В Золотом Роге стоящая «Стрела» нам пригодилась снова: несколькими днями раньше до нападения киевлян на Константинополь она была ошвартована в гавани Юлиана, поэтому оказалась целёхонькой, не разделив судьбу других хеландий, которые русы или сожгли, или потопили.
Освятив наш отъезд в Великоморавию в храме святой Софии, вознеся Иисусу Христу молитву о путешествующих, патриарх и василевс пожелали нам удачи, и мы опять ступили на знакомую палубу диеры.
Как только велиты, сопровождавшие нас в пути, внесли сундук с дарами князю Ростиславу, Ктесий приказал отдать якорь. Концы цепи, перегораживающей Золотой Рог, размотали на барабанах береговых башен и саму её опустили на глубину с тем, чтобы корабли, не задев цепь днищем, прошли…
Следом за нами шли два небольших судна мораван, и как только нос диеры разрезал воды Понта, одно из них обогнало «Стрелу» и взяло на себя роль направляющего…
Бук, как и в прежнее плавание, не отходил от меня, а когда солнце смаривало его, он удобно усаживался на канатной бухте под тентом.
А я спускался в свою каюту, вынимал стило и наносил на пергамент впечатления и размышления. Сие вошло у меня в привычку, думаю, что потомкам небезынтересно будет узнать и об этой миссии солунских братьев к мораванам…
Доброслав, чтобы, как он выразился, «держать в теле силу», теперь уже по своей охоте, а не по необходимости, как ранее, помогал гребцам на вёслах. Заботу о Буке таким образом он снова предоставил мне…
Не устаю восхищаться умом животины! Всё понимает, сказать не может… Полюбился пёс и мораванам — леху[70] Горимиру и его рындам Бивою и Кроку. Глава посольства решил с нами пойти, а на своих судах старшим оставил умудрённого жизненным и ратным опытом Судимысла.
Я сразу нашёл с Горимиром общий язык: как-никак, мы — славяне. Одно у нас речение, схожие нужды… Тем более — сейчас…
Меня интересовала его родина — земли, лежащие к северу от Дуная. Их прошлое и настоящее. И беседуя с лехом, я узнавал много интересного.
Земли эти в основном населяет языческий народ — племена славян: боборяне, силезяне, ополяне, гломачи, дедошане, лужицкие сербы. Они объединены в Великоморавскую державу со столицей, называемой Велеградом и расположенной на реке Мораве, которая берет начало в Карпатах и впадает в Дунай.
Главные идолы у этих племён Перун и Морана — богиня смерти…
Вот их и придётся нам сокрушать. Хотя в Великоморавии есть и христиане. Но крещены они латынянами и вряд ли понимают, кому молятся… Служба-то в храмах идёт на языке, им непонятном…
И сразу, как нити из клубка, стали вытягиваться из памяти те сведения, которые я почерпнул в патриаршей библиотеке, касающиеся прошлого славянских народов. В частности, вспомнились живущие у истоков Моравы черные хорваты, затем — злейшие их враги и славян вообще — авары, которые являлись врагами и Византии… Это они, авары — тюркоязычные племена, невольно «поспособствовали» новому направлению христианского богослужения… Невероятно, но факт! А случилось сие таким образом…
В 558 году, когда Византией правил император Юстиниан I, несметная рать славянских народов под предводительством Завергана, перешла Дунай и подступила к Константинополю. Город не пал только чудом; получив за пленных огромный выкуп, Заверган отошёл к Дунаю. Юстиниан, напуганный нашествием, принял все меры, чтобы подобное не случилось: он начал ссорить между собой славянских вождей, посылая дары и науськивая одного на другого. Когда могущество славян ослабло, василевс натравил на них из дальней Азии аваров. Перейдя Итиль и Танаис, они после жестокой борьбы подчинили себе вначале племена по реке Бугу, а потом часть западных и южных славян.
Когда аварский повелитель, который назывался каганом, отправил послов к черным хорватам в Карпаты с требованием покорности и дани, то князь Добрита ответил: «Ещё не родился на свете и не ходит под солнцем тот человек, который бы мог одолеть нас. Передайте кагану, что своей земли не отдадим в неволю никому, пока есть на свете меч и сила».
Несмотря на гордый отказ, повелитель аваров в ту пору храбрецов оставил в покое. А утвердившись за Дунаем, авары вскоре стали воевать и с византийцами.
В 628 году вместе с персами и славянами они осадили снова Константинополь. Одна часть славян действовала с суши, другая с моря на лодках однодеревках. Как только лодки оказались на виду храма Влахернской Божьей Матери, поднялась буря и потопила все до одной. И на суше славяне потерпели поражение. Каган велел их вождей изловить и казнить. Тогда славяне покинули аваров. Гнев кагана и буря сделали своё дело: аварское войско вынуждено было от столпцы Византии отступить.
Византийцы посчитали, что за них заступилась Влахернская Богородица. С тех пор в память об этом событии и установлена особая служб» и христианских храмах — Акафист, что означает песнопение всю ночь стоя. Во время Всенощной всегда поётся песнь: «Взбранной Воеводе, Победительная»…
Сей аварский поход на Византию оказался последним, так как на Дунае появился князь Само, который сумел объединить западных славян в единый союз и сбросить с себя ненавистное иго тюркоязычных племён. И тогда имя аваров мало-помалу совсем исчезает и заменяется именем хазар, которые отошли к Танаису и Итилю и поселились там, приняв иудейскую веру. Но об этом я уже рассказывал…
Само — это корень славянских имён: Самослай, Самосвят. Он вёл войны и с франками. В 631 году франкское войско во главе с Дагобертом напало на союз Само, но в решающей битве у Вогастисбурга потерпело сокрушительное поражение.
Умер Само, и союз западных славян распался. Но прошло время, уже новый князь Моймир снова сумел создать его и распространил свою власть до истоков Одры и Лабы[71].
— Но тут образовалось государство немецких баронов и рыцарей — Германия… — рассказывал мне, стоя на палубе диеры, Горимир. — Внук франкского императора Карла Людовик Немецкий двинул войска на Моймира и разбил его[72]. Земли по течению Одры и Лабы отошли к германцам, некоторые племена славян попали в зависимость от Людовика… Но наш Ростислав, унаследовавший власть от Моймира, постепенно, в кровавых стычках, освободил родину от немецкого рабства.
Но не дремлет епископ Зальцбургский, он не устаёт посылать священников крестить наш народ. Едут к нам и легаты из Рима, строят базилики; правда, смерды в некоторых местах сжигают их…
Ростислав понимает, если немцы и римляне «охристианят» славян на свой лад и понаставят своих храмов, то это вновь грозит потерей независимости… Понимают сие и Святополк — племянник великого князя, сидящий на престоле в Нитре, и Коцел в Блатногоре. Мы должны и у них с миссией побывать обязательно… Но эти два маленьких правителя стремятся властвовать всяк по-своему, особенно — Святополк[73].
Поэтому Ростислав возлагает большую надежду на солунских братьев, их проповеди христианства на славянском должны объединить всех, стать ближе друг к другу и действовать заедино…
— Благодарю тебя, Горимир, что искренен со мной… — говорил я леху, устремляя свой взор вдаль, где сходилось море и небо. — Рассчитывайте и на мою помощь, всё сделаю, что в моих силах…
Понт Эвксинский тихо плескался под вёслами, а под солнцем отражался тысячами лучиками, так что рябило в глазах, но налетал порывами ветер, бурунил небольшие волны и — лучиков как ни бывало. Понт до сего времени напоминал ручного львёнка, который ласково играет с человеком, но если ему опротивеет, вдруг оскалит пасть.
Но львёнок рос, ответом на надоедливость уже следовал рык, и обнажались клыки… Так и море: чем дальше мы удалялись от берега, тем оно становилось грознее и опаснее.
Пока мы шли на вёслах. Порывы ветра исчезли, он задул ровно и в одну сторону — попутно нам; Ктесий приказал поднять паруса, и гребцы теперь могли отдохнуть. На судах мораван, не сговариваясь, сделали то же самое.
По всему видать команды из моряков у них подобрались отличные, и на нашу — грех жаловаться… Но вот Ктесий… Помнится, когда мы плыли на богословский спор в Хазарию, я тоже заподозрил одного человека — командира велитов Зевксидама. И сказал об этом Константину. Но к моему стыду и на наше общее счастье Зевксидам оказался порядочным человеком и умер, как герой, защищая нас от угроз.
(Заметим в скобках, что Леонтий оставался в неведении относительно измены лохага и по сей день.)
Ветер стал крепчать. В том месте, куда я бросил взгляд во время разговора с Горимиром, появились тёмные полосы, как бы выходящие из воды и продолжающиеся на небе. Затем они исчезли, чтобы вновь образоваться в почти черные взвихрения.
Мы с Горимиром увидели, как на возвышении палубы, где находились капитан и кормчий, сильно забеспокоились. Ктесий приказал нам спуститься в каюты — надвигалась буря.
Она захватывала меня и Константина на море и в прежние путешествия, я и философ переносили качку, которая при ней неизбежно случалась, довольно спокойно, не тревожился и за Мефодия, знал, что в бытность свою военным правителем Славинии, он часто совершал плавания.
На этот раз качка была долгой и изнурительной; чтобы обезопасить себя от ушибов, я привязался верёвкой к деревянному топчану, накрепко прибитому к палубе, то же самое посоветовал сделать и Горимиру; мы с ним вместе располагались в каюте, а его рынды — в соседней…
Когда корабль перестало бросать на волнах, мы освободились от спасительных пут; матросы железными винтами отдраили иллюминаторы, и нашим взорам представилась ужасная картина: по тёмной, ещё бугристой воде плавали обломки мачт, куски корабельной обшивки и палубные доски. Буря разломала на части шедшее позади нас судно — команда на нём не сумела вовремя убрать паруса…
Часть тонувших, правда, удалось поднять на борт нашей диеры и другого корабля мораван, оставшегося, как и мы, в целости…
Погибло на том судне двадцать два человека, и капитан тоже, а может, сам не захотел, чтобы его вытащили из моря, избегнув таким образом упрёков и позора…
Мы были ошарашены происшедшим; каждый из нас, видимо, восприял крушение корабля, как плохое предзнаменование… Но путь надо продолжать, и мы снова двинулись вперёд. И достигли дунайской дельты без происшествий…
Дорогу определили по этой реке и далее, более безопасную, нежели по суше. Да и посольство моравское прибыло в Константинополь по воде: из Велеграда по Мораве, затем Дунаю и Понту Эвксинскому… Предстояло и теперь пройти сие расстояние, только в обратном направлении.
Слава Богу, Понт миновали!
Мы входили в устье Дуная, но нас ещё долго сопровождали морские альбатросы; они могли часами парить на утреннем ветру не махая крыльями. И белобрюхие чайки с резким криком носились над мачтами.
Поразило нас здесь и обилие черноклювых буревестников. В начале дельты они плотно гнездились на островах и земляных валах, образуемых многочисленными протоками и озёрами. Здесь и выводили птенцов.
Горимир, хорошо знающий эти края, пояснил мне:
— Местные жители убивают до четыреста тысяч птенцов буревестников в год… — и узрев на моем лице удивление, добавил: — Из них выжимают жир или «прозрачное масло», как называют это лекарство. Лечат лёгкие…
Подумал: «Надо бы сказать Доброславу, да достать такого «масла» Константину!»
Порхали над самой водой черно-бурые неугомонные качурки. Они словно бегали по воде, окуная то одну, то две лапки и трепеща крыльями. И будут сие проделывать и в бурю, и тихую погоду, ночью и днём.
Заметит качурка креветку, рыбёшку или малого кальмара, тотчас, упёршись лапками в воду, резко замедляет движение и выхватывает клювом добычу. Умение держаться вплотную к воде спасает качурок от гибели в бешеной пляске стихий, которую мы пережили недавно. В ураганный шторм между пенных «гор» лишь трепещут птицы крыльями, и не на гребнях волн, а в «долинах» под ними, в углублениях между валами.
Но «долины» вздымаются вскоре буграми, а качурки, умело маневрируя в этом буйстве, скользят по склону снова в низину, в затишье, в укрытие от ветра, терзающего гребни.
Когда мы вошли в дельту реки, то были оглушены криками птиц, её населяющих. Подобного я ещё никогда не слышал и не видел: на низких деревьях, в зарослях тростников, на пологих и крутых берегах, в норах, проделанных в них, а то и просто на илистой земле, в протоках, на песчаных валах гнездилось, сидело, перелетало с места на место, ходило, ныряло в воду, барахталось, дралось, брызгалось неимоверное количество пернатых, — их было десятки, сотни тысяч — цапель, ибисов, бакланов, колпиц, выпей, бело-розовых фламинго, кряковых уток, чирков, свиязей, пеликанов, гусей, лебедей…
Бук, дотоле ведший себя спокойно, кажется, ошалел, глядя на это крикливое, вышагивающее и летающее племя; задрав морду, стоял он у борта и тихонько поскуливал… А затем, увидев пеликанов, «живым неводом» загоняющих рыбу, заволновался ещё сильнее и, как только упругие щуки и сазаны запрыгали по земле, Бук оперся лапами в бортовой брус и громко залаял. Стало интересно и нам с Горимиром наблюдать, как эти птицы с несуразно большими клювами занимаются рыболовством… Полукольцом пеликанья стая охватывает мелководье и, хлопая крыльями, с шумом и плеском гонит окружённую рыбу к берегу. Полукольцо на подходе к нему смыкают, ряды загонщиков уплотняются, прорваться через их цепь нелегко. Рыба плещет на мели, прыгает, а пеликаны «вычерпывают» её клювами-ковшами. Глотают второпях, в мешки под клювами прячут…
Я читал, что они жили у египтян, как домашние птицы, у индусов тоже, а магометане их считают священными птицами, якобы помогавшими строить Каабу и Мекку. У нас же, христиан, они — олицетворение материнской любви к детям, ибо существует легенда, будто бы самка, если нечем утолить голод птенцов, разрывает себе грудь и кормит их собственным мясом…
Летают пеликаны, как цапли, изогнув шею и втянув голову; размах их крыльев в полете больше шести локтей.
Но, пожалуй, самая красивая птица в дельте Дуная — розовый фламинго: одно загляденье. Я восхитился вслух, а Горимир заметил:
— Знаешь, Леонтий, чем он, когда спит, отличается от цапли, хотя обе птицы спят стоя на одной ноге? Если фламинго спит на левой, то клюв прячет в перья на той же стороне тела, а цапля наоборот, так же, как гуси, утки и лебеди… Цапли здесь коротконогие, прозванные «кваквами», так как громко кричат «квау-квау». Вон смотри, спина и «шапка» на голове у них черные, крылья серые, а низ белёсый. На затылке весной и летом два-четыре белых пера. Это их брачные украшения…
А по ночам я слышал, как гулко и басовито дудит болотная «корова»: «Утрум-м-ду-ду-у-у…» Это выпь. Самец таким «мычанием» приглашает на свидание свою подругу.
Доносилось до меня с берега и рычание зверей диких. Глядел я на звёздное небо и думал о всемогуществе Господа Бога, сотворившего Вселенную и нашу землю, не позабыв населить её наряду с людьми животными и разными тварями, ползающими, ходящими и летающими… Иначе, как бы без них жить человеку?!
Говорится в Книге Бытия: «И сказал Бог: «Сотворим человека по образу Нашему и по подобию Нашему, и да владычествуют они над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над зверями, и над скотом, и над всею землёю, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле». И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их. И благословил их Бог, и сказал им Бог: «Плодитесь и размножайтесь…» …И был вечер, и было утро: день шестой».
Мы плывём уже восемь ночей и девятый день. Только что наступивший. Сулинским гирлом против течения вышли к широкому, неразветвленному руслу Дуная. Потеют, трудятся изо всех сил гребцы, особенно тяжело им приходится там, где гирло сужалось до шестисот-восьмисот локтей и когда убыстрялся бег реки. Зато без устали гулял кнут надсмотрщиков по спинам невольников, — бедные… Ведь сотворил Бог и их, рабов, сотворил и господ… Что же так?.. Значит, нужно?.. Я уже не говорю на подобную тему с философом… Если завести разговор ещё раз об этом, то знаю, Константин только посмотрит с печалью и укоризной… И всё!
А коль есть неравенство, существуют богатые и бедные; но в данном случае сказано, что легче верблюду пролезть через игольное ушко, нежели богатому попасть в рай…
«Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут; но собирайте себе сокровище на небе, где ни моль, ни ржа ни истребляют и где воры ни подкапывают и не крадут; ибо, где сокровище наше, там будет и сердце наше», — писал евангелист Матфей.
Таким образом, богатый человек своим неправильным отношением к богатству, его обожествлением, а также презрением к бедности собирает камни на свою голову.
Следовательно, кто угнетает себе подобного, тоже думает, что его голова из железа. И камни не смогут расколоть её… Не от Бога сие: господа и рабы, богатые и бедные… Некоторые люди вопреки воле Божией себя обогатили и возвеличили, они же будут расплачиваться… Горе вам, господа и богатые! Ибо вы уже получили своё утешение…
Такие мысли с раннего утра посетили меня. Зато выводы моих рассуждений успокоили, Господи, прости и помилуй! Вот она, единственная…
Если сейчас птицей взметнуться, обогнать судно мораван, всё также идущее впереди греческой диеры, пролететь далее насколько сотен римских миль или славянских поприщ[74], а потом перемахнуть горы, которые высокой грядой встают по обеим берегам реки, и там, где приток Инн впадает в Дунай свернуть на юг до реки Зальцах, то окажешься в немецком городе Зальцбурге.
Под высокими сводами базилики святой Магдалины в это утро тоже звучали слова неиссякаемой молитвы «Спаси и помилуй!» Служил заутреню епископ Зальцбургский, накануне получивший секретное послание от римского папы.
Крест, спускавшийся на золотой цепи с шеи епископа, не висел, а лежал на его животе, плотно придавив ткань епитрахили[75], а высокая митра[76], туго стягивающая кожу на лбу, ещё пуще подчёркивала круглые, выдающиеся в стороны щеки… Наоборот, стоящий рядом викарий представлял из себя измождённого аскета, высокого, с зорким орлиным взглядом.
Епископ шепнул ему, чтобы он докончил за него акафисты, и, произнеся по-латински слова из Псалма: «Кто есть сей Царь славы? — Господь силен в брани, той есть Царь славы», сошёл с амвона и удалился в южный притвор базилики, где располагалась комната отдыха для высших чинов церкви.
Как и римский папа, епископ Зальцбургский любил сам проводить службы, хотя это и не входило в его повседневные обязанности.
Он сел в удобное, по его ширине кресло, с наслаждением вытянул ноги и закрыл глаза.
«Ну что ж, сие щекотливое дело я поручу своему помощнику викарию Ганнону. — В голове епископа возник образ философа. — Они и похожи внешне — оба худые, с горящими глазами. Я встречал философа в Константинополе, у патриарха, куда ездил прошлым летом по делам церкви…
Папа пишет в хартии, что и его брат не усидел в монастыре, едет с ним, едут и ученики его… Слышал я о Мефодии: раньше он правил Славинией, расположенной, можно сказать, по соседству с владениями Людовика. Значит, судьба — сложить солунским братьям здесь головы!» — со злостью подумал епископ, и лицо его передёрнулось от охватившей злобы, — кто бы мог такое ожидать от дородного, благодушного на вид папского наместника в Германии?!
Надо сказать, легаты и епископы Рима отличались от византийских священников крайними проявлениями в защите своих догм и убеждений, своего латинизма, резко неприяли чужое, им не свойственное, и охотно шли при этом на подкупы и убийства, не задумываясь о грехе, считая себя во всем правыми, что привело в дальнейшем, когда католицизм оформился в самостоятельное направление христианства, к кровавым крестовым походам.
Епископ оперся руками о подлокотники кресла и, несмотря на тучность и возраст — пятьдесят семь лет, быстрыми шагами подошёл к окну, состоящему из мелких разноцветных кусочков стекла, и распахнул его. В комнату с альпийских гор пахнул свежий ветерок и с пристани донёсся шум, так как базилика святой Магдалины стояла у самой реки. Рядом начинался мост, лежащий на прочных каменных быках, соединяющий две половины города и построенный ещё древними римлянами в пору их завоевания.
А вообще-то Зальцбург, окружённый с береговых сторон крепостными стенами и валами, выросший на месте римской колонии Ювавум, — молодой город, ему нет и века… Улицы его узкие, выложены гладким крупным булыжником. За тем концом моста, за Зальцахом, от римлян сохранилась просторная площадь и часть мраморных плит; к ней выходит фасадом дворец епископа, где располагались и его покои…
Дождавшись окончания заутрени, вместе с викарием епископ на коляске, запряжённой тремя лошадьми, был доставлен сюда. После трапезы прошли в просторную залу и сели у каминного огня.
— Ганнон, с крестом ты хорошо доселе управлялся, приводя язычников к вере. Теперь я и папа Николай вручаем тебе меч Господень, которым покараешь врагов наших. Ты знаешь, о каких врагах я говорю…
Викарий в знак понимания склонил набок голову.
— Даже клочок земли, попавший под наше влияние, не должен быть никому отдан… Ты слышишь меня, Ганнон?! — возвысил голос епископ. — Никому! Ибо там, где ступила нога папского легата, уже витает дух римской церкви… Так было ещё со времён основания в Риме святым Петром епископства, так и будет, потому что римский папа является преемником этого апостола… Помни всегда о Константиновом даре[77]… Знай, что нет власти выше, чем власть духовная. И ты видишь, как склоняют перед ней головы такие великие правители, как король Людовик, болгарский царь Борис… Настанет день, когда мы и князя Великоморавского призовём к порядку. Видишь, сейчас он качнулся к византийскому патриарху, и тот послал своих просветителей к моравским славянам, чтобы вести проповеди на их родном языке. Сие опасно для нас… И ты всячески должен препятствовать этому… Выделяю тебе христолюбивое воинство и действуй.
