Часть вторая Тефрика Азиатская

1

Моя мама находилась при смерти, поэтому, не дожидаясь послов из Константинополя, я выехал из монастыря Полихрон в Тефрику.

В дороге думал не только о родном существе, которое вот-вот оставит сей бренный мир, и о дальнейшей судьбе сестры, но и о болезни не менее дорогого мне человека, коим являлся философ.

Сердце моё разрывалось на части, ибо я видел: лекарства, которыми пользовал Константина врач-армянин, не приносили желаемого результата. Успокаивало лишь то обстоятельство, что теперь больным займётся Доброслав, доказавший однажды действенность своего лечения травами… Только бы разрешил Мефодий!

При отъезде я имел с ним разговор на эту тему. Кажется, он должен согласиться. Конечно, есть определённая надежда на врача, которого обещал прислать Фотий, но когда тот прибудет?… Вот вопрос.

Патриарх Фотий… Какой нежной участливостью окружает он людей, преданных ему. Сколько заботы к ним проявляет! Не забывает никогда. А ведь времени у него в обрез. Весь в трудах. На его плечах не только патриаршество, не оставляет без внимания и своё детище — Магнаврскую школу, где преподаёт риторику, греческую грамматику и литературу. Занимается изложением и истолкованием текстов многих прозаических произведений Древнего мира[44], говоря при этом, что «книги эти, несомненно, помогут тебе вспомнить и удержать в памяти, что ты при самостоятельном чтении почерпнул, найти в готовом виде, что ты в книгах искал, а также легче воспринять, что ты ещё своим умом не постиг».

Я слова Фотия хорошо запомнил и воспроизвожу их точно… А теперь патриарх работает над историей павликианского движения. Так на чем же он остановился?… Ах, да, — на правлении Феодоры, когда она возымела желание привести к правой вере павликиан или искоренить их из числа живых… Для этого послала на восток трёх сановников — Аргира, Дуку и Судалу. Первый, как известно, приходился Иктиносу-регионарху отцом… Жестоко они расправились с вероотступниками. Было уничтожено до ста тысяч человек… Тут рукопись Фотия обрывалась. Но хорошо знаю, и я уже писал об этом, как затем устраивалась жизнь павликиан…

После смерти предводителя Сергия-Тихика и дальнейшего разгрома эти люди стали объединяться в общины и жить в полном равенстве. Они выступали за восстановление порядков и обычаев раннехристианской церкви, имея в виду прежде всего равенство раннехристианских общин, которое они понимали не только как равенство перед Богом, но и как социальное равенство…

И служил у анатолийского стратига некий муж по имени Карбеас. Он исполнял должность табулярия[45] и гордился верою павликиан, которую исповедовал. Когда он узнал, что отец его был распят на дереве по приказу сановника Аргира, то бежал вместе с другими сообщниками по ереси, коих насчитывалось до пяти тысяч человек, к тогдашнему эмиру Мелитены, которого звали Али Тарсийский. После того, как Карбеас со своими людьми дал слово верности эмиру, арабы приняли павликиан с почётом и заверили их в поддержке. Они разрешили им на своей земле строить города. Были сразу воздвигнуты два — Аргаун и Амару, так как число павликиан росло с каждым днём — они бежали сюда отовсюду… Потом началось строительство Тефрики Азиатской, и сейчас она служит столицей павликиан; здесь собираются в походные колонны, подвергают страшному опустошению ромейскую державу и приходят на помощь своим благодетелям — сарацинам…

Я уже говорил, что мне пришлось побывать в Тефрике, и могу описать её, как и все города в Азии, столицу павликиан окружала крепостная стена, сделанная из бутового камня и глины; улицы узкие, дома низкие, двухэтажные, как две капли воды похожие друг на друга. В Тефрике следуют общинному правилу и сразу не разберёшь, где живёт бедняк, а где богач, даже семья Карбеаса обитает в доме, выглядевшем как все. Правда, расположен он на рыночной площади, где просторно, но зато шумно, особенно в базарные дни.

В Тефрике нет мостовых, как, например, в Константинополе, уличного освещения тоже… Городские жители, хотя многие из них являются искусными мастерами — кузнецами, чеканщиками, кожевенниками, не порывают связи с землёй. За крепостными стенами простираются возделанные поля, сады и огороды, на пастбищах бродят стада. Кладбище тоже находится за городом. На могилах крестов не ставят, лишь камни с надписью указывают, кто и когда похоронен…

Чем меньше пути оставалось до Тефрики, тем больше беспокойства я испытывал в своём сердце, а оказавшись у крепостной стены, меня вдруг охватило недоброе предчувствие… Дав стражникам по четверти золотого дирхама, я беспрепятственно проехал через ворота; на мне была одежда, какую носят городские жители, моя же монашеская хранилась, как и в прошлый раз в сундучке, притороченном сзади конского седла.

И предчувствие не обмануло: сестра встретила меня громкими причитаниями, что мама умерла и её успели схоронить… Словно оглушённый, я сел на лавку и обхватил руками голову.

«Как же так?! Господи… Не смог даже проститься… Родная моя! Мама… Как же так?!» — лихорадочно бились в голове мысли.

Ко мне подошла сестра, села рядом, прижалась боком к моему локтю. Я поднял голову, кажется, в моих глазах стояли слезы.

— Не убивайся, брат… Перед смертью она всех простила…

— Вы не могли подождать два дня?! Прежде, чем опустить её в могилу.

— Не могли… Ты знаешь сам, что по нашей вере покойника не оставляют в доме свыше одного дня и одной ночи.

— По нашей вере… — передразнил я сестру. — Всего лишь условность…

— Как и по вашей… — не сдавалась Максимилла. — Вы, православные, тоже больше трёх дней и трёх ночей не держите умершего дома.

Нужно отдать должное выдержке сестры, с её доводами мне пришлось согласиться. Я встал:

— Ну, ладно. Покажи, где её схоронили.

— Не сегодня… Завтра. Ты устал с дороги.

— Нет, сегодня! — заупрямился я.

— Хорошо, пошли.

Долго я стоял у могильного холмика матери, муторно-горько было у меня на душе. И уже не от того, что не смог проститься, а от воспоминаний о её безрадостной жизни…

«Почти юной осталась без мужа, с двумя малютками на руках в той, кровавой кутерьме… И мыкалась по чужим углам и работала, не разгибая спины даже в старости, чтобы иметь хотя бы кусок хлеба… И в великой бедности прожила с моею сестрою, конечно, община поддерживала их, как могла… Так они существовали в хвалёном равенстве; хотя не думаю, чтобы ересиарх и чиновники, делая вид, что разделяют нищету со всеми, существовали так же, не думаю… И мне в этом в тот раз пришлось убедиться, когда я попал на званый обед. Тогда ещё был жив Сергий-Тихик. Он позвал меня к себе, узнав, кто я. А Тихик любил богословские споры, доказывая, что вера его правильная… Я пришёл к нему и увидел, как стол ломился от разного рода закусок и вин… Чего там только не было!

Сестра и мама спросили потом, чем нас угощали, и чтобы не огорчать их, ответил: «Да так… Хлеб, лук, ячменная каша. Рыба… Мяса не было. А если бы и подали, то мне, как понимаете, есть его нельзя…» — «Мы его не едим тоже, потому что не видим», — смеясь, сказала Максимилла.

А ведь в общинную казну они платили немалые деньги, которые шли не только на содержание тюрьмы и на вооружённые войска. Жирели ересиарх и его окружение…

Но я же мог как-то помогать сестре и матери. Да вот, не сумел. «Виноват. Виноват, мама! Родная… Ты же, наверное, перед тем, как сомкнуть навечно уста, что-то хотела сказать мне на прощание? Что?!»

Возвращаясь с кладбища, я спросил Максимиллу об этом.

— Она бредила в сильном жару… Звала меня, тебя, нашего отца. Он казался ей живым, а не распятым на деревянном кресте… А потом пришла в себя: лицо у неё сделалось просветлённым, чистым, открыла глаза — они тоже были лучистыми, и тихо сказала: «Наклонись ко мне, дочка…»

Я подошла, поцеловала её лоб: жара не наблюдалось… «Я умираю и прощаю всех… Жаль, что не увижу твоего брата… Я хотела ему сказать…» — Тут она поперхнулась, дёрнулась всем телом, вытянулась и затихла… Я, не помня себя, выбежала из дома на улицу, чтобы позвать людей.

— Значит, я прав, если подумал — что-то она мне хотела сказать, — произнёс вслух. — А что именно?…

Этот вопрос теперь не давал мне покоя всюду, где бы я ни был… Ходил ли по городу по узким улицам, перескакивая помойные лужи, ибо хозяйки Тефрики выливают содержимое грязных тазов и кастрюль прямо с порога своих домов, посещал ли рыночную площадь на которой продавали рабов, совершал ли загородные прогулки…

«Что же она хотела сказать?» — Вопрос сверлил мозг, мучил меня.

И вот как-то я остановился возле тюрьмы, единственного здания имеющего три этажа. Узкие окна зарешечены железными прутьями, — они в три ряда спускались к земле, уходили в нишу, и оттуда, из углублений в стене доносились, как показалось, стоны и крики…

— Слушаете? — с вопросом обратился ко мне незаметно подошедший и вставший рядом незнакомец. — Чем не ад?… Царство сатаны на земле… Ты же, православный, думаешь иначе…

— Откуда узнал, что я — православный?

— Я всё знаю.

— Павликианец?

— Нет. У меня своя вера.

— И какая же?

— Угадывать будущее… Хорошо понимать настоящее… Чтить в душе прошлое…

— А если оно отвратительно?

— Время не бывает таким. Отвратительны люди, живущие или жившие в этом времени.

— Не все же люди?

— Конечно. Но большинство…

— Кто ты?

— Человек!.. Не Бог и не Сатана… Человек, — снова повторил незнакомец. — Но я всё вижу и ощущаю… И могу сказать, что волнует тебя… Могу и помочь.

Предзакатные лучи скользили по крышам ломов, а внизу уже собрались сумерки. Незнакомец шагнул ближе, и я теперь хорошо мог рассмотреть его лицо… Оно было бесстрастным и неподвижным, как маска. Низ подбородка далеко выступал вперёд, что говорило о силе характера этого человека, но уголки губ, сильно опущенные книзу, выдавали в нём натуру необузданную, но вместе с тем и капризную. На застывшем лице лишь ярко горели глаза: тёмные, пугающие своим глубинным огнём…

На вид незнакомцу можно дать около сорока, может, чуть больше. Одет в широкий длиннополый плащ, руки держал засунутыми в боковые разрезы, — локоть правой находился выше левого, из этого я сделал вывод, что его ладонь покоилась на рукоятке ножа или кинжала. На голове сидел плоский колпак с широкими полями, который не носят здешние жители… «Значит, он не местный», — предположил я.

— Да, я не из этого города, — угадав мои мысли, сказал незнакомец. Отчего я невольно вздрогнул.

— Я ведь об этом самом подумал…

— Знаю. Потому и ответил.

— Всё-таки — кто ты? — снова переспросил я.

— Я как мусульманский дервиш, взбиваю ногами пыль дорог разных стран, я — везде и нигде…

— Зовут же тебя как-то?

— Зовут… Именем одного из ангелов, управляющих временами года: Гасмаран… На моей правой руке надет талисман счастья, благодаря которому я ограждён от влияния судьбы…

Он оголил руку, и я увидел в золотом кольце крупный пергамент на котором были изображены правильные геометрические фигуры, соединённые полудугами, образующими четыре слегка выгнутых треугольника. Снизу одного нарисована луна в своей четверти. Как месяц на башне арабской мечети… Талисман счастья[46] окружали слова, начертанные по-латински, кои я не разобрал. Крепился он к руке цепочкой.

Незнакомец распахнул плащ и извлёк из кожаной сумки, пришитой к широкому поясу, но не снизу, а сверху, завёрнутую в алый шёлк серебряную пластину. На сумке он держал ладонь правой руки, отчего я подумал, что держал он её на рукоятке ножа или кинжала. Показывая мне пластину, Гасмаран сказал:

— А это талисман могущества и безопасности… Он нам с тобой ещё пригодится.

«Не человек ты, а злой дух…» — подумал я, но враз успокоился, когда увидел на пластине изображение Бога, восседавшего в облаках на троне, и надпись в двойном круге: «Я есмь Альфа и Омега, начало и конец. Тот, который есть, и был, и придёт. Вседержитель. Я есмь живущий из века в век, имея ключи от смерти и ада».

А успокоившись, я повёл Гасмарана к себе домой, познакомил с сестрой, накормил и оставил его ночевать… «Если он и дух, то из белого царства добра», — сказал я себе.

Мы легли. Мне не спалось. В окно проникал лунный свет. Гасмаран дышал ровно, сестра за занавеской слегка постанывала, видно, ей снились какие-то кошмары… «Он сказал, что знает, о чём я думаю… И пообещал помочь… Каким образом, интересно?…»

Луна, вся в полном своём блеске, поднялась над крышами домов и образовала у нас на полу дорожку. И тут я напряг зрение, ибо Гасмаран встал с лавки, где ему постелила Максимилла, и пошёл по лунной дорожке, которая вела прямо к моему ложу… Я оцепенел, потому что видел, — шёл он с закрытыми глазами. Я знал людей, в полнолуние бродящих по карнизам зданий, ходящих в самых опасных местах, — они могут пройти во сне даже по самому краю пропасти, но стоит их только окликнуть… и они сорвутся и разобьются! «Наверное, и он подвержен этому…» Но нет, открыл глаза, наклонился ко мне и тихо сказал:

— Одевайся. И следуй за мной.

И я, словно солдат командиру, подчинился ему. Оделся, вышел на улицу и молча последовал за ним…

Он подвёл меня к городским воротам, что-то сказал стражникам, и они нас беспрепятственно пропустили, хотя было уже поздно…

«Куда он ведёт меня? И почему я не спрашиваю его об этом?» — такие вопросы я задал себе.

Вскоре мы оказались на кладбище и остановились у могильного холмика моей матери. Луна светила так, что на камне надписи видно не было, но Гасмаран уверенно сказал:

— Вот мы и пришли… Ты узнаешь теперь, что она хотела сказать тебе перед смертью…

Я с суеверным страхом смотрел на его лицо: оно, как и там, возле тюрьмы, казалось безжизненным, ещё бледнее при лунном свете.

— Не пугайся, Леонтий… — Он впервые назвал моё имя, отчего по коже побежали мурашки: как- то отчуждённо от меня оно прозвучало. — Почему я тебе помогаю?… Потому что ты всегда и сам готов помогать другим… Душа твоя не греховна, чиста… И духи будут рады исполнить твою волю… Итак — начинаем… Вот тебе порошок угля и магнит, — Гасмаран вынул перечисленные предметы из той же кожаной сумки, — изобрази, Леонтий, возле могилы три круга: два порошком, третий — магнитом… Внутри круг должен быть таков, чтобы мы свободно в нём уместились… А теперь я буду чертить в середине имена ангела часа и господствующего знака, названия земли по времени года и луны в эту пору… Во внутреннем круге я пишу четыре имени Божии, разделяя их крестами: имена известны только мне, посвящённому… А в пространстве круга изображаю на востоке — Альфу, на западе — Омегу… Всё. Теперь становимся в круг и начнём творить молитву, обращаясь к четырём сторонам света… Повторяй за мной. Не торопись… «Аморуль, Танехса, Ладистен, Рабур, Эша, Аладиа, Адонаи — сжалься надо мной, Отец Небесный, Милостивый и Милосердный, очисти меня, соблаговоли ниспослать на Твоего недостойного слугу Твоё благословение, дабы по Твоему повелению я мог смотреть на Твои Божественные дела, проникнуться Твоей мудростью, прославлять и всегда поклоняться Твоему Святому имени.

Призываю Тебя, о Боже! и умоляю Тебя из глубины своего сердца чтобы духи, которых я призываю Твоим могуществом, появились, и чтобы они доставили нам все, что им прикажем, не вредя ни мне, ни рядом стоящему со мной; и да будут они послушны и покорны моей воле во всём, что я прикажу».

— А теперь, — повернулся ко мне Гасмаран, — кладём левые руки на талисман могущества и безопасности. И говорю снова: ничего не пугайся и смотри — не выходи из круга, кто бы тебя не звал и как бы не звали… И опять повторяй за мной:

«Бараланеизис, Балдахеизис, Паумахия! Призываю вас силой Соломонова талисмана и престолом Аполоджиа, могущественными князьями Женио, Лиашидас. Призываю вас силой высшего могущества, которой я обладаю. Заклинаю и упорно приказываю вам именем Того, Кто сказал и свершилось. Которому повинуются все создания. Которым заключается век, при произнесении имени Которого стихии распадаются, воздух колеблется, море убегает, огонь потухает, земля дрожит и все армии небесные земные и адские содрогаются, приходят в смятение и падают… Призываю, чтобы вы немедля устремились сюда со всех стран света, без всякой оговорки…»

Я увидел, что луну начали задёргивать облака, услышал как бы хлопанье крыл и различил вдали синие мерцания…

— Возвысь голос, — шепнул мне Гасмаран. И стал говорить далее.

«Придите с миром, видимые и приветливые, при доброй воле, как мы того желаем, заклинаемые Богом живым, чтобы выполнить наше приказание и до конца исполнить наши желания».

Хлопанье крыльев уже явственно стало доноситься до нас, и вот в сиянии появились страшные чудовища: одни похожи на что-то среднее между свиньёй и козлом, другие на многохвостатых, многошеих и многоголовых с ярко горящими глазами животных, третьи на помесь петуха или курицы с собакою. И у всех жуткие отвратительные морды с острыми клыками, длинными загнутыми вбок носами, с железными скрюченными пальцами на руках и ногах (если корявые отросты на теле можно назвать так). Чудища издавали душераздирающие звуки: свистели, улюлюкали, хрюкали, блеяли, шипели, изрыгая при этом изо рта дым и пламя. Все они вооружены дубинами, копьями, острыми ножами… Несколько безобразных животных подступили к краю внешнего круга и стали подзывать нас к себе… И как только они переступали образуемую порошком угля черту внешнего круга, то, словно ошпаренные, бросались назад, ещё яростнее крича…

И тогда Гасмаран, подняв над головой талисман могущества и безопасности, громко произнёс:

— Да уничтожится ваше очарование силой распятого Бога!

Духи разом умолкли и устремили взгляд на серебряную пластину. Облака, закрывающие луну, рассеялись, и кладбище озарилось снова ярким светом.

Маг и волшебник продолжал говорить далее:

«Вот талисман Соломона, который я принёс, чтобы его видели, и вот личность заклинателя, располагающего помощью Бога. Он неустрашим, прозорлив и облечён всею силою власти вызвать вас посредством заклинания, поспешите ревностно Айе, Сарайе, Айе, Сарайе, и не медлите появиться здесь во имя вечного, живого, истинного Бога; Элои, Аршима, Рабюр, силою находящегося здесь талисмана, приказывающего вам и заставляющего вас своим могуществом повиноваться вашему господину и явиться сюда тоже».

После этого Гасмаран подул на все четыре стороны и, увидав снова большое движение в синих мерцаниях, спросил:

— Зачем опоздали вы? Кто задержал вас? Чем вы были заняты? Будьте покорны своему господину, во имя господа Бастата и Вахата — падающего на Абрака, Абсара — бросающегося на Аберера.

И тут, как по команде, чудовища исчезли, а на их месте появились пять прекрасных ангелов. Обращаясь к Гасмарану, они сказали:

— Приказывай и спрашивай всё, что хочешь, мы готовы на всё по велению всемогущего Бога.

Тогда Гасмаран произнёс в ответ:

— Приветствую вас, духи и цари именитые. Приказываю именем Того, перед Кем склоняются небо и земля, чтобы вы явили образ той умершей, что похоронена здесь, и пусть она скажет то, что не успела сказать перед смертью…

И вскоре мы увидели, как с неба, будто по лестнице, шагает в белом одеянии моя мама, — она спустилась на землю и встала возле своей могилы. Улыбнулась и тихо произнесла:

— Иди ко мне, сынок… Иди.

Я уже было занёс ногу, чтобы переступить черту внутреннего круга, но услышал над ухом повелительный голос заклинателя:

— Не смей трогаться с места!..

А потом он обратился к пяти ангелам:

— Во имя Отца, Сына и Святого Духа, идите с миром домой, и да царствует мир между нами и вами. Будьте всегда готовы появиться, когда я вас позову.

И только тут я узрел сложенные за спиной у ангелов крылья, ибо они их распрямили, взмахнули ими и улетели…

— Бог сподобил, сынок, увидеть тебя… — начала говорить мама. — Ты испытываешь желание узнать, что я хотела сказать перед смертью… Слушай. Мои слова больше относились бы к твоей сестре, ибо к концу жизни я тайно уверилась в Господа Иисуса Христа, что противоречит нашей вере… И после моей кончины Господь дал мне в этом убедиться воочию… Сынок, твоя вера правая, возьми сестру свою отсюда и обрати её в христианство… Чтобы она окончательно не сделалась рабой греха… Благословляю вас обоих, чада мои, и прошу у Господа нашего Иисуса Христа для вас избавления душевных и телесных страданий настоящих и будущих… И пусть он даст вам мир и здоровье и явит свою милость через посредство всеблаженной Девы Марии, апостолов и всех святых… Аминь! — Она подняла руку, как бы указывая на небо, и стала подниматься… Я проводил её взглядом, а когда обернулся, чтобы поблагодарить Гасмарана, то его… не обнаружил.

Я взглянул на луну, и мне показалось, будто наблюдаю её через окно… Да, я лежал на лавке в доме сестры, и несколько времени назад всё происходившее со мной воспринималось теперь как сон. Я подошёл к ложу Гасмарана, но — увы! — его там тоже не оказалось… Разбудил сестру:

— Ты видела, как он ушёл?

— Нет. Я крепко спала.

Да, странный был у меня сон. И сон ли это?

Наутро я обо всём рассказал Максимилле и взял с неё слово, что она после завершения обмена пленными поедет со мной в монастырь Полихрон… Видимо, горячие, страстные просьбы мамы не остались без ответа у Господа Бога, так как сестра безропотно согласилась…

Весь день я ходил, что-то делал и чувствовал себя, как говорят в Славинии, сидя не на своём стуле… «Не может того быть, чтобы это был сон! Не может быть!.. — вертелось в голове. — Вот же, посмотри на пальцы правой руки…»

Да, на моих пальцах ещё сохранились тёмные пятна от порошкообразного угля, коим я изобразил два внешних круга…

«В таком случае, куда же мог исчезнуть Гасмаран?!»

Я собрался и снова пошёл к тюрьме и долго стоял под её окнами. «А вдруг он опять придёт сюда? — думалось мне. Но — увы! Напрасными оказались ожидания… Я только лишний раз наслушался жалобных криков и стонов узников.

«Ну, хорошо, я, допустим, не в счёт, если с моей головой что-то случилось… Но Максимилла же говорит, что когда я привёл гостя в дом, она накормила его, уложила спать… Показала мне утром его ложе, сохранившее следы тела… — рассуждал я, возвращаясь назад. — Кто он? Человек или дух?… Выходец из рая или ада?… Судя по молитвам, обращённым к Богу, он — не дьявол, это точно».

Вскоре в Тефрику приехали послы, посланные патриархом Фотием, и последующие события отвлекли меня.

Я встретил прибывших с радостью. Ещё бы! Мефодий, Дубыня, с ними Бук — пёс мой любимый… Ктесию тоже был рад… Хотя поведение его тогда, во время нападения угров, когда мы, покинув «Стрелу», шли в Хазарию, честно признаться, меня озадачило… А тут внезапное исчезновение «чёрного человека», с которым у него имелись какие-то связи, и пропажа у Константина серебряного кувшина для омовения… Да ладно, что вспоминать!

А протасикрит почему вошёл в посольство, этот губитель русских купцов?… Хотя всем известно, что он выполнял приказ императора. Иктинос… Ему, наверное, эпарх Никита Орифа посодействовал, чтобы он попал в число поверенных. Зато нежелательную окраску вся эта затея может получить, узнай Карбеас о том, что регионарх является сыном сановника Аргира, по чьему приказу распяли на дереве его отца.

В посольстве находились и военачальники, которых включил сам василевс, когда оно из монастыря Полихрон заехало в византийский лагерь боевых действий.

По мнению Мефодия, бывшего военного правителя Славинии, обстановка там у греков неважная… Между Михаилом III и его дядей Вардой идёт откровенная грызня, которая вредит общему делу, но пользу от этого извлекает только Василий-македонянин… Чем всё закончится — пока неизвестно. Ясно одно — арабы в очередной раз оттяпают у Священной империи часть территории, поэтому посольство по обмену пленных вершить будет нелегко, придётся во многом уступать…

И, как вы понимаете, я сильно огорчился, не встретив Константина и Доброслава. Пожал руку Мефодию за то, что он разрешил всё-таки язычнику-русу попользовать философа травами.

— А ведь зря я сразу тогда не согласился, — упрекнул себя Мефодий. — Брату после снадобий Клуда легче стало… Клуд-колдун…

— Но колдовством там и не пахнет, — ещё раз уверил я настоятеля монастыря.

— Сам видел…

— Отче, а врач от Фотия сделал что-нибудь доброе для Константина? — спросил я Мефодия спустя некоторое время.

