быть людям свойственны, "не выражены отчетливо и могут быть преодолены воспитанием"[179].
Случай Дэвида Реймера служит полезным предупреждением относительно применения любых методов, которые в будущем могут предложить биотехнологии. Родители мальчика, движимые любовью к ребенку и отчаянием перед его несчастьем, согласились на это страшное лечение, за которое в последующие годы ощущали глубокую вину. Джон Мани был движим сочетанием научного тщеславия, амбиций и желания доказать положение идеологии — свойства, которые заставили его закрыть глаза на все противоречащие его интересам факты и действовать прямо против интересов пациента.
Привести родителей к решению, вредному для детей, могут и культурные нормы. Один пример уже упоминался — использование в Азии УЗИ и абортов для выбора пола потомка. Во многих азиатских культурах иметь сына— неоспоримое преимущество в смысле социального престижа и обеспечения собственной старости. Но это явно приносило вред девочкам, которые так и не родились. Сдвинутое соотношение полов также вредно для мужчин как группы: им труднее найти себе хорошую пару, и у них ухудшается позиция на брачном рынке. А если холостые мужчины выдадут больший процент насилия и преступности, пострадает и общество в целом.
Если перейти от репродуктивных технологий к иным аспектам биомедицины, то можно указать и на другие негативные экстернальности, возникающие в результате вполне рациональных индивидуальных решений. Одна из них относится к старению и перспективам продления жизни. Встав перед выбором — умереть или продлить себе жизнь медицинскими методами, большинство людей выберет второе, даже если удовольствие от жизни будет испорчено различными результатами лечения. И если достаточно много людей решат, например, продлить себе жизнь еще на десять лет, потеряв при этом 30 % функциональных возможностей, то счет за это продление жизни будет выписан обществу в целом. Это уже фактически и происходит в таких странах, как Япония, Италия, Германия, где население быстро стареет. Можно представить себе и куда более жуткие сценарии, когда отношения зависимости дойдут до крайности и приведут к существенному снижению жизненных стандартов.
Рассуждения о продлении жизни, приведенные в четвертой главе, предполагают негативные последствия, выходящие за пределы чистой экономики. Старики перестанут освобождать места молодым, которым станет куда труднее продвигаться по иерархической лестнице, основанной на возрасте. Хотя каждый индивидуум желает отодвинуть собственную смерть как можно дальше, в массе людям может не понравиться жизнь в обществе, где средний возраст составляет 80 или 90 лет, где секс и размножение станут делом лишь незначительного меньшинства населения или где естественный цикл рождения, роста, созревания и смерти будет разорван. В одном крайнем сценарии откладывание смерти на неопределенный срок заставит общество ввести суровые ограничения на число дозволенных рождений. Забота о престарелых родителях уже стала вытеснять заботу о детях с главного места для сегодняшнего активного населения. В будущем активная часть общества может оказаться в рабстве у двух, трех или большего числа поколений, полностью от нее зависимых.
Второй важный тип негативных экстернальностей относится к конкурентной природе игр с нулевой суммой, составляющих многие аспекты человеческой деятельности. Рост дает много преимуществ тем, у кого он выше среднего — в сексуальной привлекательности, социальном статусе, в спорте и так далее. Но эти преимущества всего лишь относительные: если многие родители будут стремиться иметь детей высоких даже по стандартам НБА, это поведет к "гонке вооружений", не дающей преимущества никому из участников.
Это будет верно даже для таких свойств, как интеллект, который часто упоминается как одна из первых и наиболее очевидных целей будущего генетического усовершенствования. Общество с более высоким средним уровнем интеллекта, возможно, станет богаче — настолько, насколько интеллект связан с производительными силами. Но выигрыш, который родители хотят обеспечить своим детям, может оказаться иллюзорным, поскольку преимущества более высокого интеллекта относительны, а не абсолютны[180]. Люди хотят сделать своих детей посообразительнее, чтобы они, скажем, попали в Гарвард, но конкурс за места в Гарварде — это игра с нулевой суммой: если мой ребенок окажется благодаря генной терапии умнее и попадет в колледж, то он просто займет место вашего ребенка. Мое решение изготовить ребенка на заказ вовлекает в затраты вас (точнее, вашего ребенка), и в результате непонятно, выиграет ли кто-нибудь. Такой род генетической гонки вооружений сильнее всего ударит по тем, кто из религиозных или иных соображений настроен против изменения генов своих детей. Если все вокруг будут производить такие изменения, воздержаться будет существенно труднее — из страха поставить своего ребенка в невыгодное положение.
Существуют достаточно разумные причины уважать естественный порядок вещей и не считать, будто люди способны так легко улучшить его путем непродуманного вмешательства. Это оказалось верным по отношению к окружающей среде: каждая экосистема есть взаимосвязанное целое, сложность которого мы зачастую недопонимаем. Строительство плотины или засев какой-либо площади монокультурой рвет невидимые до того связи и нарушает равновесие системы совершенно непредвиденным образом.