— Благодарю, ваше преосвященство, за доверие, — и Ганнон поймал для поцелуя пухлую руку епископа.
Старейшина Новгородский Гостомысл умирал: вытянувшись во вес рост на деревянном, застланном гусиной периной топчане, стоящем посреди горницы, чувствовал, как из тела капля за каплей вытекала сила, некогда необузданная.
Сын Буривоя, потомка Владимира Древнего в девятом колене, одного из трёх сыновей первоправителя Северной Руси Славена, «сей Гостомысл бе муж елико храбр, толико мудр, всем соседом своим страшный, а людем любим, расправы ради правосудна. Сего ради все окольни чтяху его и дары и дани даюсче, купуя мир от него. Многи же князи от далёких стран прихожаху морем и землёю послушать мудрости, и видите суд его, и просити совета и учения его, яко тем прославися всюду».
А сейчас ничего не болело, а слабость охватывала с каждым мигом старейшину. Через окна, когда солнце поднималось выше квадратной головы с угрюмым лицом Перуна, возвышающегося на берегу Ильмень-озера, лились на жёлтый, ещё пахнущий лесной смолой пол, косые потоки света. Под козырьком крутой крыши Гостомысл увидел белого голубя… Что предвещает его прилёт? Какую беду?..
Старейшина в этой жизни уже давно не ждал после гибели сыновей никакой радости, но вот — поди ж ты! — на смертном одре повезло: с острова Руген, что мощным буй-туром осел в Варяжском море[78], приезжает с внуком Рюриком дочь Умила.
Мужа её, западнославянского князя Годолюба[79], повесил Готфрид-датский, выбившийся в короли из ярлов[80], которому Рюрик отомстил…
Варяги — ненасытные волки, рвущие на куски западные и северные земли славян, и решение новгородского вече призвать заместо умирающего Гостомысла его внука — как раз кстати, ибо делает последнего могущественным мужем на всем пространстве протяжения рек Оредеж и Волхов.
Деду — радоваться бы! Да, чувство радости сладко проникает в его сердце, но тут же омрачается при воспоминании о четырёх своих сыновьях, которые один за другим погибли в битвах.
«Был бы жив старший — Мирослав, богатырь, белокурый красавец, настоящий северный рус-славянин… Вот кому бы я власть передал! Но годились бы в новгородские старейшины и его братья. Великий Перун, скажи, за что наказуешь, не сохранив живым ни одного из сыновей моих?! Я ль тебе, бог, мало приносил жертв?! Хотя благодарю за то, что имею внука от средней дочери, которую люблю больше жизни, и за то, что сон вещий послал мне[81]… Благодарю и вече, что пошло навстречу пожеланию моему и волхвов — посадить властвовать в Новгороде Рюрика. А ведь и Умилу сватали за ярла, но выбрал я для неё князя с острова Руген. А если бы вышла замуж за викинга, то, как и две другие мои дочери, забыла бы о Новгороде… Так почему-то водится!»
Успокоившись, Гостомысл вспомнил свадьбу Умилы, как сам с дружиной пировал на острове, потом с князем Годолюбом весело ездил по Ругену…
Он — большой, этот Руген или Руян. Меловые высокие скалы, окружающие его со всех сторон, смело глядят в море, настороженно встречая корабли купцов, а то и пиратов… Случалось, что и пограбят богатых прибрежных поселян, но все знали, удаётся сие редко, ибо, как правило, получали достойный отпор. Но зато в многочисленных бухточках острова, глубоких и укромных заливах, где гигантские черепахи и жирные нерпы, удобно прятаться викингам и варягам. А далее, по всему острову, растут буковые леса, переходящие в светлые песчаные дюны и зелёные луга. Много пресных озёр и минеральных источников, возле которых зимуют тысячи лебедей.
«Боже, но всё в этом мире имеет конец… Умираю…» — Гостомысл хотел приподняться, но сил не хватило даже кликнуть слуг упал головой на меховую подкладку.
Голубь перестал трепыхаться, улетел. И чуть не заплакал старейшина от своей беспомощности. И кто?! Он! Русский каган!.. В Новгороде Гостомысл просто старейшина, а русским каганом его именуют в Германии и Арабском халифате[82]…
Всё ещё чуткое ухо Гостомысла уловило удары кожаного била, доносившиеся с самой высокой башни детинца. Никита, сын убиенного уграми древлянина Светлана со товарищами — купцами из Киева, стоя внизу, видит, как попеременно взмахивая деревянными кувалдами на длинных рукоятках, бирючи бьют по телячьей коже, натянутой на огромную бочку, созывая народ.
Со всех концов города, выложенных брёвнами и дёрном, собираются жители у моста через Волхов, откуда тоже взирает Перун, но ростом пониже, чем на берегу Ильмень-озера, степенно шагают боляре со дворовыми, мальчишки дурачатся. Хотя сегодня всего лишь встреча островного княжича и его матери, но на всякий случай у мужиков под полотняными рубахами спрятаны короткий кол или колун, у кого и свинчатка на плетёной змейкой верёвке. На вече, когда горланят, доказывая всяк своё, чтоб утихомирить «противника», извлекают потайное оружие на свет, трахают им по головам и кровянят морды, доходят и до смертоубийства…
Никита и его дружки, уже побывавшие один раз на новгородском вече, удивлялись такому способу доказательств. В Киеве отродясь сие не бывало…
Но то — Южная Русь, Киевская. Там и порядки свои. В некоторых случаях построже будут, нежели у словен ильменских… Редко, но бывает, что в жертву языческим богам даже живых людей отдают…
Зато здесь больше чтут светлых духов лесных, озёрных, речных. И духов поля… Равнинных земель, где пахать можно, ибо много болот, а мало пажитей…
Никита уже сам кое-что узнал о тутошней жизни, но многое ему поведал Горыня, что в один из приездов с купцами взял отсюда в жены словенку, которую когда-то зверь Чернодлав, бывший древлянский жрец, нашедший свою ужасную смерть в Саркеле, хотел принести в жертву… Да не дали воеводы древлянские Ратибор и Умнай этого сделать.
Шёл и шёл народ, собирался возле идола.
Никита с Горыней держались поближе к берегу, чтобы — случись заварушка — бухнуться в воду и уплыть. Да и мост находился неподалёку, — видно будет хорошо, как поедут гости к Гостомыслу в новый дом крепкого северного дуба, сработанный по заказу старейшины как раз к приезду внука и дочери.
Дом срубили высокий, просторный, с вместительными медушами, пятью клетями, одринами, хоромами, высоким сенником и повалушами[83].
Как ни чувствовал себя плохо старейшина, но велел, чтобы одели его и вывели на внешнюю пристройку на горнем этаже. Две молодицы держали Гостомысла под руки… Возле сенного крыльца, внизу под ним, ожидая родню стоял брат старейшины, седой как лунь, с многочисленным семейством и сестра с дочерьми, — мужа своего она потеряла три года назад. А погиб зазря: варяги напали ночью на привале, — караульных ловко, без звука прирезали, а потом и остальных…
— Парус! Парус! — закричали рядом, и Никита увидел, как рассекая спокойные воды Волхова вынырнула из-за поворота реки крутобокая лодья, шедшая под ветром. На палубе, опершись о меч, находился молодой княжич, а рядом с ним в длинных белых полотняных одеждах с покрытой по- вдовьи головой его мать Умила, которую новгородцы постарше помнили совсем ещё маленькой озорной девчонкой…
Она стала пристально всматриваться в толпу, ища глазами отца, дядю и тётку, но не могла отыскать, повернулась к сыну и что-то сказала ему, видно, забеспокоилась… Хотя её оповестили о плохом самочувствии Гостомысла, а дядя и тётка не вышли встречать — остались возле больного…
На лодье убрали паруса, гребцы взмахнули вёслами и причалили аккурат около моста… Сбросили сходни.
Рюрик, поддерживая за локоть мать, помог ей сойти на берег.
— Слава! Слава! — раздалось вокруг, и в воздух взлетели блинчатые новгородские колпаки, которые носило на головах всё мужское население…
Новгородцы ждали с нетерпением приезда Рюрика и Умилы, рады им и вот теперь неистово выражали свои чувства.
Умиле и её сыну подали коней, они сели на них и поскакали к дому Гостомысла.
Как только Умила и Рюрик поравнялись с Никитой, он пристально взглянул в лицо будущего новгородского старейшины, чтобы лучше его запомнить. Будто открылось ему на миг грядущее[84]…
Рюрик выглядел старше своих двадцати лет. Белокурые волосы, как у деда (купцы киевские неделю назад являлись перед очи Гостомысла, когда ему было лучше), прямо спускались на плечи, скулы вразлёт и прямой нос, как у славян с берегов Варяжского моря, глаза цвета… Вот глаза-то Никита не рассмотрел, кажется, тёмные… Лоб у княжича высокий, открытый, шея короткая, мощная, с которой свисала золотая тяжёлая цепь. Мускулистые руки, покатые сильные плечи и узкая талия выдавали в нём неутомимого ловкого бойца. Чувствовалось, что мать гордилась сыном; приветствуя собравшихся взмахом руки, она нет-нет да и взглядывала любовно на Рюрика.
Резвые кони вынеслись на подворье к Гостомыслу, ворота за ними закрылись, дружинники старейшины выкатили народу беременные, вёдер на тридцать, бочки с крепким мёдом, не пожалели даже напитки лучшего вкуса — с соком из зрелых прошлогодних вишен, — пей, гуляй, братва, веселись!
Никита с Горыней и их друзья-купцы потихоньку выбрались из людского скопища: ведали, чем завершается эта хмельная кутерьма… И здесь, в Новгороде, и дома, в Киеве…
По дороге к Людину концу, на котором располагались купцы иногородние и иноземные, завели разговор о торговых делах.
— Говорил Ратибору не брать столько сотового меду… У новгородцев своего невпроворот! — сказал Горыня.
— Верно. А воловьи кожи идут за милую душу.
— Я быков тут мало видал. И в те разы, когда приезжал сюда.
— Гостомысл, помнишь, баял, что сотовым мёдом торговать с водью[85] выгодно… Может, махнуть с купцами новгородскими? — предложил Горыня.
— Дело, — согласился Никита. — Только разрешат ли нам?.. Теперь надобно внука старейшины просить, сам-то, сказывают, при смерти.
— Жалко старейшину… Разумный муж, — заключил Горыня.
— Как-то Рюрик Новгородом будет править? — спросил участливо Никита.
— Не переживай, управится, — засмеялся его ДРУГ.
— Вот что, идём к Селяну, — вдруг предложил Никита.
Селян, Полянский купец, ходивший в Византию кормчим на судне Аскольда, жил сейчас при кораблях, стоящих на приколе у берега Ильмень-озера. Его Аскольд и Вышата, снаряжая торговых людей в земли словен ильменских, поставили начальным над ними и выделили два корабля. Решили так: на одном пойдут древлянские купцы, на другом — Полянские.
А по уговору с Ратибором и Умнаем Никита и Горыня должны будут возвернуться сразу на Припять, где к тому времени уже зачнут рубить дома на пожарище… Велено им: после продажи сотового мёда, шкур и воловьих кож привезти топоры, молотки, пилы, гвозди.
По малой хворости Селян не пошёл на встречу Рюрика и Умилы: отлёживался на палубе, подставив солнышку лицо и закрыв глаза.
Никита и Горыня удивились, увидев товарища в безмятежном настрое: дел куча, торги идут из рук вон плохо… И сказали об этом Селяну. А тот, улыбнувшись ответил:
— Ничего, всё поправим… Бывало и хуже. Вот, скажем, когда возили мы продавать воск в Александрию… Нам тогда хазарские купцы перебежали дорогу, а мы развернулись да и в земли агарянские махнули…
— Вот и нам нужно теперь развернуться… — сказал Горыня. — Селян, новгородцы едут на озеро Нево, может, и мы с ними? Продадим мёд, купим меха, а тут, у варяжских торговых людишек, обменяем на необходимые нам из железа предметы.
— Ну, это вам, древлянам, нужны, топоры, пилы да молотки. А нам надо везти женские украшения. Таков заказ.
— Хороший заказ, — засмеялся Никита.
— Видели княжича?.. Рассказывайте — каков он?
— Молодой, но степенный… Глаза вроде тёмные, взгляд суровый… — начал Никита.
— Мне показался гордецом. Когда подали коней, первым в седло запрыгнул, мать опосля села…
— Смотри — углядел! — восхитился Никита на замечание Горыни. — Хотя, на сходнях с корабля Умилу за локоть поддерживал.
— А как же?! — удивился Горыня. — Значит, и себя оберегал. Иначе — в воду бы полетели… Сходни-то наддают под ноги!
— Я и не подумал об этом… — искренне признался Никита. — А Умила, не скрывая, любуется сыном.
— Нам нужно с ним встретиться, — сказал Селян. — И поздравить его от имени князей Аскольда и Дира.
— Дело. Тогда и поговорим о нуждах купеческих…
Встретиться с новым старейшиной пришлось только через неделю, после скорбного погребения Гостомысла. Когда его сжигали в жертвенной лодье, в Новгород народу набралось тьма, — люди приехали и с дальних подолов и селений, и даже с самой Ладоги…
Старейшина, умирая, распорядился лишь любимого коня упокоить и положить рядом, а из слуг и жён никого не трогать, даже если кто и пожелает уйти с ним в царство вечного лета…
Погребальное пламя вздымалось на берегу Ильмень-озера, казалось, до небес, навзрыд плакали новгородские женщины и дети, и сурово уставили свои очи в землю мужи… Многие думали: «А будет ли новый старейшина хоть чуточку похож на прежнего?..»
Время показало: силой и хваткой Рюрик не токмо походил на деда, но и во многом превзошёл его, а вот чуткостью к простым людям, которой обладал Гостомысл, был обделён… Таковыми на Руси являлись почти все Рюриковичи…
Когда представилась возможность Селяну самому увидеть воочию нового новгородского старейшину и составить о нём собственное мнение, то оно мало чем отличалось от мнения его друзей-сотоварищей. В первую очередь глава киевских купцов отметил в характере Рюрика неуёмное любопытство. Задавая следовавшие один за другим вопросы, он напоминал коршуна, низвергнувшегося из-за облаков, чтобы истерзать жертву… «Каким путём киевляне прибыли сюда? Какие племена живут на Днепре? Ладят ли они между собой? Велик ли народ — хазары… Много ли дани берут? И какую?..»
Узнав о победе киевлян, ходивших на Византию, приподнялся с места, глаза его, вдруг ударившиеся в голубизну, расширились…
А наслышавшись о богатстве ромеев, о дворцах их, пол которых выложен белым мрамором, а крыши — золотом, и о тамошнем солнце, которое светит почти круглый год, воскликнул:
— Мы же живём, как жуки!.. В лесу и болоте… И по многу времени жалует нас Замерзла…
— Жалует она и нас. Но менее того… Мы к ромеям поближе… И к синему Понту.
— Вы бы поглядели на Варяжское море! Даже летом волны его пребывают в тёмном цвете. Такие же, как в озере Нево. Вы проситесь туда — я дозволяю. Поторгуетесь с водью… — Отвернулся к окну, затянутому бычьим пузырём. — Надо будет к вам в Киев съездить, сам успею ли, не знаю…
— Милости просим! Аскольд и Дир правителю Руси Северной рады будут.
— Рады?.. — переспросил Рюрик. — Сие хорошо… А пока — до свидания, други мои, — и молодой новгородский старейшина проводил гостей до порога.
Селян, Никита и Горыня понимали, что все свои торговые дела им надлежало завершить на осень, когда под воздействием затяжных дождей вспухают реки Двина и Днепр, особенно в своих верховьях, находящихся в земле кривичей и делающихся на время судоходными, тогда самый трудный и длинный волок между ними становится короче…
Первый волок[86] от Ловати, впадающей в Ильмень-озеро, до Двины никогда никого не заботил: ни варягов, ещё издревле ездивших к грекам, ни киевлян, едущих в Новгород и даже к берегам Лютого океана, к юграм, — волок этот шириной всего-то чуть поболе десяти поприщ.
— К озеру Нево отплываем завтра… Велите грузить бочки с мёдом, — распорядился Селян, вернувшись со встречи с Рюриком.
— А в которых мёд затвердел? — спросил Никита.
— Продадим и такой, возьмут. На хмельной напиток. Водь его почём зря трескает…
— Неужели получше, чем мы?!
Да ещё ка-а-ак! — протянул бывший походный княжеский кормчий. Вспомнил, как за пьянку стражникам кат рубил головы, рассказал: — Когда вы погорели и из Припяти к нам плыли, и лодки ваши уж к Киеву подходили, дружинники Дира, нёсшие караульную службу, упились и не дали сигнал дымом… Аскольд на Высоком Совете настоял на том, чтобы им головы топором снести. Сурово, конечно… Но потом дружинника Кузьму помиловали, которому печенежская дева успела плат на голову накинуть, а апосля тех, кого надлежало за ним казнить… Тогда Кузьма вынужден был взять деву — полюбовницу Дира — в жены… Как обычай велит.
— Слышали сие… Она же мужа свово стрелой и порешила в Саркеле. Её живую в болото закопали и осиновый кол в грудь вбили… На наших глазах, — добавил Никита.
— Да, братья, чудные дела деятся на этой земле! — с удивлением и каким-то сожалением заключил Горыня.
И через два дня киевляне вместе с новгородским купеческим караваном прибыли на западный берег озера Нево, где жило угро-финнское племя водь, которое только охотилось и ловило рыбу; земледелием оно не занималось, пчелиных пасек не держало, собирало лишь дикий мёд, — но много его в дуплах не насобираешь… Поэтому новгородцы привезли людям этого племени зерно, а киевляне продукт, необходимый для приготовления хмельного напитка.
Обычай торговать у води — «немой»: на берегу раскладывают они меха, а сами уходят, оставляя на них «заметки», — к примеру, за десять шкурок куниц — бочку мёда или мешок зерна.
Если кому мена кажется сходной, тот забирает разложенный товар, а свой кладёт… А кому цена покажется не подходящей, проставляет на «заметках» свою, пока в ней не сойдутся…
У води существует закон, продиктованный их шаманами-колдунами: не встречаться лицом к лицу с иноземными купцами, чтобы ненароком не подвергнуться сглазу. Боги у води — не языческие идолы, а вытесанные из камня лесные животные. Им и поклоняются…
Киевляне очень довольны остались меной; несколько лучших шкурок отобрали в подарок Рюрику. На остальные приобрели, что хотели: Селян — женские украшения, Никита и Горыня — плотницкие инструменты и гвозди.
Викарий Ганнон, сидя на носу гребного судна, идущего по реке, наслаждался ранними лучами солнца, подставив навстречу им своё лицо и, как сытый кот, блаженно жмурил глаза. Открыл их пошире и медленно обвёл взглядом окрестности.
«Иисусе! Хвала Господу нашему, что поселил меня, раба Твоего в таком чудном месте… Каков утренний воздух с альпийских лугов! А как серебрятся водные потоки, низвергаясь с каменных уступов гор!.. И как успокаивающе плещется под вёслами вода родного Зальцаха!..»
Ганнон все годы прожил в Зальцбурге, не считая детских лет, что провёл в пригороде, в семье отца, немецкого священника. Затем его отдали в городскую духовную школу… Учился прилежно, раболепствовал перед святыми отцами, прошло время — сделался викарием…
Будучи помощником епископа много ездил по нуждам церкви, и теперь ему было с чем сравнивать окружающий сейчас ландшафт. Побывал он и в Риме, и в Константинополе, у мадьяр и у моравских славян-язычников, подводя их под свою веру… Но лучших мест не нашёл…
Да, собственно, и не искал их, потому что кровное дело его здесь, которому он служит верой и правдой… «Хотя что считать правдой? — задал наедине с собой смелый вопрос Ганнон. — Ведь такая же правда есть и у Константина-философа, и его брата… А я еду мешать им, а по возможности и расправится с ними… Прости Господи и помилуй нас, грешных… Веление папы, апостольского преемника, — закон. И каждый истинный христианин должен следовать ему беспрекословно, ибо нет святее, чем римская церковь».
В послании к епископу Зальцбургскому папа писал, что над кораблём византийцев командует капитан, родственник бывшего патриарха Игнатия, ненавидевшего Фотия, а следовательно Константина и Мефодия. Нужно использовать сие обстоятельство…
Ганнону уже было известно: буря уничтожила одно судно мораван, осталось два — византийское и другое — служащее для охраны. Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы эти два корабля свернули в Мораву, протекающую по земле великого князя Ростислава… Там их уже не достать.
«Вся надежда на капитана… Как там его имя? Ктесий… Да, так!» — думал викарий.
Он позвал священника Иоганна, уже в годах человека, но телом ещё сильного, а умом — хитрого и изворотливого…
— Бери с собой двух крепких бойцов и найди способ встретиться с капитаном судна византийцев, который станет действовать, как нужно нам… И надлежит сделать так, чтобы это судно и моравское застряли в водах Дуная… А тут подоспеем и мы…
— Вас понял, святой отец… Благословите!
— Благословляю! — Ганнон поднялся, перекрестил Иоганна, потом грудь свою и опустился в каюту.