— А-а-а, — махнул он рукой. — Отослал я его назад, и армянина тоже, толку от них никакого…

— Верно, им бы только кровь пускать…

К теме о врачевании философа мы больше не возвращались.

* * *

Наконец-то, оставшись один, без откровенно-недоброжелательно исподлобья глядевших на него врачей, Доброслав вздохнул с облегчением.

— Ну, брат Константин, буду, не хоронясь, лечить тебя. А ты уж слушайся меня во всём, — заявил он напрямик философу. — Священной травой вербеной я изгнал одну хворь, теперь буду выгонять другую…

Клуд сходил к келарю, попросил у него ковригу белого хлеба и баклагу виноградного вина.

— А не много ли?… Что-то я не замечал, чтобы ты пьянствовал… — с елейной улыбкой сказал русу монастырский ключник, не по годам разжиревший.

— Нужно для дела… — ответил со злостью Клуд, а про себя промолвил: «Боров… Пройдоха!»

Убедившись, с какой неохотой келарь расставался с хлебом и вином, Клуд снова пошёл к Константину:

— Отче, скажи, чтоб быка завалить.

— Быка?! — удивился философ.

— Да. Нам бычий пузырь понадобится.

— Хорошо… Наум! — позвал своего любимого ученика. — Сходи с Доброславом к келарю и от моего имени скажи, чтоб зарезали быка…

Худой и высокий, как учитель, Наум был слегка крючконос, с умными, карими глазами. Он по- свойски хлопнул по плечу Клуда, будто знал его всю жизнь, и просто произнёс:

— Пошли. Уговорим келаря, не то… — и показал кулак.

Конечно, кулак его нельзя и близко сравнить с кулачищем язычника, но Доброславу жест монаха очень пришёлся по душе, рассмеялся…

А к вечеру, когда принесли бычий пузырь, Клуд отправился в лес и стал отыскивать бузинное дерево. Нашёл недалеко от монастыря, сделал на стволе отметину, запомнил дорогу, воротился назад.

Целую ночь и ещё день, не смыкая глаз, он размачивал белый хлеб в виноградном вине и сушил на огне бычий пузырь. Подгадал ко времени, когда на небе народился молодой месяц.

— Вот и славно! — довольно потирал руки язычник.

А по истечении суток, рано поутру, в одной нательной полотняной рубахе вышел он за монастырские ворота, поклонился только что вышедшему из-за земной тверди Ярилу, а поклонившись, стал сказывать первый наговор:

— На море, на Океане, среди моря Белого стоит медный столб, от земли до неба, от востока до запада; а в том медном столбе закладена медная медяница от болезней и хворостей. Посылаю я раба Константина к тому медному столбу, что на море, на Океане, и заповедаю ему своим словом заповедным закласть его болезнь в этот медный столб. А был бы с того заповедания Константин цел и невредим, и от болезни избавлен по всё время, по всю жизнь.

Потом Клуд взял кружку месива из вина и хлеба и с бычьим пузырём отправился в келью к Константину, который несмотря на немощь что-то чертил.

— Э-э-э, брат, — сказал Доброслав. — Так не годится… С этого дня всякий труд надо оставить.

— Да не могу! — взмолился философ.

— Надо, отче! — настоял язычник. — Иначе лечение прахом пойдёт… Ты же сказал, что будешь во всём меня слушаться.

— Ну, хорошо… Только опять позову Наума, — и когда его ученик появился, начал с ним шептаться, показывая глазами на листы.

— Всё сделаем так, как велишь, — заверил Наум Константина, собрал листы и удалился.

— Вот тебе пузырь, отойди в угол, отче, и помочись в него. Не стесняйся. А потом, что намешано в кружке, употребишь вовнутрь… Так будешь делать в течение девяти дней. Утром и вечером. Лежать и никуда не выходить…

Забрал пузырь с мочой, пустую кружку, затем в небольшом сараюшке развёл костерок, а когда тот разгорелся, подбросил в него сырой травы. Как только едкий дым заполнил помещение, затушил костерок и повесил бычий пузырь на притолоку.

Вечером Клуд проделал то же самое, только предварительно наговорил, обращаясь к месяцу:

— Месяц ты, месяц! Сойди ты, месяц, сними болезнь с Константина; его болезнь не мала, не тяжка, а твоя сила могуча. Возьми болезнь, унеси её под облака и сокрой…

Прошло девять дней. И — о, чудо! Не то от месива, не то от наговоров, но Константину стало намного лучше: лихорадочный румянец, покрывавший его щеки, пропал, начала выделяться мокрота при кашле, и уже не забивало одышливостью грудь.

— Вот и славно! — приговаривал Доброслав. — А теперь, Константин, я поведу тебя к бузинному дереву…

Философ опять с недоумением посмотрел на язычника, но ничего не сказал, лишь в глазах его засветилась искренняя благодарность.

Подойдя к низкому дереву, Клуд ножом осторожно срезал кору, сделал в стволе углубление и велел Константину сплюнуть туда мокроту, затем язычник приложил кору на это углубление и завязал тряпицей, чтобы приросло.

А бычий пузырь закинул на крышу сарая.

Константин прочёл молитву и перекрестился…

2

Отряд Чернодлава вот уже три недели шёл по берегу Танаиса, но до сотни воинов, иногда и больше, шаман пускал в степь для набегов на чужие кочевья или пограбить караваны купцов. Однажды у персидского кизильбаши отнял вместе с поклажей и несколько красивых рабынь-печенежек. Чернодлав решил поменять свиту Деларам на её соплеменниц, а русских девушек раздал сотникам… Это было сделано для того, чтобы никто не мог напомнить Деларам о Киеве и начальной цели её путешествия… Выпуская душу из тела печенежской девы, шаман всякий раз говорил о своей любви. И внушал мысль, что и она должна любить его, храброго и умного предводителя хазарского отряда, потому что так хочет и Повелитель Верхнего мира.

Кузьму и Дира Деларам уже стала забывать. И все подарки, сделанные ими, бывший древлянский жрец заменил на новые, добытые, разумеется, разбоем…

Чернодлав, когда облачался в богатые одежды, представлял из себя видного мужчину: широкоплечий, высокий, крепкий телом, пригожий по степным меркам и на лицо, а его тёмные глаза, излучая огромную волю, притягивали к себе. О привлекательности шамана постоянно и наперебой твердили теперь и новые служанки, им подкупленные, и вот уж недаром, сама не понимая как, стала наложницей Чернодлава.

Шаман торжествовал… Ещё бы! Первая победа в смертельной схватке с киевским архонтом — желанная женщина Дира подчинилась ему, козявке по сравнению с великим князем… И Чернодлав хорошо понимал это. Кузьма в счёт не брался, дружинник всего лишь…

Случилось потом и так, что без зелья печенежская дева уже прожить не могла и дня, за щепотку она, казалось, могла сделать всё, что попросил бы колдованц. Иногда Деларам встречалась с бывшими служанками, которые беспрекословно исполняли волю новых хозяев, и видела в васильковых девичьих глазах немое удивление: госпожа заметно поблекла — вокруг рта у неё появились морщинки, на лбу тоже, взгляд потускнел… Они жалели её, бедную, и кто-то ненароком обмолвился об изменениях, происшедших с их прежней хозяйкой, донесли Чернодлаву, и вскоре русские служанки разом куда-то исчезли… Их или зарезали, или побили стрелами, оставив где-нибудь юные прекрасные тела на растерзание гиен и шакалов…

Так и не повстречав разъездов русов и войско Дира, разведывательный хазарский отряд прибыл в Саркел.

Вручив тудуну Менаиму от имени Завулона послание, Чернодлав с отрядом беспрепятственно вошёл в крепость.

Дом тудуна стоял чуть в стороне от рыночной площади, кирпичный, в три этажа, с колоннами, поставленными из тех, что привёз Петрона Каматира с собой из Константинополя для базилики, но не построил, увидев её ненадобность… Жители Саркела тогда сплошь и рядом поклонялись идолам, а знать была иудейская.

На длинном столе в просторном помещении на втором этаже, куда Менаим пригласил к обеду именитых гостей, в том числе бывшего древлянского жреца и его сотников, сверкала посуда, серебряные кубки, в стеклянных сосудах, привезённых из Херсонеса, преломлялись в вине радостные лучи солнца. Гости были веселы, непринуждённо.

Чернодлав представил тудуну свою спутницу, убранную в дорогие тканые одежды. Вся в золоте и драгоценных камнях, Деларам протянула руку наместнику Саркела и сказала, как её зовут.

— О-о, Деларам! Красивое имя… Подстать его обладательнице! — воскликнул Менаим. — Я знаю персидский язык, в переводе с него Деларам, значит, успокоительница сердец, утешительница. А моё — Менаим, что по-еврейски означает тоже утешитель… — И он захохотал, затем широким жестом руки пригласил всех садиться.

Подали карие, хулам с чесночной приправой, грибы маринованные, рыбу в тесте, мочёные яблоки, тонкие просяные лепёшки с мёдом и икрой. Менаим, захмелев, похвалялся, что рыбы в этом году выловили немало из Танаиса, все жители Саркела запаслись ею вдоволь, на всю зиму. Говорил и потчевал рядом сидящую Деларам; та, разрумянившись, удачно отвечала шуткой на шутку, улыбаясь и показывая жемчужные зубки.

— Роза в саду Эдема! — восклицал наместник.

«Ишь, развеселился… — с неприязнью подумал Чернодлав. Как всегда он и ел мало, и пил мало… За всеми следил, всё подмечал.

«Придёт время, мы твою весёлость поубавим…»

— промолвил про себя шаман, взглянув на Менаима, который разразился очередным взрывом хохота, уже по-свойски дотрагиваясь до плеча Успокоительницы сердец. И вдруг бывшему древлянскому жрецу представилась низкая, полутёмная комната во дворце кагана и вспомнились слова, чуть ли не шёпотом произнесённые Завулоном: «Знай, Чернодлав, что Менаим — тудун Саркела, куда я тебя посылаю, убил моего двоюродного брата и вместо него стал наместником… В этом ему помог наш царь. Менаим приходится родственником Ефраиму, поэтому убийство в Саркеле моего брата сошло с рук… Я даю тебе разведывательный отряд для того, чтобы встретить Дира и, если представится возможность, лишить его жизни. Только вряд ли она представится…»

Чернодлав удивлённо посмотрел тогда в глаза Заву лону. Тот продолжил: «Да, да… Знаю, что говорю… О явном предназначении отряда извещены мои советники и царь… Но у тебя будет другая тайная задача: как только прибудешь в Саркел, изыщи случай отомстить Менаиму… Клянись!» — «Клянусь богом Огня и Солнца исполнить всё, как велишь, высокочтимый… Да умрёт эта тайна вместе со мной». — «Хорошо. Вот тебе задаток», — и каган не скупясь высыпал на стол из увесистого кожаного мешочка золотые: легли, а некоторые покатились, ослепительно и весело искрясь, дирхэмы и византины…

Узнав о том, что Деларам приходится начальнику разведывательного отряда не женой, а всего лишь рабыней, тудун начал, польстясь красотой и телесными формами, уговаривать продать её ему. И всё заставлял Деларам пить вино, но она делала глоток, другой — и всё, даже после предложения поднять кубки за птицу души Рух, она чуть пригубила…

— А почему не пьёшь? — спросил Менаим печенежскую деву. Та опустила голову.

«А может, действительно продать?… Я ею попользовался и хватит…»

— Я продам тебе женщину, Менаим. Только… — и шаман, приблизив плотоядные губы к уху тудуна, сказал, что она вместо вина предпочитает другое…

— У меня есть превосходное индийское средство! — воскликнул наместник, разом всё поняв. — Утешу красавицу… Я же должен оправдывать своё имя… Деларам будет очень довольна.

Вот так за пиршественным столом и совершилась сделка, но на удивление печенежской девы, она, эта сделка, ни капельки не задела самолюбие Деларам. Только с нетерпением стала ждать вечера, потому как Менаим-утешитель пообещал дать попробовать новое для неё зелье аж из самой далёкой Индии…

На крепостных стенах поменялась стража. Смена караульных отмечалась гулким ударом барабана на рыночной площади, и тугой всполошный звук хорошо услышала печенежская дева; узкое окно её спальни, забранное тонкой ажурной железной сеткой, выходило как раз на эту площадь… Дом тудуна строился аланскими мастерами после возведения Петроной крепости, поэтому ими эллинский закон городского сооружения, предусматривающий жилые дома ставить окнами вовнутрь двора, не соблюдался.

Сейчас Деларам испытывала неудобства от того, что рядом не находились служанки, с которыми она уже успела сродниться и даже выделить среди них и полюбить наиболее расторопных, услужливых и красивых… Таких оказалось трое, и самая лучшая из этой троицы, грациозная и трепетная, как лань, и цветущая, как роза в саду, Айша. Ранее, устав от грубых ласк шамана, Деларам приглашала её к себе на ложе в походной палатке и испытывала перед сном несравненное блаженство от нежных поцелуев Айши в сосцы грудей и по всему телу…

«Скажу Менаиму, чтобы и её купил у шамана… А когда же он принесёт обещанное?… — с нетерпением ожидая тудуна, думала дочь печенежского боила, сидя на атласных подушках в прозрачном одеянии, умащенная восточными благовониями…

Бархатная занавесь в проёме двери раздвинулась, и появился Менаим в персидском роскошном халате, наброшенном на голое тело, с хитроватой блуждающей улыбкой на полных губах. В правой руке держал золотую вазу.

А вот и я, милая моя, твой утешитель… Здесь, — он показал на вазу, — положено финиковое варенье, смешанное с веществом, которое ты жадно желаешь… Но прежде, чем дать его, мы должны порезвиться на ложе… И ты будешь это делать со всей пылкостью души и жгучей страстью, какую я читаю в твоих прекрасных глазах…

«Плохо читаешь… Иначе бы увидел в них ненависть!» — про себя воскликнула печенежская дева, но, превозмогая себя, улыбнулась и стала изображать страстную гетеру, но с одной только целью — как можно скорее доиграть эту роль до конца.

«О, Гурк! Кажется, получилось; он мешком свалился и захрапел… Теперь я попробую то, что находится в этой вазе», — Деларам подошла к окну, вытянула руку, предзакатные лучи заиграли на золотых узорах вазы. Дева начала потихоньку кушать варенье, вдыхая лёгкий пряный запах наркотического снадобья.

В белом яблоневом весеннем саду, пронизанном солнечными лучами, она зрила себя в окружении милых русоволосых служанок с васильковыми глазами, а рядом сидела и плела венок из ромашек черноокая Айша; любимица доплела его и водрузила венок на голову госпожи. Поверху, по бокам, внизу плавали облака, похожие на стаю белых лебедей, и сквозь разрывы в дымчатом тумане сияли звезды. На каждой стояли голенькие дети, и кто- то шепнул на ухо печенежской девы: «Это души безвинных усопших…» — «А разве может человек умереть безвинным?…» — спрашивала Деларам.

А потом она, взявшись за руки с Айшой, взмывала к этим звёздам; сердца женщин сладостно трепетали в полете, теплота и небесная синь окутывала их тела, — и каждая звезда улыбалась госпоже и служанке, и задорно смеялись ангелы-дети…

И вот она снова в саду — звучит сладостная упоительная музыка, Деларам пьёт золотистое вино, и у неё начинает легко кружиться голова… Ах, бог Гурк, вот где настоящее блаженство!..

И тогда появляется он сам, бог Огня и Солнца, в красных лучах: на голове у него алмазная корона, он в хитоне, усыпанном рубинами, прежде называвшимися балангусами, которыми врачуют сердце, мозг и память человека. На ногах Гурка сандалии с маленькими крыльями, в правой руке бог держал жезл, в левой — драгоценный камень абастон…

Гурк протягивает его Деларам и говорит:

— Если зажечь, он никогда не потухнет, подобно блуждающему огню, который называют «перо саламандры». Он содержит внутри сырую густоту, благодаря чему огонь не гаснет… Зажги его, не бойся, и будет гореть до тех пор, пока в душе твоей клокочет пламя безудержной страсти. Страсть твоя — любимая Айша и то, что берёшь из вазы. Мужчины не в счёт, они вызывают неприязнь и отвращение. Грубые скоты, жаждущие крови и чужих смертей…

— Бог, ведь ты тоже мужчина?

В ответ прозвучал громкий смех, от которого опал белый цвет в саду, — сделалось вокруг всё зелёным и ясным.

— Я бог над всеми, я выше всех… Поэтому я не то и не другое… — сказал Гурк. — Зажги абастон!

И камень вспыхнул ярким огнём, ожёг пальцы Деларам, и она проснулась.

О, как противно возвращаться в действительность: смятые покрывала, скомканный халат тудуна. И он, по-прежнему храпевший во сне… Деларам хотела кликнуть Айшу, но вспомнила, где находится, проглотила тягучую слюну, заглянула в вазу — пусто, полизала языком донышко… Чуть полегчало.

«Не могу видеть этого борова!»

Менаим за последнее безмятежное время, так как никто не нападал, не тревожил крепость набегами, ожирел, заимел большой живот и безобразную толстую шею.

Деларам села возле окна и стала дожидаться, когда наместник проснётся.

«Как верно, как верно! Беды идут от мужчин, и все мои беды от них… Начиная с того, что убит был отец, и как меня, почти девочкой, привезли в Киев… И в тринадцать лет сделали наложницей… И сколько слез я потом пролила! А теперь за поруганную плоть и душу я буду мстить!»

Перевела взгляд на одну из стен сераля, — на хорезмийском ковре висели сабли и кинжалы. Покосилась на тудуна, который продолжал храпеть, гадко оттопыривая полные слюнявые губы. И злоба захлестнула Деларам, нет, даже не на него, Утешителя, — вообще: ярая, дикая злоба… Менаим олицетворял сейчас собою всё то горе и все напасти, которые обрушились на неё лавиной с неотвратимостью лютого рока… Пока мысли печенежской девы не оформились, но после сна, когда увидела самого Гурка, возжелавшего, чтобы она зажгла «перо саламандры», ничего не просившего, из глубины её сознания неясными наплывами пробивался вопрос: «Может, и не надо было приносить в жертву ту русскую юницу?…»

Деларам подошла к настенному ковру, сняла острый, как наконечник стрелы, кинжал, крадучись сделала несколько шагов по направлению к Менаиму, но тут же отбросила кинжал в сторону и, зарыдав, закрыла лицо руками: чувствовала, как из сердца уходили последние остатки жизни, а с опустошённым сердцем не мстят… К тому же, видимо, Менаим находился под покровом Шехины[47]. Это его и спасло…

Кинжал упал на пол, ничем не покрытый, булатная сталь издала громкий звук, — он да ещё и рыдания девы пробудили тудуна от сна. Протёр глаза и сразу всё понял, позвал стражу.

Когда о случившемся известили Чернодлава, тот криво улыбнулся… Наверняка, даже оставаясь от Деларам на расстоянии, он воздействовал на неё посредством внушения поднять руку на Утешителя, который им никогда не был…

Деларам в ожидании казни заточили в темницу, находящуюся в подвале воинского гарнизона.

Первые дни не давали ни есть, ни пить, — но это было не самое страшное: не давали зелье, отчего у Деларам случались припадки, заканчивающиеся жуткой ломотой во всём теле; она кричала, звала на помощь — бесполезно, никто не отзывался и не приходил…

Через три дня ей принесли кувшин с водой. Трясущимися руками она обхватила его и, проливая себе на грудь, жадно стала цедить влагу, пробивая ставшую комом в горле горькую слюну.

«О, Гурк, благодарю, не дал умереть!»

Но желание принять зелье было так велико, что она после очередной ломоты впала в беспамятство. Сколько оно длилось, Деларам не могла сказать, а очнувшись, несмотря на ужасную головную боль, почувствовала, как сознание понемногу прояснилось, но не до конца воспринимая, почему она находится в этой душной без окон темнице с сырыми стенами и таким же полом, устланном камышовой соломой, по которой днём и ночью сновали, производя противный треск, крысы… Но узницу они пока не трогали.

О существовании Деларам будто снова забыли. Но о ней помнил шаман; он задумал иное, намного значительнее, чем уничтожить наместника её руками — поручение кагана он лучше осуществит сам…

Вскоре на сайгачной охоте Менаима, увлёкшегося погоней за резвым животным и далеко оторвавшегося от телохранителей, нашли в дождевой вымоине со стрелою в спине. А первыми нашли его разведчики сотника Алмуша, которые вместе с тудуном принимали участие в поиске и преследовании степных антилоп…

Отодвинулись засовы на кованых дверях темницы, и по повелению Чернодлава, возглавившего воинский гарнизон Саркела после гибели наместника, полуживую Деларам извлекли на свободу.

Но на свободу ли?!

* * *

Не получив от болгарского царя поддержки, Дир часть войска во главе с Ратибором и Умнаем отправил по суше в Киев, а сам на диерах, купленных вместе с гребцами у наместника в Варне, вышел в Понт Эвксинский. На каждом корабле он разместил по сто воинов, — диеры были последней постройки, внушительные по размерам. Пришлось хорошо раскошелиться… Нанять кормчих.

И вот, когда корабли стали огибать выступающий в море мыс, похожий на двугорбого верблюда, за которым высились крепостные стены Сурожа, Дир собрал в просторной каюте близких людей и поведал свою задумку:

— Вы знаете, что походная казна наша полупуста. Если не сказать больше… Чтобы её пополнить, предлагаю подойти к берегу и взять приступом город… Мне говорили, что в нём процветает купечество и есть богатые храмы…

— Да, княже, ты прав… Это ромейский город. Богатых купцов много и храмов тоже, и в этом убедился ещё за сотню лет до нас новгородский князь Бравлин. Я не советую расходовать силы, они нам сгодятся для взятия Саркела. Крепость сия — крепкий орешек, и чтобы взломать её, много трудов потребуется, — сказал Светозар.

Дир хмыкнул, но промолчал. Отпустил собравшихся, вышел на палубу, всмотрелся в мощные каменные сооружения, вплотную примыкающие к морю. Подошёл Еруслан, кивнул в сторону Сурожа, промолвил:

— Воевода прав, княже… Возни много тут, к тому же, наверняка, там всё наготове, соглядатаи не преминули передать о нашем водном пути…

— Хорошо, позови Светозара.

Когда воевода явился, Дир, улыбаясь, спросил:

— О каком новгородском князе давеча ты баял?

И Светозар рассказал, как повоевал Сурож Бравлин и как дружина пограбила город и окрестности, вытащила из храмов золотые и драгоценные вещи, и как сам князь стал разорять церковь святой Софии, но тут лицо его обернулось назад…

— Как это?

— Шея свихнулась, не повернуть… Говорят, христианский Бог наказал… И только когда Бравлин повелел вернуть пленных и всё отнятое у жителей Сурожа и священников, лицо его встало на место. И Бравлин, увидев сие чудо, окрестился…

— Да, занятная история… — усмехнулся Дир, но не начал подшучивать над нею. Приказал следовать дальше, не останавливаясь.

Дул попутный ветер. Гребцы отдыхали. На небе рдели белые облака. Водный простор зачаровывал, звал.

Еруслан впервые плыл на корабле. Ему нравилось. Он подолгу оставался наверху, беседуя с Лучезаром, которому тоже были в диковинку морские волны, с громким шорохом оглаживающие борта диер. Мужичок очень жалел, что доброго коня, добытого в бою при осаде Студийского монастыря, пришлось пешцам отдать. С жалостью вспоминал свою кровинушку — домашнюю клячу, отмахавшую немалый путь от Киева до Константинополя. Хорошая лошадка, но уж больно тихая, пришлось её бросить…

— Разорился я напоследок, — сокрушался Лучезар.

— Балда ты, Охлябина, — Еруслан, когда сердился на него, награждал Лучезара прозвищем, — напоследок… Ты этот последок ещё переживи… Могли бы и вот здесь свои головы покласть, — Еруслан ткнул на удаляющийся сзади мыс. — Да я уговорил Дира не связываться. — Любил прихвастнуть бывший предводитель кметов.

— Эх-ма, как топеря моя жонка с детьми управляется?… — канючил Лучезар.

Еруслан сплюнул за борт, покачал головой и отошёл от ставшего нудным киевлянина. Обернулся:

— Тебя бы хоть денёк на соляные промыслы… Ты бы не то запел… Войдём в Меотийское озеро, покажу их. Только не ведаю, остался ли кто там, я пожёг промыслы однажды…

Эту историю Лучезар уже слыхал, переспрашивать не захотел. Ветер утих, гребцы взмахнули вёслами, по бортам вьюнами закрутились от весельных лопастей вода. В вороньих гнёздах[48], расположенных на серединных щоглах, заперекликались вперёдсмотрящие. Сильнее пригревало солнце. Выпрыгивая из моря, стали резвиться дельфины.

Шли долго. Вечером корабли окутали сумерки. Зажглись звезды.

Дир подошёл к кормчему, спросил по-болгарски:

— Давно служишь на море? — Услышав в ответ утвердительный ответ, продолжил: — В Киеве есть у меня родной брат Аскольд, тоже архонт; он, как и ты, очень любит плавать и точно определяет путь корабля по звёздам.

— Да, повелитель. По звёздам можно определить не только направление, но и погоду, для этого следует хорошо усвоить их положения относительно луны, их заход и восход… Твой царственный брат, наверное, это тоже знает.