То же верно и относительно природы человека. Есть много аспектов человеческой природы, которые мы думаем, что понимаем до конца или хотели бы изменить, будь у нас такая возможность. Но улучшение природы — совсем не такая простая вешь. Пусть эволюция действует вслепую, однако она следует беспощадной логике адаптации, и в результате ее действия организмы оказываются приспособлены к своей среде.
Сегодня считается политически корректным, например, сожалеть о наклонностях человека к насилию и агрессии и осуждать кровожадность, которая в былые времена вела к завоеваниям, дуэлям и прочим подобным деяниям. Но для существования таких пристрастий есть весомые эволюционные причины. Понимание добра и зла в человеческой природе — дело куда более сложное, чем может показаться, потому что добро и зло очень сильно переплетены. В процессе эволюции люди научились, как сказал биолог Ричард Александер, сотрудничать ради конкуренции[181]. То есть широкое разнообразие когнитивных и эмоциональных свойств человека, которое делает возможным столь развитую социальную организацию, создалось не борьбой с природной средой, но борьбой между группами людей. В эволюционные времена это приводило к ситуации гонки вооружений, в которой усиление социального сотрудничества в одной группе заставляло и другие сотрудничать аналогичным образом в нескончаемой борьбе. Способности людей к конкуренции и к сотрудничеству сохраняют сбалансированность в симбиотических отношениях не только в эволюционный период, но и в конкретных обществах и у отдельных индивидуумов. Мы твердо надеемся, что люди научатся мирно жить в таких стечениях обстоятельств, в которых сегодня не умеют, но если равновесие слишком сильно сдвинется от агрессивного и насильственного поведения, селекционное давление в пользу сотрудничества также ослабеет. Общество, которому не угрожает конкуренция или агрессия, останавливается в развитии и перестает обновляться; индивидуумы, слишком склонные к доверию и сотрудничеству, становятся уязвимыми для более воинственных.
Так же обстоит дело с семьей. Со времен Платона среди философов существовало понимание, что семья — главный барьер на пути достижения социальной справедливости. Люди, как предполагает теория родственного отбора, склонны любить своих родственников и свойственников более, чем они того объективно заслуживают. Если возникает конфликт между долгом перед семьей и долгом перед обезличенной властью общества, семья побеждает. Вот почему Сократ в Книге V "Республики" утверждает, что в городе совершенной справедливости потребуется обобществление женщин и детей, чтобы родители не знали, кто их биологические отпрыски, а потому не могли им потворствовать[182]. Вот почему все современные общества, где правит закон, вынуждены принимать мириады норм, препятствующих непотизму и фаворитизму государственных служащих.
И все же естественная склонность доводить любовь к своим отпрыскам до пределов рационального имеет в своей основе мощную адаптивную логику: если мать не любит так своих детей, кто еще будет тратить свои ресурсы, материальные и эмоциональные, на то, чтобы довести ребенка до зрелой взрослости? Институциональные организации вроде ведомств социального обеспечения действуют куда хуже, поскольку в основе их работы не лежат природные эмоции. Более того, в естественном процессе есть глубинная справедливость, поскольку он гарантирует, что даже у детей некрасивых или неспособных будут родители, которые станут их любить вопреки их недостаткам.
Некоторые возражали, что даже будь у нас возможность изменить личность человека фундаментальным образом, мы бы никогда этого не захотели, поскольку человеческая природа в некотором смысле гарантирует свою неизменность. Я считаю, что это возражение сильно недооценивает амбиции человека и не учитывает, насколько радикальными способами в прошлом люди пытались преодолеть собственную природу. Именно из-за иррациональности семейной жизни все существовавшие коммунистические режимы боролись с семьей как с потенциальным врагом государства. В СССР был прославлен маленький негодяй Павлик Морозов, который в тридцатых годах выдал своих родителей сталинской полиции; и прославили его именно в целях разрушения естественной преданности семье. Маоистский Китай ввязался в долгую борьбу против конфуцианства с его упором на сыновнюю почтительность, а во время культурной революции шестидесятых годов детей просто натравливали на родителей.
Невозможно при текущем положении дел сказать, насколько решающими окажутся эти утилитарные аргументы против определенных перспектив биотехнологии. Многое будет зависеть от того, как конкретно проявятся эти технологии: например, не добьемся ли мы продления жизни без одновременного сохранения ее высокого качества; не даст ли разработанная генная терапия страшных эффектов, которые проявятся лишь через двадцать лет после ее применения.