Иоганн тоже последовал за ним, но затем свернул к себе, переоделся в доспехи, вооружился мечом, луком со стрелами, щитом, скармасаксом[87], - теперь он уже не «святой отец», а смелый и беспощадный воин, готовый победить, а если надо и умереть за веру Христову и папу римского…
Но если для святого отца позволительны какие- то колебания, даже слабости, то для солдата они просто недопустимы.
Таких же решительных двух человек Иоганн взял себе в боевые товарищи: одного звали Вульфардом, другого — Хлодвигом.
Ещё некоторое время гребное судно продолжало плыть по реке. Когда на высоком берегу завиднелась сельская кирха, оно свернуло ближе к берегу и ошвартовалось напротив неё. На землю сошли викарий, Иоганн, Вульфард и Хлодвиг.
У настоятеля кирхи Ганнон потребовал трёх лошадей под сёдлами. Здесь он распрощался, поблагодарил сельского священника, сделавшего добро во имя Господа Иисуса Христа и Его матери Девы Марии, и спустился к реке.
Иоганн с боевыми товарищами пустили вскачь лошадей: посуху, спрямляя путь, они через горы должны будут выехать к озеру Нёйлидлер-Зее, северным берегом обогнуть его и достичь Дуная возле отрогов Западных Карпат, в месте слияния его с Моравой. И там Иоганну надлежит встретиться с Ктесием…
Лёгкость, с которой расстался сельский священник с тремя лошадьми со сбруей, стоившими и без неё немалых денег, пусть не удивляет читателя, — таковы были германские законы и нравы тех лет, не отличающиеся мягкостью от законов и нравов императора Карла Великого, наоборот, скорее — ужесточившиеся…
Они касались не только подданных Людовика Немецкого, но и поселенцев тех областей, над которыми распространялась власть епископов, всячески старающихся проводить свою независимую от короля политику, так же, как и феодалы, живущие в неприступных замках.
Подобное творилось не только в Германии, но и во Франции и Италии после распада Франкской империи. Вот «образчик» неповиновения да и явного вызова королю Франции в письме одного графа:
«Удивляешь ты меня очень, государь мой, как столь поспешно, не разобрав дела, присудил ты меня недостойным феода твоего. Ведь родовитость у меня есть. Если дело касается исполнения службы, то хорошо тебе ведомо, что пока я был у тебя в милости, служил тебе и при дворе, и в войске, и на чужбине. Если же потом, когда ты данный мне феод решил отобрать, я, обороняя себя и свой феод, нанёс тебе какие-либо обиды, то ведь совершил я это, раздражённый несправедливостью и вынужденный необходимостью. Ибо как же я могу оставить и не оборонять своего феода? Бога и душу свою ставлю в свидетели, что лучше предпочту умереть на своём феоде, нежели жить без феода».
Зато внутри самих поместий, принадлежащих феодалам или духовенству, неподчинение каралось жестоко. Хорошо вооружённые, укрытые стенами замков и монастырей графы, бароны, рыцари и отцы римской Церкви заставляли смердов работать на себя от зари до зари, в то же время относясь к ним с большим презрением.
«Лучше всего, когда крестьянин плачет; худо, когда он радуется…» — говорили они. Распевались рыцарями и такие песни:
Любо видеть мне народ
Голодающим, раздетым,
Страждующим, необогретым!..
Чтоб крестьяне не жирели,
Чтоб лишения терпели, —
Надобно из года в год,
Век держать их в чёрном теле…
При переводе с немецкого русский переводчик зарифмовал стихи, — это не авторская придумка: песня подлинная, как и письмо графа…
Поэтому для епископов и его приближенных мелкий сельский священник являлся таким же рабом, как и смерд… А смерд, в свою очередь — рабом того же мелкого священника.
Хлодвиг, поджарый, чуть раскосый, с низким лбом ломового бойца, восседал на вороном жеребце, который бежал рядом с лошадью серой масти Вульфарда, высокого, широкоплечего, ушастого, с рыжими усами; они, несмотря на свою пышность, не прикрывали ряд верхних зубов, когда их обладатель смеялся. А смеялся он часто, даже без всякого, казалось, повода…
Иоганн, чернобровый, с карими глазами, крутым подбородком, среднего роста, но имеющий большую силу, ехал на коне мышастого цвета впереди своих сотоварищей, как и положено старшему. Он и Вульфард были саксами. А Хлодвиг — исконный житель Альп, чем он и гордился… Поэтому вид у него оставался всегда преувеличенно важным…
Всего каких-то шестьдесят шесть лет назад, в 796 году, дед Хлодвига в составе войска великого Карла и двух его сыновей побывал в Саксонии. Там они обошли все мятежные селения, сожгли их и опустошили, взяли добычу в неисчислимом количестве, привели оттуда пленных мужчин, женщин и детей и расселили их по берегу Зальцаха.
Иоганн и Вульфард и являлись их потомками.
Святой отец Иоганн, как и Ганнон, учился в духовном училище, где преподавали историю. И он хорошо знал причину иеремиады[88] своих предков и прошлое франков и германцев. Поэтому, заметив напыщенность Хлодвига, он стал его подначивать. Выбрав момент, обернувшись, улыбаясь спросил его:
— Не приходился ли тебе родственником король Хлодвиг?
— Э-э, куда хватил, святой отец! — намеренно грубо ответил воин.
— Подъезжайте ко мне… Расскажу вам о нём, — Иоганн сделал жест рукой, чтобы Вульфард и Хлодвиг ехали рядом. — Однажды после жестокого боя воины короля среди другой добычи захватили драгоценную чашу… По древнему обычаю вся добыча делилась по жребию между воинами. Но Хлодвиг попросил отдать ему эту чашу сверх его доли. «Делай всё, что тебе угодно, — ответили дружинники. — Никто не может противиться твоей власти!» Но один из воинов выступил вперёд и, разрубив чашу боевым топором, заявил: «Ничего ты не получишь, кроме того, что тебе достанется по жребию!» Хлодвиг смолчал, но решил отомстить воину. Через год на военном смотре он обвинил непокорного в том, что его оружие содержится в беспорядке, и разрубил ему голову боевым топором. «Так и ты поступил с чашей!» — воскликнул он при этом. После смотра воины в страхе разошлись. Опираясь на преданную ему дружину, Хлодвиг силой принуждал всех к подчинению. Он стал королём — правителем всех франков и германцев.
Обходя большие селения, замки и монастырские поместья, Иоганн, Вульфард и Хлодвиг наконец-то достигли Нёйлидлер-Зее, в нём выкупали коней, искупались сами. Теперь до Дуная оставалось миновать совсем малое расстояние по сравнению с тем, которое уже прошли.
С запада озеро окружали скалы такой же высоты, как берега Зальцаха на том участке пути, где они плыли. Но Иоганну приходилось подниматься вверх по реке, к её истоку, и он тогда видел вместо берегов каменные гиганты, гладкими стенами уходящие в небо. Душу охватывал восторг при виде земной мощи, но и ужас тоже, когда Иоганн вспоминал рассказы стариков о том, как Карл Великий бросал с них со связанными руками и камнем на шее непокорных саксов и глумился, наблюдая за их, казалось, нескончаемым полётом до воды… Проделывал такое и нынешний король Людовик Немецкий и даже наместник папы… Правда, последний обставлял сие тайной… Если, конечно, виновный — христианин, о язычниках речь не шла: к ним относились, как к паршивой собаке…
Обогнув озеро, Иоганн, Вульфард и Хлодвиг по равнинной дороге двинулись дальше и на линии соприкосновения земли и неба вскоре увидели синие неровности, которые при приближении к ним увеличивались в размере, и вот уже в них стали угадываться каменные вершины — то были отроги Западных Карпат, как бы тоже шагающие навстречу всадникам.
Здесь Дунай рассекал горы надвое, образуя Каменные врата. Ниже по течению судно мораван и диера «Стрела» уже преодолели одни врата, называемыми Железными, подошли к другим и ошвартовались. Тут-то суда и увидел святой отец и его сотоварищи. Повернулся к ним, остановив лошадь, проговорил:
— Мы у цели… Смотрите, они стоят у того берега… Отдыхают. Значит, легче будет проникнуть к капитану Ктесию… Дождёмся лишь темноты. А вон там — в пещере — пока обоснуемся и разведём костерок. Поедим горячего…
— А если увидят дым? — спросил Вульфард.
— Пусть видят… Ничего подозрительного в этом нет. Мало ли какие люди варят обед?.. Пастухи, скажем…
— И то верно, — тихо засмеялся потомок сакса, и усы его пышные дёрнулись; Вульфард пригладил их книзу указательным и большим пальцами левой руки. Правой вытащил из-за пояса скрамасакс и, приглашая за собой Хлодвига, пошёл в лесок за дровами.
Иоганн стреножил коней и пустил их пастись неподалеку, а сам, пригнувшись, скользнул в каменный мешок, где было тихо и сухо.
Устроившись поближе к свету, проникающему через входное отверстие пещеры, он вытащил из кожаной сумки остроотточенное стило и несколько дощечек, облитых воском, и по-гречески нацарапал послание Ктесию… На мгновение задумался: «Кого послать — Вульфарда или Хлодвига?..» Понимал, что ночью пробраться на судно в каюту капитана — дело раскованное… И удастся ли это с первого раза — трудно ответить… «Поэтому пошлю надменного германца… Пожалею пока своего земляка-сакса».
Святому отцу была, конечно, известна заповедь Священного писания о том, что все люди равны перед Богом. Но выбрал для дела, чреватого смертельной опасностью, того, кто дальше стоял от него, Иоганна. А сказал же Иисус Христос: «Любите…» Любите даже врагов своих.
«Но я же не говорю, что не люблю Хлодвига, — успокаивал себя святой отец. — Я лишь выбираю из двух человек одного…»
И когда с дровами вернулись Хлодвиг и Вульфард, Иоганн, указывая на первого, сказал:
— Я выбрал тебя отправить сие послание к капитану диеры… Ты должен теперь слушать мои слова и уподобиться человеку, который строит здание на камне. А тот, кто слушает и не исполняет, — глупец, воздвигающий дом на песке. Вспомни, брат, Нагорную проповедь Христа.
«Ишь, сопоставил… Сказал бы прямо: «Посылаю тебя, как не нашего роду-племени… Потому и не дорожу твоей жизнью», — подумал Хлодвиг, но промолчал.
Взял дощечки, спрятал их в головном уборе и с наступлением темноты поплыл на тот берег, — благо Дунай в этом месте значительно сужался.
У Ктесия я заметил странную манеру общения: разговаривая, он не смотрел тебе в глаза, а на свою слегка согнутую в локте и чуть приподнятую левую руку, будто говорил с ней, а не с человеком. Лоб при этом у него хмурился, независимо даже от того, велась ли беседа в шутливом тоне или серьёзном. Глубоко вырезанные крылья носа капитана нервно трепетали при каждом слове, толстые губы подёргивались, — и тогда лицо его слегка одутловатое, с синюшным оттенком пьяницы производило на меня весьма неприятное впечатление…
Хотя поддерживать с ним разговор я находил интересным занятием, ибо он знал много и красочно всё излагал. Как раз это и подкупало Константина, и убедить его в моих подозрениях к капитану было не просто…
У меня вызвало недоумение следующее действие Ктесия.
До поворота в устье Моравы оставалось совсем немного, а капитан приказал стать у берега, ссылаясь на крайнюю усталость гребцов, — раньше я как-то не отмечал в нём жалости к невольникам. Вспомнился негус Джам, которого мы спасли от верной смерти, приобретя в его лица ревностного служителя нашей церкви. Забили бы тогда бичом мальчонку на глазах того же Ктесия…
Я сказал Константину, что с отдыхом бы надлежало повременить, — вошли бы в земли князя Ростислава, оказавшись в полной безопасности, там уж и пристали бы к берегу… Но философ — простодушное сердце — ответил на это:
— Не можем мы людей лишить отдыха. Они гребут и днём, и ночью против течения… Прав Ктесий.
Константина поддержал Мефодий: есть у него такая слабость — потакать брату… Хотя он, как бывший военный, не мог не понять нелепость повеления Ктесия. А всё-таки согласился с Константином и, следовательно, с капитаном. Может быть, потому что во время нашего плавания никаких доселе происшествий, кроме бури на море, не происходило…
Мы приткнулись к берегу утречком. Горимир с рындами Кроком и Бивоем ушли на своё судно узнать, всё ли там в порядке. Я и Доброслав с Буком спустились по сходням погулять. Пса пустили побегать, и тот, соскучившись на диере по раздолью, стал носиться взад-вперёд по луговине, как очумелый.
Я и раньше пытался вызвать язычника на откровенный разговор, но он уходил от него. Сейчас же, оставшись наедине, я задал Доброславу вопрос, как говорится, в лоб:
— Ты доволен теперь, что Иктинос понёс наказание?
— Да, теперь я доволен… — помолчав, ответил Клуд. — И рад, что именно так всё свершилось. Ведь я дал слово Мерцане, когда беседовал с ней в библиотеке философа, что не буду мстить её мужу… Отомстили ему другие.
— Но ведь вы же с Козьмой, с Дубыней то есть, остались у монахов монастыря Иоанна Предтечи… Не поехали в Киев. Значит, всё-таки думали о мщении…
— Не одна месть нами тут руководила. Была и другая причина.
— Догадываюсь — какая… Все мы на службе у кого-то. И это понятно.
— А если понятно, Леонтий, то не будем говорить об этом. Только знайте, лично вам мы никакого вреда не причинили…
— В противном случае я бы не отдал в жены сестру твоему другу, — засмеялся я.
Рассмеялся и Клуд, потом вгляделся в другой берег и проговорил:
Никак кто-то костёр зажёг… Смотри.
Из пещеры на противоположной стороне реки тянулся дымок.
— Какие-то бродяги… — предположил Доброслав.
— Может и так. Только мы совсем перестали быть настороже… За время пути никто на нас не напал. Ни мадьяры, ни германцы, а мы плывём по той части реки, которая проходит по их землям.
— Ты не прав, отче. Я наблюдал за мораванами… Они следят за всем неусыпно. Это касаемо и нашего судна. Держат ухо востро…
Зарычал Бук, мы насторожились. Взглянули в сторону каменных увалов, что громоздились за луговиной, — ничего подозрительного не обнаружили.
— Наверное, какой-то зверёк из норы выскочил, — Клуд потрепал Бука по шее. — Успокойся, погуляй ещё…
Но пёс от нас не отошёл, продолжал стоять, подняв голову и устремив взгляд в вытянутые в длину возвышенности с пологими склонами.
— Не нравится мне это… Пошли на диеру! — сказал я решительно.
По возвращении на «Стрелу» предложил Ктесию удвоить стражу, но капитан на это пошёл весьма неохотно, снова ссылаясь на усталость людей. Лишь ближе к ночи он увеличил количество постовых.
Слегка успокоенный, с наступлением темноты я отправился спать. Но сразу заснуть мне не удалось.
Я оделся и тихонько поднялся на палубу. Некоторые солдаты и матросы из нижних тесных помещений выбрались наверх и спали снаружи в живописных позах: кто широко раскинул руки, кто свернулся калачиком, кто, устроившись на канатных бухтах, неудобно свесил голову до самого пола.
Стоял дружный храп, такой же, как в весельном отделении диеры, где забываются тяжёлым сном невольники, только храп их перемежается надсадными всхлипываниями, стонами и жалобными вскриками, — видимо, им снятся с бичами надсмотрщики…
Царила глубокая тишина. С лёгким всплеском лишь накатывались на отмель волны, торкались в кормовую часть судна, обращённую к воде, — нос «Стрелы» был обращён к берегу.
Светила луна, лица спящих солдат и матросов были освещены, — на нескольких я обнаружил что-то вроде подобие улыбки. Может, снился дом, мать, отец, братья и сестры, хотел сказать, жена, дети… Но улыбались во сне только молодые, думаю, пока своей семьёй они обзавестись не успели.
Глядя на них, в голову пришли мысли: если его, солдата, рассматривать отдельно, то увидится человек со всеми слабостями и привычками. Но когда, проснувшись, вольётся в ряды товарищей, то он уже станет частью боевой машины и делает всё, что от него требуется — убивает, льёт кровь без разбора, порой и невинных людей… Он — придаток смертоносного орудия. А разбуди сейчас такого, и вместе со мной увидит луну, звезды, что низко мерцают над притихшей землёй, порадуется и восхитится ими…
Сколько раз я видел их! Какие они разные — звезды, разные между собой и не похожие в других частях света. Нам же с философом приходилось бывать и на востоке — у арабов, и на севере — у хазар, и на юге — в Африке, и в иных морях. Там они являются на небе тоже иными, и молодой народившийся месяц тоже висит по-разному в различных местах, — то рожками в одну сторону, то слегка они задраны кверху или опущены.
И хочется в такие минуты вселенского затишья, глядя на луну и звезды, говорить с расцвеченным небом; я перекрестился, подумав, что природа навевает языческие мысли и чувства… Вспомнился мне разговор с Доброславом в Итиле о душе…
Он тогда просто и доходчиво объяснил, что живёт душа в каждой травинке, и в воде, и в зверях, и в птицах, и в пчёлах, и в земле, и в небе… И вот вспомнив сие, я вдруг почувствовал необъятность этой души, которая, начинаясь в нашей груди, полнит потом весь мир, и маленький человек уже не чувствует себя одиноким, сливаясь с землёй, небом и звёздами… А там, в небесных высях, господствует Создатель вселенной — Саваоф имя ему!
И я пал на колени и исступлённо начал молиться.
Значит, Бог — он для всех: и христиан, и язычников… Бог един, только люди разные, как звезды в разных частях света.
Спустившись снова в каюту, я зажёг свечу, вынул стило и дощечки, облитые воском… Захотелось писать.
Но в каюте от горящей свечи стало скоро душно, я открыл иллюминатор, просунул в него голову и плечи и вдохнул полную грудь ночного воздуха. Отошедши в глубь каюты, подумал: «Иллюминатор переводится с латинского как осветитель, — квадратным окном он теперь светится в борту корабля для тех, кто снаружи…»
Окончив писать, бережно сложил дощечки и стило в сундучок, опять растянулся на скамье и тут же уснул.
Снились мне сестра и её муж — хозяйственный Козьма, загонявшие на свой двор молодых упрямых бычков, которые всё норовили повернуть и убежать снова на луг, примыкающий к маленькой речке. Было раннее утро, и она ещё парила. Над ней стаями летали пеликаны. Я подумал: «А откуда они взялись в глубинке Византии, на мелководной речушке?» И вдруг обнаружил, что сам превращаюсь в эту птицу: вместо рук у меня начинают расти крылья, под подбородком вздуваться большого размера мешок, — с ужасом трогаю его рукой, сильно сдавливаю и просыпаюсь.
Дышать трудно. Да меня на самом деле кто-то душит: ни крикнуть, ни пошевельнуться, ни поднять руки, будто вместо них действительно крылья необыкновенного размаха… Но в последний момент, когда я чуть совсем не задохся, изо всех моих сил рванулся, сумел высвободить от чужой хватки шею и сильно крикнуть… И тут почувствовал острую боль в груди и потерял сознание.
Совсем опустел княжеский терем — вслед за Диром, уехавшим в землю древлян, ускакал и Аскольд с дружиной, Кевкаменом и воеводой Светозаром к Дикому полю — там всё чаще и чаще стали тревожить русские порубежные селения хазарские отряды…
Сфандра с раннего утра бесцельно бродила по светлице, потом позвала мамку Предславу.
— Скажи нашим людям, чтобы глаз не спускали с Яремы, он сейчас заместо грека у христиан за главного… А завтра у них праздник.
Сказала княгиня Предславе, но не взглянула на неё, а то бы увидела, как та в лице переменилась…
А человек, за которым нужно было следить, Ярема, ближе к сумеркам зашёл в хату кума; тот являлся крестным отцом его трёх летней дочери. В хате уже сидел с сынишкой сосед, веснушчатый и лопоухий.
— Пошли, путь неблизкий, — поторопил их Ярема. — Успеть бы к заутрене…
Огородами прокрались в яруг и по дну его побежали к лесу.
Стояло осеннее время, — в низинке в затишье к вечеру сырые места прихватывало морозцем, хрумкало кое-где под ногами. И когда лёд ломался, парнишка лет двенадцати вздрагивал всякий раз и начинал бояться — не отстать бы от мужиков даже на шаг. Вскоре лесом предстояло идти, а там водятся лешие и куды, — страшновато! Хотя — чего бояться?! Мальчика-то тоже окрестили… А с черными глазами грек перед самым своим отъездом с князем сказывал собравшимся христианам, что нет на земле ни духов, ни домовых, ни леших, ни русалок, ни кудов, ни водових речных и болотных, и грешно кланяться идолам, — никакие они не божества, и зря приносят им кровь и делают сожжения, а истинный Бог не требует этого. Истинный Бог добр и милосерден… Он — един, находится на небе, на облаках, и сын у него есть — Иисус, который сидит возле него по правую руку… И люди, созданные по его подобию, тоже должны быть добры и милосердны и любить друг друга… Как родные братья и сестры…
Мужики вступили во мрак деревьев. Потеплело разом. Решили наладить костерок да повечерять.
Огонь разгорелся. Котелок с вологой вскоре окутался паром. Каждый достал из-за пазухи деревянную ложку, зачерпнул из котелка и, поддерживая её ломтём хлеба, поднёс ко рту. Стали едать…
Заговорили о завтрашнем христианском празднике — Зачатие Иоанна Предтечи. И узнал мальчонка, что Предтеча и Иоанн Креститель, который крестил Иисуса Христа в реке Иордан, одно и тоже лицо.