— Думаю, что знает… Он умный. Слишком умный…

К утру достигли хазарского города Самкерша. К счастью, в проливе, соединяющем Понт с Меотийским озером, не стояли купеческие суда в ожидании разрешения на выход или вход, и цепь, преграждающая как обычно им путь, была снята…

Завидев войско русов на диерах, немногочисленный гарнизон Самкерша разбежался. Дир лишь выслал часть своей дружины во главе с Кузьмой, чтобы найти и доставить к нему казну с золотыми, которые взимались в качестве десятины с торговых людей.

Кузьма вернулся ни с чем: видно, хазары прихватили казну с собой… Дир приказал двигаться дальше.

И когда по озеру прошли несколько римских миль, Еруслан затормошил Лучезара:

— Смотри! Вон туда, на берег… Видишь, обугленные головешки?… Это дело рук моих! — радовался, как ребёнок, бывший предводитель разбойников. — Отомстил я своим мучителям! Да ещё как отомстил!..

Рядом с ним находились его приятели, тоже взиравшие на «дело рук своих». То, что кметы Еруслана побывали здесь, а достигнув Саркела, хорошо изучили его месторасположение, очень пригодилось русам. Задумав идти на хазарскую крепость, ещё в Болгарии Дир долго расспрашивал о ней бывшего предводителя разбойников. Из сведений сделал вывод: взять крепость вот так сразу, как говорится, сходу, не удастся. Поэтому киевский князь решил пойти на хитрость. Войдя в устье Танаиса, он позвал к себе Светозара, и они, поговорив о взятии крепости, быстро пришли к общему согласию. Но спросил воеводу:

— Посылать ли самого Еруслана?

— Да, личность он и впрямь заметная… След от меча на лбу и щеке выдаёт в нём бойца. Думаю, ничего… В купеческих караванах такие леди имеются, в охранниках служат… — ответил Светозар.

— Хорошо… Пошлём, и Кузьму тоже…

Потихоньку подошли к тому месту, где Танаис раздваивался, и бросили якоря. Саркел располагался выше, там, где деление реки только начиналось. Он находился ближе к старице, а со стороны основного русла окружён широким рвом, наполненным водой. За рвом в несколько рядов разбросаны триболы, предназначавшиеся в основном для конницы.

Крепость имела форму прямоугольника: длинная её сторона равнялась восьмидесяти семи саженям, широкая — пятидесяти девяти.

Дир для осуществления задумки отобрал отчаянных людей: двадцать кметов, которые были в подчинении Еруслана. Их высадили на берег. Разделившись на два десятка, отряд вышел на караванную дорогу, ведущую в крепость.

Схоронившись за покатым холмом, стали ждать…


Уже прошло немало времени с тех пор как владелец лупанара «Прекрасная гавань» вернулся в Херсонес из Фулл. Но его не оставляли в покое мысли о случившемся там.

«Попытка убить Константина-философа у Священного дуба, когда он приводил к своей вере язычников, сорвалась… После этого я ждал, что меня прикончат… А это не только не случилось, наоборот, капитан Ктесий хорошо заплатил… Значит, они и в дальнейшем рассчитывают на меня… — К такому выводу всякий раз приходил хазарин Асаф. Вспоминалась дочь, убиенная по его глупости, когда необдуманно воспротивился. — Жить мне осталось недолго, не за себя боюсь… Куда мои птички денутся?… Каждая из них мечтает о свободе, а отпусти — опять в лупанаре окажется… Засиделся я в Херсонесе. По воле душа затосковала, по прежним «забавам», когда купчиков грабил… Эх, скинуть бы годков пятнадцать! — И пришло Асафу на ум, что в Саркеле его дальний родственник проживает. — Вот к нему и отправлюсь. К тому же, тудуном в крепости мой давний знакомый, которого иша жалует, Менаим-утешитель… У него, как и у меня, общий враг — Завулон, каган хазарский… А в пути на Саркел развеюсь… Может, напоследок… А чтоб накладно не было, закуплю товару, а там мне сбыть его помогут. Хорошо по морю поплыть, да ведь судно приобрести — большие средства нужны. Возьму верблюдов, найму людишек лихих для охраны… Дешевле станет».

— Малика! — позвал свою любимицу. — Сядь рядышком, моя красавица. Хочешь со мной поехать в Саркел?

— А что мы там делать будем, дядюшка Асаф?

— Сказать, что хочу продать тебя, сама не поверишь: кому ты теперь нужна?… — пошутил хазарин.

Малика обиженно фыркнула: «Старый козел!» — вслух, конечно, эти слова не произнесла.

— Не обижайся, Малика, просто хочу тебя взять с собой, чтоб в дороге мне было с кем по душам поговорить… Люблю я тебя…

— Ну да ладно о любви. Слышала…

— Нет, моя дорогая, я серьёзно… Едем к моему родственнику. Товары повезём. На степь поглядим. На новых людей тоже. И тебе прогуляться полезно будет…

— Ой, как хорошо, дядюшка… Спасибо!

Поручив вести лупанарные дела своему доверенному лицу, закупив у греков и арабов благовоний разных, мёд и меха у русов, посуду тонкой работы у армян, ковры у алан, отправился Асаф вместе с Маликой и пятнадцатью охранниками в неближний путь…

Вот их и встретили киевляне на подходе к Саркелу.

Охранники каравана оказались никудышными воинами, при виде вооружённых свирепых людей побросали оружие, щиты и тут же сдались, и русам даже никого убивать не пришлось, потому что никто не собирался оказывать сопротивление.

— Вот псы поганые! — возмущался Асаф, видя такое: — А я им хорошо пообещал заплатить, кормил в дороге… Шиш им теперь!

Кузьма и Еруслан от души хохотали, потешаясь увиденным и услышанным.

— Не повезло нам, детка, — обратился хазарин к Малике. — Ограбят теперь, заберут всё…

— Вот что, старик, грабить не будем. Красавицу-наложницу не тронем, при тебе оставим, только сделаешь всё, что мы велим. Иначе за ваши жизни я и полушки не дам… — сказал Кузьма.

— А что такое полушка? — осмелев, кокетливо пропела Малика.

Кузьма снова рассмеялся, взял указательным и большим пальцами руки мочку уха женщины и ответил:

— Вот это и есть пол-ушка… Когда-то на Руси ходили в торговле пол-ушки и ушки белок с серебряными гвоздиками и куны — мордочки куниц… А теперь полушкой называют у нас самую мелкую монету…

— Вы из Киева? — удивился хазарин. — А сюда как попали?

— Ишь какой любопытный! — прикрикнул на него Еруслан: шрам через всё лицо — серьёзный мужик…

Асаф виновато опустил голову.

— Как попали сюда — долгая история, — примирительно изрёк Кузьма. — Учти, отец, если посмеешь ослушаться, сразу умрёте. Понял меня?…

— Понял.

— Вот и добре.

Охранникам приказали снимать с себя хозы и сапоги. Те подумали: конец, сейчас разденут и изрубят мечами или побьют стрелами. Некоторые, разоблачаясь, взмолились о пощаде.

— Никто вас не тронет, — заверил Кузьма.

Киевляне переоделись, но оружие и щиты оставили при себе свои. Пленных, кроме Асафа и Малики, отослали на диеру к Диру. Известили его, что, как и было условлено, отправились с купеческим караваном в Саркел.

— Даруй им, Перун, успехов! — пожелал Светозар.

— И нам тоже! — ответствовал воеводе киевский князь. — Теперь нужно так всё рассчитать, чтобы скрытно подойти к крепости, а потом затаиться и ждать до тех пор, пока дадут знать о себе Кузьма и Еруслан.

— Княже, караван будет двигаться по берегу старицы и находиться у нас на виду. А со стороны основного русла вырыт ров и наполнен водой…

— Приказывай поднимать паруса, кажется подул попутный ветер. Да пусть кормчии большого хода кораблям не дают…

Позванивая колокольцами, караван тоже тронулся с места. К головному животному, на котором устроено сидение под балдахином, где покачивалась в такт шагам Малика, подъехал Еруслан и заговорил. Он не произвёл на неё, как на «дядюшку», впечатление беспощадного человека; кроме ужасного шрама на лице Малика ещё увидела и его глаза и уловила исходящий из них свет неистраченной нежности… Только женщинам дано увидеть этот свет, и сарацинка с живостью стала отвечать на вопросы угрюмого русича.

Она рассказала ему всё о себе, не скрывая даже того, чем занимается в Херсонесе и кем доводится Асафу. «Дядюшка» попытался прервать её словоохотливость, сказав что-то по-хазарски, но Еруслан так поглядел на него, что тот мигом прикусил язык.

Поддавшись на откровенность Малики, Еруслан поведал всё без утайки и о себе… Взглянул на неё очень внимательно, оценив ещё раз её красоту и непосредственность, отъехал к Кузьме.

— Ты был в Херсонесе?

— Не приходилось…

— Жаль… И мне не приходилось. Если доведётся побывать, зайди в лупанар, — кивнул в сторону хазарина. — Он его владелец.

— А кто эта женщина?

— Купцу племянница… — соврал Еруслан. Ему почему-то не хотелось, чтобы Кузьма и остальные русичи знали, что она — блудница.

— Я думал, что наложница.

— Индюк думал…

Выбрав момент, Еруслан шепнул Асафу об этом.

— Мне что, всё равно… — ответил Асаф, подумав ревниво: «Втюрился что ли?! А Малике надо хвост подкрутить…» Сказал красавице снова по-хазарски:

— Знай, женщина, что ты теперь мне приходишься настоящей племянницей, а я отныне не лупанарный дядюшка, а как бы тоже всамделишний… Так он хочет, — Асаф ткнул рукой в Еруслана.

Малика счастливо зарделась, хазарин сразу уловил перемену в её лице:

— Да прикуси язык!

— Вот что я тебе скажу, дядя Асаф, ты не в Херсонесе и не в доме, перед которым вкопан камень с посвящением Кая Юпитеру…

— Ишь, вкопан… Да я его и вкопал! Ладно, угомонись. Мой бог Яхве говорит мне: «Молчи, Асаф…» И я буду молчать.

— И правильно говорит…

«Стерва сарацинская… — про себя промолвил «папашка». — Надо было аланку вместо неё взять, да у той голова пустая… Ах, зато какие груди! Зря я эту поездку затеял… — вздохнул Асаф и над собой посмеялся: — Развеюсь… Болван. Как говорят христиане: буду теперь свой крест нести до конца…»

По прибытию в Саркел Асаф узнал печальную новость: тудуна Менаима уже нет в живых… А вместо него делами крепости заправляет начальник тысячи, присланный из Итиля Завулоном.

Остановился хазарин у родственника неподалёку от рыночной площади; там же, в доме, похожем на солдатскую казарму, проживали прибывшие в Саркел греческие и арабские купцы.

Асаф с огорчением видел, что между Маликой и Ерусланом устанавливались с каждым днём всё более тёплые отношения, и мешать этому не смел — боялся. Но зато русы оказались расторопными. Они ловко помогали владельцу лупанара в сбыте товаров, особенно старался Кузьма, который мог умело и поторговаться… Хазарин знал, они рядом с ним неспроста и понимал — почему… А после того, как ему стало известно о гибели Менаима, догадываясь, что убили его скорее всего люди из тысячи Чернодлава, готов был и сам не по принуждению служить киевлянам.

«Добрался всё-таки до Утешителя Завулон. Раньше, до Менаима, крепостью ведали приближенные и родственники кагана, и немалая часть золота, вырученного от взимания десятин и разных пошлин, доставалась ему. Вот он и убрал с пути золотого ручейка камень, воздвигнутый царёвым наместником… А заодно и его самого!» — раздумывал Асаф, хорошо знакомый с нравами хазарского двора.

Недавно прибыли купцы из Киева: привезли на продажу рабынь, шкуры, мёд и меха. Остановились, как всегда, перед крепостными воротами, где высились их идолы… Как на Итиле, так и Танаисе, у якорных стоянок (приплывают русы и на кораблях) воздвигнуты большие деревянные дома, и живут в них человек по десять, двадцать, или больше, или меньше. Вот как далее описывает места обитания русских купцов и их обычаи в чужедалье арабский путешественник Ибн-Фадлан: «В доме у каждого купца скамья, лавка, на которой он сидит вместе с привезёнными для продажи красивыми девушками. Иногда купец тут же забавляется с рабыней, а сосед смотрит, а иногда и многие находятся в таком же положении перед глазами других.

Случается, что желающий купить рабыню входит в дом и застаёт её в сладостных объятиях господина, который не прекращает этого занятия, пока не удовлетворит своей похоти…

Зато исправно молятся своим идолам, — деревянным болванам, — один в середине — высокий, с изображением лица, похожего на человеческое; другие — малые, стоящие вокруг главного.

А в момент прибытия на место, каждый купец обязательно выходит из дома, неся хлеб, мясо, молоко и пьяный напиток, и идёт к своим кумирам… Приблизившись к большому изображению, простирается перед ним, кладёт принесённое и говорит: «О, господине! Я пришёл издалека, со мной девушек — столько-то и столько-то голов, соболей столько-то и столько-то шкур», пока не поименует всего, что он привёз из своего товара. Затем продолжает: «Этот подарок принёс я тебе, пошли мне купца с золотыми дирхэмами, который купил бы у меня всё, что желаю продать, и не торговался бы, не прекословил бы ни в чем».

После этого рус уходил».

И вот Еруслан сказал Асафу:

— Ты сегодня, отец, должен пойти к русским купцам поторговаться. Мы с Кузьмой тебя сопровождать будем. И Малику с собой возьмём.

— А её-то зачем?

— Надо.

— Молчу. Надо так надо.

А до этого хазарин выполнил ещё одну просьбу — узнал месторасположение и количество городской стражи на крепостных стенах в ночное время и у двух ворот, через которые вход и выход осуществлялся только в особых случаях…

Асафа в Саркеле уже хорошо признали как купца, поэтому без всяких проволочек с сопровождающими выпустили из крепости. Стоянку русских торговцев отыскали быстро, нашли старшину, и Кузьма уединился с ним. В конце разговора сказал:

— Поезжай к Диру, они хоронятся в плавнях по течению старицы, и передай, что всё разведано и к приходу их ворота будут открыты; стражу мы перебьём… Итак — через два дня в ночь… Запомни, не перепутай…

— Моя память надёжнее, если перед глазами будет вот это! — и старшина нацепил на пояс два кинжала и повторил: — Через два дня в ночь…

— Скажи купцам, — обратился к старшине Еруслан и подтолкнул Малику. — Пусть пока останется здесь эта женщина… Скоро в крепости заварится не бабье дело…

— Хорошо. Понимаю. Я помещу её отдельно от рабынь… Рядом станут находиться только те, которые будут за ней ухаживать.

— О, Аллах! — воскликнула Малика. — Во сне ли сие слышу или наяву?! Я как госпожа… благодарю тебя, Еруслан! — В порыве искреннего чувства обняла русского воина.

Бывший предводитель кметов от неловкости крякнул и смущённо посмотрел на Кузьму. Тому ничего не оставалось, как улыбнуться.

— Аллаха вспомнила… Сарацинка? — спросил всезнающий купеческий старшина.

— Угадал, — ответствовал Еруслан. — Но придёт время, и наших богов признает.

В этом месте, а может быть, и раньше, дотошный читатель уже задал вполне резонный вопрос: «Почему герои романа так свободно общаются между собой, не ощущая языковых барьеров?… Вот, скажем, Малика-сарацинка… Или Деларам — дочь печенежского боила… Говорят и понимают по-русски, по-хазарски, по-гречески…»

Отвечаю, и очень коротко.

Изучая материал того времени, я пришёл к убеждению, что живя между собой в тесном контакте, представляя собою водоворот общений, люди разных национальностей имели возможность сызмальства изучать другие, кроме родного, языки, чтобы выжить в этом конгломерате народностей. И тогда не существовало ни в Крыму, ни в его греческих колониях, ни на Дону, ни на Волге и даже Днепре единого государственного языка, потому как не было цельных по нынешним понятиям государств. Они только образовывались, приходя на смену другим, о чём говорилось ранее.

Но мы, кажется, отвлеклись…

Старшина, отправляясь к Диру, собрал своих купцов и велел им исполнять все указания Кузьмы и Еруслана. В первую же очередь они должны завтра, захватив товары, но оставив рабынь и часть людей, сами с вооружённой охраной пройти в крепость, на рыночной площади устроить торги и ждать особого распоряжения…

— А я скоро вернусь, но вместе с киевским князем Диром, — закончил глава купеческого братства.

— С Диром?! — вскричали торговцы, не веря своим ушам. — Вот это да!

— Я вам обо всем потом сообщу, — заверил их Кузьма.


Деларам в прозрачной накидке вместо одежды прохаживалась по сералю, взглядывая на вазу с финиковым вареньем. Подошла к любимой юнице, которую снова отдал ей в услужение Чернодлав, и потрепала по атласной щеке.

— Хочешь варенья? — спросила вкрадчиво.

Девушка понимала, что это значит, и не на шутку перепугалась: у неё расширились глаза и завздымалась в волнении грудь.

— Не бойся, глупая… — сжалившись над нею, успокоила Деларам. — Варенье-то без приправы…

Пришёл Чернодлав, отослал служанку и справил свою похоть. Так же просто, как купцы это делают с рабынями. К тому же, Деларам выполняла свои обязанности без особой страсти, непроизвольно, ожидая с нетерпением того момента, когда шаман даст ей зелья, и она подмешает его в варенье…

Чернодлав подумал: теперь, когда печенежская дева его усилиями забыла на время Кузьму и Дира и отдаётся ему, надлежало возродить в ней прежние воспоминания, но внушить при этом по отношению к ним жуткую злобу, отчего она захочет мести, подобной той, на какую отважился в Киеве жрец Мамун.

На другой день шаман приступил к исполнению своего плана.

И тогда же киевские купцы раскинули на прилавках возле дома тудуна и солдатской казармы товары. Дюжие рынды стояли рядом и зорко наблюдали. Подходили женщины, мужчины и велиты тоже. Торговались, покупали, гомонили, шумели. Слегка переругивались, но все были веселы, и, казалось, ничто не предвещало опасности.

Кузьма и Еруслан, имея под началом своих восемнадцать человек да больше полусотни купеческих охранников, разбили их на четыре группы по семнадцать, — тех, кто должен снимать стражников у главных ворот, возглавил Кузьма, Еруслан — людей, кои будут биться на стене. Остальным надлежало идти к двум другим воротам, захватить их и стоять насмерть, не выпуская никого из крепости и не пропуская…

…Ночью перед наступлением третьего дня подошли по старице диеры Дира, зажгли на берегу условленный огонь.

— Пора! — подтолкнул в плечо Кузьму Еруслан, держа в правой руке обнажённый короткий меч, в левой — просмолённый факел. После того, как перебьют стражу на стене, он должен зажечь его и помахать, что означало бы призыв к действию.

Главные ворота освещались вделанными в грубые камни городской стены огнями. Трое стражников, опершись о длинные копья, дремали, смена спала в низеньком домике. Кузьма выслал десять человек к нему, а сам с остальными, тихо подкравшись, набросился на постовых; оглушив, а затем добив их, он побежал к сторожке, там уже доканчивали сменных, лежащих на лавках.

Еруслану пришлось труднее. Поднявшись на стену, он сразу вступил в схватку, а нёсших ночную службу оказалось больше, чем у ворот, поэтому завязался настоящий бой.

Еруслан сразился с широкоплечим, высоким хазарином, — последний обладал могучей силой, но изворотливость бывшего предводителя разбойников помогла ему уйти от прямого удара топором: после сильного замаха противника Еруслан поднырнул под него и воткнул акинак в живот хазарина. Охнув, тот выронил боевой топор и свалился на камни, корчась от боли. Пожалев, Еруслан добил врага.

После ожесточённой борьбы пространство над главными воротами очистили. Спасало теперь то, что проходы в стене отделялись каменными кладками, и сюда не мог никто проникнуть. А важно было обезопасить главный вход и выход и снизу, и сверху, что и сделано.

Еруслан помахал факелом и различил в не совсем тёмной ночи заколыхавшиеся фигуры; то пришли в движение воины Дира. Передал Кузьме, чтобы распахивали ворота и опускали мост через ров.

У двух других ворот тоже произошла не менее ожесточённая схватка, закончившаяся победой киевлян. Тогда они заперлись между железными дверьми, хитро закрыв и вход, и выход…

В крепости подняли тревогу, но она явно запоздала, так как большая часть войска киевского князя уже вошла в ворота. Кузьма сразу же повёл киевлян к рыночной площади, чтобы окружить казарму воинского гарнизона. Они пробивались с боем, потому что разведчики Чернодлава, ближе располагаясь к главному входу, вступили в сражение.

Дир бился вместе со всеми, несмотря на предупреждение Светозара не принимать участия в ночной вылазке, когда впотьмах да ещё из-за ограниченного пространства гридням трудно станет охранять князя. Поэтому воевода приказал поджечь несколько жилищ. Их камышовые крыши быстро запылали, хорошо осветив дерущихся…

Из домов с ужасными криками выбегали женщины и дети, а мужчины, захватив с собой что потяжелее, метались, не зная, с кем в этой кутерьме быть заедино. Один из них, по-видимому, кузнец, так как держал в руках тяжёлый молот, так шарахнул им по голове напавшего киевлянина, что у того брызнули из расколотого черепа мозги… И начал крушить налево-направо, пока его не сразили меткой стрелой…

Киевский князь увидел чуть впереди себя в окружении нескольких бойцов человека с поднятым кверху мечом, в шлеме с белыми перьями, из- под которого свисала на плечо чёрная коса, и ринулся к нему, уложив на месте двух бросившихся навстречу разведчиков, отметив в подсознании, что этот, по всей видимости, предводитель ему знаком. Чёрная коса, горящие гневом глаза на худом тёмном лице… «Бог мой Перун, да это же древлянский жрец Чернодлав!.. Тот самый, который задумал меня убить… И подослал Мамуна… Теперь-то уж тебе от меня не уйти, как пришлось улизнуть из Киева».

— Кузьма! Глянь туда! — И Дир вытянул руку с мечом в сторону древлянского жреца.

— Волк!.. — Дружинник в неестественной улыбке оскалил зубы и, поводя слева направо головой, крикнул: — Надо его взять! За мной!

Продираясь сквозь хазарские ряды, нанося им немалый урон, Кузьма со своими молодцами всё ближе и ближе подходил к Чернодлаву. Тот, увидев, как мощно и напористо, срубая головы и вспарывая животы его воинам, лезут к нему будто очумелые киевляне, не на шутку испугался и подозвал сотника Алмуша.

К Кузьме присоединился и Еруслан с людьми, тут же сражался и Лучезар: чуть поотстав, стрелял из лука. Вот он приладил очередную стрелу к тетиве, прицелился в Алмуша, и она точно угодила ему в глаз…

Воинов, окружавших Чернодлава, осталось с горстку; в последнем сильном рывке киевляне её развеяли, — и древлянского жреца, выбив из его рук меч, тут же связали…

Казарму захватили. Безоружных, полуодетых велитов выводили из неё и сгоняли на рыночную площадь. Сотников разведотряда и командиров воинского гарнизона, связанных попарно, волокли туда же. Там разводили жертвенный костёр Перуну, таща к нему всё, что могло гореть…

Один здоровый, как бык, воин Дира нёс на горбу огромную бочку, сбросил её у огня, крякнул и предложил кому-то:

— Пойдём, принесём ещё. В том месте их много.

— А к лешему! Так хватит… Да они… — ткнул пальцем в связанных дрожащих от страха людей, которые знали, какая участь им уготована, — будут заместо дров гореть за милую душу…

Дир сказал Кузьме, ударив мечом плашмя по голой груди Чернодлава:

— Мы этого зверя убивать не будем, а бросим в костёр живым.

При таком ужасном приговоре ни один мускул не дрогнул на лице шамана. Он лишь обернулся назад и увидел, как от окна отпрянуло женское лицо.

«А печенежская дева уже зрит Кузьму и архонта… Не зря, когда началась в крепости заваруха, я оставил ей лук со стрелами. Я умру… Но я всё-таки сумел привить ей чувство мести… Кто-то из её соложников, — так презрительно окрестил в мыслях Чернодлав мужа Деларам и Дира, — тоже сегодня умрёт…»

И стал ждать.

Когда разгорелся костёр, связанных попарно приканчивали мечами и кинжалами и бросали в уже ревущее пламя… Дошла очередь до бывшего древлянского жреца. Киевский князь спросил его:

— Что ты скажешь перед тем, как принять огненные муки?…

— Я не страшусь их! — с вызовом ответил шаман. — Я верю в бога Огня и Солнца Гурка, и рад, что он огнём своим даёт возможность искупить мне грехи, чтобы чистого, как младенца, принять в объятия… Страшитесь вы, поклонники других богов, ибо Гурк вам не простит им поклонения… Я лишь жалею, что моя попытка умертвить тебя, закончилась неудачей…

Кровью налились глаза киевского архонта, и он громогласно крикнул дружиннику:

— Бросай волка!

От возгласа, похожего на рёв раненого животного, у Кузьмы по телу побежали мурашки. Он подхватил Чернодлава, ставшего податливым оттого, что не стал сопротивляться, поднял над головой и с шумным выдохом бросил в костёр. Тут все услышали звон разбитого стекла и увидели в проёме окна трёхэтажного дома тудуна женщину. Она выпустила из лука стрелу, которая впилась сзади в шею киевского дружинника. Кузьма упал на колени, будто перед изображением бога. Но этого уже не мог созерцать шаман, объятый пламенем и не проронивший ни звука…

Воины Дира бросились к женщине, вытащили её из окна и кинули под ноги князя.