Но смысл вот в чем: мы должны скептически относиться к либертарианским аргументам, что раз евгенические решения будут приниматься отдельными людьми, а не государством, то и не надо беспокоиться о вредных последствиях. Свободный рынок, как правило, функционирует нормально, но бывают у него неудачи, которые требуют вмешательства правительства. Негативные экстернальности сами по себе не исправятся. Мы сейчас не знаем, будут ли они большими или малыми, но не следует предполагать, что они устраняются твердой приверженностью свободному рынку и индивидуальному выбору.
Хотя нам и привычно что-то отстаивать или опровергать, исходя из утилитарных соображений, все утилитарные аргументы имеют некое существенное ограничение, которое часто приводит к решающим дефектам. Выгоды и невыгоды, которые суммируют утилитаристы в своих гроссбухах затрат и прибылей, обычно материальны и просты, и, как правило, сводятся к деньгам или легко идентифицируемому физическому повреждению. Утилитаристы редко принимают в расчет пользу и вред более тонкой природы, которые не так легко измерить или последствия которых сказываются на душе, а не на теле. Легко построить обвинение против такого вещества, как никотин, который имеет ясно определимые отдаленные последствия вроде рака или эмфиземы легких, но труднее выступать против прозака или риталина, которые сказываются на личности и характере.
В утилитарную схему особенно трудно включить моральные императивы, которые стараются там рассматривать как еще один вид предпочтений. Экономист Гэри Беккер из Университета Чикаго утверждает, что преступление есть результат рационального утилитарного расчета: когда выгоды от преступления превышают затраты, человек его совершает[183]. Пусть такой расчет действительно является мотивом для многих преступников, но, доводя до крайности, можно сделать вывод, что, скажем, родители согласятся убить своих детей, если дать им за это соответствующую цену и гарантировать безнаказанность. Тот факт, что подавляющее большинство людей даже и думать не станет о принятии такого предложения, приводит к выводу, что либо люди придают своим детям бесконечную ценность, либо моральная обязанность поступать правильно несоизмерима ни с какими экономическими ценностями. Иными словами, есть вещи, делать которые люди считают морально неправильным, независимо от возможных утилитарных выгод.
Так же и с биотехнологией. Хотя беспокойство насчет непреднамеренных последствий и непредвиденных затрат вполне разумно, самый глубокий страх перед этой технологией имеет отнюдь не утилитарную природу. Скорее это страх перед тем, что в конечном счете биотехнология принесет нам утрату нашей человеческой сущности — то есть важного качества, на котором держится наше ощущение того, кто мы такие и куда идем, какие бы ни происходили изменения с человеком за всю его историю. Хуже того, это изменение мы можем провести, не зная, что теряем что-то весьма и весьма ценное. Таким образом мы можем вдруг очутиться по ту сторону барьера между человеческой и постчеловеческой историей и даже не увидеть, когда мы перевалили водораздел, потому что перестанем понимать, о чем идет речь.
А что же это за человеческая сущность, опасность потерять которую нам может угрожать? Для человека религиозного это, возможно, нечто вроде искры Божией, с которой рождается каждый человек. Со светской точки зрения, это нечто, имеющее отношение к природе человека: специфичные для вида свойства, общие для всех людей как таковых. Вот что в конечном счете ставится на карту в биотехнологической революции.
Существует тесная связь между природой человека и человеческими понятиями прав, справедливости и морали. Эту точку зрения разделяли в числе прочих и люди, чьи подписи стоят под Декларацией независимости. Они верили в существование естественных прав, то есть прав, предоставляемых нам нашей человеческой природой.
Однако связь между правами человека и природой человека не прямолинейна, и ее энергично отрицают многие современные философы, утверждающие, что человеческой природы вообще не существует, а если бы и существовала, то законы добра и зла не имели бы к ней никакого отношения. С момента подписания Декларации независимости термин "естественные права" вышел из моды и заменен более общим термином "права человека", источник которых не зависит от какой-либо теории природы.
Я лично считаю, что такой радикальный поворот от концепции прав, основанной на человеческой природе, глубоко ошибочен, как с философской точки зрения, так и с точки зрения повседневной морали. Человеческая природа — это то, что дает нам чувство морали, обеспечивает нам социальные навыки, необходимые для жизни в обществе, и служит основой более изощренных философских дискуссий о правах, справедливости и морали. И в вопросе о биотехнологии на кону стоят в конечном итоге не какие-то утилитарные расчеты затрат и выгод, касающиеся будущих медицинских технологий, но сами основы человеческого нравственного чувства, бывшие неизменными с момента появления человека. Может быть, как предсказывал Ницше, мы обречены выйти за пределы этого нравственного чувства. Но если так, то мы должны решительно принять последствия отказа от природных стандартов добра и зла и признать, как признавал Ницше, что это может привести нас в страну, куда мало кто из нас хотел бы попасть.
Но чтобы изучить эту терра инкогнита, нам надо будет понять современные теории добра и зла, а также разобраться, какую роль играет человеческая природа в нашем политическом строе.