Ярема поел, поблагодарил Бога, встал и ушёл вглубь по нужде.
Лопоухий сказал своему соседу:
— Если завтра праздник зачатия, то всего-то день прошёл до сего времени, как лешие лес покинули… Не верю я чёрному греку, что леших нету… Вон, видите, деревья поломаны… — сосед кума Ярёмы показал на вывороченные с корнями стволы сосен. — Целый месяц они куролесили… Зима скоро, лешие с досады и натворили такое и, поди, всех зверей по норам загнали. Теперь по ночам будет выть ветер и птицы не посмеют прилетать к деревьям… Леший из лесу ушёл, а ему ведь ещё нужно в землю провалиться… Тут он со злости кому хошь переломает все кости…
— И нам тоже? — спросил мальчонка, со страхом взглядывая на говорившего.
— Нам — нет… Мы — христиане, — с удовольствием поддержал разговор кум Яремы. — Расскажу-ка я, пока Яремы нет, не любит он сих разговоров про то, что одному мужику всё-таки удалось подсмотреть, как леший проваливался под землю… Вот послушайте.
Жил когда-то в деревне мужик. Мужик собою не мудрый, но проворный, как челнок ткацкий: всегда везде поспевал первым… Поведут ли хороводы, он первой впереди; хоронят ли христиане кого, он и гроб примеряет и на гору стащит; просватают ли кого, он уже до свадьбы поёт и пляшет, обновы закупает и баб наряжает. Отродясь своей избы не ставил, городьбы не городил, а живал в чужой избе, как у себя во дворе. Хлебал молоко от чужих коров, ел хлеб изо всех печей, но зато выезжал на базар на красивых конях, накупал гостинцев для всех деревень… Золотым счёту не знал. У кого нет избы, он даст на избу; у кого нет лошадки, он даст на пару коней… Откуда у него столько золота? Старики поговаривали, что он продал свою душу нечистому. Молодые судили по- своему: он, де, кладь нашёл с золотом и серебром. Вот отчего и богатство. А бабы уверяли, что удалой таскает золото из вороньего гнезда. Там, де, никогда ему перевода нет. Вот затем-то мужик и в лес ходит всякий день. Один только староста сказывал под хмельком, что он знает всю правду. Старосте можно было бы поверить: мужик он богатый, поит стариков брагой, да беда — всё делает по жениному веленью…
Другое дело — удалой мужик… Всё знает, что на свете деется: как на торгу купец торгует, как воевода судит-рядит, как боилы живут. Кажись, мужику чего бы больше и знать? Так нет: давай то, что не знаю, говори то, что не ведаю. Наш удалой одного только не знал: как лешие проваливаются сквозь землю… Задумал мужик сам собой посмотреть на лешего, да и был таков.
Пришёл в лес, а тут навстречу и он сам. Мужик и тут не сробел: шапку долой, да ему ж челом! Известное дело, что леший не говорит, а только смеётся. Удалой себе на уме молвит: «Смейся себе, сколько хочешь. Попытаю: где его жилье?» И начал пытать его, вот так: «А есть ли у тебя хата да жена-баба?» И повёл леший мужика к своей хате, по горам, по долам, по крутым берегам. Шли, шли и пришли прямо к озеру. «Не красна же твоя изба, — говорит удалой. — У нас изба о четырёх углах, с крышей да с полом. Есть в избе печь, где ребятам лечь, есть полати, где с женой спать, есть лавки, где гостей сажать. А у твоей хаты ни дна, ни покрышки!»
Не успел мужик слова домолвить, как бух леший о землю: земля расступилась, туда и леший попал. С тех пор удалой стал дурак дураком: ни слова сказать, ни умом угадать. Так дураком помер. Зачем ему было смотреть на лешего? Хотел умней всех стать. Да и чего набраться у него, лешего? Важное дело: смотреть, как будет он сквозь землю проваливаться! Небось весною опять выскочит из земли как ни в чем не бывало. Вишь, их такая порода…
— Вестимо… Помню, выдавали старшую сестру замуж, — начал снова говорить отец мальчонки. — Я тогда ещё пацаном был… Вот мать готовит к свадьбе-то, а мы, ребятишки, известно, под руки лезем: того дай, другого… Вот мама сгоряча и взревела на самую младшую:
— Да чтоб тебя леший унёс в неворотимую сторону!
Да видно в плохое время сказала. А леший-то как тут и был.
Девочка выбежала из-за стола и побежала, а сама ревёт:
— Дяденька, дожидай! Дяденька, дожидай!
Теперича мать-то опомнилась, да и кинулась за ней… И народ смотрит, что же это девчонка бежит. Ну как вихрем несёт! И мама кричит: «Догоняйте!» Не могут догнать… И на конях, и всяко. Но кое-как догнали. И как догнали её, смотрят: у неё полный подол сосновых шишек.
— Это, — говорит, — мне дедушка набросал, шишек-то. Хорошо — пожалел, а то бы унёс насовсем…
— Леших вспоминаете?.. — недовольно спросил вынырнувший из ночного мрака на свет костра Ярема.
— Ты чего так долго? Аль заклинило? — посмеялся кум.
— Балабол… Кажись, мужики, за нами догляд ведётся…
— Да ну?! — встрепенулся отец парнишки.
— Зашёл я в кусты… Сижу. Слышу — ветки хрустнули… Думаю, зверь. А потом голоса различил… Но скоро всё смолкло. Засыпайте землёю костёр и — айда. Лес я хорошо знаю, поведу по тайной тропе.
Мальчик опять со страхом посмотрел на отца, зашмыгал носом… Снова испугался — слова-то какие страшные услышал: о догляде, который кем- то ведётся, о тайной тропе…
А тут ещё жутко филин заухал, справа, за недавно пройденным яругом.
— Ничего, не дрейфь! — сказал кум и потрепал по плечу мальчонку.
Убедившись, что костёр хорошо затушен. Ярема сказал:
— Ну, пошли… С Богом!
Он перекрестился, за ним — остальные.
И они пошли по тайной тропе, ведущей куда-то вниз, в лесную непроницаемую темень. Впереди над их головами лишь мерцала одинокая звезда, словно звезда Вифлеема. И они были сейчас похожи на персидских волхвов, что хотели увидеть младенца Иисуса, которого ненавидел Ирод и которого приказал умертвить…
И видно Ярему и его спутников тоже хранила звезда. Они вскоре миновали лес, вышли в поле, а оттуда спустились крутым берегом к пещере, где уже полно находилось народу и там горели свечи. Многие молились Богу и читали молитвы, как кто умел…
Увидав Ярему, они вскричали разом:
— Наш благодетель! Просвети насчёт праздника…
Ярема зашёл за алтарь, облачился в ризу священника и появился перед христианами.
— Слушайте! — зычно крикнул. Все смолкли. Под тихое потрескивание свечей он начал говорить, помахивая в такт речи кадилом.
— В то время, когда царём в иудейской земле был Ирод, жил в городе Хевроне священник Захария, женатый на Елизавете. Захария и Елизавета любили Бога и исполняли все Его святые заповеди. Усердно они просили Бога, чтобы Он дал им дитя, так как, дожив до старости, они не имели детей.
Вы знаете, что в Иерусалиме находился храм. Вот однажды пришла череда служить Захарии перед Богом во храме. Он вошёл в святилище, и вдруг явился ему ангел и стал по правую руку. Захария испугался.
«Не бойся, — сказал Захарии ангел. — Бог услышал твою молитву, и жена твоя Елизавета родит тебе сына, которого ты назовёшь Иоанном. Ты будешь радоваться и веселиться, и многие возрадуются о его рождении. Он будет велик перед Богом. Не будет пить никакого хмельного напитка. Духа Святого исполнится ещё от чрева матери своей. Многих из сынов человеческих он обратит к Господу Богу. Самые развратные и упрямые послушаются твоего сына и исправятся».
«Как же я это узнаю? — сказал Захария ангелу. — Я уже стар и жена моя очень пожилая женщина».
Ангел отвечал Захарии: «Я — Гавриил, предстоящий пред Богом, и послан сказать тебе эту радостную весть. А ты, за то, что не поверил мне, будешь нем, не будешь говорить до тех пор, пока не сбудутся слова мои».
Народ стоял пред завесой, которая отделяла святилище, ждал, скоро ли выйдет Захария. Наконец он вышел. Хотел прочитать молитву и благословить людей, но не мог, сколько ни бился. Так немым Захария и воротился домой к жене своей Елизавете.
И вот наступило время, назначенное ангелом, и Елизавета, жена Захария, родила сына. Очень обрадовались муж и жена, — теперь никто их не упрекнёт в том, что Бог верно в наказание не давал им детей…
Услышали родственники и соседи, что у Елизаветы родился сын, пришли поздравить её. Все радовались вместе с Захарием и его женой.
На восьмой день следовало дать имя младенцу. Соседи и родственники советовали назвать его в честь отца Захарием, но Елизавета сказала: «Я хочу, чтобы назвали его Иоанном». Знаками стали спрашивать отца ребёнка, как бы и он хотел назвать его. Немой Захария взял дощечку и написал на ней: «Иоанн имя ему». И все удивились, а некоторые даже испугались, когда Захария вдруг заговорил.
Радости у него не было конца: у него родился сын, и сам он перестал быть немым… И Захария исполнился Святого Духа, стал благодарить и благословлять Господа Бога и предсказывать о младенце, что он будет великим пророком и предтечею Господним… Так сие и случилось. И сегодня, братья и сестры, мы празднуем благословенное его зачатие… — закончил свой рассказ Ярема. Потом поднял над головой руки и сказал: — Мы, прозябавшие в великих грехах до святого Крещения, мы — теперь оставившие их в прежней жизни. В грехах, нами оплаканных, исповеданных и разрешённых, которые уже не в нас… Эти грехи, что сучья, отрубленные от дерева: когда любили грехи, они были на древе жизни нашей живыми ветвями и питались от него; когда же мы отвратились от них, стали мерзить ими, раскаялись и исповедались, — и этим мы отсекли их от себя… Теперь они — сухие ветки, и Господь идёт попалить в нас сие терние прегрешений… Слава Господу! Слава Иисусу Христу!
— Слава! Слава! — эхом отозвалось под сводами пещеры.
Ярема возвысил голос, перейдя на пение:
— Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить всё, что принесёт мне наступающий день. Дай мне всецело предаться воле Твоей святой. Во всех словах и делах моих руководи моими мыслями и чувствами. Во всех непредвиденных случаях не дай мне забыть, что всё ниспослано Тобою. Господи, дай мне силу! Господи, руководи моею волей и научи меня молиться, верить, надеяться, терпеть, прощать и любить…
При сих напевных словах молитвы огни свечей, стоящих посредине храма-пещеры, заколебались, несколько из них погасли, как оказалось, от ворвавшегося наружного воздуха, потому что был откинут полотняный полог, закрывавший вход. И в нём на фоне синего, уже предрассветного света возникла фигура бородатого человека — начальника отряда, посланного Сфандрой для уничтожения христиан…
Пещера сразу наполнилась вооружёнными людьми. Они, словно по команде, подняли луки и начали расстреливать молящихся… И взрослых, и детей…
Скоро пол храма, в котором только что звучали слова о вере, любви и надежде с добром встретить наступающий день, окрасился кровью… Люди, которых не достали стрелы, как безумные заметались по пещере, и их стали приканчивать мечами.
Когда всё было кончено, бородатый приказал сложить внутри сухой камыш и поджечь. Чтобы не оставить кровавых следов… Если в пещере находились раненые, то они сгорели вместе с убитыми…
Дело было сделано — язычники торжествовали.
«Пора!.. Загостились мы у словен ильменских… Надо и честь знать, — раздумывал Селян. — Осенние-то дожди вон как взялись… Словно водопад с небес. Как немного утихнут — до своих тронемся. Теперь истоки нужных нам рек судоходными стали…»
Вскорости, простившись с Рюриком и его матерью Умилой, киевские купцы и древлянские уплыли. На прощание новгородский старейшина обхлопывая сжатой в кулак правой рукой их крепкие спины, сказал улыбнувшись:
— Вашим князьям передавайте от меня с матушкой пожелание здравствовать!.. Авось — свидимся… Наши города стоят на одной дороге: из варяг да в греки…
По Ловати до первого волока дошли быстро, но на половине сухопутного пути до Западной Двины застряли из-за сильных, вновь возникших дождей, — суда на катках бросили, укрыв их полотнищами, а сами уже два дня коротали в избе волочанина. Жил он на отшибе, на краю леса, с женой, такой же неразговорчивой, как сам, и не очень приветливой…
Впрочем, за приветливость платить надо. А Селян скуп… Да и Никита с Горыней не щедры.
Ввечеру хозяин и хозяйка ушли и ещё не возвращались: вначале было слякотно, а тут распогодилось. Селян не спал — сокрушался: с утра бы за дело приняться, а волочанина с женой всё нет… На небе луна вышла — осветила окрестности, в лесу можно грибы собирать; хорошо полянки проглядывались и даже узкие звериные тропы.
Не спалось и Никите. Тихо встал с лавки, на которой лежал и Горыня, всхрапывая во сне, осторожно отворил дверь.
Около избы волочанина рос раскидистый тополь. Ветер шевелил его ветви и, казалось, лунный свет струился через листву и причудливыми нитями ниспадал на землю возле ствола. Никита зашёл за него и притаился, так как услышал голоса. По ним определил хозяина и хозяйку, которые ещё не были видны, но приближались…
Говорил волочанин:
— Осталось всадить в дуб последнюю кабанью челюсть… Тогда кормилицу принесём в жертву, а пока она пусть вспаивает грудью другого кабанчика…
— Ты её хорошо посадил на цепь? Не убежит?
— От меня никто ещё не убегал! — похвастался хозяин. — Да и Священные деревья стоят на страже… Она сама убежать побоится…
Когда волочанин и его жена закрыли за собой наружную дверь, перед глазами Никиты представились росшие ещё до великого пожара на Припяти в дубовых рощах Священные деревья, которым поклонялись как божествам. Они были самые высокие и многолетние, украшавшиеся разноцветными лентами и лоскутьями. Деревьям приносились в жертву дикие животные, особенно — кабаны; дед Светлан, помнится, отрубал голову добытому на охоте молодому вепрю и вешал её на ветви Священного дуба, а туша сжигалась или поедалась. Голова висела до тех пор, пока она полностью не высушивалась и не выветривалась. Тогда Светлан отделял от неё челюсть, лез на Священный дуб, чуть ниже того места, где ствол раздваивался, долотом выдалбливал четырёхгранное углубление и всаживал эту челюсть зубами наружу. При сем молил дерево о ниспослании удачи: «И пусть то, что прошу, пошлётся мне и будет удерживаться на крепких клыках молодого вепря, да не сорвётся!..»
Между костью и стенками углубления забивался колышек, который потом обрастал древесиной.
Вепрь у славян являлся древним культом. А при жизни зверь и дуб соприкасались вплотную: дикий кабан подрывал коренья и питался желудями, — поэтому рус и после гибели животного хотел видеть его вместе со священным деревом, для чего и всаживал челюсть в ствол… Челюсти, образуя на одной стороне дерева правильный квадрат, были разного количества, в зависимости от числа убитых молодых кабанов[89].
«Сие мне понятно… Но о какой такой посаженной на цепь кормилице, которую хотят волочанин и его жена принести в жертву, шла меж ними речь?» — задал себе вопрос Никита. Ему захотелось узнать об этом, и он направился в ту сторону, откуда они пришли.
Спустя некоторое время оказался на широкой, ярко освещённой полной луной поляне. Посреди неё рос дуб высотою примерно в сорок локтей. Там, где ствол расходился надвое, зоркий глаз Никиты узрел ровный затёс, из которого торчали кабаньи челюсти… Две находились вверху, одна — внизу, для ровного квадрата не хватало ещё челюсти. «Значит, волочанин не убивает молодых вепрей, а берет, по всей видимости, из выводка. Кто-то потом их откармливает… Не женщина же!» — снова о разговоре хозяина и хозяйки подумал древлянин, но скоро надлежало ему всё увидеть своими глазами.
Когда он свернул в длинный зелёный яруг, то обнаружил покосившуюся, полусгнившую избушку. Толкнул дверь, и она не отворилась, а упала вовнутрь.
При проникшем свете Никите бросилась в глаза полуобнажённая женщина, которая сидела в углу, прибитая к стене цепями. Рядом с ней находился небольшой прямоугольный деревянный ящик с открытым верхом, заваленный сеном. На ворохе лежал упитанный кабанчик и тихо похрюкивал во сне.
Вдоль одной стены тянулась лавка. Очаг, представлявший из себя небольшую глиняную печь, был потушен, хотя по ночам уже холодало. На полу валялись лучины. Никита высек кресалом огонь, осветил лицо женщины и невольно отпрянул: на него с испугом и мольбой смотрели большие, расширенные в зрачках глаза… Щеки и лоб пересекали грязные полосы, светлые волосы спутанными прядями ниспадали на плечи, полузакрывая округлые, туго наполненные молоком груди с набухшими искусанными сосками… Никита ожидал увидеть пожилую женщину, а перед ним оказалась молодая красавица.
«Вот кто кормилица!.. А ты даже и предположить не хотел, что своим молоком вспаивать кабанчика может женщина… Хотя ведь слышал об этом… Во исполнение очень заветных желаний Священному дубу приносятся в жертву вскормленные женской грудью молодые вепри[90]… А если бы я не нашёл эту несчастную, то и её бы тоже… Какие же заветные желания волочанина и его жены?»
— Ты кто такая? И как зовут тебя? — спросил Никита у молодицы.
Откинувшись головой к стене, она тихо ответила:
— А ты кто?.. Не делай мне зла… Я ни в чем не виновата.
Эти слова до слез растрогали Никиту, и он торопливо воскликнул:
— О чём говоришь?! Не допущу и волоса упасть с твоей бедной головы! Я — Никита, древлянский купец. Слышала о древлянах?
— Слышала… А я из племени кривичей. Зовут Властой, за долги продали сюда, на волок, с грудным сыном… Муж мой бортник, погиб, сорвавшись с дерева… Сына хозяин убил и сжёг перед дубом, прося у него для своей жены чадородия… Но пока тот не дал… Волочанин пообещал и меня принести в жертву, как только подрастёт кабанчик, посадил на цепь, и я кормлю зверёныша грудью, которую должно было сосать моё дитя. — Власта громко зарыдала, сотрясаясь телом.
— Я освобожу тебя, — успокоил её Никита. — А животину, — древлянин кивнул на вепрёнка, — вынесу на улицу и убью…
— Нет, нет! — поспешно протянула руки кормилица. — Ты лучше отпусти… Здесь неподалёку его мать…
Никита поднял с мягкого ложа кабанчика. Тот проснулся, заблажил, извернувшись в руках древлянина сытеньким телом. Власта, глядя на вепрёнка, мягко улыбнулась, и молодой купец, подивившись её нежности, хмыкнул… За углом спустил кабанчика на землю и слегка наддал ему носком сапога, зверёныш с визгом юркнул в кусты.
Никита вернулся в избушку, поискал глазами топор или молоток, но увидел за печкой клещи. Отогнул края медных колец на запястьях Власты и высвободил её руки. Женщина, поблагодарив, встала рядом с Никитой и, несмотря на то, что он был высокого роста, её подбородок коснулся его плеча. Лишь что-то наподобие юбки спускалось с живота Власты, коротко прикрывая крепкие бедра. Ноги молодицы были красивыми, только ступни слегка посинели.
— Побудь здесь, а я схожу и принесу дров. Мы затопим печь, согреем воды, и ты сможешь потом помыться, — сказал Никита и подумал: «А пока я сбегаю на корабль и принесу ей во что одеться».
Когда древлянин вернулся с одеждой для Власты и не увидел света в избушке, то сердце его учащённо забилось: «Уходя, я зажёг несколько лучин… Может, Власта чего испугалась, потушила их, сидит во мраке, боится, что придёт хозяин?.. А вдруг он уже был здесь?!»
Никита мигом очутился на пороге.
— Власта! — крикнул во тьму избушки.
Ответа не последовало. Никита посветил по углам. Избушка оказалась пустой.
«Где молодица?! Забоялась меня?.. Но я же дал ей свободу!.. Как же так?! «А вот так… — усмехнулся. — Не доверилась, и всё тут! Да и почему должна мне верить?.. Сбил с неё цепи… Но потом могу её и продать, и уже не своему соплеменнику, а византийцу, хазарину или сарацину… Да мало ли?.. Теперь же у неё появилась надежда добраться до своих, отыскать родных, завести новый домашний очаг. Не буду её осуждать… Но вообще-то — жалко, красивая женщина. Жила бы с моей матерью… А там видно было бы».
Никита повернулся и хотел уходить, но услышал, как хрустнула ветка. Схватился за нож, из-за толстого дерева появилась Власта.
— Ты-ы? Думал — сбежала…
— Я видела, как ты топтался… И вправду хотела уйти, но почему-то осталась.
— И хорошо сделала. Я тебя не обижу… Пошли в избу.
Она быстро затопила печку, поставила на неё корыто с водой. Когда вода нагрелась, Власта отстегнула от юбки (если то, что на ней было надето, можно назвать юбкой) фибулу и протянула купцу:
— Здесь изображена Великая Богиня. Мы, кривичи, ей поклоняемся.
— Знаю… — ответил древлянин и поставил корыто на пол. — Мойся, а я выйду.
— А разве ты со мною не будешь?..
Она обнажила своё прекрасное тело, ступила в корыто, намочила кусок материи, как могла, прополоскала её, отжала и подала Никите.