— Кто такая?! — снова взревел Дир. Рукоятью меча поддел подбородок её лица и в ужасе отшатнулся.

— Де-ла-рам? — раздельно произнёс он имя бывшей возлюбленной. — Как ты попала сюда?!

Не получив ответа, приподнял голову Кузьмы и строго спросил:

— Ты зачем сразила его?

Умирая, дружинник узнал свою жену и улыбнулся ей, не ведая о том, что она является его убийцей…

И тут Деларам будто очнулась и завопила:

— Ненавижу его! И тебя ненавижу! — Ткнула в грудь великого князя рукой. Судороги злобы и отвращения исказили её лицо, на губах выступила пена, — она явно была не в себе…

Дир ладонью сгрёб разбросанные по её плечам волосы, намотал на кулак, подставил колено левой ноги, защищённой броней, и ударил о него лицом ставшую вдруг совсем чужой женщину. Кровь хлынула из разбитого носа Деларам, заливая её высокую грудь.

— Уберите!.. Разберусь потом… — Он брезгливо отодвинул носком сапога обмякшее тело печенежской девы. — Спасла и умертвила…

Последние слова князя слышали Светозар и Еруслан и хорошо их уразумели, вспомнив, как во время казни стражников, проглядевших древлян по причине пьянства, Деларам на повинную голову Кузьмы, готовую упасть с плеч под топором ката, успела накинуть цветастый плат и тем самым сохранить жизнь любимому дружиннику Дира.

— Хорошо, уберём… — проговорил Еруслан и отнёс потерявшую сознание женщину снова в дом тудуна, бережно положив её на ложе.

Он не мог понять, что случилось с ней… «Как же так? Спасла и умертвила… Почему? Зачем?… Как оказалась здесь? Надо выяснить… Хотя с этим, раз уж он сказал, разберётся сам архонт…»

Дружинники взяли Кузьму на вытянутые над головой руки и понесли. Его будут сжигать на отдельном огне вместе с теми русичами, что погибли при взятии хазарской крепости…

С восходом солнца вместе с Ерусланом, Светозаром и приближенными князь устроил в доме наместника пир, во время которого к Диру подходили десятские, сотские и бросали к его ногам награбленные драгоценности, за что получали из рук князя добрую чарку хмельного напитка. В разгар веселья на стол поставили захваченную казну — серебро, золото, драгие каменья, находящиеся в медном резном сундуке внушительных размеров. Собравшиеся прокричали здравицы в честь Дира, его брата Аскольда, священного Днепра и отца Киева.

Князь приказал убрать сундук и, видя, что многие уже опьянели, встал и тихонько вышел в помещение, куда уложил Еруслан печенежскую деву.

Она ещё пребывала без чувств. Возле неё хлопотала служанка-юница. Завидев князя, она в испуге отпрянула от своей хозяйки, закрыла лицо головным кисейным покрывалом.

— Не бойся, — тихо сказал Дир, — и расскажи, что случилось с твоей госпожой?…

После того, как поведала юница печальную историю горьких мытарств Деларам, сердце князя немного оттаяло, но не настолько, чтобы простить ей смерть любимого дружинника, хотя печенежская дева являлась желанной возлюбленной…

Деларам открыла глаза, узрела великого князя и снова вскричала в исступлении:

— Ненавижу! И дайте зелья!

Служанка беспомощно переводила взгляд то на киевского князя, то на свою госпожу, не зная, что предпринять…

— Скажи ей, — обратился Дир к юнице, — что она умрёт… В неё вселился дух зверя, которого мы сожгли как шелудивого пса… И она примет смерть колдуньи… Туда ей дорога! — безжалостно заключил архонт.

Юница залилась слезами.

Нашли болотистое место на левом берегу Старицы, заросшее кугой. Чуть поодаль — озерцо, где водятся водяные крысы. Они отгрызают длинный стебель куги и плавают, держа его в зубах, а в стебле находятся много воздушных дырочек, через них и дышат.

Место жуткое: по ночам кричат Водовихи, на зорях исходят смрадные испарения и кружится буйное комарье.

— Здесь мы её и закопаем! — проговорил Дир. — Живую…

Вырыли яму. Поставили на краю её Деларам, которая снова впала в забытьё. И опять залилась слезами юница. Нахмурились дружинники, видно, пожалели печенежскую деву перед её страшной кончиной… Ибо многие знали Деларам по Киеву.

И чтобы развеять их настроения, Дир сказал:

— Как приходила с веснянками к нам весна, так и будет приходить, как встречали мы в игрищах солнцеворот, так и будем встречать, и зелёные ветки для наших богов будем приносить как раньше… Только не будет места в этой жизни колдунам и злым чаровницам. В болото её, в болото! И не забудьте вбить в могилу осиновый кол!

Когда забивали кол в могилу, а вырыли её неглубокой, услышали сдавленный стон; значит, жила ещё Деларам и чувствовала адскую боль, когда заточенное древо пронзало её тело, желанное многими. Одни обладали им, другие хотели бы, — вероятно, во сне не раз ласкали его. Оно было создано для любви, наслаждений и чтобы плодило детей, продолжая род. А его кинули в зловонную жижу, смрад, вдобавок изувечив… Кто заплатит за жуткие муки ни в чём в общем-то неповинной женщины?! Если она и умертвила мужа, то находясь под влиянием зелья и злых наговоров…

Может, кто и рассуждал подобным образом, но сказать это вслух не смел, ибо ведал, что за сим последует… Княжеская воля безгранична: раз решил так архонт, значит, надо…

Жалели дружинники Деларам и только. Светозар, правда, перед тем, как кинуть в яму живую печенежскую деву, уговорил Дира, чтобы он повелел убрать отсюда служанку-юницу.

А на высоком берегу Танаиса уже пылал погребальный огонь…

Возможно, в небесных владениях души Кузьмы и Деларам воссоединятся навеки, всё-таки они достойны друг друга.

А там — как знать?…

3

«Не засматривайся очами твоими на те богатства, которыми мы наделяем некоторые семьи», — эту заповедь пророка Мухаммеда всегда чтил воин второй боевой линии «День помощи» Фархад.

У него не было коня, он и не думал о нём, взяли Фархада в войско эмира пешим: арбалет, меч, за поясом кинжал, на голове шлем, на груди — латы, которые Фархад снял с одного убитого византийца — всё богатство его.

Походная жизнь — тяжёлая штука, особенно для пешца. Но командиры внушали ему — как бы ни было тяжко, нужно терпеть и молиться. Ибо покорным ислам обещает сытую и весёлую жизнь в раю, куда они попадут после смерти; грешники же окажутся в аду, где станут гореть в неугасимом огне, да и само слово «ислам» означает «покорность»!

Но к немусульманам надлежит быть жестоким, следует убивать их повсюду, воевать с ними; в Коране говорится, что убитые в бою с неверными немедленно обретают блаженство на небесах…

Поэтому Фархад не боялся смерти на войне, да и его товарищи по оружию тоже… И они никогда не думали ни о каком богатстве. Довольствовались тем, что попадало в руки после взятия неприятельского города или селения; тогда грабили жителей, насиловали женщин, отбирая у них драгоценности, которые сдавали в казну.

Но в сердце Фархада жила заветная мечта — жениться на девушке из его родного места, расположенного недалеко от священной Мекки, родины пророка. А чтобы жениться, нужно заплатить за невесту богатый выкуп, и Фархад втайне от всех имел за поясом кожаный мешочек, куда припрятывал золото… Он рассчитывал скоро вернуться домой и приняться за устройство своей жизни. Фархад надеялся, что Аллах простит ему этот маленький грех, ведь он собирает золото не для того, чтобы справлять удовольствие, а на дело…

Как-то в укреплённый арабский лагерь забрёл поэт и остался. Взял в руки оружие и вместе со всеми стал делить тяготы воинской службы. Однажды он отозвал в сторону Фархада и прочитал ему стихи, заканчивающимися такими словами: «Мы участвуем в одних и тех же походах; почему же знать живёт в изобилии, а мы остаёмся в нищете?…»

Фархад осудил в душе эти стихи, но никому не сказал. Но, видимо, кому-то ещё поэт читал их, потому что его вскоре обвинили в трусости, хотя все видели, что он — храбрец, и по приказу командира заковали в кандалы и заточили в тюрьму.

Фархад и без слов поэта знал давно, что такое нищета…

Мекку окружали бесплодные земли с жёсткой травой и колючим кустарником, — сухие степи, местами переходящие в безводные, раскалённые солнцем пустыни. Здесь жили родители Фархада, его братья и сестры и он сам. Они рыли колодцы, пасли стада, а в особо знойное время, когда пропадала вода, выгорала трава и вымирал скот, им и всем крестьянам приходилось питаться ящерицами и дикими финиками.

Так бедняки всегда жили на Аравийском полуострове, несмотря на то, что их правители — халифы, или «заместители» Мухаммеда, продолжая его священное дело — борьбу с народами, чуждыми исламу, захватили богатейшие территории — Сирию, Египет, огромное иранское царство, Северную Африку, Азербайджан и Среднюю Азию.

Но самая упорная борьба шла у арабов с Византией, и вот уж который год участвует в ней потомок аравийских бедуинов. Но богатство плывёт) только в руки богатых…

«Давно нет среди нас поэта, а слова его остались… О богатых и бедных… А ещё он доводил до слушающих творения из Моаллаката[49]. Вот как эти: «Под скалой у дороги лежит он убит, в чью кровь не падёт роса…» И далее: «Коршуны, коршунов цвет, от тела к телу свершали путь. Попировав на славу, ввысь не могли подняться…» Как те, кто пировал в богатстве… Да, велик тот человек, кто учен и может слагать стихи, — раздумывал Фархад. — Ибо говорят арабы о себе: «Тюрбаны — венцы, шатры — стены, мечи — ограда, песнь — грамота». Где он теперь, этот поэт?…»

А Фархада снова зовут на учения. На дню несколько раз ему приходится брать в руки арбалет или меч, похожий на византийский акинак, только чуть длиннее, но которым тоже можно и колоть, и рубить… А чаще воины боевой линии «День помощи» занимаются рытьём рвов, насыпанием высотой в пять гезов земляных валов и укреплением их дёрном и плетёными щитами с зубьями… Потому что вторую линию в арабском войске используют чаще всего в обороне; пока первая — «Утро псового лая», если она захлебнулась в атаке, перестраивает свои ряды, вторая удерживает натиск противника. Но, смотря по обстоятельствам, и её вводят в бой.

А когда попытки смять врага, расчленить его и развеять по равнине не приносят успеха, то в дело вступает резервная линия «Вечер потрясения».

Недаром такие названия! В душе своей арабы поэтичны: они причисляли поэтическое искусство, по причине могущества слова, к видам чародейства и волшебства; когда ислам наложил запрет на волхование, то поэзия стала именоваться ас-сихр ал-халал, то есть дозволенным волшебством. Из противников своих Мухаммед никого так не боялся, как поэтов; когда знаменитый певец Аша[50] вознамерился воспеть пророка, враги Мухаммеда из племени курайш предложили ему сто верблюдов, чтобы он отказался от своего намерения.

Фархад сам происходил родом из племени курайш, а обо всем этом ему рассказывал опальный поэт…

Хочешь Слов узнать секреты,

В их краях ищи ответы, —

Хочешь ли понять поэта,

Так иди в его край света.

С того времени образ поэта Фархад начал сравнивать с образом человека по имени Зу-л-карнайн, о котором Аллах говорит в Коране: «Мы укрепили его на земле и дали ему ко всему путь, и пошёл он по одному пути. А когда он дошёл до заката солнца, то увидел, что оно закатывается в источник зловонный, и нашёл около него людей. Мы сказали: «О, Зу-л-карнайн, либо ты накажешь, либо устроишь для них милость». Он сказал: «Того, кто несправедлив, мы накажем, а потом он будет возвращён к своему Господу, и накажет Он его наказанием тяжёлым. А кто уверовал и творил благое, для него в награду — милость…»

К Фархаду подошёл его боевой друг и спросил:

— Ты ничего не слышал о предстоящем сражении?… Мне сказал муаллим, что надо ждать наступления византийцев со дня на день. В их лагере после отъезда василевса наблюдается особенное оживление…

— Нет, не слышал, — занятый мыслями о поэте, почти непроизвольно ответил Фархад и в свою очередь спросил друга: — А ты не помнишь того слагателя стихов и песен?

— Конечно, помню… Но вроде не к месту ты о нём спрашиваешь.

— Слова его пришли на ум… Хороший он был человек. Жалко его.

— Ты себя пожалей перед боем… Новый доместик византийцев по имени Василий воевать умеет. Мы уже не раз испытали это на себе, когда он водил своих велитов в атаки.


Отпустив послов в Тефрику, посетивших воинский лагерь, Михаил III заскучал основательно. И даже пьяные оргии с пленными рабынями, устраиваемые Вардой, не помогали развеять невесёлое настроение племянника. Он всё чаще говорил о своём отъезде в Константинополь, где с нетерпением ждала его Евдокия Ингерина. Безусловно, василевсу её могли привезти и сюда, но он не хотел сам этого, прежде всего тоскуя по роскоши императорского дворца и бегам на колесницах. Правда, недавно Михаила развлёк маленький Феофилиц, нежданно появившийся в лагере в сопровождении, как всегда, своих гигантов. Напившись, он потребовал, чтобы Михаил и Варда хотя бы на один день поставили его во главе войска, и он бы собственноручно смог повести солдат в бой. Отказаться от этой затеи его еле уговорили, а потом Македонянин постарался удалить Феофилица из лагеря под благовидным предлогом полечиться у знаменитых врачей, так как после беспробудного пьянства у карлика начались подёргивания ушей, которые очень позабавили Михаила III…

И вот василевс собрал коментон, явившись в лёгкой шапочке, обшитой жемчугом, в голубом хитоне с дорогой цепью на шее, — важный и торжественный. До созыва этого военного совета не пил два дня и успел выходиться…

— Друзья мои, настал момент расставания, — взял он с места в карьер. — Благодаря моим… нашим усилиям, — поправился он, — обстановка в лагере для нас благоприятна. Я официально вручаю судьбу своего войска в руки шталмейстера, который, думаю, в скором времени сотворит ещё одну победу… Она нужна, покуда идут переговоры в Тефрике по обмену пленными. Чтобы агаряне и ересиарх Карбеас стали сговорчивее…

После такого сообщения многие украдкой посмотрели в сторону Варды. Тот и бровью не повёл, но взгляд его разом ожесточился и на правом виске заметно запульсировала жилка.

Зато Василий своё назначение принял без суеты и заискивания; он гордо склонил чуть набок голову, поблагодарив тем самым императора.

И раньше Михаил назначал Македонянина доместиком, но только на время боя, находясь рядом и контролируя все его действия. Но отлучаясь из лагеря, как например, при заключении «Договора мира и любви» с Аскольдом и Диром, всё же руководство войском возлагал на плечи дяди. Теперь же — иное дело… Поэтому Василий сейчас испытал скорее чувство тяжкой ответственности, нежели радости, ибо забота о войске, о поддержании его боеспособности, снабжении полностью перешло к нему.

Давно шли разговоры, что арабы после сражений используют копья византийцев; пробивая ту или иную преграду, они остаются годными к употреблению. Василий зашёл в кузницу, где ковали насадки для копий, долго смотрел на работу кузнецов, задумавшись, потом разделся до пояса, взял в руки кувалду. Помахав ею, предложил мастерам:

— Отныне будете закалять только острие. Железную часть, надеваемую на древко, оставляйте как есть…

Когда сделали пробу, Македонянин велел на расстояние одной шестой стадии[51] установить щит. Подбросил в руке копье, оценив его тяжесть, разбежался и бросил. Калёным острием оно пробило щит, но загнулось в железной части у древка, сцепившись со щитом.

Довольно засмеявшись, Василий сказал:

— Так неприятель лишается своего щита и не может уже воспользоваться нашим копьём…

— Ловко! — заключили кузнецы.

И ещё одно новшество ввёл Македонянин.

В глухой обороне при энергичной атаке противника помимо «круга» или «клина» он стал применять «черепаху»; в этом случае первый ряд фаланги держал щиты перед собой, а второй и следующие над головой… И когда натиск врага, натолкнувшись на эту стену, ослабевал, «черепаха» мгновенно распадалась, и византийцы внезапным наскоком разбивали противника на отдельные «островки» и уничтожали.

О том, что доместиком на время отсутствия василевса, назначен Василий-македонянин, сразу же объявили в центуриях и «товариществах».

Василий и без слов императора хорошо понимал важность хотя бы местной победы. Ночью он, сопровождаемый телохранителями, обошёл военный лагерь, устроенный по подобию древнеримского, ещё со времён галльской войны Юлия Цезаря. Византийский лагерь представлял из себя квадрат, одна часть которого предназначалась для доместика, его штаба и гвардии, а другая — для центуриев и вспомогательных войск. Каждая сторона имела свои главные ворота и боковые. Главнейшим пунктом лагеря являлась ставка доместика, перед которой находилось свободное пространство, где собирались солдаты, когда с ними говорил с возвышения полководец или сам василевс.

Квадрат окружался двойным рвом, а земля из него использовалась для устройства вала, палатки солдат были кожаными. Каждые ворота обычно охранял центурий, — Василий в виду близости агарян укрупнил стражу.

Тяжёлая конница до двух тысяч «бессмертных» и лёгкая до десяти тысяч всадников тоже располагались здесь, — лошади питались в основном фуражом: трава в лагере вытаптывалась велитами и терзалась телегами, запряжёнными волами, которые доставляли продовольствие. Находились рядом и боевые колесницы и их экипажи: двое возничих на одну…

Задумал также Василий приспособить к колесницам «греческий огонь» — на конце оглобли, разделяющей попарно четвёрку коней, установить сифон с горючей смесью. В предстоящем бою надлежало этой устройство опробовать…

— Думаешь, выйдет из сего что-то путное? — спрашивает возничий по имени Велизарий другого, которого звали Маркианом.

— Думаю, да… Как говаривал в своё время мой тёзка, император византийский, отвечая предводителю гуннов Аттиле: «У меня золото для друзей, а для врагов железо». А у нас с тобой, Велизарий, будет приготовлен огонь для нехристей… Почище железа!

— Дай-то Христос!

— Эх ты — святой Пётр сомневающийся… — незлобиво укорил друга Маркиан.

…На заре в византийском и арабском лагерях молились, собственно, одному Богу, который у первых назывался Саваоф, у вторых — Аллах. Но вспоминали разных Мессий — Иисуса Христа и Мухаммеда, если отбросить территориальные притязания и человеческие амбиции тоже, то войны не на жизнь, а на смерть между этими двумя народами в общем-то шли из-за различий веры в Бога, который един, только ритуалы его почитания разные…

Христиане считали, что сила их поклонения выше и значительнее, ибо перед глазами у них стоял пример самопожертвования во имя Всевышнего и великого могущества мученика за грехи людские… Мусульмане же видели Мухаммеда, несмотря на его всего лишь купеческое происхождение, стоящим выше над остальными пророками — христианскими, иудейскими и над грозным Буддой, статуи которого представлялись им громоздкими, непонятными и ужасными сооружениями…

Ислам, набросивший мрачные покровы на жизнь арабов, не терпел никакой скульптуры, осуждая изображения людей и животных, в последних признавая только волка, которому Мухаммед повелел трогать лишь овцу богача, собачку, спящую семью снами, и кошечку Абу Хирайры, которую погладил сам пророк. Живопись, как таковую, тоже отрицал, заменив её узорами на толстых коврах, резьбой и мозаикой на стенах мечетей, дворцах халифов и эмиров да цветистыми слева направо письменами…

Вот сейчас, только по-разному, помолятся Богу Велизарий и Маркиан, Фархад и его друг, а был бы с ними поэт, и тот, да и ринутся в кровавую схватку, чтобы проломить булавами друг другу головы или снести их мечом с шеи, как тыквы со стебля, выжечь огнём глаза из сифона или же ископытить…

А до того как встретиться в смертельном бою, они чему-то радовались, вспоминая хорошее, говорили о добре; и глаза видели привольно раскинувшееся над суетными лагерями такое прекрасное небо, где обитает Бог — высокий царь света, государь всех существ, царь царей, блеск непременный, красота, сияющая непрестанно, жизнь сверх жизни, свет сверх света, не ведающий изъяна и порока, милость без гнева и ревности… И с такими наивысочайшими именами Бога люди вскоре сцепятся, как дикие хищники, позабыв обо всем человеческом, что возвело пещерного зверя до состояния Высокого Духа…

Велик человек и страшен!

Византийцы из главных и боковых ворот выходили следующим образом: вначале через рвы по дубовым быстроразъёмным мостам переправились боевые колесницы, потом пошли «бессмертные», закованные с головы до ног в железо, за ними — лёгкая конница и далее пешцы, ведомые оптионами, пантекортархами, декархами и лохагами.

И, наконец, из лагеря выехал сам доместик с тысячью экскувиторов и схолариев — солдат отборных воинских и гвардейских центурий — и священники с иконами и хоругвями.

Пешцы, хорошо зная своё место в строю, быстро образовали фалангу с глубиной в двадцать шеренг. Сомкнув щиты и выставив копья (причём древки заднего ряда лежали на плечах переднего), они теперь составляли подвижную «стену», отличающуюся чрезвычайной силой удара при атаке и огромной сопротивляемостью при обороне.

Варда и другие военачальники немало удивились, когда Македонянин отдал распоряжение впереди пехоты расположить тяжёлую конницу и конных лучников, обычно их ставили на флангах. Сейчас же там занимали позиции боевые колесницы и пращники. Логофет подъехал и выразил сомнение в правильности того, что делает доместик… Василий ответил:

— Твоё место, Варда, среди «бессмертных»… Поторопись к ним!

У Варды сверкнули злобой глаза, что не ускользнуло от взгляда Македонянина. И Василий подумал: «Придёт время, и ты окажешься, чванливый гордец, среди самых настоящих смертных…»

До сведения экипажей колесниц и пращников довели, чтобы они были внимательны при занятии боевого порядка, так как ночью, скрытно от противника выкопали «волчьи ямы» и замаскировали.

Гвардию и отборные части Василий оставил в резерве. Воины тяжёлой конницы впервые видели приготовления неприятеля, так как они происходили теперь у них на глазах: очень расторопно заняла своё место первая линия арабов, состоящая из манёвренной, хорошо вооружённой конницы. Зачастую решал исход боя «Утро псового лая», а вторая линия лишь закрепляла победу… Поэтому она только подтягивалась.

Фархад, схоронясь за плетёным щитом с козырьком, но держа наготове арбалет, спросил своего друга:

— Ты видишь впереди византийской пехоты закованных в железо всадников?

— Вижу, но этого не бывало… Что нам ещё приготовил новый доместик?

— Посмотрим… Подождём…

Но ждать и смотреть долго не пришлось, ибо почти одновременно у византийцев и арабов взыграли боевые трубы, и конница агарян лавиной бросилась вперёд, по мере скачки образуя знаменитый полумесяц, острые края и утолщённая середина которого, как топор палача, были нацелены, как всегда, на фалангу пешцев, но встретила крепкий щит из железа катафрактов и хорошей выучки «бессмертных»…

Зоркие глаза Василия отыскали Варду, отчаянно рубившегося в первых рядах, охваченного приступом дикой злобы не столько на врага, сколько на Македонянина. Он яростно сносил головы агарян, и те падали, как червивые яблоки. Доместик позавидовал силе и умению сражаться этого уже в годах человека. И негодование на него начало смягчаться.

Велизарий сегодня в битве исполнял роль возничего и, натягивая вожжи до онемения в кистях, еле удерживал нетерпеливую четвёрку лошадей, которых пугал непонятный предмет на оглобле. Когда кони сорвутся с места, их охватит азарт дикой скачки, и они уже не будут обращать внимания не только на сифон, но и на то, как он станет изрыгать горящую серу…

Маркиан со щитом и длинным копьём стоял в колеснице и спокойным взглядом созерцал происходящее. Спокойствие и уверенность находящегося рядом друга действовали на Велизария облагораживающе.

Конница агарян уже развеяла «бессмертных», несмотря с их стороны отчаянное сопротивление, но натиск её заметно ослабел. На это и рассчитывал доместик византийцев. Но встретившись с фалангой, арабы будто удвоили мощь; к ним на подмогу пришли ещё конные лучники, которые стали расстреливать отступающих всадников тяжёлой конницы и плотно насели на пешцев. Под зелёными знамёнами ислама, с громкими непрерывными криками «Алла! Алла!» агарянам удалось расстроить первые ряды византийцев, но тут Македонянин дал знак пращникам, и те с обоих флангов буквально закидали наступающих камнями и железными зубьями…

Вскоре арабы оправились, сомкнув плотнее конные ряды, и с копьями наперевес снова ринулись в атаку.

— Скоро и наш черед… — сказал Маркиан.

— Не лошади, а звери! — воскликнул Велизарий.

Но нет, момент вступления в сражение боевых колесниц ещё не наступал. Варда сумел перегруппировать силы и с боков мощно ударил по лучникам всей тяжестью железа и длинных копий.

Звон мечей, сабель, щитов, копий, дротиков и предсмертные стоны витали над полем боя; дико ржали лошади, копытили упавшие на землю тела раненых и убитых, вырывая из них куски мяса острыми подковами. Разлетались на части черепа, — тесно становилось: кони тёрлись боками друг о друга и грызлись между собой, пешие, срывая с седел всадников и подминая под себя, кололи их, плотно отжимая от себя острие меча, так как взмахнуть им было невозможно…

Сражение затягивалось, но перевес пока оставался на стороне арабов, и Фархад с другом уже подумывали над тем, что им сегодня не придётся в нём участвовать…

Всадники, составляющие края полумесяца, напоролись на «волчьи ямы», и много лошадей и наездников остались лежать с поломанными хребтами и ногами. Казалось бы, негоже христианину радоваться в такой момент, но восторгом наполнилась грудь Велизария при виде поверженных, хотя он знал, что они испытывают жесточайшие муки… Лишь на ум, словно в оправдание, приходили давным-давно сказанные слова: «Христос терпел…»

В жестокой схватке, сходясь один на один, очень важно видеть лицо врага, — оно искажено праведным гневом, глаза злобно блуждают в орбитах: будто сошлись два зверя, и каждый ловит мгновения — мгновение испуга, мгновение удара и мгновение, когда потухает взгляд…

И с каким ужасом арабы вдруг узрели перед собой не перекошенные бешенством лица, а железную спину, сразу возникшую, оттого и страшную в своей неожиданности… Стена действительно напоминала панцирь черепахи; головы, ноги, туловища воинов спрятались очень быстро за сплошным железом, и стрелы, и копья, скользя, отскакивали от него, не причиняя вреда.

Византийские пешцы, устроив подобное, какое- то время оборонялись, но следуя тому, чему учил их Македонянин, тараном перешли в атаку, разрывая боевой строй агарян на мелкие подразделения, окружая их и нанося смертельные удары.

Так и не сумело «Утро псового лая» развиться в полдень, и командующий (верховный муаллим) вынужден был ввести в сражение «День помощи»…

Фархад помнит всегда это волнующее состояние, когда звучит громкий клич: «С нами Аллах!»: кровь приливает к лицу, тело сжимает пружина, потом распрямляет его, а ноги, словно сами по себе, отдельно от туловища несутся вперёд, руки же непроизвольно управляются с арбалетом.

Как только вторая линия пришла в движение, доместик приказал колесницам срываться с места. И Фархад увидел, что навстречу ему ринулись четыре бешеных тигра с лошадиными мордами, а посреди них — горящий с блёстками огонь. Агарянин успел выстрелить из арбалета. Но его обдало жаром. Он почувствовал адскую боль и упал под копыта лошадей и колеса колесницы.

Маркиан, пронзённый стрелой Фархада, тоже свалился на землю и остался лежать рядом с ним…

Бой закончился. Арабы отступили, покинув свой лагерь. Он достался победителям, но по неписаным законам войны каждая сторона имела право подобрать своих раненых и убитых.

Велизарий, опознав Маркиана, положил его на пол колесницы и, оглянувшись, увидел, как двое агарян подошли к изуродованному трупу, долго один из них всматривался в обожжённое лицо и произнёс жалостливо:

— О, Всемогущий! Да это же Фархад…

Но рядом стоящий человек с нашивками на рукаве и плече начальника вперил взгляд хищных глаз на расстёгнутый пояс мёртвого, из-под подкладки которого выпали несколько золотых. Подобрал их и сказал презрительно:

— Смердючий пёс! Копил золото, вместо того, чтобы отдавать в казну… Хоронить его не будем, пусть терзают гиены…

Тот, кто признал Фархада, а это был его друг, отвернулся, чтобы скрыть слезы…


Победа!

Трепыханием сильной птицы в руках ощущал её Македонянин, — она полностью сделана им самим, без присутствия василевса, поэтому сладостна. К одной радости прибавилась вдруг другая: шталмейстеру гонец вручил письмо от Даниелиды с далёкого острова Патрас. Она писала о своей пламенной любви и сообщала о том, что получила послание от Игнатия, для неё, казалось бы, ничего не значащее, так как бывший патриарх всего лишь справлялся о её здоровье.

По прочтении сих строк Македонянин усмехнулся…

4

Не думал, что когда-нибудь мы сможем договориться: не по поводу обмена пленными, хотя неуступчивость Карбеаса и его чиновников оправдана и понятна… Договориться между собой… Ибо в нашем посольстве, как я уже говорил, находились слишком разные люди. Я даже подозреваю, что среди них пребывали и такие, которые совсем не заинтересованы в том, чтобы обмен проходил в нашу пользу… К примеру, Аристоген… При «торгах» с Карбеасом он иногда так завышал наши требования, что я диву давался, и, конечно же, сделка не проводилась…

Я сказал Мефодию:

— А не есть ли с его стороны хитрость, направленная на срыв переговоров?

— Зачем бы ему хитрить? — в свою очередь спросил меня брат философа, но пообещал присмотреться к протасикриту.

Аристогену поддакивал и Ктесий. Не менее вредил общему делу своей несговорчивостью Иктинос, которого с места не сдвинешь, как медного пустого быка.

Если б не искусная дипломатия Мефодия и не люди из военного лагеря, трезво оценивавшие ситуацию и хорошо знавшие обстановку на театре боевых действий, переговоры с павликианами и арабами могли бы зайти в тупик.

Но вдруг обмен пошёл успешнее, и вскоре мы поняли, почему… Василий Македонянин выиграл локальную битву, — и Карбеас стал намного уступчивее. Но не настолько, чтобы освободить из плена всех турмархов…

Дубыня в ожидании окончания наших переговоров слонялся с Буком в окрестностях Тефрики, познакомился с моей сестрой. И я часто стал видеть язычника в её обществе. На горе или радость мне, они, кажется, подружились. Дубыня помогал Максимилле по хозяйству.

Но как-то я увидел Дубыню в кругу нескольких местных бродяг, по всему видать, отпетых негодяев… Меня сие насторожило, ибо помнил, какие мысли вынашивали когда-то язычники в отношении Медной Скотины…

Боялся и того, что Карбеас вдруг узнает, что Иктинос — сын Аргира, убийцы отца ересиарха. Это тоже осложнит переговоры. И может привести к непредсказуемым результатам. В конечном счёте ответ перед василевсом придётся держать не только Мефодию, но и эпарху Никите Орифе, ибо он послал в Тефрику своего регионарха…

Незнакомца, который вызвал душу моей умершей матери, и бесследно исчезнувшего, я не забыл… Наводил о нём справки, но безрезультатно.

Переговоры наши проходили наверху, в здании тюрьмы, они затягивались допоздна. Как-то возвращаясь уже при свете луны, наподобие той, что заглядывала к нам в окна и висела над кладбищем, я снова окатил внимание на собравшихся бродяг, и мне показалось, что среди них находился Гасмаран… Подошёл поближе и стал искать его глазами, но в толпе не обнаружил. «Что такое?! Почему при воспоминании о нём у меня начинаются видения?… Человек ли он?! — уж который раз я задавал себе этот вопрос. — Но я действительно увидел его среди злодеев…» — убеждал себя.

От толпы отделился человек, безобразный в своём грязном обличье, с бельмом на глазу, хромой, с толстыми вывороченными губами, и гнусаво спросил:

— Господин ищет кого-то?

Я было хотел осведомиться у него о Гасмаране, но передумал:

— Нет-нет, никого…

— Тогда подайте калеке, — и он протянул мохнатую руку.

Во избежание всяких осложнений я сунул в широкую заскорузлую ладонь серебряную монету и отошёл.

Кто-то из толпы рванулся за мной, но его остановили. Оглянувшись, снова увидел среди попрошаек Гасмарана. На этот раз уже не мог ошибиться: вышедшая из-за туч луна ярко осветила сборище бродяг, — я остановился и громко позвал:

— Гасмаран!

Прошло время, прежде чем он решился подойти.

— Ты как оказался среди грязного сброда?! — воскликнул я удивлённо.

— Тише, если не хочешь получить в спину ножом… — предупредил он. — И запомни: они, эти бродяги, не злодеи и негодяи, как ты думаешь, а мои братья… Братья не только по вере, но по страданиям, принявшим не по желанию судьбы, в которую мы не верим, а по злой воле жестоких византийских сановников… Пошли, и я тебе кое- что поведаю.

Да, я услышал интересную и вместе с тем страшную историю о людях, оставшихся в малолетстве без родителей и мыкавших горе, историю об отверженных… Как и Гасмаран (тогда его звали иначе), его братья, как он называл бродяг, после жестокой казни, учинённой сановниками Феодоры их матерям и отцам, были выкинуты на улицу и сделались неприкаянными, попрошайничали, воровали, когда же подросли, взяли в руки нож, кусок железа, топор и начали грабить и убивать. Гасмарану повезло: чем-то он понравился заезжему факиру и магу, и тот, обнаружив в мальчике редкую способность узнавать чужие мысли, взял его с собой. Обучил сложному искусству волшебства, умению вызывать духов и дал новое имя от неба… Но вскоре маг умер. Гасмаран вернулся в Тефрику и снова встретил своих друзей.

На общинном сборе павликиан он увидел Максимиллу, и она ему очень понравилась, а после смерти нашей матери предложил ей руку и сердце, хотя и знал, что павликиане исповедуют безбрачие. Естественно — сестра ему отказала, заподозрив Гасмарана ещё и в колдовстве. Он не стал скрывать этого, но уверил её в том, что колдовство его — не есть следствие чёрной магии, идущей от дьявола, а как раз наоборот… Максимилла не поверила, и он перестал приходить к ней.

Тут приехал я, и Максимилла, видя мои отчаяние, горе и желание узнать, что же мама хотела сказать перед смертью, нашла Гасмарана и попросила его вызвать для меня душу умершей… Значит, наша встреча у тюрьмы не явилась случайной, а его внезапное исчезновение тоже объяснилось: Гасмаран потом сделал так, что всё происходящее на кладбище воспринималось мною как сон…

Ну и сестрица! — провела братца… И я долго ломал голову над вопросом: почему же, получив от моей сестры отказ, Гасмаран не порвал с ней окончательно и даже больше того — с готовностью выполнил её нелёгкую просьбу? Думаю, что Гасмаран не до конца был искренним с Максимиллой, уверяя её в том, что его волшебство ничего общего с черным колдовством не имеет. Хотя я и сам слышал на кладбище слова его молитвы, обращённые к Богу…

Но если бы всё обстояло ладно, то Гасмарану не составило бы особого труда убедить мою сестру в том, что он не связан с дьяволом, и добиться желаемого результата — стать её мужем. Но он этого не захотел делать, предпочтя просто остаться её другом… Поэтому мне надлежит всё-таки по приезде в монастырь Полихрон исповедаться Константину и снять с души грех…

Гасмаран сказал мне:

— Вполне понимаю, что ты не станешь разделять нашу точку зрения… Но мы осуждаем Карбеаса за то, что он хочет обменять всех турмархов.

— Почему?

— Потому что их руки обильно обагрены кровью безвинных… Ваши турмархи, сановники и есть настоящие злодеи, а не мои братья, коих ты таковыми считаешь.

— Но посланные от василевса всего лишь выполняли его приказы.

— Верно… Но выполняя их, они действовали с крайней жестокостью. У этих людей, — Гасмаран показал на бродяг, — отцы и матери не просто были убиты, а разорваны на части, распяты на крестах и деревьях, живьём сожжены на кострах… Нет прощения зверям!

— Поэтому вы и хотите, как теперь я понял, помочь язычнику в осуществлении его мести. Я видел Дубыню среди вас…

— Ты прав… Я и затеял этот разговор с тобой потому, что надеюсь и на твоё содействие.

— Неужели?! — с усмешкой и долей презрения к предложению Гасмарана воскликнул я.

— Рус сказал, что ты однажды помогал им.

— Но это ещё ничего не значит…

— Леонтий, я не хотел бы тебе говорить, что за добро нужно платить добром. Но я сделал всё, как просила твоя сестра…

— Зачем тебе нужно моё содействие, Гасмаран, когда ты сам силой волшебства можешь сотворить многое?…

— Я — да. Но должны и мой братья на равных участвовать в этом деле…

— Хорошо, мне надо подумать.

Я понимал: Иктинос обречён на смерть — Гасмаран найдёт его и на дне моря… Но бродягам точно нужно знать, что Медный Бык является сыном Аргира, распявшего на деревьях их близких и отца Карбеаса. «И не от Гасмарана, который уже давно установил истину, — они хотят узнать её от меня. Почему им это нужно? — задал я себе вопрос и тут предположил: — Для полного вероятия… Хотя Дубыня, наверное, рассказал, что из себя представляет константинопольский регионарх… И приговор уже ему вынесен… Но если я поведаю ещё и о том, что Иктинос — сын Аргира!.. Не зря ведь Гасмаран обмолвился, что и его братья должны участвовать на равных, не только за плату, которую, я думаю, пообещал им Дубыня. Тогда месть приобретёт иной оттенок…»

Но пока я не хотел ничего говорить Гасмарану, надо сперва повидать Дубыню.

— Я тебя зрил среди бездельников, готовых на любой поступок. Как ты с ними познакомился? — спросил язычника.

— Они подошли ко мне сами, когда приметили Бука. Слово за слово… — Чернобородый хитренько взглянул в моё лицо.

«Правды я от него вряд ли сейчас добьюсь… Попробую-ка выведать её через Максимиллу…»

При разговоре с сестрой выяснилось: я оказался прав — Дубыня решил осуществить месть, не дожидаясь Доброслава, с помощью бродяг… В лице моей сестры он тоже нашёл тайного сообщника, потому что Максимилла очень привязалась к нему: язычник ей не просто нравится, она, кажется, влюбилась в него… Устои павликианства о возможном безбрачии — одно дело, другое — человеческая, а тем более женская природа… Над этим стоит поразмыслить, а в дальнейшем и потрудиться, чтобы склонить Дубыню и Максимиллу к христианству… Главное — увезти сестру отсюда… Только через принятие ими новой веры я могу в законном браке, освящённом церковью, соединить два любящих сердца.

Подумав так, у меня будто с плеч свалилась гора. Дальновидно, но вместе с тем и решительно надо устраивать дела… Я скажу Гасмарану, кто есть на самом деле Иктинос… Лучше, чтобы с ним расправились в Тефрике. Останется меньше следов… Сам я вмешиваться ни во что больше не стану. И пусть будет всё так, как будет…

Я позвал руса и сказал ему напрямик:

— Ты должен передать предводителю шайки бродяг Гасмарану, что Иктинос — сын Аргира.

— А это важно, отче? — удивлённо спросил Дубыня.

— Важно, и очень… И скажи Гасмарану, что я отплатил ему добром за добро.

* * *

Карбеас нервно ходил из угла в угол комнаты, обставленной с аскетической строгостью, и возбуждённо ударял кулаком о кулак: он всё никак не мог придумать казнь Иктиносу… Перед глазами ересиарха стоял многовековой ветвистый дуб, на стволе которого висел прибитый железными костылями человек. В нём бы сейчас никто не узнал отца Карбеаса, — судороги боли исказили его лицо. Но кровь всё ещё сочилась из ладоней и ступней; как только Карбеас приблизился к отцу, тот открыл глаза, и в них отразилось столько страданий и мук, что сын не выдержал и громко зарыдал…

Но отца позволили снять с дуба, когда он умер, — уже черви ползали по его закрытым векам и перекошенному рту.

Карбеас позвал Гасмарана. Вновь переживая смерть своего родителя, со скрипом зубовным произнёс:

— Страшной казни достоин Аргир… Если б он находился тут! Того же достоин и его сынок. Жестокость ему передалась по наследству. К тому же, он алчный предатель… Может, мы отдадим его на растерзание волку язычника?

— Нет, учитель… Мы сами свершим казнь, а я научу как… Мучения его будут несравнимы с мучениями в аду самых отъявленных грешников.

— Хорошо, Гасмаран. Доверяюсь тебе в этом деле.

Иктинос вместе с оптионом Астурием, назначенным в посольство василевсом, отыскали одно злачное место в Тефрике, в доме вдовы-ромейки. Дом стоял на отшибе на берегу реки. Раньше тут располагалась мельница. Мельник умер, детьми Господь не сподобил, — речка со временем обмелела, мельница стала. Чтобы как-то существовать, вдова занялась сводничеством, а то пускала на постой разных людишек, не спрашивая, кто такие и откуда, — лишь бы платили.

Внизу дома пили, веселились, а наверху, в специально устроенных полутёмных закутках, мужчины развратничали с женщинами лёгкого поведения.

Иктинос и Астурий сидели внизу за столом в углу низкого помещения, попивали вино и ждали своей очереди попасть наверх. Старались, чтобы в них не признали византийцев; кутались в паллии и тихо говорили между собой. По-видимому, разговор о золоте шёл давно, ибо оценивая его достоинство, Иктинос промолвил:

— Астурий, ты же знаешь, золото открыло Юпитеру бронзовые врата башни Данаи[52]

— Что верно, то верно… Многие наши именитые просто купаются в нём. Знаешь притчу про одного философа, который зашёл к богачу?

— А ну, поведай! — оживился регионарх.

— Зашёл он в гости, видит в доме мраморный пол, двери из слоновой кости. Подали философу еду в серебряной посуде на подносах из золота… Поел он, попил, долго смотрел, куда бы плюнуть, но не нашёл такого места и плюнул в бороду хозяина…

Иктинос громко захохотал, забывшись, и тем самым привлёк внимание других посетителей.

— Тише! Ты же сидишь не у богача и не у себя дома… Ведь ты тоже не бедный, — сдержанно улыбнулся Астурий.

Но тут их позвали наверх. Преодолев узкую лестницу, они оказались в коридоре, довольно широком. Проходя мимо ряда дощатых дверей, слышали то игривый смех, то скрип деревянных лож, то сладострастные стоны, доносившиеся из комнат…

Служитель показал рукой Астурию, а Иктиноса повёл дальше. Коридор заканчивался несколькими ступеньками, ведущими чуть вниз, — маленький спуск, и они очутились возле боковой двери. Толкнув её, служитель странно засмеялся…

Как только регионарх переступил порог, на него набросились люди, скрутили ему руки. От стены отделился человек с тёмными горящими глазами, представился:

— Меня зовут Гасмаран… Я поведу тебя, Иктинос, через чёрный ход на свидание к двум жаждущим тебя увидеть…

— Кто такие?! — гневно воскликнул регионарх.

— Гнев твой праведен и объясним… Скоро узнаешь. Пошли, — и Гасмаран тихо ударил в плечо связанного по рукам Иктиноса.

Вскоре регионарх предстал перед Карбеасом и Дубыней. Увидев их, он подумал, что недоразумение должно сейчас разрешиться. Дёрнув головой, Иктинос воскликнул:

— Я ничего не понимаю…

Бук, положив морду на передние лапы, вдруг оскалил пасть.

— Лежи, лежи… — успокоил пса Дубыня.

— Я бы мог отдать тебя на растерзание волку… — не отвечая напрямую на вопрос регионарха, начал говорить Карбеас, кивнув на Бука. Иктинос поразился выражению глаз ересиарха: они полыхали огнём ненависти, который пронизывал пленника. Теперь уже, под испепеляющим взглядом, Иктинос понял, что он действительно пленник в руках беспощадных людей, и стал ждать окончания речи Карбеаса, скорее похожей на приговор.

— Но сия казнь для тебя, Медный Бык, слишком легка… Пока ты побудешь в тюремном подвале, а мы ещё раз подумаем о том, какие причинить тебе муки. Их ты и твой отец достаточно причинили другим…

— Жаль, рядом нет Доброслава, он должен был бы взглянуть в лицо извергу и напомнить ему о крымском празднике Световида…

При упоминании об отце, имени язычника и празднике языческого бога, Иктинос внутренне содрогнулся: «Так вот почему меня выследили и задержали?! Значит, я обречён на смерть… А мы только что с Астурием обсуждали достоинство золота… Вот и цена его, которое ничто по сравнению с человеческой жизнью… За несколько золотых я навёл хазар на язычников в Крыму. Господи! Воля Твоя… Почему я должен за нехристей нести наказание?!»

— Карбеас, Мефодий спросит, почему я не присутствую на советах…

— Я понимаю твою заботу… Но ты умрёшь, и тебя просто не будет.

— Сын за отца не ответчик, ересиарх…

— Не называй меня так, поганец, для вас я выразитель ереси, для своих же братьев — учитель! Ты ответишь и за отца, и за себя: за гибель людей, вина которых разве была в том, что они пришли безоружными, чтобы восславить своего бога… Гнус! Алчный гнус! Дубыня, Гасмаран, уведите его…

Иктиноса бросили в каменный мешок трёхэтажной тюрьмы.

Оказавшись на холодном полу, он огляделся. Единственное окно в нишу, выходящую на улицу, забрано толстой решёткой, на одной из стен висело кольцо с цепью, рядом располагалось деревянное ложе для истязания заключённого палачом и тут же находился горн для накаливания орудий пыток. Пока он бездействовал, храня суровое молчание. А ведь мог бы многое поведать о жертвах, если б умел говорить… Так же, как и кольцо, и цепь, и железная решётка, через которую сейчас доносились весёлые голоса прохожих. Павликиане жили ожиданием праздника посещения земли Христом, ниспосланного с неба его Богом-отцом для наставления людей на путь праведный…

«И эти заблудшие, как и язычники… ишь, что удумали — отрицать рождение Иисуса от Девы Марии…» — зло подумал Иктинос, подошёл к решётке и потрогал железные прутья: сидели они крепко — ни раскачать, ни выбить…

«Ничего, главное, не падать духом… Уже хорошо, не порешили сразу, может быть, что-то потом изменится… — надо признать регионарх был мужественным человеком: не впал в отчаяние, тоску, здраво стал рассуждать: — Меня хватятся, только б Астурий не молчал, сказал про мельницу… А выпустили ли его оттуда живым?…»

Иктинос увидел наваленную в углу солому, сел на неё и, обхватив руками колени, уткнул в них голову. Она слегка побаливала. Резало в глазах… Тяжелели веки. Регионарх закрыл их и будто провалился в сон, который состоял из картин прошлого… Они не были радостными: вся его жизнь состояла из грязи, предательств добывания золота любым путём, обмана, измены жене. Жена… Климентина, и как её там ещё звали — Мерцана… Иктинос после праздника Световида побывал потом на месте гибели язычников. Возле одного деревянного идола нашёл несколько драгоценных камней, не замеченных хазарами, и кое-где золото и серебро, не полностью ободранные со священных елей; за рубины и сапфиры он купил у молодого хазарского сотника дочь языческого жреца. Лучше бы не делал этого!

Где-то в глубине души Иктинос чувствовал, что она принесёт ему несчастье… И ещё сделал ошибку, отвезя её до крещения в новую веру к своим родителям: Аргир отошёл от дворцовых дел и жил с женой в загородном поместье… Они полюбили невинное дитя и просватали за любимого сына.

Но проклятие верховного жреца тяготело над Иктиносом. И он уже осознанно стал ждать мести с того дня, как поведала Климентина-Мерцана о своей встрече с язычником Доброславом, хотя она уверяла, что русы пообещали не трогать его, Иктиноса… Всего лишь слова!

Она рассказала ему об этом после того, как от Константинополя отошли воины Аскольда и Дира и думала, что город покинули и крымские язычники. Но он не был так наивен, как жена… Он искал их, чтобы убить… А язычники перехитрили его, и регионарх оказался в ловушке…

Ночью в темницу пришли люди, те, которые скрутили Иктиноса на мельнице (а это были друзья Гасмарана), вновь связали Медного Быка уже по ногам и рукам, завязали ему глаза, в рот засунули тряпку, пахнущую мочой (кто-то из бродяг помочился на неё), перекинули его через круп лошади и повезли. Долго ли ехали, близко ли, Иктинос определить не мог, так как снова провалился в сон, похожий на кошмарный бред. Лошадь остановилась, его стащили и бросили, словно мешок с пшеничным зерном. Только запомнил регионарх, что пришла, несмотря на некоторую боль от удара о землю, в голову дурацкая мысль: «Да ведь павликиане, как и сарацины, пшеницу-то не сеют…»

— Вставай, Бык! — прогремел над ухом голос Гасмарана. — И пойдём на горшок…

Рядом стоящие громко засмеялись. Иктиноса поставили на ноги, развязали, с глаз сдёрнули повязку и выдернули изо рта противную тряпку. Увидев перед собой мерзкие смеющиеся рожи, регионарх задался вопросом: «Какой горшок?! Над чем они ржут, сволочи?…»

В ответ на его мысли Гасмаран сказал:

— Хороший горшок… Деревянный. Выдолбленный из крепкого дуба, на котором был распят отец Карбеаса. Настолько крепкого, что будет не под силу зубам любой крысы…

Шумел под ночным ветром вековечный лес. Через кроны деревьев проглядывали звезды и луна, — их неровный свет сеялся через качающиеся ветви, словно мука из сита… Невдалеке зловеще ухал филин, рядом пискнула мышь, захваченная врасплох когтями проголодавшейся за день совы. Завыли волки, и скорбный их вой отдался в груди Иктиноса сердечной болью: «Вот и пришла смерть!.. Какой она будет?!»