— Потри мне спину.
В избе стало жарко, древлянин оголился тоже. Держа в руках тряпку, начал тереть руки и плечи молодицы, а потом — ласкать её груди и полные дивные бедра, прижался к Власте всем телом, почувствовал сильное возбуждение и неодолимое влечение. Зашёл сзади и, ощутив страстный трепет, сухость во рту и тугой прилив крови к низу живота, более не сдерживаясь, попросил наклониться. Власта давно так тесно не соприкасалась с мужчиной; она на миг задохнулась и со стоном приняла в себя его плоть…
На игрищах, догнав обнажённую женщину в лесу, на берегу или лугу, Никита не испытывал от чувственного соития с нею такого блаженства, как сейчас. Он шептал Власте слова умиления, а она сладострастно постанывала и вскрикивала…
Пока она надевала принесённый Никитой длинный сарафан, расходящийся книзу, древлянин рассматривал фибулу, которую выточил из меди мастер-художник, изобразив на ней Великую богиню. Она была в таком же сарафане, в какой сейчас облачалась Власта, и Никита невольно сравнил между собой этих двух женщин: живую и на отливке.
Великая богиня в одной руке держала расцветающий куст — вестник весеннего возрождения, в другой — конские уздечки. Рядом с ней сидели волхвы, подносящие ей дары. Головы их и руки проросли ветвями с находившимися на них птицами …
Великая богиня — не только идол поклонения, но и символ материнства. Она величалась Берегиней, обозначавшей землю, называлась и Роженицей, житной Бабой, Дивой, Даной и Славой.
От имени Славы и народ стал зваться славянами, а молитвенное служение ей получило название славления…
Когда Власта готова была идти, Никита предложил спалить избушку.
— И как говорят — концы в воду… Волочанин, узрев огонь, обязательно прибежит сюда и подумает, что ты сгорела вместе с кабанчиком… И не будет искать.
— А кто поджёг? Задаст же он себе такой вопрос?
— Это уж не наша забота. Всяко может в лесу случиться. Попробуй — угадай…
— Верно.
— Да и у тебя после того, как увидишь избушку в пламени, на душе светлее станет… Думай о том, что мы зажгли её в честь Великой богини…
— Ой, Никита… Любый ты мой! — в порыве искреннего чувства воскликнула кривичанка.
И как только избушка занялась огнём, Никита взял Власту за руку:
— Всё. А теперь нам нужно бежать от сего места. И как можно скорее.
— А куда бежать-то? — спросила Власта.
— Сейчас нам главное не напороться на твоего хозяина, который уже, поддерживая порты, мчится сюда… Я забегу на миг к своим, расскажу кое- что Селяну и Горыне и отведу тебя к истоку Двины. Когда доволочём туда свои корабля и поставим их на воду, я и заберу кривичанскую красавицу… Идёт?
— А не обманешь?
— Клянусь Священным дубом! — Никита встал лицом к могучему дереву. — Он у нас, древлян, как Лед, тоже является божеством…
Волочанин добежал до избушки, когда она уже прокатилась в дым и пепел. Лишь обнаружил железную цепь, покрытую окалиной, и подумал, что кормилица с кабанчиком сгорела тоже, да так, что и следов от них не осталось…
Тем временем Никита спрятал кривичанку и к утру незаметно вернулся на волок. А спустя несколько дней привёз молодую женщину на Припять, где древляне и поляне дружно возводили жилье, и поселил её у матери.
Я постоянно ждал, и наконец сие произошло… Удивлялся, почему не раньше, когда мы ездили к змиру Амврию и по возвращению на нас напали пираты, или чуть позже — в Херсонесе и Фуллах, а потом на пути в Хазарию, когда погиб от стрелы угров Зевксидам. Опасность меня, как телохранителя философа, подстерегала всегда, ибо врагов у него, а следовательно и у меня, находилось предостаточно. И самое жуткое в том, что враги были не только явные, но, как правило, тайные, втеревшиеся в полное к нам доверие… Вот удивились Константин и Мефодий, узнав о предательстве Ктесия! Хотя я им говорил о своих подозрениях… Это ему предназначалась дощечка, которую должен был передать германец…
В темноте он влез в окно каюты и ударил меня кинжалом. Метил в сердце, но промахнулся. На моё счастье мимо двери шёл Светоний, услышав крик, выбил её плечом и насел на разбойника. На помощь греку пришёл Доброслав.
Они скрутили германца, а затем вытянули из него признания… Ктесий попытался скрыться, но его поймали, заставили под пытками рассказать обо всём. Тут-то Константину и его брату открылось многое. Когда я выздоровел, солунские братья передо мной повинились. Но, пока все эти дни я пребывал на грани жизни и смерти, подле неотлучно находился Доброслав, который своим врачеванием и спас меня.
Очнулся я только вчера и увидел рядом лежащий на маленьком столике кинжал искусной работы, напоминающий собою фигуру женщины. Если принять круглый набалдашник на ручке за голову, а саму ручку за шею, заканчивающуюся чуть покатой горизонтальной пластиной-плечами, за которыми следует широкое лезвие, сходное с бёдрами, книзу сужающимися до острия, то чем не фигура женщины!.. Господи, что это со мной?.. Плоть бунтует?! Значит, в теле начинают бродить жизненные соки, и смерть от меня отступилась…
Боже, сколько мы обязаны крымскому язычнику! Неужели он Тобою послан, чтобы выручать нас, а в данном случае — меня, от всяких бед?! Ты, Господи, наверное, исходишь из взгляда на него, как на человека, а потом уж из веры, которую он исповедует… Лишь бы присутствовали в нём христианские свойства души, и прежде всего — доброта… Тут я впервые подумал о его имени — Доброслав значит «добро, доброту славить…»
Но чувствую сердцем — скоро покинет он нас; если б захотел быть с нами, окрестился бы, как его друг Дубыня… Но право Клуда — оставаться язычником, и творить над его верой насилие мы с философом не будем, да он и не позволит… При мысли о том, что мы с ним расстанемся, у меня холодеет внутри… Он для нас, как брат.
Светоний открыл дверь в комнату. Поставил на столик кружку козьего молока, которое предписал мне пить Доброслав. Со мной его сейчас нет. Убедившись в улучшении моего здоровья, он пожелал из крепости Девин, где я пока находился с греком, отправиться с Константином и Мефодием во дворец к Ростиславу Моравскому. И уже скоро они должны вернуться.
Светоний вышел, а я снова задумался о том, что произошло…
Вообще-то, следовало бы радоваться: тайное стало явным, и на свет выплыла истина… Я очнулся неделю назад, и со мной успел до отъезда в Велеград поговорить Константин. Он и Мефодий хотели отправить со Светонием в Константинополь послание, в котором должны были поведать о предательстве и о тех, кого следует опасаться во дворце или заточить в темницу. Хотя Фотий и так знает, что опасаться нужно студитов, а вот заключить под стражу следует сразу Асинкрита — монаха и протасикрита Аристогена… Ктесия после того как он всё рассказал, мораване утопили в реке. Послали на другой берег погоню, но никого не поймали, лишь обнаружили в пещере погасший костёр. Ранее дым от него заметили не только мы с Доброславом, но и капитан «Стрелы»; он тут же сообразил, что дым — это сигнал, и нужно ждать вестей… И не ошибся. Да допустил промах германец, и в дощечке, им принесённой, мы прочитали, что капитану нужно задержаться у места впадения Моравы в Дунай до тех пор, пока не подойдёт хорошо вооружённый корабль викария Ганнона. Мы же, узнав об этом, быстро снялись с якорей; у нас не было достаточных сил и желания, чтобы сразиться с германцами и саксами.
А викарий не посмел, конечно, заходить в воды Моравы, чтобы погнаться за нами, хотя на землях князя Ростислава, как говорил мне Горимир, рыскает немало вооружённых германских отрядов, состоящих на службе у миссионеров. Думаю, и этих отрядов следует в дальнейшем опасаться, — проповедническая деятельность и здесь предстоит нам нелёгкая, но сие поняли мы и раньше, до нападения на меня германца, — ещё тогда, когда приняли от моравских послов предложение… Да не привыкать!
К вечеру я почувствовал себя настолько хорошо, что попросил вывести меня на крепостную стену городка, благо тут недалече; для пущей безопасности Горимир оставил нас в одной из угловых башен под охраной стражников.
С высоты стен видны внизу леса; только началось смеркаться, и птицы ещё не угомонились: стук дятлов и стрекотание сорок далеко разносились окрест. Но уже густой синевой отливали воды реки, по которым сновали лодки и под парусом шло чьё-то купеческое судно. Потом и река, и лес погрузились во тьму, деревья замерли и над их верхушками зажглись первые звезды.
Грек выглянул из башни, спросил, не хочу ли я уходить. Уходить отсюда мне пока не хотелось, и тогда он показался с тёплой полстью в руках и укрыл меня ею.
Теперь совсем вызвездило. Вот оно, небесное воинство… Вдруг упала звезда, другая… Это ангелы воюют с демонами, а мы, грешные на земле человеки, поем тогда осанну — «Спаси, я молю!» Поют и умные, и глупцы… Но сказано в книге Экклезиаста: «Число глупцов бесконечно…» Поэтому хор их звучит громче…
«Господи, спаси и помилуй нас — глупцов!..»
Утром я смог уже побродить по берегу Моравы возле городка, правда под неусыпным бдением грека, Крока и Бивоя, которых Горимир тоже оставил со мной. Чуть в стороне на холме я увидел странное сооружение: два врезанных друг в друга цилиндра с высокими стенами, выложенными красивыми фресками. Цилиндры заканчивались двумя куполами с золочёными крестами.
— Неужели это храм? — спросил я Крока.
— Да, отче… Он построен по проекту ирландского миссионера, душа которого давно витает в чертогах Господних. Думаю, он заслужил делами на земле царствие небесное. А сейчас в храме настоятелем святой отец Славомир, из мораван, как и я… Ученик того миссионера.
— На каком же языке он читает прихожанам проповеди?
— На греческом… Как и его учитель! — воскликнул Крок, удивляясь моей неосведомлённости.
— Ах, да! — спохватился я.
И тут припомнились мне строки из хартии князя Ростислава василевсу Михаилу III, которую после приёма в Большом императорском дворце моравских послов нам показал патриарх. В ней говорилось, что проповедуют в Моравии священники «из влах, из немец и из ирландец». И на наши недоуменные вопросы по поводу последних, Фотий пояснил, что в Моравию они проникли ещё два столетия назад, когда у англо-саксов образовались две церкви: римская и ирландская, находящаяся в тесной связи с нашей, греческой…
— Чуть повыше отсюда, если скакать берегом Моравы или плыть против её течения, обнаружишь селение Микульчице. На его краю стоит прямоугольная базилика — это княжеский храм, где службу ведёт баварский священник на немецком. Ростислав хорошо этот язык разумеет, к тому же посещает сей храм и сын Людовика Немецкого Карломан, который живёт при нашем князе…
Снова не мог я сдержать недоуменного вопроса. Крок ответил:
— В королевстве Людовика тоже не всё ладно… Из-за власти все тяжбы да напасти… У нашего князя — с племянником, у Людовика — с собственным сыном. Знать, власть-то слаще мёда…
— Если бы только мёда… Наверное, слаще чего- то такого, что нам, простым смертным, не дано изведать, — вставил в разговор своё суждение доселе молчавший Бивой. Хотя он, видно, молчун по природе своей…
Светоний лишь переводил взгляд с одного на другого и третьего: говорили мы на славянском, он не понимал ничего и поэтому злился. Глаза выдавали… Я ему сказал по-гречески, что речь идёт о власть имеющих.
— О-о, власть! — улыбнулся конюх таверны «Сорока двух мучеников» и подытожил: — Хозяину — власть, а холопу — слезы…
— Во-во! — закивали головами Бивой и Крок. Греческим они владели. С этого мига в присутствии Светония мы стали разговаривать на его языке. Чтобы не обидеть обидчивого силача…
А ещё через день я присутствовал на проповеди отца Славомира, высокого, широкоплечего, с густой каштановой бородой красавца, мощь и стать которого не могли скрыть даже широкие священнические одежды.
В одной из ротонд читал он молитву один, без помощника, при тусклых свечах. Икон не было, а святые, Иисус Христос и Богородица нарисованы прямо на стенах; из-за давности лет краски потускнели, потрескались, — по ликам апостолов нельзя и угадать, кто Пётр, а кто Павел, кто Фома, а кто Андрей…
Прихожанами сейчас являлись стражники крепости, несколько крестьянских словацких семей, калеки и нищие. Убогих мы встретили ещё у входа в храм, где они просили милостыню. Оказывается, их находилось много и внутри.
Я присоединился к отцу Славомиру и стал помогать проводить службу. С чуть возвышенного места, коего амвоном-то нельзя назвать, мне было видно, как паства отзывалась на молитву. Некоторые из стражников, понимающие по-гречески, шевелили губами, повторяя вслед за нами слова, и крестились, крестьяне же и все остальные глазели по сторонам, кое-кто из них откровенно зевал… Да и неудивительно, молитва, возносимая Богу на чужом языке, не могла захватить их сердца и проникнуть в душу…
Понимал это и Славомир, потому что к концу службы он начал торопиться и вскоре, оборвав её, ушёл в боковую дверь и позвал меня за собою.
— Вот так каждый раз! — сокрушался он после. — Не ведает большинство, чему и как молятся… Я им объясняю потом на родном речении, кто такой Иисус Христос, Пресвятая Дева Мария, Дух Святый, апостолы. Но творить молитвы прихожане не могут…
— Вот мы и приехали сюда, чтобы научить. Чтоб знали церковные каноны, Евангелие и читать их могли…
— Ведомо сие… Наслышан и о Константине-философе, и о брате его — Мефодии. И о вас тоже, отче… Славомир моё имя.
— Сказали мне о тебе, святой отец.
— Постараюсь быть ревностным учеником солунян… И хочу, чтоб земля моравская возносила хвалу Богу на родном языке. Все силы на это отдам[91]!
Я спросил Славомира о калеках, коих тут множество.
— А что бы ты хотел, отче?.. Девин — почти приграничная крепость. И ей всякий раз достаётся… К тому же над Девином висит женское проклятие…
— Что сие значит?
— Послушай, я расскажу.
И вот что поведал Славомир.
…Произошло всё спустя несколько десятилетий после того как умер великий князь Само. Совсем недавно могущественный союз западных славян начал распадаться, вожди племён, будь то черные хорваты, сербы, моравы, словаки, стали править каждый сам по себе; между ними возникали раздоры, и не находилось того человека, который бы сумел остановить распри и снова объединить всех в единое целое. Мог бы это сделать правитель словаков, но он уже был стар, а сыновей ему не дала богиня Морана, — лишь дочерей. Старшую звали Сватава. Всем она удалась: и красотой, и сердцем, и силой её не обделили. Наравне с мужчинами хорошо она владела мечом и луком, вихрем скакала на резвых конях, расплетя толстую косу, и тогда волосы, как знамя, реяли на её головой…
Под стать повелительнице подобрались и девушки из её дружины. Особенно Радка: с озорными васильковыми глазами, гибкой фигуркой лихого воина, с короткими волосами, удобными для того, чтобы заправлять их под боевой шлем. Дружинницы много времени проводили за занятиями с луком, мечом, учились приёмам верховой езды и с долей презрения взирали на мужчин. Поговаривали, что среди тех, кто носит хозы, вряд ли найдётся один, кто обладает хотя бы сотой частью мужества и ума князя Само. Кто-то указал на достоинства молодого вождя Незамысла из Велеграда, небольшого тогда ещё селения: приезжал вождь к Сватаве, хотел взять её в жены, но он ей не приглянулся, и девушка ему отказала. Незамысл затаил на неё обиду…
Тут дошли до него слухи, что Сватава после смерти отца отъехала из мест, где проживали словаки, и обосновалась на берегу Моравы в отстроенной ею крепости, которую дружинницы назвали Девин. Ещё пуще запрезирали мужчин, вели такие речи:
— Дело освобождения славян они променяли на лёгкую жизнь. Им бы с утра до вечера пить да гулять, а женщин своих держать в качестве невольниц, чтобы те угождали только их прихотям.
Тогда Незамысл послал к ним часть своих воинов с требованием, чтобы воительницы Сватавы вняли голосу разума и не задавались…
Но не так-то просто было напугать гордячек; когда мораване подошли близко к крепости и стали понарошку целиться из луков, то с высоких деревянных стен и башен на пришельцев посыпались настоящие стрелы, и три воина остались лежать на земле бездыханными…
Этого Незамысл уже не мог простить Сватаве, он собрал всю дружину и двинулся на Девин. Его возмущало даже не то, что погибли его люди, а крепость, оборонительное, издревле предназначенное для ратного дела мужчин сооружение, находится под началом женщин и названо их именем. Неслыханное посягательство на мужскую честь!
Но то, что Сватава бросила вызов всему мужскому населению славян, содействовало привлечению на её сторону новых воительниц и расположению сердец тех, кто проживал на супротивной стороне, являясь женой, сестрой или же другой какой родственницей. Поэтому неудивительно, что вооружённое выступление Незамысла загодя стало известно повелительнице Девина…
Сватава позвала к себе Радку, и они о чём-то долго шептались.
Незамысл со своей ратью выступил в один из летних безветренных дней; не колыхалось ни одно деревце, ни одна травинка и ни один кустик. На небе ярко светило солнце, белыми барашками повисли над землёй облака, — когда незамыслова рать двигалась полем, стояла такая тишина, что было хорошо слышно, как суслик, за несколько поприщ вынырнув наружу, подавал посвистом знак своему соседу; вскоре дружина оказалась в горном лесу и углубилась в него. И здесь будто всё замерло…
Вдруг передний всадник услышал не то стон, не то призыв о помощи. Пустил коня вскачь и на некотором удалении обнаружил у каменного уступа скалы, поросшей ежевикой и малинником, на зелёном небольшом пятачке, на котором цвёл кипрей, привязанную к стволу дуба девушку. Рядом беззвучно так ручей.
Видимо, устав звать, она свесила на грудь красивую, с коротко подстриженными волосами головку. На ремне у пояса висел рог.
Подъехал Незамысл, спрыгнул с коня, сам перерезал мечом путы и освободил девушку. Та открыла глаза, и он поразился их ослепительному васильковому цвету. У пленницы были прекрасны не только глаза, но и лицо, шея, руки и гибкая фигурка. Незамыслу девушка очень понравилась, и он начал её расспрашивать, кто она и откуда, и как зовут? И приказал сделать в этом красивом месте у ручья привал, расседлать коней и напоить…
— Зовут меня Радка, я — дочь воеводы Либуша, которого особо ненавидит Сватава. Её дружинницы поймали меня, хотели взять у отца выкуп, но услышали конский топот, — это ты, владыка, приближался со своей ратью… Я стала кричать, но они побоялись без приказа Сватавы меня убивать, а привязали к дереву рядом с ручьём, чтобы я видела воду и не могла зачерпнуть её. Но в последний момент одна дружинница сжалилась надо мной и привязала к моему поясу охотничий рог… Если бы я сумела отвязаться, то, трубя в него, позвала бы на помощь.
Тем временем воины быстро проделали то, что приказал им вождь, и разоружились. Незамысл взял рог, стал рассматривать. И тогда Радка обратилась с вопросом к вождю:
— Интересно, а какой звук у этого рога?..
И Незамысл, ни о чём не подозревая, протрубил в рог, тем самым подав сигнал воительницам Сватавы, которые того и ждали, спрятавшись в засаде. Вихрем они вылетели из чащи и вмиг перебили не готовую к бою дружину незадачливого вождя, его же самого колесовали, а голову в устрашение выставили на крепостной стене.
Весть о страшном злодеянии сразу облетела земли западных славян, возмущённые, они начали собираться в вооружённые отряды, сошлись у Девина и под предводительством воеводы Либуша приступили к штурму крепости.
Дружинницы дрались, как львицы, но силы оказались неравными. Пришлось им сдать Девин. Сватаву и её приближенных схватили, оставшиеся в живых воительницы разбежались и попрятались в лесных чащах и прибрежных зарослях.
В Девине теперь хозяйничали мужчины. Сватаву как ведьму осудили на сожжение. Привязали её к столбу на помосте, а внизу разожгли огромный костёр. Когда пламя охватило Сватаву полностью, раздались из самой гущи огня её звонкие слова:
— Никогда в Девине теперь не будет спокойно! Я строила крепость, и я её проклинаю… В день тринадцатый месяца серпеня, в пятницу[92]… И учтите — время искажает и стирает слово, сказанное человеком, но, преданное огню, оно живёт вечно…
Красные языки взметнулись кверху, и помост вместе со столбом и Сватавой рухнули…
— Вот так закончилась эта история, — завершил свой рассказ Славомир.
Но, судя по тому, что происходит с Девином, история продолжается, и пророчество колдуньи сбывается… Распри между славянами обостряются, и внешние враги не дают им покоя…
Я ловил удочкой рыбу в Мораве, когда меня позвали, сказав, что из Велеграда вернулись солунские братья. Кстати, рыбачить я пристрастился в монастыре и сие неплохо у меня получается; впрочем, любой монах всегда остаётся заядлым рыбаком — один ловит на удочку, другой — острогой: так добываем мы — монастырские и бывшие — себе пищу, не прося её и не выторговывая… Я поймал приличную белугу и несколько щук, отдал их Кроку и пошёл в крепость. Дорога пролегала через небольшой яруг, заросший густым малинником. Я вступил на проделанную в нём тропку и тут почувствовал опасность — кто-то ломился сбоку. От неожиданности я сильно крикнул. Через малинник резво проскочил мохнатый хозяин леса и мгновенно скрылся в лесочке.
— Эк тебя, топтыга! — воскликнул я и перекрестился. — Думал, смертный час мой пришёл.
Рядом Бивой и Крок разразились смехом.
— Вы для чего ко мне приставлены?! Охранять! — хотел было распечь их, но сам тут же громко рассмеялся.
— Ну и стрекотнул он от вас, отче… И весь малинник обделал!
«Вот так бы и двуногие враги наши… Да их легко не напужаешь…» — отметил про себя.
Рассказал об этом Константину и о том, что подумал на сей счёт, — тот улыбнулся своей печальной улыбкой, глаза его изнутри засветились тревожно.
— Да, — согласился он. — Просто так их не напугать… Вижу я — в земле моравской на своём трудном поприще встретим их предостаточно. Если мы будем стараться, по слову Григория Богослова, «не победить, а приобрести братьев» по вере, то немецкие и прочие латинисты давно ищут власти любою ценою… Враги хитры и изворотливы.
— К их уловкам не привыкать, но надлежит нам и впредь быть настороже…
— Да, Леонтий, осторожность не помешает. И всякие наши действия должны хорошо продумываться и выверяться… Перво-наперво, мы пошлём к Фотию Светония, пошлём и Доброслава. Так мы его и не обратили в нашу веру… — с сожалением заключил Константин.
— Не согласен, — возразил я. — Он сочувствует нашей вере. Ибо православная идея есть идея сердца, которую Доброслав приемлет: он уже наполовину христианин, наполовину язычник… Окрестить не сумели… Да! Но душа его отозвалась на Божье благовестив, на главную заповедь: «Бог есть любовь»… Язычник сам того не понимает, что давно живёт по-христиански…
— Речист ты, Леонтий! — со смехом воскликнул Константин. — Включаю и тебя в наше дело проповедничества… Не телохранителем будешь, а распространителем вероучения. Как ученики мои…
— Хорошо. Посмотрим… А я вам ещё одного ученика нашёл, отче… Славомиром зовут. Мораван…
— Добре. А с Доброславом трудно навсегда расстаться, но, кажется, сей час пришёл…
— Да… Он уже говорил со мной об этом, ещё раньше… Пойду позову его. Пусть готовится в путь. Вначале — в Византию, а оттуда ему дорога в Крым…
— А наши дороги куда? — серьёзно спросил философ.
Если бы я знал, отче! Пока же они пролягут здесь…
Ветер не утихал с самого утра, а уже надвигалась вечерняя тьма. Сильными, неослабевающими ни на миг порывами, он гнул к земле густой ковыль, раскрывал избяные камышовые крыши, выхватывая из них клок за клоком; и так до тех пор, пока оставшаяся часть не срывалась с обнажённых стропил и не уносилась невесть куда.
А через некоторое время и сами деревянные стропила, треща и ломаясь, падали вниз. Теперь в селении домов без крыш, похожих на кубы, стояло премножество, а с верхом — единицы и только те, которые находились под холмом, им в какой-то мере защищённые от ветра.
Из окна такого дома с уцелевшей крышей можно сейчас наблюдать как бы снизу за раскачивающимися деревьями, росшими по вершине холма; они казались огромными мётлами, густыми кронами вылизывавшими почти чёрное небо со светло-синими или даже совсем светлыми разводами, через которые пробивались красноватые лучики… А пробившись, они искрами сыпались наземь и гасли.
Зрелище было дотоле никем невиданным, так что рядом стоящий с Аскольдом Кевкамен беспрерывно крестился и постоянно шептал: «Во имя Отца, Сына и Святого Духа…» Поражённый необычайным небесным явлением Аскольд непроизвольно повторял вслед за греком эти слова.
И Светозар расширенными глазами глядел на красные лучики и тоже не смог бы объяснить происходящее… Лишь старая баба, лежащая на лавке, тянувшейся по всей стене дома на уровне окон, подняла голову и изрекла:
— Сварог посылает роковое знамение. Бойтесь!.. И готовьтесь к кончине!
— Замолчи, ведьма! А не то — велю в безобразную грудь твою вбить осиновый кол… — повернулся к ней Светозар.
— Ну и вбей!.. Беду-то этим всё едино не отведёшь…
От печи отделилась девчушка годков семи, с еле прикрытым тощеньким тельцем, подошла к старухе, обняла её за голову, заплакала.
— Оставь, воевода, в покое старую бабу. Не обращай на неё внимания… Пусть бормочет, что душа ей велит, — сказал Аскольд.
— Благодарю тебя, князь, — проговорила старуха, отстраняя внучку. — Один ты среди них сердцем добр ко мне… А тот, чёрный, пошто рукой туда-сюда в себя тычет? — спросила.
— Не твово ума дело! — огрызнулся Кевкамен. — Точно — клуда она… Клуда и есть. Ведьмака!
— Да уж не клудее тебя… Вижу — оборотень ты: своим служил, теперь — нашим… И князя смущаешь тычками да молитвами… Не слушай его, князь, иначе погибнешь…
— Это уж слишком! — рявкнул Светозар и кивнул своему сыну. — Выкинь её из дома, в озеро брось!
Аскольд на сей раз перечить не стал воеводе.
Девочка, после того как убрали старуху, сгорбилась, закрыла личико ручками, беззвучно заплакала. Когда успокоилась, на расспросы Светозара рассказала, что хазары, когда намедни напали на селение, увели мамку в рабство, папаню убили… Осталась с бабушкой, но она, видно, помешалась, потому что всех, а её особенно, пугала страшной погибелью…
Аскольд приказал определить, как только утихнет ветер, девочку к надёжным в селении людям на воспитание.
Ветер утих лишь через два дня. Аскольд с дружинниками выехал на один из участков границы Дикого Поля и поразился разору на нём. Последний набег хазарской конницы происходил в этом месте: деревянная крепостица была сожжена дотла, но ещё дымилась…
— Когда уезжал встречать вас, — попытался объяснить сын Светозара светлоокий Яромир, — она даже не тлела, видно, сильный ветер разворошил головешки, крепостица и дала дым.
Но никто его неуклюжих объяснений слушать не стал: слишком огромное опустошение нанесли враги пограничному пределу, и дымящаяся крепостица — лишь малая толика разрушенного… Страшный погром хазары учинили на капище — идолов не токмо ограбили, содрав с них золото и украшения, но и изрубили топорами, втоптали в грязь и взломали каменные жертвенники.
— Псы смердячие! — в сердцах воскликнул воевода. — Мы же, иногда преследуя хазар, глубоко проникаем в их владения, но никогда не трогаем иудейские святыни…
— Потому что религия, принятая этим народом, враждебна по отношению к другим, — в ней отсутствует веротерпимость, которая присуща христианам или даже мусульманам, — изрёк Кевкамен, но никто смысл его речения, кажется, не понял или не захотел понять, только Аскольд, повернувшись к греку, сказал:
— Ты мне потом об этом поведаешь…
Светозар исподлобья взглянул на Кевкамена, и глаза его ненавистно сверкнули. Воевода видел, как грек потихоньку подталкивал князя к восприятию своей веры, и сие ему, как и Сфандре, не нравилось. Того, кто отступается от издревлих богов, непременно постигнет суровая кара… Язычник разумеет это, ещё находясь в утробе матери. А князь, повелитель, как никто должен быть сведущим в подобном, ибо гнев неба падёт в противном случае не только на него самого, но и на весь подвластный ему народ…
Узрев, как Аскольд и грек постоянно шепчутся и понимающе обмениваются взглядами, Светозар признал своё упущение: надо было раньше следить за Кевкаменом и не давать ему возможности более тесного общения с князем. «Проморгал, старый дурак! — ругал себя воевода. — Сколько времени находился с ними рядом: и в походе, и в Византии да и в Киеве. На моих же глазах дружба их зачиналась…»
Вернувшись в селение, где ветер пораскрывал крыши домов, Аскольд и Светозар с удовольствием отметили, что они почти все восстановлены. Озеро, в котором утопили старуху-ведьму, как ресницы вокруг девичьего глаза, обрамляла густая полоска камыша; его срезали, распугав птиц, и пустили в дело, теперь вода голо и тихо блестела на солнце.
Правда, вскоре на прежнее место гнездовищ возвратились утки, за ними — гуси, а потом уж и всякая мелкая озёрная летающая живность. Только по ночам сельчане стали видеть в женщину белом, разгуливающую по берегу, — решили, что это старуха, душа которой не находит успокоения… По приказу Светозара труп выловили и захоронили лицом вниз в комарином месте. Все облегчённо вздохнули, но семи летняя внучка сильно плакала… Попробуй объясни глупенькой, что бабушка её — колдунья. Для девочки после потери мамы и гибели отца она была самым дорогим на свете человеком. Пусть и помешанным с горя…
Пока Яромир раздумывал на пепелище, как снова обустроить порубежную полосу, его опытный отец время даром не терял: разослал по весям гонцов, и через некоторое время возле дома, где проживали киевский князь и Кевкамен с рындами, возникли вежи пришедших сюда плотников, землекопов, кожемяков, прижаловали даже три жреца, ибо остальных, которые волховали на приграничном капище, хазары, осквернив его, увели с собой.
Среди мастеровых спокойным мужественным лицом и высоким ростом выделялся кузнец Данила. Его сразу высмотрел не только воевода, но и Аскольд, и всю подноготную о нём выведал: кузнец потомственный, человек порубежный, — умел держать не токмо молот или кувалду, но и владеть мечом, луком. Одно слово — хват…
Между прочим, в селении за Данилой и кличка числилась — Хват… Хотя прозвище кузнецам даётся в соответствии с их наклонностями в работе — Коваль, Огонь, Клещи, Молот. К примеру, приходит баба в кузню. Её спрашивают: «Чего тебе надобно?» — «Грабли починить» — «Значит, для сего дела тебе нужен Ярил Молотов или Дидо Огнёв…»
Вот и понимай: Ярил в кузнице молотом орудует, а Дидо огонь раздувает в горне. А Хват на все руки мастер, да такой мелочью, как грабли, заниматься не станет… Он в основном куёт мечи, охотничьи ножи и кинжалы, закаляет наконечники стрел… Но из этого не следует, что он не делает бороны, сохи, топоры, вилы… Ведь два последние орудия крестьянского труда используются и в битве с врагами.
Когда намедни напали хазары, вдова Внислава порешила рожнами не одного супостата. А не знать если об этом, то и не подумаешь, что сия баба на такое способна: пригожа, фигуриста, с высокой грудью и глазами, что два озера синих.
Под стать Даниле был каменщик Погляд, жрецы взяли его с собой мостить разрушенную кумирню… Поговаривали, что Погляд неравнодушен к молодой вдовушке… Сам он тоже вдовым остался — жену его украли хазары с покоса. Бывает и такое!
Камни для нужд капища возили на воловьих упряжках из каменоломни, где работали пленные хазары, византийцы и дикий люд — угры, гениохи, печенеги. Жрецы как-то пожаловались Аскольду и Светозару, что камни оттуда стали привозить не того размера, на какой указал Погляд, к тому же плохо отточенные. Князь поручил Яромиру в этом разобраться.
Через некоторое время из каменоломни доставили двух рабов — хазарина и византийца, которые там, на месте, отвечали за отгружаемые изделия. На малом совете, проходившем в доме утопленной, а затем закопанной в комариной чащобе, большинством голосов приговорили рабов к сожжению на жертвеннике, как только он станет готов и на капище будут поставлены новые идолы.
Но, к удивлению присутствующих и великому огорчению Светозара, против такого решения совета высказался сам Аскольд, но поколебавшись, всё же согласился с общим мнением.
Рабов заковали в цепи и бросили в темницу. И на какое-то время, поглощённые напряжённой работой, о них забыли; помнил об узниках лишь кто кормил их, да и то не всегда.
Когда же в очередной раз кормилец принёс еду в темницу, то обнаружил её пустой… Поднял шум, сбежались стражники, прибыли Светозар и его сын, но никто не мог даже предположительно сказать, как сие случилось. Запоры на двери не сломаны, никакого потайного хода или подкопа не нашли: не могли же узники улететь, потолок низкий, каменный, мрачный, в темнице ни одного отверстия…
— Наверное, боги — христианский и иудейский — помогли, — усмехнулся Яромир. — Перенесли на небо.
Стражники поняли его шутку, мрачно улыбнулись, — отвечать-то им придётся…
Аскольд и Кевкамен с рындами пробирались верхом между короткоствольными деревьями, росшими в приболотной местности; вначале молча прислушивались к бойкому стуку топоров, — то в нескольких сотнях локтей отсюда рубилась засека. Потом заговорили, но очень тихо, чтобы никто не мог услышать.
— Они в надёжном схроне, княже, — горячо заверил грек.
— Как же ты сумел обмануть стражников? — спросил Аскольд.
— Я не обманул, а подкупил того, кто приносил рабам еду…
— Хотя тайно освободить узников приказал я сам, но падкий на золото человек должен, Кевкамен, быть наказан… Он служит у нас и, следовательно, предал…
— Княже, кормилец оказался христианином, и золото для него не играло важной роли.
— Ты хочешь сказать, что он из милосердия пошёл на предательство?
— Да, княже… И я не бы не стал называть этот проступок таким словом, иначе и нас тогда можно обвинить в измене… Вина тех, кого малый совет предназначил в жертву, полностью не доказана, а мы, их освобождая, действовали исходя из заповедей Господних. И спасибо тебе, княже, что сие дозволил…
— Значит, в понятие христианского милосердия должно входить и прощение своих врагов?..
— Да, должно! Но враги бывают разные… Но что сделали нам те двое?.. И мы правильно поступили, что спасли их… Тем более они пригодятся…
Аскольд повернулся к греку и удивлённо вскинул брови. Но Кевкамен приложил палец к губам, глазами показывая на близко подъехавшего старшего телохранителя по имени Тур, который попросил у князя разрешения обратиться.
— Говори! — недовольный тем, что их перебили, повелел архонт.
— Князь, рынды нашли яму, полную человеческих костей, детских… Она была присыпана сухим мхом.
— Что сие может означать? — спросил грек.
Аскольд призадумался, нервно потеребил подбородок, и глаза его посуровели.
— Поехали… Сейчас узнаем… — пообещал он и повернул коня за старшим телохранителем.
На обочине поляны возле столетнего дуба увидели доверху наполненную детскими костями яму. На краю её жался худой старик с длинной косой на голове, сплетённой втрое и спускавшейся до пят.
— Словили паскуду… В пещере жил. Злющ, как ползучий гад. Изрыгал изо рта огонь. Хазарский колдун… Жрец бога Санерга, — пояснил Тур. — Признался, что сушил кости пленных детей, размельчал в пыль, разводил в воде и поил немощных.
— Детей-то сперва убивали? — снова спросил Кевкамен.
— Он их удавкой душил… Эй, змей вонючий, а ну рыгни огнём! — Тур легонько стукнул рукояткой плётки по голове старика.
Тот сморщил лицо, которое сделалось, как печёное яблоко, округлил безбровые глаза и действительно выдул ртом пламя…
— Вот лешак! — беззлобно проговорил старший телохранитель. — Перед тем как сотворить огонь, он какую-то растёртую труху жевал…
— Ладно, ставь его посреди поляны… Сейчас я разберусь с ним. По закону милосердия… — Архонт весело взглянул на грека, пустил коня вскачь и, поравнявшись с хазарским жрецом, отсек ему мечом голову… Не оборачиваясь, приказал старшему над рындами Туру:
— Бросьте голову в яму с костями, а тело оставьте — пусть склюют птицы или сожрут шакалы. Кевкамен! Заворачивай коня, поедем к кумирне Сварога…
Но по пути на капище заглянули полюбопытствовать, как рубится новая засека. Аскольд сам взял в руки топор, сделал зарубку на дереве на уровне своей головы и, не дорубив ствол до конца, зашёл с тыльной стороны, упёрся плечом и повалил его. Но дерево не упало совсем, а переломилось на месте сруба, ощетинившись длинными острыми выщепами… А Тур и другие рынды, помогая своему повелителю, освободили дерево от листьев и заострили сучья в виде пик… Глядя на ладную работу Аскольда и его телохранителей, лесорубы, трудившиеся здесь, довольно почмокали языком.
— Молодчина! — кто-то вслух похвалил князя.
Но архонт сделал вид, что похвалы не расслышал… Но тут перед глазами его мысленно возникли заградительные насыпи вокруг Киева.
Между Почайной и широким полем засека, тянувшаяся на три десятка поприщ, давно не обновлялась… Деревья сгнили у корня и не могут служить для противника серьёзным препятствием… Конница просочится через такую «засеку» запросто, если впереди пустить тяжёлые волокуши…
На кумирне Аскольд встретил Светозара и поделился невесёлыми выводами. Воевода, подумав, обратился к архонту:
— Княже, ты вовремя об этом вспомнил… Мои лазутчики доносят: всё более и более хазарских войск подтягивается к границе. Верно, замышляется не просто разбойное нападение, а кое-что посерьёзнее… Судя по всему, они, прорвав наши укрепления, ринутся дальше, на Киев. Нам сие было известно раньше, и я об этом говорил и тебе, и Диру. Каган не поладил с царём хазарским, и поход отложили… Думаю, нужно из древлянской земли отзывать Дира с дружиной, и пусть он, не мешкая и не дожидаясь нас, приступает к усилению оборонительных укреплений вокруг Киева.
— Добре, воевода, — согласился Аскольд. — Посылай к нему от моего имени гонца.
— Яромира пошлю, сына своего…
— Пусть будет так.
В сей момент из кузнечного горна, установленного неподалёку от деревянного Сварога, которого довершали вырубать плотники, взлетели искры и послышались команды Данилы:
— Дидо, клади в огонь железную чушку, а ты, Ярил, посильнее мехами орудуй… Да потом бери кувалду, но после того, как я постучу молотком по наковальне…
— Чуешь, княже, Хват для Сварога уже человеческие головы ковать начинает…
— Хорошо, воевода, но наковано ли достаточно мечей и сулиц?
— Обижаешь кузнецов, архонт, ремесло своё они высоко держат!
— Верю… Железные головы тоже нужны… А на выкованные доспехи и оружие сам взгляну.
«Придирчив, что касаемо дела… С Диром в этом отношении попроще…» — подумал Светозар, а у самого засосало под ложечкой: а вдруг что не понравится князю?! Взыщет!
Но лицезрение Сварога заворожило. Пока бог стоял на корнях трёхсотлетнего дуба: ноги ещё не успели вырубить. А делали его из цельного, не сваленного на землю дерева, — на большой высоте ссекли крону и сучья, выдолбили лицо, шею, плечи, руки. В левой он будет держать су лицу, в правой — серебряный шар. Сварог должен быть огромный и сильный, каким представляли отца Даждьбога и бога огня Сварожича древние русы.
Сварог обладал миром, и в этом залог его крепости, и духовной, и телесной, а железные человеческие головы, положенные у ног бога, олицетворяли её. Поэтому ему пели гимны, звучащие мощнее, чем гимны Перуну, ибо Сварога «сильна стопа, издающая глухой гул, при шаге которой колеблется земля и трясётся море… Бог Сварог есть царь звёзд, а имя его вознеслось выше их… И выше Солнца, и выше Огня…»
Так должно было быть, ибо бог Солнца и бог Огня — всего лишь его сыновья.
Сильного бога ставили русичи на капищах своих порубежных земель, ставили для того, чтобы вороги воочию видели, как сильны русичи сами…
Жертвенников вокруг Сварога было десять, на два больше, чем у киевского Перуна, и класть их Погляд уже заканчивал.
— Как хорошо бы обновить сии камни сожжением тех двух рабов, — похлопал по жертвеннику Погляд, обращаясь к Светозару: к князю не посмел… — Да говорят, что они сбежали…
— Не твово ума дело, — оборвал словоохотливого каменщика воевода.
Улучив время, когда Светозар отъехал, чтобы поговорить со жрецами, Аскольд спросил Кевкамен а:
— Что тебе в последний раз поведал хазарин? Всё не находилось возможности полюбопытствовать…
— Княже, я уж сам уединиться с тобой искал случая, да подходящего не сыскивалось…
— Ладно, говори скорей.
— Хазарин, благодарный нам, что спасли от смерти, сообщил: каган Завулон его и ещё с ним человека послал в Киев к иудею Фарре с повелением снабдить их в обратную дорогу планом укреплений города… Этот гонец был схвачен, другой — ускользнул, поэтому нужно его срочно поймать.
— Ты, Кевкамен, хорошо содеял, что освободил узников… Мы условились с воеводой — послать к Диру его сына… Но сделаем так: пусть Яромир в Киеве сперва займётся лазутчиком, а как только тот от Фарры получит план укреплений, отрядит своих людей для наблюдения за ним и тайного сопровождения… А уж здесь мы его перехватим. Яромир после того поедет на Припять.
Когда поведали обо всём Светозару, тот изумился придумке и признал её правильной. Яромиру же было дано точное описание внешности того, другого хазарина.
Я хочу обратиться к тебе, Светозар, — после небольшого раздумья промолвил князь. — Хотя об этом лучше бы поговорить с Вышатой, он-то, наверное, наслышан, кто поселил на Замковой горе Фарру?.. И поселил иудея будто бы за немалую мзду…
— Наслышан и я, архонт… Говорят, что Дир…
— На брата сие похоже… — сверкнул глазами Аскольд. — Но если это подтвердится, я спрошу с него!