— Ну что, опускаем в яму? — нетерпеливо спросил Гасмарана страшного вида бородатый мужик.

— Сейчас!.. Только давай посовещаемся.

Собравшись в кружок что-то начали решать, а Иктинос увидел вырытую посреди поляны яму, чуть в стороне — дом, крытый речным камышом. Он являлся жилищем бродяг, разбойников…

— Пусть видит! — услышал регионарх резкий голос бородатого. — Он не отворачивал свои глаза, убивая других…

— Нет! — возразил ему Гасмаран. — Надо вначале его оглушить, пустить этих тварей, а потом привязать… А иначе он ополоумеет, и задумка наша пойдёт насмарку…

— Хорошо, пусть будет так, — согласились все.

Подойдя к Иктиносу, бородатый силач стукнул его кулаком в лоб, и тот потерял сознание.

Очнулся, когда стало светать; он сидел голый на дубовой колоде, крепко притянутый ремнями, низко провалившись в выдолбину и плотно занимая её всем телом, так что лопатки регионарха упирались в края этой колоды.

Прислушался. Снизу выдолбины донёсся писк, и Иктинос кожей ягодиц ощутил мягкое прикосновение тёплой шерсти. Вначале оно показалось ему приятным, но вдруг он почувствовал, как бы мелкий укус… Потом больнее и больнее. Регионарх всё терпел, но скоро сделалось невмоготу, и он закричал от страшной боли…

Над краем ямы свесилось несколько голов, и тот же бородатый мужик сказал безразличным голосом:

— Началось! Эти голодные твари станут проедать ему внутренности до тех пор, пока не выберутся наружу…

Последних слов регионарх не расслышал, ушедший в себя от переживания терзаемых его ужасных мучений…

Затем Карбеас велел подбросить к порогу жилища, которое временно занимало византийское посольство, тело бывшего регионарха, изъеденное крысами. На него без отвращения нельзя было смотреть, а так как оно стало разлагаться, то Мефодий приказал закопать.

Оптиона Астурия люди Гасмарана выпустили с мельницы живым; мерзких дел за ним не водилось, а то, что убивал сражаясь, — не в счёт: он — воин, солдат… Но даже ему, видевшему дико изуродованные трупы на поле боя, пришлось удивиться при взгляде на мёртвое тело Иктиноса: «Кто же так жутко умертвил его?… И за какие грехи, Господи?…»

5

Я не буду говорить о том, сколько терпения мне пришлось проявить, чтобы сестру и Дубыню подвигнуть на путь истинной веры… А пройти его, думаю, поможет им любовь. А пока мечтаю о дне, когда они примут крещение и обвенчаются в церкви…

Посеял я и в душе Доброслава семена христианства, но не жду быстрых всходов… Сейчас он с увлечением отдаётся пользованию больных травами и снискал себе славу лучшего лекаря не только среди монахов монастыря Полихрон, но и жителей окрестных селений, где язычник часто бывает вместе с философом.

Константина не узнать — куда подевалась былая бледность его лица с лихорадочным румянцем?! Он заметно окреп, повеселел и ещё глубже окунулся в работу. Мефодий очень рад исцелению брата и переменам в его душе; гордился и собой — из Константинополя за посольскую миссию в Тефрику получил от василевса и Фотия благодарность. Они сожалеют о потере Иктиноса, хотя гибель объясняют свойством его характера — похотливостью. От Астурия всё-таки узнали о посещении ими в Тефрике загородной мельницы, что привело, по мнению большинства, одного из них к ужасной смерти…

Бедная Климентина!.. Как она восприяла кончину мужа, оставшись теперь с двумя детьми? В материальном отношении ей, конечно, беспокоиться нечего, она является одной из богатых и красивых женщин Константинополя. Если захочет, то выйти во второй раз замуж не составит ей особого труда…

А сестра моя, когда я читал ей Новый Завет, очень заинтересовалась судьбою девы Марии. Хотя, отрицая рождение Христа от неё, Максимилла не должна была признавать её самою. Но сиротская доля Марии была понятна сестре. Она познала её сполна. Дубыне образ Пресвятой Девы тоже пришёлся по душе, но глубоко сочувственно осознал он всем сердцем нечеловеческие муки Иисуса, принятые за людей, погрязших в грехах… Только ему долго не удавалось понять тех, кто верил в справедливость веры Христа, а совершал подлости, идя на сделку с совестью. «Как же так?!» — слышал я от него наивный вопрос, не в силах и сам порой правильно объяснить натуру человека… И до появления Христа Всеначальный Бог во исправление людских душ наслал на землю всемирный потоп, уничтожив всех, кто мерзостен. Но народились новые люди и стали так же грешить, как прежде… Вот тут-то, в рассуждениях на эту тему, Максимилла и стояла на своём, уверяя, что люди есть создание Сатаны…

«А может, она и права?…» — приходили ко мне кощунственные мысли при виде пакостей, что творились вокруг. Но я эти мысли гнал молитвами прочь… И наступил момент, когда я начал Максимиллу и Дубыню готовить к Крещению.

Святая Церковь, внушал я им, преподаёт нам силы, «яже к животу и благочестию», как сказал апостол Пётр. Без них не может жить ни один член Церкви, а силы эти подаются по мере веры и любви к Богу. Действия же, через которые они подаются, называются таинствами.

Семь таинств угодно было учредить Господу: Крещение, Миропомазание, Причащение, Покаяние, Священство, Брак и Елеосвящение. Это седмичное число, с одной стороны, соответствует семи дарам Святого Духа, исчисляемым у святого пророка Исайи, с другой — обнимает все важнейшие моменты жизни человека от колыбели до могилы…

Крещение же является самым необходимым. Оно служит дверью в Церковь Христову: потому Крещение называют ещё «духовным рождением». Для некрещёного закрыты врата рая. Сам Господь сказал: «Если кто не родится от воды и Духа, не может войти в Царство Божие». Но и здесь, на земле, некрещёный человек для Церкви как бы не существует: на него не действует благодать, подаваемая в таинствах, за него нельзя молиться в Церкви, его нельзя поминать при жизни, ни после смерти, его нельзя отпевать. С точки зрения Церкви, у некрещёного человека нет даже имени, потому что и самое имя даётся при Крещении.

Таинство Крещения освящено примером Господа нашего Иисуса Христа. Его Крещению предшествовала деятельность святого пророка Иоанна Предтечи. Он подготовлял людей к встрече со Спасителем, говорил им, что надо каяться в грехах, что надо быть душевно чистым, не надо ни обижать друг друга, ни клеветать друг на друга, и в знак очищения крестил людей в реке Иордан.

О Спасителе же он говорил так: «Вот идёт за мной Сильнейший меня, у которого я не достоин развязать ремень обуви Его. Я крещу вас водою, а Он будет крестить вас духом Святым».

В один из дней, когда Иоанн был на реке Иордан, приходит к нему Сам Спаситель Иисус Христос, Которому в то время исполнилось тридцать лет, и просит Иоанна крестить и Его, как простого человека. Хотя Он, как Бог, конечно, был совершенно чист от греха.

Иоанн ужаснулся и хотел удержать Его и сказал Христу: «Ты ли приходишь креститься ко мне? Это мне надо принять Крещение от Тебя». Но Иисус Христос возразил ему: «Оставь теперь: нам надо исполнить всю правду». Это то, говорил я Максимилле и Дубыне, что повелел Господь Бог…

И тогда Иоанн крестил Его в воде Иордана. Крестившись, Иисус вышел на берег, и вдруг раскрылись небеса, и увидел Иоанн Духа Божия, Который сходил на Христа в виде голубя, и слышен был в это время голос с неба: «Это Сын Мой возлюбленный, в Котором Моё благоволение».

Так во Крещении Иисуса Христа, в первый раз со времени его рождения на земле, Бог явил Себя людям во всей Своей таинственной полноте, в Пресвятой Троице.

Пока моя сестра и её возлюбленный язычник, готовившиеся к совершению главного таинства, назывались «катехумены», или оглашённые, которых я постепенно вводил в жизнь Церкви. Они принимали участие в общих молитвах и специальных обрядах, таких, как изгнание нечистых духов…

Кажется, силой своих молитв и постоянных бесед о Боге я помог сестре и Дубыне избавится от нечисти безболезненно, ибо внутри храма они чувствовали себя хорошо и свободно. Но вот однажды к нам привели женщину из селения, расположенного неподалёку от монастыря…

У церкви всегда был опыт, подтверждающий наличие активных демонических сил, хотя их присутствие может быть не всегда ясным и осознаваемым.

Церковь повествует нам о восстании против Бога в сотворённом Им духовном мире части ангелов, обуянных гордыней. И источник зла заключался не в их неведении и несовершенстве, а, напротив, в тех знаниях и совершенстве, которые привели их к искушению гордыней и отпадению. Сатана принадлежал к самым первым и лучшим созданиям Бога. Он являлся достаточно совершенным, мудрым и сильным, чтобы знать Господа и не подчиниться Ему, восстать против Него, пожелать «свободы» от Него. Но поскольку такая «свобода» невозможна в Царстве Божественной Гармонии, которое существует лишь при добровольном согласии с Волей Бога, Сатана и его ангелы и были изгнаны Господом из этого Царства.

Но вернёмся к женщине, которую привёл к нам в монастырь для изгнания бесов священник местной церкви. Мы увидели молодую вдову, хрупкую, небольшого роста, приятной наружности, отличающуюся в прошлом набожностью и христианской добродетелью.

Вначале вела она себя благоразумно, но как только вошла в часовню и увидела посреди неё большую мраморную чашу, заволновалась. Чаша сия имела в поперечнике два локтя, глубина её была в локоть, ширина стенок не менее, как в три пальца. Трое сильных мужчин с большим трудом могли лишь поднять её. Но женщина, резко подойдя к чаше, вдруг схватила её край рукою, сдвинула с места и опрокинула верхом вниз, как будто здесь находилась обыкновенная стеклянная ваза для варенья. Затем одержимая начала бегать по часовне с такой яростной силой, что не было возможности её удержать.

Одному монаху всё-таки удалось схватить женщину за руку, но она стала вертеться во все стороны, как будто бы её тело соединялось с рукой верёвочкой, допускавшей движения по всем направлениям. Женщина крутилась так долгое время, приводя нас в изумление. Но потом затихла. И священник рассказал следующее.

С некоторых пор по ночам в саду, прилегавшем к церкви, воздух наполнялся каким-то неясным шумом: слышались неведомые голоса, свист, шипение, крики, словно целый сонм невидимых существ вёл шумную беседу на неведомом языке. Вслед за тем в окна церкви, где в то время служили вечерню, полетели камни, швыряемые тоже невидимыми руками. Примечательно ещё то, что хотя окна были разбиты, ни одного камня внутри церкви не могли отыскать.

Священник вышел на улицу, никого не обнаружил, постоял и вдруг услышал тихий, жалобный голос, словно кто призывал на помощь. Поздний вечер, на сад уже наползла полная тьма, и накрапывал дождь. Священник двинулся на голос и увидел лежащую на земле женщину. Он поднял её. Тут она что-то забормотала на непонятном языке, стала вскрикивать. Осветив фонарём её лицо, он узнал вдову-прихожанку. Изо рта у неё текла кровь, глаза безумно блуждали. Священник повёл её в церковь. Как только он отворил дверь, женщина с громким криком стала бегать по церкви, выделывая при этом дикие и бешеные прыжки. При всякой попытке прикоснуться к ней священными предметами или накрыть священными одеждами она делала яростные движения и сбрасывала всё прочь.

Подошли другие служители церкви, пытались связать вдову, но не в силах были с ней справиться. Чтобы убедиться, что в прихожанку вселился демон и что он вполне овладел её телом, пробовали ему приказывать. Приказали ему перевернуть женщину с боку на бок, он перевернул. Ему сказали, чтобы он сделал вдову нечувствительной к боли — она сама тотчас протянула руку и заверила, что с нею могут совершать всё, что хотят — жечь, проткнуть. И в самом деле, когда оттянули кожу на руке и вонзили в неё толстой иглой, то крови не вытекло из укола ни единой капли. Тогда приказали демону выйти из женщины наружу, но так как рядом заклинателя духов не было, то он отказался выходить. На вопрос: «Кто научил женщину бросать камни в церковные окна?», демон устами женщины ответил, что это он… И тогда священник привёл одержимую к нам в монастырь, зная, что среди монахов есть заклинатели.

На изгнание демона из тела одержимой я пригласил и Максимиллу с Дубыней. После того как вдову, с лёгкостью перевернувшую тяжёлую чашу, удалось кое-как утихомирить, заклинатель стал задавать вопросы демону, но, само собой разумеется, ответы на них давались через женщину.

— Как зовут тебя?

— Асмодей…

Я был удивлён не менее других, но удостоверяю сие в качестве свидетеля сам…

— Зачем вошёл в тело этой женщины?

— По злобе, — отвечал демон.

— Каким путём?

— Через цветы.

— Какие?

— Розы.

— Кто их прислал?

— Феодосий.

— Кто он?

— Садовник сельской церкви.

— Боже! — воскликнул священник. — Наш Феодосий…

— А кто ему дал эти цветы? — строго спросил заклинатель.

Дьявол! — резко прозвучало в ответ.

Тут же послали с обыском к Феодосию. Через некоторое время привели и его самого, трясущегося, как осиновый лист… Принесли и копию договора с дьяволом, составленного рукою садовника. Вот его текст…

«Господин и владыка, признаю вас за своего бога и обещаю служить вам, покуда живу, и от сей поры отрицаюся от всех других и от Иисуса Христа, и Марии, и от всех святых небесных, и от православной церкви, и от всех деяний и молитв ея…

Обещаю поклониться вам и служить вам не менее трёх раз ежедневно, и причинять сколь возможно более зла, и привлекать к совершению зла всех, кого мне будет возможно, и от чистого сердца отрицаюся от миропомазания и крещения, и от всей благодати Иисуса Христа, и в случае, если восхочу обратиться, даю вам власть над моим телом и душою, и жизнью, как будто я получил её от вас, и навек вам её уступаю, не имея намерения в том раскаиваться».

Подписано кровью: «Феодосий».

— Ты зачем продал душу дьяволу? — спросили мы у садовника.

— Чтобы сделать одержимой эту гордую женщину и наказать её, ибо она меня отвергла, когда я предлагал ей выйти за меня замуж.

Садовника арестовали, а заклинатель приказал демону Асмодею покинуть тело женщины. Одержимая тотчас упала на пол в страшных судорогах; её лицо мгновенно вздулось и побледнело, язык вывалился изо рта и принял необычайные размеры. В таком виде вдова подползла к ногам заклинателя. Монах склонился и приложил к её языку причастную облатку. Немедленно вслед за этим демон бросил одержимую на пол, вновь начал её корчить, выражая её неистовыми движениями всю ярость по поводу присутствия причастной облатки на языке одержимой. Затем тело её выгнулось дугой и после громкой молитвы заклинателя оно наконец-то исторгло демона в виде чёрного дыма…

Вдова сразу затихла, ей дали освящённой воды, она попила, легко вздохнула и умиротворённо улыбнулась. И эта улыбка тепло осветила наши души…

Происходящее произвело на моих подопечных неизгладимое впечатление. Теперь я знал, что они оба вполне будут готовы принять Крещение.

И вскоре оно состоялось.

Крестить их согласился Константин, и я был очень рад этому. После наставления в вере в крещальне Дубыня и Максимилла в знак покорности и смирения развязали пояса, совлекли с себя верхние одежды, отрешаясь от мирской гордости и тщеславия, и босыми ногами встали на разостланную власяницу.

Взрослый крещаемый слагает с себя всё, что скрывало от него ранее рабство своим страстям, что делало его лишь по видимости свободным человеком: он скоро узнает, от какого зла избавлен и к какому добру спешит.

Константин велел оглашённым опустить вниз руки и устремить взоры на восток, что должно означать ожидание отверстых дверей рая. Затем философ трижды подул на лица крещаемых, напоминая им, что «создал Господь Бог человека из праха земного и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душою живою».

Первое священнодействие крещального обряда — возложение на крестившихся руки, жест защиты и благословения. Рука священнослужителя — рука Самого Господа Иисуса Христа — защищает, даёт прибежище, берет под крыло, ибо в будущем этому человеку предстоит смертельная схватка с силами тьмы. Но он уже не будет бояться их… И тогда Максимилла и Дубыня поворачиваются и становятся лицом на запад, чтобы навсегда отречься от сатаны, и воздевают руки, показывая, что они подчиняются Христу и хотят быть его слугами.

И Константин глаголет:

— Отрицавши ли ся сатаны, и всех дел его, и всех аггел его, и всего служения его, и всея гордыня его?

И крещаемые ответили:

— Отрицаюся.

Философ повторил вопрос ещё дважды, и так же дважды, утвердительно прозвучало в ответ.

Ещёжды звучит громкий голос Константина, повторивший вопрос паки[53] трижды:

— Отреклися ли сие сатаны?

И дан был трижды ответ оглашёнными:

— Отрекохося.

— И дуни, и плюни на него! — приказывает Константин.

После этого крещаемые снова оборачивают своё лицо к востоку, к Свету мира, и читают Символ веры[54]. Прочитали его мои подопечные без запинки, за что я удостоился от Константина благодарственного взгляда. И обращаясь к Дубыне и Максимилле поочерёдно и трижды философ вопросил снова:

— Сочетался ли еси Христу?

— Сочетахся.

И паки глаголет:

— И веруеши ли Ему?

— Верую Ему, яко Царю и Богу… — слышится в ответ.

Это решение и клятва принимаются раз и навсегда, ибо, по словам Господа нашего Иисуса Христа, «никто, возложивший руку свою на плуг и озирающийся назад, не благонадёжен для Царствия Божия». Прежде всего — доверие, безусловное подчинение, полная отдача себя воле Того, за Кем должен следовать, что бы ни случилось и как бы трудно ни было нести Его бремя. «Ибо иго Моё благо, и бремя Моё легко», — заповедовал нам Спаситель.

— И поклонися Ему, — говорит Константин.

Снова слышит в ответ:

— Поклоняюся Отцу и Сыну, и Святому духу, Троице Единосущной и Нераздельной.

Поклоняясь Троице Единосущной и Нераздельной, Святой и Животворящей, человек приобщается Божественному откровению, бесценному дару и радости всех радостей.

— Благословен Бог, всем человеком хотяй спастися, и в познание истины прийти, ныне и присно, и во веки веков. Аминь, — возглашает Константин и читает молитву.

Затем крещаемые троекратно погружаются в воду. Принятие купели — главное из таинства Крещения: человек умирает для жизни греховной и спогребается со Христом для того, чтобы жить в нём.

6

Жена Лучезара дождалась наконец-то муженька, а детки своего тату… А каков мужик статный возвернулся — не узнать, будто ростом выше стал, на лицо пригожий; да и раньше-то был недурён собой, только за повседневными заботами, вечной нищетой да бедами ускользало всё это от жены Лады — не до того, днём — в работе, вечером при тусклой лучине — почти не видать лица, лишь ночью чувствовала его крепкое тело, вот и народила шестерых…

Выбежала «шестёрка» встречать отца, а перед ними на справном коне витязь в кольчуге, да не от столетнего деда-соседа, а в такой, что больно глядеть от ярких блёсток… Жена ахнула:

— Милый мой, желанный ты мой! — протянула к Лучезару руки и заплакала.

— Ну будя… Будя! — слез с коня русский ратник и приобнял жёнушку; крепко её обнять дети не дали, повисли на руках отца, умеющих и детей держать, и чепиги орала[55] в поле, и рукоять меча на рати.

— Ну, Лада, — сидя потом за столом, рассказывал захмелевший Лучезар, — где токмо мои ноженьки не ступали: дикую землю прошли, Болгарию, землю царя Византа потоптали, а возвращаясь, и Крым полаптили, где хазарушек, мать твою, слегка пощипали… Хотели аж до ихнего моря дойти, Джурза… Джурда… Джурма… а, леший, забыл, в общем, Хазарского, да не сумели… На старуху, и ту, бывает проруха.

Счастливая Лада заглядывала в глаза мужу, упивалась его лишь видом и слушала вполуха; детки сидели рядом, не менее счастливые, поигрывали подарками и лакомились заморскими сладостями. Лишь дед-сосед, мохом обросший, шамкал беззубым ртом да, кривя губы, поддакивал:

— Море-то и я видел… Знамо.

Ребятня, что постарше, хихикала, зная, что дед так всегда свои слова заключал: «Знамо…»

В других домах на Подоле тоже веселье, а наверху, на горах, пошумнее, побогаче встречали… И горевали погромче, у кого близких калёная стрела отняла или меч-акинак византийский… А у той матери, что говорила заклятия, провожая на битву своих сыновей, никто не вернулся: рыдания и стоны стояли на дворе; молодухи и она сама буйно оплакивали гибель… Как жить дальше им, одним женщинам с детьми малыми?…

Мужчины, а вместе с пятью сыновьями с этого двора провожали на ратное дело и двух работников, деда Светлана с Никитой, живших на постое, не убоялись «стрелы, летящей в день», только эти-то стрелы сразили их, не убоявшихся, сразили всех, кроме Никиты… Бабка Анея давно по своему мужу слезы выплакала, теперь черед наступил хозяйки с молодыми вдовушками слезы выплакивать…

Одни плачут, другие веселятся.

Как и жена Лучезара, рада-радёшенька словенка с Ильмень-озера, у которой росли дочка и сынок и которую Чернодлав пытался принести в жертву богу, — муженёк-древлянин тоже возвернулся с войском Дира, правда, слегка прихрамывал от ранения в ногу дротиком. Главное, чтоб руки целы были: надо дома возводить на Припяти… Уже по берегам реки, по распоряжению Аскольда и Высокого Совета, топорики по брёвнам потюкивают, уже срубы изб, свежепахучие, в ряд выстраиваются…

А Дир, оказавшись в Киеве, в дела государственные пока не стал вникать и у брата в княжеском дворце долго не гостил, а ускакал в свой лесной разгульный терем, взяв с собой Еруслана, с которым теперь, после гибели Кузьмы, не расставался… Вместе пили, гуляли, любили молодиц… Еруслан ведь тогда в Саркеле хотел сарацинку Малику взять в Киев, да Дир запретил — велел отдать её снова Асафу, как-никак, а тот помог взять крепость… Поупирался бывший предводитель кметов, и Малика была согласна поехать с ним, но приказ князя — закон!

Диру в моменты похмелья лезли мысли в голову о неудавшемся в целом походе на хазар: «Ну, взял Саркел, небольшой крепостной гарнизон уничтожил, потеряв, кстати, дорогого человека Кузьму, и Деларам умертвил… — и тогда злился на брата, что отпустил её из Киева. — А дело-то большое не сладил, не достиг Итиля и Джурджанийского моря… И с сестрой царя Богориса каверза вышла — вспомнить стыдно».

И тогда всё чаще возникала живою перед глазами жена-покойница, которую засек плетью… Почему возникала?! Может, оттого, что не хоронил её и на могиле ни разу не был… Скорее всего — сердце от тоски болело, и не спасали пьяные оргии. И во сне не единожды жену видел: плыла она по небу в белых одеждах, оборачивалась лицом к нему и не звала, а лишь укоризненно глядела большими васильковыми глазами… Тяжёлый пот прошибал тогда Дира.

Возвращаясь однажды с предобеденной прогулки с детьми, мамками да няньками, княгиня киевская увидела, как со стороны Лыбеди, разхрумкивая ледок с грязью (на дворе месяца груденя[56] половина шла), выскочили верховые. По алому корзно поверх тёплого кафтана в переднем всаднике княгинюшка свояка признала — Дира, который, выскочивши на угор, снова пустил коня вскачь берегом Днепра.

— Вот бешеный, и куда это он? — спросила княгиня старшую из мамок Предславу; та, увлёкшись детьми, не поняла вначале, о ком государыня спрашивает, да по зардевшимся щекам и восхищённому взгляду вослед верховому догадалась: о брате мужа…

Старшая стала примечать за княгиней эти взоры с тех пор, как похоронили жену Дира. Сказала:

— И впрямь, бешеный он, княгинюшка… — На такое обращение, без добавления «матушка», Предслава имела право, в отличие, скажем, от сенных или теремных девок. — Никак в сторону могильных курганов подался… — И увидела, как потух взор старшей жена Аскольда.

Не доскакав локтей триста до холма, в котором лежала засечённая плетью жена, Дир на ходу соскочил с коня и бегом — неумело, вприпрыжку, — бегать-то приходилось редко: шагом всё аль на коне, — приблизился к насыпи и заглянул в кувшины — во все двадцать в ряд. Поминая покойницу, мёд выпили, теперь кувшины стояли, осенней дождевой водой наполнены…

«Сам не смог помянуть, добрые люди сделали…» — подумал Дир.

Поднял глаза к небу, увидел быстро сменяющие друг друга серые облака; то они были похожи на фигуру медведя, то на высокую византийскую крепостную башню, то на клубкастый грязный туман, поднимающийся над болотом и рассеивающийся под дуновением сильного ветра…

«Здесь, в священном кургане, покоится тело жены и там, в болоте, в грязи лежит некогда моя возлюбленная и, чтобы она не вставала из смрада и не пугала добрых людей, пробил её сердце осиновый кол… Справедливо ли это?… — задал впервые себе этот вопрос Дир. — Ведь ты узнал, каким зельем опаивал её бывший древлянский жрец… И виновата ли она в том, что взяла в руки лук?! Хорошо, постараюсь забыть и её, и ту, которая находится под ногами… Простите!» — и Дир заплакал и почувствовал лёгкость внутри, будто прорвался назревший веред[57].

Спустился с кургана, сел на коня и неспешно двинулся к Старокиевской горе. А вечером по его повелению закололи двух овец, белую и чёрную, и принесли в жертву Стрибогу, насмерть разящему и жалящему душу богу… И воздал ему молитву Дир в благодарность за то, что вытащил он жало из сердца…

Дир остался в теремном дворце брата, дожидаясь праздника мирского барашка и караманной рыбы, который приходился на двадцать второй день груденя, когда реки Лыбедь, Клов и Почайна покрываются ещё не толстым ледком, а Днепр всё ещё свободно катит мощные воды к Понту.

Крепкие мужики из разных сословий любят тогда на замёрзших реках «резака» делать: разбегаются и ныряют в воду с крутого берега, — у кого башка железная, тот пробьёт ледок, проплывёт под ним несколько саженей, опять головой лунку сделает и выныривает через неё… А некоторые послабее аль попьянее так и остаются подо льдом. Их в этот праздник не спасают: вызвался «резака» делать — отвечай сам за себя… Никто не неволил. Не выбрался наружу, туда тебе и дорога! Но не часто случалось сие, ибо праздник считался пресветлым, потому как неделю назад все злые силы убегали с земли, боясь морозов; по поверью зима приезжает на пегой кобыле и разгоняет нечистых. И некому подзуживать слабых на поступки сильных, а если сильные решились на них, то всё выходило как надо. За редким, конечно, исключением…

Праздник мирского барашка — это день единения, братства, когда поселяне в складчину покупают барана, убивают, сдирают с него шкуру, жарят над костром на вертеле и поедают всем миром. А рыбу ловят подлёдно — караманную, донную, обитающую подо льдом, в темноте, ибо «кара» в переводе с тюркского означает «чёрный», «тёмный», а «мана» — «низина», «дно»… А так как киевляне соседствовали с печенегами, то словечко «караманная» и залетело с Дикого поля.

С утра съезжались посадские, ремесленные люди на Почайну, а теремные, болярские да купцы именитые на Лыбедь. Костры полыхали на берегу, бараны на вертелах над огнём крутились, рыба караманная в котлах варилась; медвяное пиво рекой лилось, — смех, веселье… Степенно прохаживался араб Изид — мастер-отливочник, колыхал животом, терпел раздававшиеся вослед шутки.

— Эй, агарянин, резани-ка лёд!

— Да не головой — пузом…

Изид лишь кривил свои пухлые масляные губы, не огрызался, знал, только ответь — и уделаешься с головы до ног словесным поносом…

А киевляне жеребцами ржут.

Но зато катался, как шар, круглый иудей Фарра. Всем собравшимся вятшим он успел пожелать доброго здоровья, хорошего праздника; за менялой, ни на шаг не отставая, следовали верные телохранители.

Находилась на берегу Лыбеди и жена Фарры Лия, крутобёдрая и полногрудая, моложе мужа на тринадцать лет. Несмотря на то, что народила пять детей, она смотрелась восточной красавицей. Её сопровождали дворовые русичи — мужики и бабы, подобострастно заглядывая ей в лицо, ловя каждое слово и стараясь исполнить любое желание. Ещё бы! В отличие от живущих у богатеев-одноплеменников дворовых, которых пороли чуть ли не каждый день и морили голодом, этих не трогали и кормили от пуза… А своих сенных девок-киевлянок Лия называла ласковыми именами: ласточками, синичками, белыми красавушками… Так дворовые готовы были за Фарру, жену его и детей в огонь и в воду! Но ласковость, привечание работных и лебезение перед людьми непростого звания — видимость одна, за которой скрывались опасные для киевлян намерения. Иудей проник под видом владельца меняльной лавки как тайный соглядатай первого хазарского советника Массорета бен-Неофалима. Подкатился да и оказался рядом с Диром. Фарра довольно поцокал языком, оглядывая его ладную фигуру, обнажённую до пояса: князь готовился головой лёд пробить, приглаживая остриженные «под горшок» волосы. Фарра восхищённо протянул:

— Ай да молодец!

Аскольд, стоящий тут же, неодобрительно взглянул на иудея, подумал: «Всё-таки зря брат в таких игрищах участвует, говорил ему об этом давеча, но разве его, дурня, вразумишь?!»

И Еруслан рядом стоял, тоже по пояс раздетый, — шрам на его лице ещё пуще побагровел на морозном ветру; ждал дружинник, когда Дир разбежится…

Княгиня киевская, в собольей шубке, разрумянившаяся, исподлобья взглядывала на брата мужа… Любовалась им, пригожим…

Дир набрал полную грудь воздуха, с шумом его выдохнул, разбежавшись, сильно оттолкнулся от берега, взмыл ласточкой, опустившись, разбил головой ледовое стекло Лыбеди и вошёл в воду, как острый лемех плуга в мягкое чрево земли… Собравшиеся на праздник замерли, княгиня прикусила пунцовую губку; взглянув на жену и заметив её необычайное волнение, Аскольд удивился… Но не придал этому никакого значения, сам был поглощён ожиданием, когда Дир наружу выберется… Время шло, а пока сие не случалось. Кто-то крикнул Еруслану:

— За ним! За ним!

Дружинник невозмутимо произнёс:

— Погодь! Счас появится…

Скоро лёд у противоположного берега разломился, и из воды, поигрывая буграми мышц, вытолкнулось мокрое гладкое тело князя. И с радостным криком последовал его примеру Еруслан. На той стороне Лыбеди их закутали рынды в медвежьи полсти, дали по доброй чарке, Аскольд облегчённо вздохнул: «Слава богу, обошлось…»

Толпа неистово ликовала, когда «резанувших» лёд привезли на этот берег, а иудей Фарра подарил золотой перстень князю, а его дружиннику — охотничий нож в серебряной оправе.

Княгиня киевская подозвала к себе Предславу и шепнула ей что-то.


Аскольд вспомнил о боге, а о каком? — не ответил бы… Наверное, о Перуне или Стрибоге, а может, Христе?… Чуть ли не каждый день беседует князь о вере византийцев с Кевкаменом: грека он переселил на Старокиевскую гору, поближе, и узнал от него, как Господь создал землю, человека Адама и его жену Еву, о змее-искусителе, об их изгнании из Эдема, о грехах человеков, потом народившихся, о всемирном потопе… О сыне Божьем и Человеческом Иисусе, о его страшных муках во искупление этих грехов. Его кровь, такая же, как у всех, бежала из ран на землю, когда Иисуса прибивали к кресту, он страдал, мучился, любил, волновался, как все живые люди, — был как человек, а не молчаливый истукан, которых вырубали из дерева и которым приносили жертвы. Христос не требовал кровавых жертв, он лишь говорил, чтобы не забывали, что они люди, а не дикие звери… Он для Аскольда с некоторых пор стал понятнее и ближе…

Часто-часто князю вспоминалась юница с живыми, ясными глазами, сожжённая на костре печенежской девой, и сама Деларам окончила жизнь ужасно, оставшись навеки на дне гнилого болота. Дир рассказывал о ней брату, — и снова Аскольд поразился его жестокости.

Кевкамен научил князя креститься и, налагая рукою крест на себя, он знал, что чтит не его, а муки Христа, принятые на нём.

Но в душе пока Аскольд оставался язычником. Поэтому он и представлял христианского Бога по- своему — подобным ручью, стекающему с гор и питающему реки и озера. Приходят люди и набирают воды в кувшины: у иных кувшины прекрасны, у других безобразны. Но каждый стремится убедить всех, что лишь вода из его сосуда утолит жажду. Аскольд же предпочитал пить прямо из ручья, встав на колени и зачерпнув ладонью ледяную воду…

Конечно, он ещё был далёк от осознания глубокого чувства, при котором мог бы воскликнуть: «Уже не я живу, но живёт во мне Христос. Вместе с Ним я умер, и вместе с Ним я восстаю к жизни!»

Все уселись за длинные столы, составленные возле костров. Слуги подали каждому по бараньей кости с мясом. Дир соседствовал с княгиней киевской. Он был предупреждён Предславой, что та хочет с ним поговорить… После чарки-другой, когда скурры и прочий весёлый люд начали блеять козлами, выделывать разные фигуры на снегу, дудеть в дудки и пищать в пищалки, а сергачи водить меж гостей обжорливых медведей, княгинюшка наклонилась к свойственнику, прошептала:

— Князь, мне нужно с тобой увидеться. Много не пей, Предслава придёт ввечеру на твою половину терема и покажет, куда тебе идти…

Дир быстро взглянул на брата, тот рассказывал что-то Светозару, не обращая ни на кого внимания. «Что ей от меня нужно?» — подумал младший князь. Знал, что старшая жена Аскольда — женщина мудрёная, говорили, она — ведунья: мать детей, а выглядит, как молодушка…

Дир посмотрел в глубокие, бездонные, тёмные, как ночь глаза свояченицы, почувствовал, как мороз прошёлся по коже. Не боялся головой лёд колоть, в темноте проплыть под ним, а тут сделалось не по себе от её взгляда…

«И впрямь — чаровница!»

Ещё по молодости князья киевские затеяли поход на Кавказ и повстречали воинов, которые, стоя на конях, на полном скаку, рубились сразу с двух рук саблями, которые мелькали, как белые молнии… Отчаянные воины назывались царкасами, царскими людьми… Они населяли не только Север Кавказа, породнившись с аланами, но и верховья Меотийского озера — моря Азовского, берега Дона, беря в жены гречанок, а также красивых танаиток и россиянок…

Позднее они выделились в народность казаков — вольницу, но которая была не река без берегов, а мощная вода Дона, разумно скованная жёстким самоуправлением. Народность эта, вобрав в себя потом свободолюбивых беглых и истинное православие, дошла, не видоизменяясь, и до наших дней. Думаю, что казаки ещё заявят о себе с полным правом и силой, ибо их светлые дни грядут…

В этом кавказском походе киевские князья, столкнувшись с царкасами, чуть не лишились войска, если б Аскольда не полюбила царская дочь Сфандра[58]… Аскольд привёз новую жену в Киев, сделав её старшей, а первую, несмотря на то, что она родила ему сына, отправил обратно в Булгарию.

Худо бы пришлось тогда киевлянам, если бы Сфандра вовремя не замолвила слово за них перед своим отцом… По десять человек в ряд царкасы прорубались сквозь плотные ряды воинов архонтов, разворачивались и проламывались снова, невредимыми ускакивая в степь. Подобные «проходы» помнят ещё древние персы царя Дария, повстречавшиеся с этим народом[59]. Историки не преувеличивают, рассказывая, что тогда многие персы посходили с ума. Скорее сие объяснялось свойством царкасов владеть, говоря современным языком, гипнозом, или по-старому Спасом, в основе которого стояло Слово-заговор…

Казачий Спас — бескрайняя степь и бездонный колодец Духа. Воин, овладевший им, мог быть незамеченным в траве чистого поля, его не брали ни копье, ни стрела, ни острый меч… Он воспитывался Небом. Мать выводила в степь ночью трёхлетнего сына и говорила ему:

— Звезды — глаза твоих пращуров. Они неусыпно глядят, как ты будешь защищать свой очаг, свой Род.

Подрастая, юноша не ведал страха смерти, а став настоящим царкасом, знал, что смерть в бою — счастье, ибо тогда он взмывал на небо живою звездою…

Дир поднялся из-за стола на берегу Лыбеди и вышел. Лучистый взгляд Сфандры он не мог без волнения выносить и удалился, не позвав за собой даже Еруслана. Полуобернувшись к архонту, княгиня слегка улыбнулась…

Дир вскочил на коня, гикнул, взмахнул плёткой и вихрем взлетел на холм, а оттуда спустился к дубовым крепостным стенам города. Завидев на верховом алый корзно, на высокой башне страж протрубил в рог, предупреждая караульных на воротах, чтобы те вовремя смогли открыть их.

Какая-то тревога охватила Дира, но сам не знал, откуда она и отчего… Главное, появилась раньше, ещё до того, как Сфандра сказала ему, что хочет с ним увидеться… Может, причиной душевного состояния явилась поездка на могильный курган жены? Но тогда ведь там, наоборот, у него на сердце стало легко и ясно…

Дир прошёл в пустую гридницу, в которой были разбросаны по лавкам щиты, а не висели на стенах, как положено. Подозвал старшого, попенял за беспорядок и предупредил, чтобы вечером никто из рынд не сопровождал его, ни тайно, ни явно…

Лёг на своей половине, попробовал заснуть, но тревога возвернулась, — вспомнилась жена: значит, всё-таки посещение её могилы было следствием тревожного волнения… А Сфандра?… С ней нужно держать ухо востро… Дир смолоду благоговел перед ней, но побаивался… Хотя они по рождению одногодки, Аскольд старше их на шесть лет. Ему в праздник Карачуна — двадцать пятого дня студёна, десятого месяца года[60], исполнится ровно сорок лет.

Нехороший день, хоть и праздничный, ибо тех, кто родился в этот день, называют карачунами или крачунами. Есть такое выражение — карачун дать, то есть решительно погибнуть… Карачун, видимо, слово тоже тюркского происхождения, — окачуриться, в темноте оказаться… И так далее…

А праздник?… Ну что ж — к этому дню пекли из пшеничного теста домашних животных: коров, быков, овец, кур, гусей, уток. Выставлялись они на окна для показа проходящим, на столе с утра красовались для семейства и уже вечером рассылались в подарок родным… А для трапезы готовили в одном горшке из пшена кашу, а в другом — варёные в меду яблоки, груши и сливы, и оба горшка ставили на покути, в переднем углу… Позднее, когда стали колядовать, возили в санях Коляду — девицу, одетую сверх платья в белую рубашку, видя в ней связь с солнцестоянием зимним и летним, отыскивая в слове Коло символ солнечного оборота и коловратности судьбы человеческой…

Зима ходит с сего дня в медвежьей шкуре, стучится по крышам и будит баб ночью топить печи. А если она по полю идёт, то за ней вереницами метели, а если по лесу, то сыплет из рукава иней, а на реке под следом своим куёт воду на три аршина. Студёное время! Но до дня рождения Аскольда ещё далеко…

Дир всё-таки заснул, сколько спал — не ведал, почувствовал, кто-то его толкает в бок. Открыл глаза, видит — старшой. Дружинники ещё гуляли, хотя за окнами уже было темно.

— Княже, просила Предслава разбудить тебя.

— Да.

— Еруслана ещё нет, может, я с тобой пойду?

— попросился старшой.

— Я же говорил тебе…

— Но будь осторожен.

— Подай мне нож и меч. Кольчугу не надо… И корзно накидывать не стану. — Видя вконец удивлённое лицо старшого, сказал улыбаясь: — Не беспокойся, к кому я иду — там не убивают…

— Счас везде убивают, — не сдавался дружинник.

— Всё… Я пошёл, — как бы ставя точку под словесным препирательством, произнёс решительно Дир.

Вышел наружу.

— Княже! — схватила его за руку Предслава. — Сфандра, княгинюшка, ждёт тебя на берегу Днепра, на прорекарище…

— И что она хочет проречь[61]?

— Услышишь…

Вскоре до Дира донёсся шум воды, но не говорливый, как летом; мороз по ночам вплотную подбирался к Днепру-батюшке, делая стылым прибрежный песок и твердя землю.

Ухо уловило доносившиеся снизу женские вскрики и плач детей, наступали тяжкие времена для тех, кто жил в береговых землянках.

«Как-то бы надо помочь этим людям, строим жилье для древлян, а своих забыли…» — пронеслось в голове у архонта.

Прорекарище соседствовало по чистой случайности с той пещерой, где в своё время парились Чернодлав и Мамун, уже, к счастью, покойные… Хотя почему «к счастью»?… Если их гибель расценивать с точки зрения сторонников Аскольда и Дира, то да… Но ведь оба жреца жили всяк по-своему, и каждый из них защищался в этой жизни и на этой земле, как умел… Сейчас мы можем оценить жизнь того или иного человека, сообразуясь с заповедями Христа; у язычников же были свои законы существования…

Прорекарище представляло из себя плоский круглый камень. Прорицатели приходили сюда, когда луна находилась в своей первой четверти. В месяц груденя это время оказывалось соответствующим примерно после семнадцатого дня.

Острый серп сиял над Днепром и левобережными низинными далями. Дир увидел закутанную во всё белое женскую фигуру, с поднятыми вверх руками стоящую на круглом плоском камне, — лицо её было обращено строго на запад, куда прячется на ночь солнце…

Княгиня опустила руки и произнесла:

— Подойди ко мне ближе, архонт… Я — Сфандра, что означает дочь ночи. Но поклоняюсь Солнцу и Огню, как и ты — язычница… Дир, твой брат и мой муж всегда отличался благоразумием. Но в последнее время оно ему изменяет, и своим поведением он может принести несчастье не только себе, но и нам, всему Киеву…

Князь насторожился.

— Мои люди стали замечать, что он с Кевкаменом-греком подолгу общается, беседуя о христианском Боге… С ужасом увидела однажды рано поутру, как Аскольд тремя собранными в пучок пальцами правой руки наложил на свою грудь крест. Спросила: «Что сие значит?…» — «Примеряю Крест… — ответил твой брат. — На нём Иисус Христос принял вселенские муки». — «Тебе об этом грек говорил?» — «Не только он, я о Христе слышал в Византии и от людей, которые здесь веруют в него…» — «А разве такие есть?» — «Есть… Первые христиане из Полянского рода…»

Дир, я люблю Аскольда, и его жизнь мне небезразлична. Я не зря пришла сюда, на прорекарище, раньше, чем ты, чтобы погадать о будущем. И мне увиделось нехорошее… Узрела Аскольда, лежащего на повозке, запряжённой восемью парами белых быков. Как везли твою жену на курган хоронить… И огонь над Киевом видела… Я боюсь за всех! Наши боги умеют мстить…

— Да, я знаю.

— Не хочу, чтобы Аскольд думал и говорил о новой вере. Надо остановить его, Дир! И я люблю тебя… — Сфандра смутилась и тихо добавила: — Как брата… Своего ровесника. Любуюсь тобой, красота твоя заметно расцвела после смерти жены… Ты — сильный, как мой настоящий старший брат, который после смерти отца правит царкасами. И если б ты пошёл на Итиль, я бы позвала его тебе на помощь. Мне он не отказывает…

— Благодарю тебя, Сфандра, за добрые слова. Я их никогда не забуду… Передай моё спасибо и твоему брату при случае.

— Хорошо. Но тебе нужно, архонт, отыскать место, где молятся своему Богу христиане и уничтожить их… И Кевкамена тоже! На прорекарище мне и это открылось. Они должны погибнуть!

— Понимаю, сестра. И сделаю всё, как говоришь…

— А теперь воздадим хвалу священному Днепру, который ясно сияет своими водами под чистым серпом луны и живыми звёздами…

— Воздадим! — вторил ей Дир.

И они молитвенно сложили ладони рук.

* * *

Кевкамен накинул на тёплую одежду тёмный плащ с капюшоном, велел слуге захватить ящик с восковыми свечами и вышел на улицу. Нижний конец лунного серпа сейчас точно указывал на кумирню, возле которой полыхали огни, а в их отсветах преломлялись тени жрецов и костровых. Помогая приторочить ящик к седлу лошади, Кевкамен взглянул в сторону жертвенников и зло сплюнул на подмороженную к ночи грязь, припорошённую снежком.

Вот уже который месяц видит грек в Киеве эти неугасимые костры на горе, горящие в честь языческих богов, в душе проклиная их и вспоминая всякий раз святую Софию в Константинополе. Смешно и сравнивать грязное капище с деревянными истуканами, пусть и украшенными драгоценными камнями, серебром и золотом, с великолепным храмом — чудом из чудес христианского мира, храмом, с его высокими сводами и куполом, который «лежит на камнях, а спущен на золотой цепи с высоты небес», с колоннами из мрамора, возведёнными в два этажа, с огромной хрустальной люстрой над центром зала, с сорока окнами у основания купола. Через них струятся потоки света на шёлковые с вышивками ткани, свисающие со стен на мраморный пол, ярким рисунком напоминающий восточный ковёр, на красного дерева поставцы с золотой и серебряной посудой.

Святая София поражает и своими размерами; её строили десять тысяч человек в течение пяти лет. Любил Кевкамен бывать в ней и молиться Господу Богу. Но почему тогда он на лодьях Аскольда снова вернулся в Киев? Что его заставило сделать это? Боялся наказания за предательство?… Ктесия?… Но ведь никто так и не узнал бы, что он помог русам овладеть башней, к коей крепился конец железной цепи, протянутой через Золотой Рог. Почему он опять оказался в языческом городе?… И что удерживало его в нём?…

Вот так, сходу, трудно было бы греку ответить на подобные вопросы… В первую очередь он постарался бы сосредоточиться и всё хорошенько обдумать. Сразу нужно отметить, что никаких злых намерений, как у иудея Фарры, по отношению к киевлянам у Кевкамена не было. За время военного похода он привязался к ним… Особенно прикипел сердцем к Аскольду. И не потому, что тот спас ему жизнь, — Дир наверняка бы сгноил грека в темнице лесного терема.

Не вернулся сюда, если б не распознал душу старшего киевского князя, склонную к добру и справедливости. «Вся жизнь моя, — думал грек, — это служение Христу, я и с Ктесием связал судьбу, потому что он — родственник Игнатия, а по моему убеждению низложенный патриарх есть представительное от Бога лицо во истинном византийском православии… Он — мученик, и Иисус воздаст по заслугам его… Воздаст и хазарину Фотию за его блудодейство в словах, мыслях, сочинениях и переводах языческих книг… А разве осудил бы меня кто в Константинополе, что хотел на путь истинной веры наставить архонта?! Это не то, что окрестить сотню-другую простых язычников… Если бы стал христианином повелитель, то и народ его, не задумываясь, принял бы новую веру. Вот и выходит, что я не зря оказался в Киеве, значит так угодно Господу Богу!»

Присмотревшись, грек узрел среди посадских и даже купеческого люда христиан, которые молились в пещерах под Киевом, правда, их было по пальцам перечесть; с ними он поговорил и обнаружил в их понимании христианства много еретического, сходного с павликианством[62]

В походе на Константинополь он не терял времени даром: если русы, грабя монастыри и храмы, забирали золото и драгоценности, то Кевкамен взял иконы, церковные книги и всякую утварь; всё это он привёз в Киев и тайно поместил в одной из пещер, устроив подземный храм. Несказанно обрадовался, когда Аскольд, проявив интерес к христианству, приблизил его к себе… Но не ведал грек, что за ним установила наблюдение старшая жена архонта Сфандра — убеждённая поклонница Огня и Солнца… Теперь же за Кевкаменом следили люди Дира.

Еруслан с двумя гриднями, подкравшись к дому грека, видели, как он и его слуга приторочили к седлу ящик. Когда те тронулись в путь, начали их сопровождать, оставаясь незамеченными за деревьями и кустами.

Кевкамен шёл впереди, слуга вёл лошадь в поводу; они спустились с горы, перешли мост через реку Клов, — грек шагал уверенно, видно, эту дорогу он знал хорошо.

Она вела к пещерам, к подземному храму. И Кевкамен подумал, что теперь там уже его ждут, и перед иконами зажгли свечи. Сего дня он будет говорить с верующими о молебных пениях на разные случаи.

Человек нуждается в утешении. Много горя и лишений выпадает на его долю. Он ищет помощи у себе подобных, но не находит. И тогда слышится слово Божие: «Утешайте, утешайте люди Моя».

Церковь идёт на помощь с обычным своим средством — умилительными молебными молитвами. «Благоутробне, долготерпелив и всещедрый Господи, — взывает она, — ниспосли милость Твою на люди Твоя, многомилостиве, помилуй, помилуй нас, Господи. Яко щедрый, Господи, умилосердися на люди Твоя, яко долготерпелив примирися и помилуй ны».

Говоря русским христианам о молебнах, грек и сам вместе с ними постигал великую мудрость их, ибо там, в Византии, верующими они сказываются изо дня в день по привычке, не задумывающимися над содержанием в силу частого повторения. Ведь в том, что они повторяются, заложен тоже глубокий смысл. Это всё равно, как мы повторяем и учащаем своё дыхание… Оно возбуждает и поддерживает нашу жизнь.

«Кажется, я долго искал и наконец-то нашёл сравнение, при помощи которого мне легче будет втолковать русам о необходимости частых молитв… — раздумывал Кевкамен, размеренно шагая за лошадью, ведомою слугой. — Мы не уставая упрашиваем Спасителя по нескольку раз на дню о помиловании, напоминая себе о своей греховности и сознании постоянной виновности пред Богом. Сия молитва есть самая нужная для всякого грешника, как пища и питие его, как врачество его, как противоядие гордости, как урок смирения…»

— Господи, помилуй! — вслух произнёс грек и остановился, ибо услышал, как хрустнула в отдалении ветка под чьей-то ногой.

Остановился с лошадью и слуга.

— Чуял? — спросил у него Кевкамен.

— Да, господин… И держу наготове нож. Может, за нами увязался шатун?…

— Я тоже буду настороже.

Они поозирались и продолжили путь.