Князь повернулся к старшему телохранителю и велел скакать в селение. Светозар подозрительно покосился на рында, отметив про себя, что их разговор тот намеренно слушал…
Оставшись наедине, отец с сыном взглянули друг на друга и на какое-то время онемели от удивления.
— Хорошо, что я ещё не успел наказать охранников темницы… Снял бы головы и с тех, кто невиновен…
— Воля княжеская непредсказуема… А с узниками добро получилось…
— Что велишь сделать с тем охранником, которого подкупили?
— Сделай вид, будто ничего не знаешь…
— Но только пока. Покуда Аскольд здесь. А как вернусь, я его спроважу к жрецам. На сожжение… — заключил Яромир.
— И знай, сын, первая твоя нужда — изловить лазутчика, — напутствовал в дорогу Светозар. — И поймать его после того как он получит от иудея Фарры план укреплений Киева.
— Понял, отец.
— Сварог с тобой!
— И с тобой тоже.
После отъезда Яромира боил Светозар поведал Аскольду об изречении, молвленном свыше одному из трёх волхвов, которые в скором времени зажгут вокруг Сварога десять костров и будут поддерживать денно и нощно жертвенный огонь, как на капище киевского Перуна, ценою собственных жизней.
Колдованц, находясь в лесу, в уединении, услыхал голос, сказавший ему с верхушки дуба следующее:
— Уже нижние воды Днепра потихоньку начинают течь обратно, можно сие увидеть, спустившись на самое дно… И земли станут перемещаться, так что Греческая земля займёт место Русской… И другие земли изменят своё местонахождение.
— Может, надобно спросить у грека, что означают эти слова? — посоветовал Аскольду воевода.
Позвали Кевкамена, и тот объяснил всё таким образом:
— Думаю, княже, сии слова говорят о перемещении веры народов… На Русь придёт христианство… И тогда потечёт Борисфен обратно, неся учение Христа из земли Греческой в Киев и другие города и веси…
Светозар с нескрываемым недовольством отнёсся к такому объяснению и пожалел, что порекомендовал Аскольду обратиться к греку.
«Хитрая бестия сей грек! Ишь как премудро истолковал, как снова подвёл князя к мыслям о христианской вере… А я-то — дурак безмозглый…» — зло упрекнул себя воевода.
— И когда придёт вера Христова на русскую землю, — продолжал далее грек, — то будет видна радость на небе и на земле. И станут смеяться люди, ибо спасутся их души… «И воссияет здесь благодать Божия…» — говорил, княже, восемь столетий назад один из учеников Христа, апостол Андрей Первозванный. Будучи в Синопе и Корсуни, он решил поплыть по Борисфену вверх и, достигнув к вечеру некоторого места, стал под горами на берегу. А утром сказал своим ученикам, показав на горы: «Здесь будет великий город, и воздвигнет Бог много церквей».
— А не врёшь, грек? — строго спросил воевода.
— Ты же сам принёс нам пророчество своего жреца, не я ведь… — проговорил Кевкамен, сделав вид, что обиделся.
Отпустив Светозара, архонт спросил грека:
— Значит, тогда богов на наших кумирнях порушат?
— Выходит — так… Ибо твой народ, князь, поверит в Бога, который живёт на небе. Вы же своих ставите на земле… И приносите в жертву людей и животных, умерщвляя их, а христианский Бог говорит «ни убий». Вы имеете по нескольку жён и желаете ещё больше — жён близких родственников, занимаетесь блудом на игрищах. Если вы будете жить так, как живете — в разврате и кровосмешении, то пресечётся ваш род… Поэтому христианский Бог издал законы, по которым должны жить правильно люди, а в противном случае они погибнут, и земля опустеет…
— Я об этом подумаю… — тихо сказал Аскольд.
— И о милосердии подумай тоже, архонт… Я забуду о том, как срубил ты голову хазарскому жрецу. Но буду помнить, что позволил освободить невинных из темницы, и они отплатили добром за добро.
— Я срубил голову жрецу, ибо он того заслужил!
— То же самое молвил и я. Хорошо, что мы понимаем друг друга.
После сна Фарру в последнее время мучили головные боли, в суставах болели ноги, а тело от головы до пояса будто кто поколотил палкой… Старость — не радость, но иудею совсем недавно исполнилось лишь пятьдесят, хотя для мужчины это уже приличный возраст, все его ровесники давно вручили свои души всемогущему богу Яхве. Среди них, конечно, находились и такие, которые следовали заветам Саддока и не верили в воскресение и бессмертную душу, но Фарра полагал, что они жестоко заблуждались, и какой бы не вели беспечный и беспорядочный образ жизни, не думая о посмертном наказании, оно им всё равно на небесах будет обеспечено.
Ах, какой прекрасный халас испекли ему Лия и любимая служанка Любава, а какой душистый шолент вышел из печки на его пятидесятилетие!
Сам Фарра исповедовал фарисейство, как и все его друзья в окружении хазарского царя и кагана: первый советник Завулона Массорет бен-Неофалим, богослов Зембрий, ибо фарисейство — хорошая умная вера иудеев.
Фарисеи распяли Христа, и этим напрочь отторгли от себя христиан, как отгородились от язычества созданием религиозных законов. Теперь иудеи спаяны кровью «сына Божьего», коего они считают всего лишь смертным старшим братом зелотского вождя. Сейчас иудеи особо целеустремленны в ожидании прихода истинного Мессии. Устроившись советниками первых людей государств вроде Хазарии, подсказывая, как править, они преследуют свою корысть, исходя из главного талмудического завета — о мировом господстве и своей богоизбранности.
Тот или иной государь в их окружении похож на матерчатую куклу, действиями которого управляют, дёргая за верёвочки… Вот почему иудей Фарра любит кукольный театр, который он устроил у себя дома и от души веселится, глядя на кривляния попрыгунчиков.
«А ведь можно попрыгунчиками сделать не только правителей, но и всех их подданных… — после кукольных представлений думал Фарра. — Сие возможно, к примеру, если бы в Киеве княжил Дир, но пока есть соправитель Аскольд, подобное — неосуществимо… Об этом я как-то Массорету бен-Неофалиму сказал. «Ничего, время работает на нас…» — ответил первый советник кагана. В знак согласия кивнул головой присутствующий тогда при разговоре и богослов Зембрий… Вот они-то, продолжая дело, начатое Исааком Сангари — дело внедрения иудейства в Хазарию, тоже приложили немало труда, чтобы не только каганы и хазарские цари стали в их руках куклами на верёвочках, но и весь их народ…»
— Любава! Любава! — позвал служанку Фарра, спустив с лавки раскоряченные, в синих прожилках толстые ноги на до блеска выскобленный пол.
Не вошла, влетела девушка с русой косой, пунцовыми пухленькими губами и смеющимися ямочками на твёрдых, как наливное яблоко, щеках.
— Слушаю тебя, мой господин, — игриво произнесла она, и глаза её, зеленоватые, как у кошки, вспыхнули.
— Почеши мне спину, любезная… — потянулся, зевая, иудей. — Ой, как хорошо! А теперь живот почеши… Наклонись. Ай да молодец, Любавушка… Серьги скоро от меня получишь… Золотые.
— Ты только обещаешь, господин, да не даёшь.
— Хорошо! Ой, хорошо! Пониже возьми… Вот так! Получишь, моя любимая, обязательно получишь…
— Господин, жена увидит — попадёт нам обоим.
— Ничего, я ей тоже серьги куплю.
— Лия твоя золото очень любит.
— Возьми в руки, Любавушка… И пальчиками погладь… Погладь пальчиками… Ой, моя драгоценная!
— Господин, а ещё твоя Лия конюха Володея любит…
— А ну цыц, дурёха!.. Вечером ко мне придёшь, поговорим об этом. И почешешь мне ноги, вишь, опухать стали…
— Береги себя, господин мой, — весело прощебетала девица и упорхнула.
Фарра подошёл к окну, растворил его; хозяин меняльной лавки мог позволить себе иметь окна в доме из настоящего стекла, привезённого из Херсонеса. А раскрыл створки не потому, чтобы лучше обозреть открывающуюся сверху, с Зайковой горы, картину природы, а вобрать в грудь бодрый воздух, сразу нахлынувший с днепровских низин и из хвойного леса, росшего с восточной стороны жилища.
День для Фарры начинался хорошо, если бы не заноза, которую оставила в его сердце Любава: иудей и раньше замечал, что перед тем, как сделать распоряжения дворовым внизу и на конюшне, Лия подолгу сурьмилась и румянилась, надевала лучшие платья.
Поначалу он радовался тому, как следит за своей внешностью жена, видел, что её миндалевидные глаза, высокая грудь и крутые бедра нравились многим вятшим, а особенно степенному арабу Изиду, который длину ног Лии не хулил, а возводил в достоинство, исходя из восточных воззрений на красоту женщины. И вот на тебе! Новость… А жена, оказывается, полюбила конюха Володея, мизинного человека, но красивого и холостого.
«А если его женить?! На Любаве… — Фарру эта мысль развеселила. — Забавно будет: моя любовница станет женою любовника моей жены… Во-о, ситуация! Как в кукольном театре… Хотя, успокойся… Мало ли чего наплетёт языком дурёха…» — И иудей колыхнул в смехе живот, затем согнувшись, ударил себя кулаками по толстым ляжкам.
«Ладно, буду одеваться», — решил и позвал слугу.
Но тут в дверь постучали, и Лия, непричёсанная, в несвежем халате, вошла на половину мужа.
— Фарра, тебя какой-то человек внизу дожидается… Впустить?
— Погоди… Подождёт. Сам к нему выйду.
Покосился на жену недовольно: «Ко мне может зайти в любом виде… Стерва! Знать, не волную я её теперь как мужчина… Где наши молодые годы?! То время, когда мы любили друг друга. Всё уходит, исчезает, как утренний туман над Борисфеном… И если после него воды реки очищаются, то в душе моей становится ещё мутнее. Сие называется старостью. Она уже подступает…»
— Уходи, смотреть на тебя, неопрятную, не могу.
— Знаю, на кого можешь.
— Знаю и я про тебя… Потому — помолчи.
Жена ушла, громко хлопнув дверью. Фарра плюнул ей вослед.
«Что мне нужно теперь? — задал себе вопрос. — Почёт, уважение друзей и сородичей… Свершу дела свои в Киеве, уеду в Итиль, заживу в знатности и богатстве… А человек внизу, уж не посланник ли Массорета бен-Неофалима?»
…Отныне люди Яромира, которые по приезду в Киев установили наблюдение за иудеем Фаррой, всё чаще стали видеть его, выезжавшего на рысаках с Володеем будто бы по своим делам, за городом, на засечных его границах.
А спустя несколько дней сын Светозара отрядил своих людей для тайного сопровождения посланника хазарского советника, которому Фарра передал план укреплений Киева со словами:
— Подтверди ещё раз Массорету бен-Неофалиму — первому человеку в Итиле после царя и кагана — моё верноподданническое к нему отношение и передай, что сии оборонительные сооружения вокруг Киева остаются пока в неизменном виде. Если и будут далее укрепляться, то лишь углубятся, как того требуют рвы, или же вырастут, где воздвигнуты крепостные валы. Я их хорошо обозначил. И ещё передай: если задумано идти на Киев, надо делать это не мешкая, пока Дир у древлян. Брать Киев приступом нужно от рек Глубочицы и Клова, я там в плане тоже пометил, а от Борисфена города не взять, также как и от Почайны… Ну, Яхве и наши первосвященники с тобой, гонец!..
Яромир отбыл к Диру на Припять, а люди его начали следить за продвижением хазарского посланника и следили за ним до самой оконечности земель Руси Киевской, затем изловили и привели к Аскольду, ещё здесь находившемуся.
Киевский князь и боил Светозар показали гонца его сообщнику, ранее вызволенному из темницы, — тот сразу признал своего напарника. На малом совете стали думать, как извлечь из создавшейся обстановки пользу. Спорили долго, пока не пришли к общему мнению: гонца, побывавшего в Киеве, жизни лишить, а план изменить до неузнаваемости и подкинуть его вместе с убитым на порубежные земли Хазарского каганата…
Так и сделали. И скоро с поддельным планом мёртвый был доставлен в Итиль, где гонца сразу опознали.
Дир возвращался от древлян, и случилось с его дружиной такое, какое только в сказке услышишь… Видели когда-нибудь, как поднимались вверх люди вместе с конями, телегами, деревьями, вырванными с корнем и улетали невесть куда?.. Не видели. А вот сие было!
Но пока вернёмся к Доброславу, покинувшему Великоморавию, а затем и Византию и уже едущему по крымской земле и которому тоже привелось наблюдать подобное.
Ехал, любовался просторами родных степей и тихо радовался. «Спасибо карлику Андромеду… Поведал мне: заезжала Аристея в таверну «Небесна синева», интересовалась мной. А на митрополичьем дворе в Херсонесе узнал, что погиб тиун, её муж… Так ведь древлянка теперь свободна! — радостно заколотилось сердце у Клуда. — Как увижу её, скажу: «Выходи за меня замуж…»
Над вершиной синеющего вдали холма плавно, кругами, парил орёл. Тихо.
Конь шёл ходко, легко. Свободно. И Доброслав давно не испытывал в душе такого умиротворения… Да, почитай, с того момента, когда запалил свой дом в селении и отъехал из него с Дубыней… Два года прошло! Во-о, как время летит. Не орлом парящим, а резвым вороном…
«А что задумано — сделано! Найду жреца Родослава, расскажу ему о дочери: жива, мол, богата, дети есть… Не буду только молвить, что была замужем за Иктиносом… За виновником гибели рода… И что отомстил я ему, хорошо отомстил! Об этом, конечно, поведаю…
По-хорошему, по-доброму расстался я с Леонтием, Константином, Мефодием. Сколько нужного, полезного я взял от них!.. Может, и они от нас с Дубыней что поимели… Но сие уже в прошлом.
А теперь первым делом — повидаю Настю, полугречаненка её, полудревлянина… Хороший мальчуган. А вдруг и сыном станет?!»
— Научу его из лука стрелять, мечом рубить… Под водой дышать, как умеют все воины-русы, когда врага выслеживают… Правильно я говорю, Бук? — Доброслав обернулся к другу, также легко бежавшему рядом.
Пёс поднял голову, чуть оскалил пасть, будто улыбнулся…
— Нравится тебе дома, Бук?.. Вижу, нравится… Небось маму вспомнил, отца-волка?.. Приедем к Насте, покатаешь на своей спине её сыночка. Теперь уж подрос он… Тяжелее тебе станет — катать его. Да ничего… Ты — сильный!
Но тут Клуд заметил, что Бук забеспокоился… И что лошадь сбилась со скорого шага. А орёл перестал кружить над вершиной — исчез куда- то…
Подул ветер. Потемнело. Потому что в небе, почти над головой, появилась чёрная туча; её пригнал ветер как раз со стороны холма, над которым парила птица.
Туча прямо на глазах стала расти, взбухать; возникла другая.
Встретившись, они слились воедино, потом стремительно завращались.
Часть крутящихся обрывков вдруг устремились ввысь, и начался дождь.
Не засверкали в таком случае молнии и не затрещал гром: просто закапало, потом дождь пошёл сильнее, и — будто хляби небесные разверзлись — сплошным потоком полилась вода.
Внезапно дождь прекратился, установилось затишье, скорее — безмолвие, ибо вокруг ничего не происходило: не распевали птицы, они попрятались, звери тоже залезли в норы; не шелохнувшись, стояли деревья, и даже речка, пробиравшаяся в густой зелени, словно замерла… Лишь Бук рядом завыл, и звук его голоса жутью отдался в сердце язычника.
Клуд пустил галопом коня и доскакал до облюбованной большой пещеры в скале прежде, чем ударил град.
Ледяные шарики запрыгали по земле; падая с неба, они с каждым мигом увеличивались в размере — вначале были с яблоко, потом сделались величиной с увесистый мужской кулак…
Слава Световиду, в пещере хватило места и лошади, и псу, и Клуду, и теперь он без всякого страха наблюдал, как осколочно дробились градины на каменной площадке перед входом.
Клуд перевёл взгляд на Бука: пёс оскалил зубы и казался напуганным, лишь жеребец, согнув шею, — выпрямить её не позволяли каменные своды, — понуро стоял, переступая с ноги на ногу. И когда осколки от градин отскакивали в пещеру и попадали на него, кожа на его боках чуть подрагивала.
— Не робейте! — весело сказал Клуд, потрепал собаку и провёл ладонью по холке коня.
Град закончился также быстро. Клубящаяся туча ушла в сторону, но не распалась. Наоборот, Доброслав увидел, как в нижней её части возникло нечто, похожее на отрубленную бычью шею с зияющей раной, напоминающей воронку, которое, удлиняясь, начало приближаться к земле. Соприкоснулось с нею и вдруг, вырвав с корнями несколько деревьев, поглотило их; от чёрной тучи отделилось ещё несколько воронок поменьше, вытянувшись рукавами… Со страшным рёвом они стали приближаться к пещере. Громадные дубы ломались на их пути, как тонкие веточки, мощные и гибкие вязы закручивались, как верёвки, валуны весом в несколько пудов были подняты на огромную высоту и сброшены оттуда на скалу со страшным грохотом… В один миг воздух наполнился густой пылью.
Когда тьма рассеялась, изумлённому взору Клуда представилась ужасная картина — воды в реке не оказалось, лишь зияло глубокое высохшее русло, траву по её берегам как серпом срезало; стволы, скрученные и расщепленные, лежали вперемежку с раздробленными камнями. Склоны холмов засыпало землёй и песком из реки.
И ни одной летающей твари! Но… Погодите! Что там — над холмом, над которым зародилась туча?! Бог Световид, да это орёл, снова закруживший над вершиной!
Живучая птица!
А чёрная туча, волоча по земле рукава, ушла за холмы и горы, на север, в сторону Киева и Днепра.
Второй раз в жизни Доброслав Клуд наблюдал в природе необычайные явления: происходящее сейчас, несущее страшные беды, называлось смерчем… А что означали увиденные им поздним вечером на берегу Днепра красные шары?.. Может, то были, как мы говорим теперь, сигналы инопланетян?.. Если они посещают землю сейчас, то почему не могли прилететь и тогда, в девятом столетии?!
По нашим меркам прошедшее тысячелетие — огромное время, а во вселенском масштабе — каких- то несколько лет!
…Смерч, достигнув Киева, обошёл его стороной, но чуть выше с глади Днепра сдёрнул около десятка лодок вместе с рыбаками. Очевидец, оказавшийся в тот момент на берегу, рассказывал потом родным и близким:
— Рыбацкие лодки… Да они, как птицы, снялись с воды… И уле-те-е-ли!.. Чур меня, чур! — Мужичок при воспоминании об этом трясся от страха.
Он ещё видел, как чёрный рукав, поглотив лодки, словно живой, с жадностью набросился на прибрежный песок, оставив глубокую яму; с жутким воем крутясь, сделал три витка вокруг мужичка, не тронув его, и унёсся прочь…
Первым из приближенных Дира заметил смерч Еруслан, в составе дозорного отряда скакавший впереди всей дружины и многочисленного люда ремесленников, возвращающихся от древлян, как только была получена от Яромира весть, что на Киев собираются ратью хазары.
Часть древлянских воинов и чувствующие себя таковыми также примкнули к киевлянам, помогавшим им обустраиваться на погари[93].
— Глянь! Вон туда… На херсонесский храм походит… — обернулся к сыну боила Светозара бывший предводитель кметов и ткнул плёткой в сторону чёрной тучи с колоннами до самой земли.
— Сравнил точно… Базилика и есть, — ответил Яромир, бывавший не только в Херсонесе, но и Константинополе. Но тут же вскричал: — Смотри, смотри, колонны приближаются…
В поле видимости дозорного отряда находилось уже и селение смердов. По широкой улице, по обе стороны которой стояли дома из крепкого дерева, важно прохаживались утки и гуси, рылись в земле свиньи. Один дом на отшибе отличался от других добротностью и большим количеством окон; они сверкали на солнце настоящими стёклами, — видимо, дом этот принадлежал старосте. Рядом располагались колодец под тесовой крышей и крытый соломой сарай.
Черные колонны, мчась навстречу, причудливо изгибались. Стало темнеть. Заворожённые необыкновенным зрелищем, дозорные остановились, их вскоре нагнал Дир с дружиной и ремесленниками.
На их глазах одна из колонн прошла над лесом, стоящим в низине, срезав лишь верхушки деревьев, другая подняла тесовую крышу колодца, сарай и сруб дома. Да так тщательно и искусно, что севшая несколько времени назад за длинный широкий стол семья из тринадцати человек так и осталась сидеть невредимой, лишь над их головами открылось небо… Во, чудо! В обморок упала девяностолетняя старуха, мать старосты, заголосили разом женщины и дети. Сам глава семейства молитвенно сложил на груди руки, прося Даждьбога и Велеса о защите…
Появилась из чёрной тучи и ещё одна колонна; она подступилась к другому концу селения — приподняла одну избу, повернула её и поставила на место, с двух других сорвала крыши…
Завыли собаки. По улице, крича всяк по-своему, заметались домашние птицы; гуси и утки, отчаянно захлопав крыльями пытались взлететь, обильно теряя при этом пух и перья. Но удавалось оторваться от земли и пронестись над нею локтей двадцать-тридцать только тем, кто полегче… Визжали свиньи.
Увидев, как у соседа сняло крышу, смерд с женой — детей у них не было — со страху залезли в погреб, тянувшийся внизу избы по всей её длине, захлопнулись крышкой, закрыли глаза и замерли.
Они услышали вначале ужасный вой, потом сильный шум и треск. Пыль и мусор посыпались на их головы и что-то тяжело упало.