А Еруслан, затаившись с гриднями за кустами и слышавший весь разговор, показал кулак дружиннику, не посмотревшему вовремя под ноги и допустившему оплошность.

Лес кончился, и Кевкамен со слугою оказались снова на равнине. Серп луны заблистал ещё ярче, но по краям его уже образовались тёмные полосы, многие звезды угасли, подул порывами ветер.

Пространство поля покрывал белый, никем не тронутый снег. Лошадь и двух человек было хорошо видно, и Еруслан, чтобы не выдать себя, принял решение идти краем леса.

Успокоенный тем, что миновали густые деревья, Кевкамен опять углубился в свои мысли.

«Разъясню верующим сегодня и о значении службы: «Слава Отцу и Сыну и Святому Духу и ныне, и присно, и во веки веков». Повторяем часто сие слова, чтобы помнить — мы принадлежим к вечному царству Христову, ему же не будет конца, и чтобы стремились непрестанно, всеми силами к этому царству, чтобы не прилеплялись к земным, временным, суетным вещам и удовольствиям, чтобы всегда помнили своё призвание к нетленной, вечной жизни чрез искупительные страдания, смерть и воскресение Иисуса Христа».

Кевкамен повернул голову к лесу и увидел, как от дерева отделилось что-то тёмное и тут же исчезло. «Точно — медведь!» — со страхом подумал грек, и мысленно вознёс молитву о сохранении от съедения зверьми к святому великомученику Георгию… И почувствовал сразу же на душе облегчение. «Надо будет и киевлян научить, к какому святому обращаться за помощью и когда память их… Об исцелении от головной боли нужно молиться святому пророку Иоанну Предтече, память его 29 августа; о бездожии и вёдре — пророку Илии (20 июля); о сохранении от пожара и молнии — Пресвятой Богородице Неопалимой Купине (4 сентября); об избавлении от блудной страсти — преподобному Мартиниану (13 февраля); от винного непотребного пития — Моисею Мурину (28 августа)[63]. Сегодня я расскажу о нём, судьба Моисея должна тронуть сердца недавних язычников, вступивших на путь праведности…»

Преподобный Моисей жил в IV веке в Египте. В молодости он совершил убийство, убежал от своего господина и пристал к шайке разбойников. За суровый нрав и большую физическую силу его выбрали главарём. Несколько лет Моисей пробыл в греховной жизни, убивая и грабя невинных людей, топя свои грехи в вине и разврате. Но великая милость Божия снизошла однажды на его голову: Моисей раскаялся и ушёл в одну из пустынных обителей.

Здесь он долго плакал и просил принять его в число братии. В монастыре Моисей находился в полном послушании у игумена и насельников. Через некоторое время он ушёл в уединённую келию, находившуюся на отшибе.

Как-то на него напали четыре разбойника из его бывшей шайки, но Моисей связал их всех и привёл в монастырь. Разбойники, узнав, что попали к своему бывшему предводителю, к тому же пощадившему их, последовали его примеру — покаялись и стали монахами.

Незадолго до смерти Моисей Мурин сказал братии:

— Я уже много лет ожидаю времени, когда на мне исполнится слово Господа Иисуса Христа, сказавшего: «Всё, приимши нож, ножом погибнут».

Около 400 года на обитель напали тати и убили Моисея, но в глазах господа Бога он стал праведником. За это чтят его верующие и возносят ему свои молитвы.

Ветер усилился. Звезды на небе исчезли совсем, месяц из ясного превратился в как бы подёрнутый изморозью; снег из-под ног начал клубиться и потихоньку заметать следы.

Вскоре серп луны тучи закрыли совсем, и Еруслан с гриднями, которым в лесу пока ветер не мешал, с ужасом отметили, как из поля зрения почти совсем пропали грек и слуга. Виною этого не только стала темнота, наступившая после исчезновения месяца, но и всё более усиливающаяся вьюга. За деревьями было тише, но плохо видать, и тогда дружинники тоже вышли на равнину; ветер здесь уже налетал не порывами, а дул сильно и постоянно. Он пробрался наконец-то и в лес, засвистел меж деревьев, и их верхушки закачались.

— Молись ангелу-хранителю! — прокричал Кевкамен, касаясь губами уха слуги.

Его совсем недавно окрестил грек, и он объяснил ему, что по крещению каждый христианин приобретает своего ангела-хранителя, который сопровождает его до самой могилы.

— Ангел Божий, хранитель мой святый, живот мой соблюди во страсе Христа Бога: ум мой утверди во истинном пути, и к любви горней уязви душу мою, да тобою направляем, получу от Христа Бога велию милость. Святый Ангеле Божий, хранителю мой, моли Бога о мне грешном…

На равнине дружинникам Дира уже и дышать трудно было: снег залеплял им глаза, носы, рты, уши. А грека со слугою точно Ангелы Божии надоумили стать позади лошади и большого ящика, притороченного к седлу, животине же самой предоставить искать дорогу, ибо они с пути сбились.

Вдруг на какой-то миг очистился серп луны, но вослед за этим рванул такой ветер, что засвистело пуще вокруг и, чтобы идти дальше Еруслану и его сотоварищам, нужно клониться в три погибели. Тут уж не до того, чтобы за кем-то наблюдать. Как бы выбраться из круговерти снега… И они снова повернули к лесу, под защиту деревьев.

Лошадь привела Кевкамена и его слугу в овраг, на дне которого они и переждали вьюгу; выбрались потом, и без приключений добрались до молельных пещер…

Так и не удалось в этот раз язычникам выследить место сборища киевских первохристиан.

Не похвалил, разумеется, дружинников Дир за такое слежение, разгневавшись, хотел посадить в тёмную, но Сфандра удержала его.

— Виноваты во всем силы небесные, — вразумила князя жена старшего брата.

— Но мне теперь некогда будет заниматься христианами, по решению Высокого Совета я еду в землю древлян, чтобы смотреть за возведением им жилищ и благоустройством их.

— Что ж… Тогда я сама всё возьму в свои руки… Думаю, мои люди справятся с этим куда лучше… — Княгиня так пристально посмотрела в глаза Диру, что князю стало не по себе.

«Колдунья! Такую плетью не зашибёшь… — подумал архонт. — А ведь всегда тихоней себя держала, примерной матерью девочек, от которых без ума Аскольд. Были бы мальчики — другое дело. Наверное, и тут без чар не обошлось! Пусть теперь творит, что хочет. Я уезжаю».

— Желаю тебе удачи, Дир! И не гневайся… А племя древлян после похода заслужило, чтобы о нём позаботились.

7

Дубыню и мою сестру окрестили в день памяти святых Козьмы и Дамиана и назвали: Дубыню — Козьмой, а Максимиллу — Дамианой, и ближе к весне мы их обвенчали. Ох, как время летит: вот и новый год наступил, уже и великий День Воскресения Господня позади остался…

Козьма оказался на редкость хозяйственным человеком, видно скитания ему так надоели, что он захотел домашнего тепла и покоя. Поэтому я присмотрел в соседнем селе дом, который, правда, нуждался в ремонте, и купил его. Муж сестры, приводя его в порядок, пропадал там и дни, и ночи. Ему помогал Доброслав. А потом, забрав Бука, умчался в Константинополь. Думка язычника, как он мне признался, — уехать к себе на родину, в Крым…

— Почему не в Киев? — спросил я его.

— У меня никого там нет.

— А твои друзья?

— Еруслан, Лагир?… Но у них теперь свои дела и интересы… Поеду домой, а там видно будет… Мне верховного жреца повидать нужно, у него и поживу пока, — и Доброслав смущённо опустил глаза.

«Ясно, молодица влечёт его…» — предположил я и не стал более расспрашивать язычника.

Но уезжая, он заверил меня, что пока нас снова не увидит, никуда из Константинополя не тронется. А по всему видать, нам скоро предстоит далёкое и трудное путешествие…

Между Римом и Константинополем с каждым днём росла и расширялась духовная трещина, наметившаяся с приходом к патриаршей власти Фотия. Если поначалу между ним и папой Николаем I развернулась борьба по поводу некоторых догматов церкви, то теперь она настолько усугубилась, что уже затронула коренные, основополагающие положения христианской веры. К примеру, вопрос трактования Пасхи и Рождества Христова. В отличие от Рима мы рассматриваем Пасху как самый главный праздник, а Рим предполагает считать таковым Рождество, исходя из юдоли земной; праздник Рождества, как бы ни был велик, не может для православных затмить праздник Пасхи, ибо духовное воскресение важнее земного рождения. Фотий не раз говорил в своих проповедях: «Человек должен быть подобен колесу, одной точкой ему надлежит касаться земного, а остальным пребывать в вечности…»

Сие только одно, но очень важное понимание сути христианства, на мой взгляд, сути значимой, не говоря уже о постах, которые должны соблюдаться верующими неукоснительно; а папа римский любил хорошо поесть и попить, подобному правилу сам не следовал и паству свою призывал к этому[64]

Проповеди Николай I творил на латинском языке, насаждая христианство своих убеждений в других странах с помощью легатов[65]. Патриарх Фотий старался не отстать от него.

Земли немецкие были давно «завоёваны» папой, стремился он распространить влияние и на Великоморавию, Паннонию, Болгарию, но интересы его сильно столкнулись здесь с интересами Византии… Мы ждали подобных столкновений… И понимали, как важно славянские народы подвести под византийскую веру, тем более они нуждались в ней, ища опору у нас. Ибо подданные Людовика Немецкого оказывались их злющими врагами. Особенно, Великоморавского княжества, граничащего с немецкими землями. Это должно было вызвать глубокую тревогу у Ростислава Моравского. Вскоре пришлось убедиться, что наши предположения оправдались.

От Фотия прискакал ангелос и передал, что солунских братьев вызывает к себе император. А из послания явствовало: следует явиться ко двору с переводами священных книг с греческого на славянский и с учениками, помогавшими философу и Мефодию в их работе.

Я тепло попрощался с сестрой и мужем её Козьмой, уже пустившими свои корешки в новую землю, не надеясь в душе, что скоро увидимся, и в сопровождении учеников-монахов Горазда, Наума, Климента, Ангелара и Саввы мы покинули монастырь Полихрон и отправились в Константинополь. Без приключений, не считая мелких, вроде опрокидывания возка с книгами при выезде на берег с одного моста через водный поток, не причинивший, к счастью, никакого им вреда, мы благополучно достигли столицы Византии и сразу же были приглашены в патриаршии покои к Фотию. Он внимательно просмотрел Божие писание на славянском языке, в знак благодарности расцеловал братьев и даже учеников их, обойдя вниманием меня… Что ж, верно: работали, не покладая рук, они, я всё больше занимался своими делами, а за посольство в Тефрику уже спасибо сказали… Такова планида моя! Но не подумайте, что ропщу…

Фотий предупредил, что на завтра в Большом императорском дворце назначен приём василевса, на котором будут послы Ростислава Моравского. И в присутствии солунских братьев они скажут то, что ранее говорили ему, патриарху, и Михаилу III.

Приём не отличался особой пышностью, но важными оказались слова посланцев из Великоморавии. Произнёс их высокий статный мораван с густыми светлыми Волосами, спускающимися до плеч, и голубыми глазами.

— Наш великий царь Ростислав-христианин по научению Божию держал совет со своими князьями[66] и всем народом моравским о том, чтобы нас послать к василевсу Михаилу и его святейшеству Фотию с просьбой прислать учителей, и велено передать слово в слово: «Наш народ отвергает язычество и стремится содержать закон христианский… На Мораве и прежде были проповедники новой веры и из Царьграда, и с Запада. Но сейчас крестят народ наш папские легаты… Они совершают богослужение по-латински, а с народом говорят по-немецки. Поэтому славяне не знают, во что их крестят и не понимают христианского учения… Хотели бы, чтобы к нам поехали священники, которые бы веру Христову объяснили нам на нашем языке. Божье писание на родном реченье лучше отзовётся в сердцах людей, нежели на латинском. А другие страны, увидя, пожелают идти за нами…»

Мораван повернулся к Константину и Мефодию.

— Братья солунские, вы наш язык разумеете, идите к нам, в страну нашу, зовём… И воздастся велико от Бога по делам вашим! А князья наши и царь Ростислав дары шлёт и людей для вашей охраны.

Мефодий и Константин дары приняли. Но тут с кафизмы поднялся Михаил III и обратился к философу:

— Знаю, что ты ещё слаб после болезни, но кроме тебя и Мефодия некому исполнить то, о чём просят послы…

— Слаб я, и не совсем здоров, но с радостью понесу просветительство, как всегда носил, и готов за христианскую веру умрети. Как и брат мой! — с блеском в глазах ответствовал Константин.

А в глазах послов моравских появилась радость.

Я стоял и думал: всё Константином забыто, все обиды, наносимые философу после каждого путешествия, да и не мыслил он и жизни иной… Высшее предназначение, удел его — нести людям Крест Господень, просвещать их Христовым учением… И какие тут обиды!

Снова я увидел на приёме во Дворце и Ктесия. Он опять, как позже выяснилось, включён в наше посольство, поплывёт капитаном диеры «Стрела». Кто ему покровительствует, кому он служит?…

Такой вопрос я задал Константину, но он был очень занят предстоящей поездкой, поэтому лишь махнул рукой. Тогда я тоже решил взять с собою «своего» человека… Доброслава… Только надлежит уговорить его поехать. Поедет ли в такую даль? Он да Бук нужны будут нам…

Я стал наводить о Доброславе справки, но в скором времени он и сам объявился: жил в предместье святого Мамы у русских купцов, от них и сведал, что философ с братом в Константинополе, и поспешил к нам. Я ему тогда и предложил сопровождать нас в Великоморавию. Правда, пошёл на маленькую хитрость, сказав, что Константин неважно ещё чувствует себя после болезни…

— В таком случае я обязан поехать…

— А кого взять вместо Дубыни? То есть вместо Козьмы, прости Господи…

— Может, грека Светония из таверны «Сорока двух мучеников»? — предложил Доброслав.

Одноногий Орест, узнав для чего нам понадобился силач-конюх, отпустил его.

* * *

В базилике Санта-Мария Маджоре в Риме, старшей по возрасту храма Софии в Константинополе на целый век, закончилась литургия и верующие стали подходить под благословение папы, ведшего сегодня богослужение.

Николай I, высокий, но с заметным брюшком, выдававшим в нём любителя сытных вечерних трапез, поспешно клал на головы ладонь с растопыренными пухлыми, короткими пальцами, а другую, согнутую в кулак, совал в губы прихожан. Только по орлиному носу да смуглому цвету лица папу можно было причислить к итальянцам, хотя его дородность говорила о том, что он потомок варваров, завоевавших некогда «вечный город». Об этом шептались, но чтобы прекратить подобные измышления, Николай I последовательно проводил в жизнь христианское учение латинистов, сплачивая вокруг себя тех, кто умело мог сочинить устав, составить правило благочиния, начертать поучение, стилизовать для мирских нужд молитву и истолковать нужное место Писания так, чтобы ещё раз подчеркнуть, что наместник Иисуса Христа на земле есть папа римский, и что он — единственный и непогрешимый в делах веры и нравственности. Поэтому его власть выше даже власти Вселенских соборов, для которых источником вероучения всегда оставалась Библия; папа Николай I включал в этот источник и свои постановления и собственные суждения. Таким образом в лице гордого византийского патриарха Фотия он обрёл злейшего врага.

Когда базилика опустела и над городом Семи холмов полился колокольный звон, возвещающий об окончании литургии, Николай I с иерархами церкви проследовал в крещальню, где за мраморными колоннами располагалась комната отдыха папы, служившая и трапезной… Там служки уже зажгли толстые свечи на длинном столе, заставленном серебряной посудой с едой и золотыми кувшинами с разными винами.

Папа любил красное вино, его наместник, архиепископ венецианский, предпочитал светлое рейнское, вкусами других можно было и пренебречь, — выпьют, что подали…

Когда пригубили из золотых кубков и принялись за куропатку в сметанном соусе, в комнату вошёл гонец и протянул Николаю под восковой печатью грамоту. Папа поднял кверху пальцы правой руки, с которых стекал жир, и кивком головы приказал прочитать.

Послание пришло от Игнатия с острова Теребинф, в котором он извещал о просветительской миссии в Великоморавию солунских братьев.

— Ладно бы Константин, но и брат его не усидел на Олимпе, подался в края дальние… Они ещё пожалеют!

Архиепископ слегка улыбнулся, чуть скривив тонкую щёлку рта, который казался безгубым даже тогда, когда его преосвященство вкушал пищу или говорил.

К Константину римские иерархи давно уже относились плохо, зная, чью волю он готов ревностно исполнить — волю Фотия, обуянного гордыней, с каждым днём всё более становившегося их злейшим врагом.

После того, как философ в Крыму отыскал мощи святого Климента, Николай ещё надеялся, что они будут переправлены в Рим (папа заказал для них уже золотую раку), но малую часть останков христианского великомученика Константин оставил в Херсонесе[67], а большую привёз в Византию, и патриарх поместил их в святой Софии и делиться с Римом не намерен… Поэтому философ обречён на смерть. Папе сказали, что в пищу Константину не раз подсыпали отраву, но беду от него отводил Господь.

— Не Господь, а Сатана! — с жаром воскликнул Николай. — Мне известно, что Константин возит с собой какого-то язычника, который пользует его травами и наговорами… Теперь едут в Великоморавию, и этой миссии солунских братьев мы должны помешать! — уже тише продолжил папа. — Она грозит нам многими неприятностями… Проповеди Божьего писания они будут вести на родном для славян языке. Константин и Мефодий изобрели для них азбуку и в монастыре Полихрон перевели с греческого священные книги, которые будут теперь читать тысячи и тысячи славян… А это значит, что слово легатов они отринут, и богатые земли уйдут из-под нашего влияния…

Сейчас папе поддакнул и наместник венецианский. Николаи I повелел готовить послание епископу Зальцбургскому в Германию, образовавшуюся, как Италия и Франция, каких-нибудь восемнадцать лет назад после заключения договора о разделе Великой Франкской империи[68].

8

Митрополит херсонесский Георгий — духовный отец Аристеи — гладил её по голове широкой ладонью, словно маленькую, и говорил слова утешения:

— Дочь моя, такова Божья воля… Ты теперь одна, но не впадай в грех. Воспитывай сына, молись Господу Иисусу нашему, следуй его заповедям. И запомни: тебе, христианке, любить язычника — грех… Великий грех!

— Значит, я вдвойне грешна, отче, ибо любила язычника при живом муже.

— Господь милосерден, дочь моя… Уповай на него! И проси защиты.

После исповеди Аристея вышла из базилики Двенадцати апостолов и тихо побрела по узкой улице Херсонеса. С Понта дул ласковый ветер и перебирал её длинные русые волосы. Аристея и не заметила, как оказалась возле таверны «Небесная синева»…

У входа, ожидая посетителей, сидел карлик и пристально наблюдал за красивой русоволосой молодой женщиной в греческой столе.

«Постой, постой, так это она была тогда в комнате у Доброслава… Да, точно она!» — вспомнил Андромед, и глаза его приветливо залучились.

Женщина подошла к хозяину таверны и спросила:

— Не узнаешь меня? Я — Аристея, Настя, помнишь?…

— Помню.

— И Доброслава?

— Этого человека я буду помнить всегда…

— Не появлялся ли он с тех пор, как отплыл с Константином-философом?

— Нет… Не было его. И вряд ли тебе кто о нём что скажет… Много воды утекло с того времени.

И видя, как печально осунулось лицо женщины, Андромед пожалел её и предложил:

— Может, зайдёшь пообедать? Я прикажу подать в отдельную комнату.

— Нет, нет, — запротестовала Аристея. — Мне надо ехать. Заждался сын… Он теперь в доме один… Ну, конечно, с охраной и слугами. Но отец его, муж мой, убит… А я была на исповеди у митрополита Георгия.

— Христос с тобой, сестра, и всего хорошего.

— Благодарю. Если что услышишь о Доброславе, держи в памяти. Как буду в Херсонесе, я навещу тебя…

— Хорошо. Непременно заходи. Меня зовут Андромед.

— А я знаю… Слышала тогда, как называл Доброслав.

— Вот и дело.

Андромед долго смотрел вослед женщине, пока она не скрылась за поворотом улицы.

Аристея вышла к центральной площади, в глубине которой стоял дом стратига, и решилась зайти к нему. Древлянку удручало её двойственное положение: с одной стороны она — жена тиуна, но с другой — просто его рабыня, ибо документов и записей, что она замужем, не было; дом и всё, что в нём, принадлежит законной супруге, живущей в Константинополе… И тут Аристея вспомнила о завещании, написанном тиуном накануне своей гибели; Аристея, помня о судьбе сына, вынудила мужа это сделать. Кстати, сам он, понимая грозившую ему каждый день опасность, правильно расценил просьбу жены и не усмотрел в ней корыстных целей… В завещании он всю наличность и драгоценности отписал ей. Тиун любил Аристею по-настоящему, и об этом хорошо знало его начальство в Херсонесе. Поэтому древлянке стратиг пошёл навстречу и завещание, в котором говорилось о правах Аристеи, утвердил.

Но от сего на душе Аристеи радостней не сделалось: беспокоило то, о чём сказал ей Андромед…

Никаких о Доброславе известий… Где он?… Что с ним?… Любимый!

Но не только мысли о Доброславе способствовали тому, что стало муторно на сердце Аристеи. Стратиг попросил её рассказать о подробностях гибели тиуна, чтобы потом сверить их с показаниями других.

…Как всегда с десятком солдат муж отправился на подводах на сбор дани с крымчан. Аристея давно знала, как он проходит. Нужно было буквально выколачивать её из совсем обнищавших поселян. И в ход тогда шли не только угрозы, но и применялось оружие. А дома особо непокорных сжигались дотла…

В этот раз тиун взял с собой Фоку и Аристарха. Фока — пьяница, а Аристарх был известен тем, что из всего языка крымских поселян знал только слово: «Многдавай!» и без раздумий мог убить всякого, кто не подчинялся требованиям… Может быть, тиун проявил оплошность, включив в отряд такого кровожадного велита, хотя подобных ему насчитывалось на службе предостаточно… Через него в одном селении и учинилась заваруха, когда Аристарх разможжил голову отцу девушки, а её изнасиловал. Ночью поселяне напали на перепившийся отряд, Фоку и ещё троих убили, а тиуну и Аристарху перерезали горло. Селение это по приказу стратига сожгли, виновных заковали в кандалы и отправили в Херсонес.

Аристея в конце своего рассказа попросила стратига о смягчении им наказания, ссылаясь на буйный нрав и несправедливые действия велитов, вызвав этим у начальника Херсонесской фемы явное неудовольствие…

Древлянка, миновав агору, улицей северной части города вышла к морю. Рядом со стекловарной мастерской, во дворе которой лежали штабелями листы стекла, стояла базилика, построенная ещё в шестом веке и знаменитая яркой росписью снаружи и изнутри фигур и ликов святых мучеников, Богоматери и Иисуса Христа.

Аристея вошла в базилику, преклонила колено на мраморный пол, помолилась, подняла взор и невольно стала рассматривать потолок и стены. Наверху иконописец изобразил трёх пророков — Даниила, Давида и Соломона, ниже Троицу, затем Благовещение, Рождество Христово, Сретение. В багряном коловии справа от царских врат восседал писаный Спас, по другую сторону врат Богородица с белокрылыми ангелами, тёмными красками были написаны сцена Распятия и Жёны Мироносицы у гроба Господня. Зато в радужных тонах художник изобразил Воскресение, Уверение Фомы, молящихся христиан, святых чудотворцев Иоанна Эдесского и Кира Александрийского со святой мученицей Афанасией и её тремя дочерьми: Феоктистой, Феодосией, Евдоксией, День памяти которых отмечается христианами 31 января[69]. Написал живописец искусно и святого Климента с цепями на руках и ногах.

Ковчежец с частью мощей святого Климента после отъезда Константина в Византию был бережно перенесён из церкви святого Созонта в эту базилику. Заходя сюда, Аристея всякий раз вспоминала сопутствовавшего философу в дороге на Хазарию Клуда, с ним Константин и отплыл в столицу Священной империи…

«Помнится, Доброслав говорил о жреце Родославе… Это его дочь он хотел найти. Нашёл ли?… А если нашёл, то забудет меня… Господи, сделай так, чтобы он обо мне помнил. Богородица Дева Мария, смилуйся!» — взывала в молитвах Аристея.

Она вышла из храма и направилась к берегу моря. Остановилась на самом краю: уступами спускалась земля, из расщелин которой то тут, то там полз курчавый вереск. Осторожно, держась за него и перехватываясь рукой, Аристея стала перемещаться к воде. Внизу она разжала ладонь. На ней лежали измочаленные розовые цветы кустарника, безжизненные, как её застывшая душа…

«Молилась новому Богу, нет от него ответа… Может, нужно поклониться старым богам?»

И снова на ум пришёл жрец Родослав… «Вот к кому надо съездить. Доброслав мне рассказывал, как туда можно добраться…»

Море, резвясь, скручивало в барашки мелкие волны, — ветра почти не было, — накатывало их на гладкую, блестевшую на солнце гальку и брызгалось.

Капли текли по лицу древлянки, похожие на слезы. Она стирала их ладонью, и лепестки цветков, уже потемневшие, приклеивались к её щекам…

Загрузка...