Вскоре стало светло и… о, Мокош, хранительница очага!.. Открыв глаза, хозяин и хозяйка обнаружили рядом двух жирных свиней, с удовольствием поедавших какие-то сладости… От дома, пола и крышки ничего не осталось, а свиней смерч принёс с улицы и благополучно опустил в погреб…
Один мужик спрятался в стогу соломы, но тот взлетел и рассыпался на соломинки. Мужик полетел с ними. В воздухе он схватил за гриву летящую рядом с ним лошадь, однако гриву вырвало из рук, и мужик опустился на землю с пучком конских волос в руке.
Лёжа в траве, он поднял голову и увидел, как телега, запряжённая двумя лошадьми, пролетела над ним…
Смерч налетел ещё на один дом, поднял вверх локтей на десять и перенёс на тридцать поприщ. Потом дом взорвался: стены, крыша, труба — всё разлетелось. Семью из пяти взрослых человек, находившуюся внутри, тоже разбросало, но все они остались живы, попадав с малой высоты в небольшое озеро[94]…
Теперь уже смерч закрутил в воздухе несколько телег с лошадьми и ремесленниками и двух всадников из дружины Дира. Людей князя обуял неописуемый ужас: иное дело видеть, как взлетают и рушатся поодаль дома, другое — когда черные колонны вертятся над твоей головой и кругом что- то дико визжит, воет, а на плечи падают обломки.
Началась суматоха. Кони пытались сбиться в кучу: с выпученными от страха глазами, с пеной у рта они наталкивались на повозки, ломали оглобли и громко ржали… Люди бежали куда глаза глядят. Обезумев, они падали на землю и закрывали руками голову, залезали на деревья, хоронились в кустах, ища спасения…
Но крутящиеся рукава и колонны, выбирая жертвы, ломали им хребты, а находившемуся рядом с Никитой плотнику, пожелавшему, как и он, защищать Киев, пробило насквозь осколком дерева грудь…
Когда же колонны набросились на всё живое неподалёку от Дира, к нему бросились его верные рынды, готовые если и не спасти своего господина, то умереть вместе с ним. Но, слава всемогущему Перуну, который отвёл беду! Смерч не задел князя и телохранителей. Хотя у всех на глазах несколько дружинников улетели в сторону леса.
Смерч затих, и многие вопросительно посмотрели на архонта.
— Что я отвечу?! — воскликнул Дир. — Думаю, мы сильно провинились перед богами… Вернёмся в Киев — сделаем на капище Перуна перед всеми идолами богатое жертвоприношение…
Никита похоронил товарища-плотника и где-то в душе тихо порадовался, что не взял с собою Власту. Она очень настаивала, могла бы и уговорить, да Анея сильно воспротивилась — полюбилась ей привезённая сыном молодица. Довод же матери был таков: «Не на гулянку едешь — с супостатом биться…»
А взял бы, могло быть и с Властой так — осколком в грудь!
Позволим себе некоторую вольность и заглянем на сто лет вперёд описываемых событий, во дворец кордовского халифа Абдрахмана III.
Еврей Хасдай ибн-Шафрут принял мусульманство не раздумывая, как только пробился на верхнюю ступеньку придворной лестницы, заняв должность финансового советника халифа. Но это ещё не значило, что, поменяв религию, он напрочь отказался от веры своих предков…
Поэтому Хасдай очень заинтересовался дошедшими до него слухами о существовании где-то в далёких восточных степях иудейского царства. И он пишет письмо, где сообщает, что впервые о «царстве иудеев» услышал от хорасанских купцов, но не поверил им, пока не получил подтверждения со стороны «посланцев из Кустантии» (Византии). Те рассказывали, что между Хазарией и Византией 15 дней пути, что «сухим путём между ними находится много народов, что имя кагана, господствующего над этими народами, Иосиф». «Корабли приходят к нам из той страны, — говорили они далее, — и привозят рыбу и кожу и всякого рода товары», «они с нами в дружбе и у нас почитаются», «между нами и ими постоянный обмен посольствами и дарами», они «обладают военной силой и могуществом, полчищами и войсками, которые выступают на войну по временам».
Хасдай понял, что сведения византийцев отличаются конкретностью и звучат вовсе не мифически. И он решает послать письмо через близко связанное с хазарами государство — Византию. И вручает послание своему доверенному лицу Исааку бен-Натану:
— Передашь в Константинополе императору лично и дары ему от меня.
Но Исаак вернулся в Кордову ни с чем.
Император не пожелал внять просьбе советника кордовского халифа, сославшись на огромные трудности и опасности, которые якобы подстерегают путешественников по дороге в Хазарию как на море, так и на суше, и письмо вернул. Христианская Византия не хотела способствовать какому-то ни было сближению европейских евреев с Хазарским каганатом, ибо у ромеев в Крыму и на Волге имелись свои интересы.
Но настырный Хасдай не отступался: своего человека он решил послать в Итиль через Переднюю Азию — через Иерусалим и Месопотамию, а затем через Армению и Азербайджан[95]. Но в это время в Кордову прибыли послы из Германии и с ними двое еврейских учёных. Эти двое взялись переправить письмо Хасдая в Хазарский каганат через Венгрию, Болгарию, Германию и Северную Русь.
Письмо до адресата дошло, а ответ на него явился единственным документом, в котором сами хазары, хоть и очень коротко и фрагментарно, рассказывают о себе, о своём государстве, о некоторых фактах своей истории, своих обычаях и законах.
Хазарский каган осветил далеко не все вопросы, которые задал ему Хасдай, но самое удивительное в том, что до нас дошли два варианта ответа Иосифа — так называемые краткая и пространная редакции письма, восходящие к одному первоначальному тексту.
Вначале каган говорит о происхождении своего народа и заявляет что он ведёт род от Тогармы[96], сына Иафета. У Тогармы, согласно сведениям Иосифа, было десять сыновей: Авийор, Турис, Аваз, Угуз, Бизл, Трна, Хазар, Янур, Балгд и Савир. Иосиф гордо именует себя «царём Тогармским». А далее он перечисляет всех хазарских каганов, принявших иудаизм, начиная, естественно, с «праведного» Булана, и кончая им самим. Их насчитывалось тринадцать: Булан, после него — «сын его сыновей» — Обадия, далее Езекия, Манассия, затем брат Обадии — Ханукка, сын Ханукки Исаак и потом — Завулон, Манассия, Нисси, Манахем, Вениамин, Аарон и Иосиф. Иосиф подчёркивает, что власть всегда передавалась у них в роду от отца к сыну: «Чужой не может сидеть на престоле моих предков, но только сын садится на престол своего отца».
Затем хазарский каган сообщает: «Я живу у реки по имени Итиль. Подле неё живут девять народов. Они живут и в сёлах, и в городах, и в укреплённых стенами городах. Все они платят мне дань. Оттуда граница поворачивает и доходит до Гурганского (Каспийского) моря. Живущие на берегу этого моря платят мне дань. С южной стороны живут пятнадцать народов. Они живут в горах до моря Кунстантии (Чёрного). С западной же стороны живут ещё тринадцать народов и все платят мне дань».
«Я охраняю устье реки Итиль и не пускаю русов, приходящих на кораблях, проходить морем. Я веду с ними войны…»
Мы, считающие себя цивилизованными людьми, по отношению к кончине человека и его погребению являемся дикарями, чуть не сказал — варварами… Ибо варвары в этом смысле были куда просвещённее нас, выработав свою глубокую философию смерти.
Лучшее, что мы можем — и то не всё: отпеть в церкви умершего и, закопав гроб в землю, помянуть, а если хватит средств, то соорудить из камня на могиле нехитрый памятник… И через два-три года забыть о покойнике, каким бы родным и близким при жизни он нам не приходился! Или от случая к случаю вспоминать о нём…
У древних всё обстояло иначе. А у хазар особенно. У хазар языческих.
У чёрного[97] хазарина Азача умер отец — болел давно, черные мангусы начали пить по ночам кровь у него два года назад: сделался тонким, как былинка, и прозрачным, как льдинка, а три дня назад дух смерти унёс душу мудрого и справедливого предка…
Как считал Азач, черные хазары должны почитать своих усопших родственников от чистого сердца, говорят, что у белых не совсем так это происходит: да и понятно, там в дело вступает наследственное золото… Поэтому младшие в семье с нетерпением ждут кончины главы, чтобы забрать оставшееся после него богатство. Конечно, хоронят как следует, поминают тоже… Но у черных хазар умершие остаются в душе до последних дней жизни. А если и эти покинут землю, вспоминать о них будут другие, и так, пока жив хоть один в роду. К тому же, могильник на всех один: со смертью каждого он разрывается и закапывается снова. Память таким образом не пресекается…
Белые хазары — знать, многие из которых иудеи, черные — бедняки, язычники. Они в поле, при стаде, на коне чернели под солнцем.
Жена подала Азачу кувшин. На нём руническими письменами было выведено: «Кумыс, наливая в это большое отверстие, пей»[98]. Дочка лет четырнадцати захотела пойти с отцом.
— Нет, нет, милая, — сказала мать. — Тату тебя взять не сможет, он пойдёт к великой реке готовить для умершего повозку, в которой тот поедет к нашему богу. Да тебе ещё и нездоровится…
Великая река — это Танаис, или Бузан по-хазарски.
Азач в отличие от многих черных хазар умел читать, и в доме у него находилось немало вещей, на которых что-то начертано. Они достались ему от деда. Тот служил в личной гвардии кагана, родом был хорезмиец из Средней Азии, исповедовал ислам. Когда иудаизм при царском дворе в Итиле вступил в непримиримую борьбу с мусульманством и когда наёмные гвардейцы в гражданскую войну в Хазарии открыто перешли на сторон кабаров, потерпев поражение, предка Азача не умертвили, как остальных: припомнив былые заслуги и то, что жена его являлась чистокровной хазаркой, лишь сослали в дальний район для несения тяжёлой пограничной службы. Знал он не только арабскую грамоту, но и умел читать руническое письмо, научил сына и внука. Но это им мало чем помогало: помимо воинской повинности приходилось заниматься крестьянским трудом — разводить скот и возделывать под урожай землю, чтобы прокормить семью, — за несение службы платили очень мало, да и немалую часть сего съедали налоги.
Живя здесь и работая, как вол, дед Азача понял, что всемогущий Аллах ничего, кроме горя и унижения, ему не дал. И в конце жизни хорезмиец стал поклоняться, как и жена, богу неба и света Тенгре[99]. Поэтому похоронили старика по хазарскому обычаю — в подкурганных галереях. Хорошо похоронили, несмотря на огромные расходы… Теперь и на отца нужны немалые средства, а скоро, как выпадет снег и реки покроются льдом, нагрянут судьи из Итиля, — и им надо заплатить прошлогодние долги, отдать часть нынешнего урожая, лошадь, три овцы и верблюда. Подумать и о весеннем севе… Да и дочка захворала… Ходят слухи, что после весенних полевых работ каган и царь собираются с войском на Киев. Поэтому следует иметь хорошего боевого коня со всем снаряжением и исправное оружие…
Тёмные низкие тучи проносились над великой рекой. Их гнал по небу сырой ветер. Пронизывал насквозь одежду. Чтобы согреться Азач решил приступить к работе.
Надо в первую очередь снять насыпной слой высокого могильного кургана. Он и в окружности был большим, не то что могильники мизинных хазар: ведь дед Азача служил при дворе кагана… Поэтому сам боил-коловыр[100] определил деду для погребения красное место на речном берегу. И ещё один непреложный закон погребения у хазар соблюдался — мужчин хоронили только мужчины, женщин — женщины и обязательно старшие в семье, дававшие со дня смерти родственника или родственницы обет молчания… И когда дочка обратилась к отцу, мать, зная, что Азач ничего не скажет, ответила ей сама…
«Дочке лучше стало, поднялась… А то лежала, свесив с ложа головку… — думал Азач. — Может, сейчас помогает матери украшать покойного разноцветными лентами… Столько лет, как и дочке, было мне, когда умер дедушка… А бабушка покинула сей мир следом за ним. Потом моя мама… Вот и отец… Храбрый был воин. Смерть воина — в бою с врагами, которых хватает у каганата — русы, угры, печенеги, арабы… Но умер отец дома: тихо и мирно».
Тёмные низкие тучи, твёрдая могильная земля, холодный ветер, пробирающий до костей, хворая дочь, вечная нужда… Азач поднял голову к небу: «Скоро пойдёт дождь…» Действительно он пошёл, и струи смягчили курганную землю… К вечеру Азач успел срыть могильный холм.
Хазарин разжёг костёр, сел поближе к огню и протянул к нему пальцы рук. И когда они согрелись, начал обводить ими кругообразно шею и голову: этими движениями язычник снимал с себя усталость энергией, заряженной в кончиках пальцев костровым пламенем[101].
Наступила ночь, но главное сделано. Деревянный настил молодой хазарин будет поднимать с восходом солнца. Теперь он в крутом берегу сделает укрытие и ляжет отдохнуть.
Утреннее солнце выглянуло невесёлым: тускложиденьким, жёлтым и сморщенным. С таким же настроением принялся за дело Азач: чуткий, тревожный сон его в береговом укрытии так и не сумел восстановить силы. Но пока хазарин обдирал дубовые брусья и расчищал вход в галерею, лучи повеселели, заиграли радужно на двери, ведущей в подземное помещение. Азач проник в него и увидел сферический выбеленный потолок, похожий на верх крытой кибитки… Вот почему жена и сказала дочке, что папа идёт готовить для умершего повозку…
Пол этой подземной «повозки» настелен из каменных плит, стены, как и потолок, тоже побелены. Азач помнит, что они с отцом это делали, когда хоронили деда; маму здесь погребали женщины и их, мужчин, в могильник не брали…
Когда солнечный свет проник поглубже, Азач увидел её в ещё не истлевших одеждах; она лежала на боку, поджав к подбородку ноги, — в таком положении оставляли в могильниках всех умерших женщин… Так же были расположены и кости бабушки. А чуть подальше вытянулся во всю длину скелет деда. На спине хоронили мужчин.
Рядом Азач обнаружил заржавленный меч, лук без тетивы, которая уже сгнила, нож без ручки, кресало, кремень, стальной шлем гвардейца, кожаный пояс с золотыми бляхами. Хазарин хотел его взять, но он рассыпался… Валялась уздечка и седло. Трогать их Азач не посмел, дабы не повторять ошибки, как с поясом…
Стояли то здесь, то там глиняные кувшины с едой и питием. Тут же разбросаны кости домашних животных — лошадей, овец и собак, те, которые окружали усопших при жизни, умерщвлённые и положенные на каменный пол галереи. А у мамы ещё хорошо сохранились наручные и нагрудные украшения.
В углу выбрал свободное место для отца, но не удержался и наклонился над черепом дедушки… И заглянул в пустые глазницы. Нет, Азач не сказал бы, что они пустые, — хотя точно видел тёмные впадины вместо глаз: внук, будучи маленьким, когда глядел в зрачки деда, хорошо запомнил их, — они, смеясь, искрились. Сейчас, и он явственно зрил, из глубоких глазниц черепа смотрело на него что-то, не схожее ни с чем на земле… И взгляд из глубины этого нечто действовал на Азача пугающе и в то же время завораживающе. Он будто давал молодому хазарину возможность хотя бы на миг проникнуть в непонятную для простого смертного тайну — тайну жуткого колодца, который влечёт человека при жизни, но дна его он достигает, кажется, только умирая…
Воздух в могильнике стоял тошнотворный и густой и, может быть, от его избытка Азач почувствовал, что закружилась голова. С ним не случился обморок, и он не потерял сознание, а как бы впал в короткий, но глубокий сон, словно под воздействием сильного гипнотического взгляда…
«Что со мной произошло?.. Душно! Надо быстрее наверх… Воздух со степи слабо проникает сюда», — Азач, не осмеливаясь больше смотреть на череп дедушки, выбрался наружу.
Здесь вовсю царил солнечный свет. Степь, смоченная обильным дождем, ожила: распрямились и позеленели высокие травы, засвистели суслики, поднимаясь из нор на задние лапки, птицы оживленно защебетали, закружились над холмами орлы и ястребы. Недалеко от могильника пробежала пугливая кабарга. Азач посмотрел ей вслед, подумав, что кто-то гонится за ней, взял в руки лук. Но предполагаемого преследователя так и не увидел… Звонко заливался в яркой вышине жаворонок.
«Бог Тенгре! Это ты даёшь свет на землю и обилие на ней жизни… Слава тебе, слава!» — возликовал молодой хазарин и, повесив на шею пояс[102], упал на колени и начал молиться.
Он понял вдруг, что жизнь продолжается, и продолжается и для отца, ибо душа его сейчас странствует в небесных чертогах на пути к богу… И ещё понял Азач, что надо хоронить близких усопших не с печалью, а радостью!
Вернувшись домой, он долго смотрел на спокойное лицо отца, лежащего посреди жилища в лентах и травах. Через день сын перенёс его в могильник и воздвигнул высокий курган.
Радость тоже охватила душу кагана, когда он узнал, что на охоте погиб Менаим!.. Знал Завулон, чьих это рук дело, и воскликнул, обращаясь не к Яхве, а к своему родовому богу Тенгре: «Слава, слава тебе, свершилось правосудие! Кровь моего двоюродного брата, бывшего тудуном Саркела, отомщена… Ай да шаман! Так обставил умерщвление утешителя, что и комар носа но подточил… Правда, царь Ефраим не верит в случайную гибель родственника. Верит — не верит… Доказательств- то нет никаких! Остался бы жив шаман, приблизил бы к себе его… Толковые, преданные люди нужны мне в Итиле. А то здесь всё больше тех, кто готов подличать в любое время дня и ночи… Столько развелось иудейских советников и прислужников, что несть им числа…
А как возносят они меня! До небес!.. Со стороны посмотреть, я у них — драгоценный ларец, в который не то чтобы что-то положить, а который трогать нельзя. Но это лишь видимость. Также, как будто, мы и делим власть с царём Ефраимом… Дудки! Но с этим пока поделать ничего невозможно!»
Каган в сей ранний утренний час заглянул по уже укоренившейся привычке в длинный мраморный зал без окон, освещённый лишь настенными факелами, вставал на заре и шёл поразмышлять наедине с самим собой сюда, где в огромных стеклянных сосудах, поставленных в ряд, в специальном растворе, секреты которых знали жрецы Тенгре — коловыры, плавали тела некогда могущественных правителей и полководцев народов, покорённых хазарами…
В этом полутёмном помещении хорошо думалось о суетности земного мира и былом величии тех, кто стал мёртвыми рыбами… Вон третий в ряду с пришитой к туловищу головой — иберский правитель, пятый и шестой — прославленные арабские полководцы Абд-ар-Рахман и Джеррах, прозванный «недосягаемым». Да вот всё-таки настигли, забальзамировали и заточили в стеклянный сосуд…
Завулон вспомнил из «Истории агван» Моисея Наганкатваци[103] о том, как чуть более двух столетий назад хазары умертвили и правителя Тбилиси.
Засмеялся недоверчиво над тем местом рукописи, где Моисей описывал хазарских воинов, что якобы они, как «безобразная, гнусная, широколицая, безресничная толпа в образе женщин с распущенными волосами» устремилась в Закавказье.
«Трусливый, хитрый армяшка! — криво усмехнулся Завулон. — В ту пору часть и его соплеменников носила косички, исполняла дикие пляски перед своими идолами, как и мы, и билась на мечах в нагом виде…»
Хазары подошли к Тбилиси, но жители города смогли выдержать натиск. Длительная осада хазарам ничего не дала, и они зимой отступили — нечем было кормить огромные табуны, которые они пригнали с собой. Тбилисцы, увидев уходящие полчища, вынесли на стену города вместо головы тыкву — «аршин в ширину и аршин в длину, вместо ресниц — несколько обрезанных ветвей, место бороды оставили безобразно голым, на месте носа — ноздри шириной в локоть, редкие волосы на усах… и кричали: вот ваш государь, возвращайтесь, поклонитесь ему!»
Каган не забыл этой карикатуры. На следующий год он захватил город и, когда привели правителя, приказал отрубить ему голову, так как на стене якобы была выставлена его, кагана, голова без туловища, а затем пришить и поместить в сосуд с раствором.
«Всемогущий Яхве! — обратился Завулон к иудейскому богу. — А ведь почти сто лет нам пришлось выдержать войну и с арабами, которая велась с перерывами и переменным успехом…»
А началась она в 654 году, когда полководец Хабиб ибн-Маслама занял Армению и Грузию, а Сальман ибн-Рабиах аль-Балхи — Азербайджан. Брат последнего Абд-ар-Рахман захватил Дербент и двинулся на столицу хазар, которой являлся тогда город Беленджер.
Беленджерцы выдерживали осаду в течение нескольких дней, несмотря на мощный натиск арабов, пользовавшихся метательными орудиями, а затем, дождавшись помощи, атаковали противника и разгромили. Вместе с Абд-ар-Рахманом погибло четыре тысячи его воинов…
Эта победа надолго отбила охоту у арабов соваться в Хазарию, хотя мёртвое тело их полководца, плававшее в стеклянном сосуде и по уверениям жрецов приносившее хазарам удачу, следовало бы вызволить… Но случались отдельные набеги, и только.
Крупным можно считать вторжение полководца Хабиба ибн-Масламы, который со своим войском дошёл до Дербента и осадил его. Город держался в течение трёх месяцев, а оборонял его трёхтысячный хазарский гарнизон. Масламе удалось взять Дербент только благодаря измене одного из городских жителей, показавшего подземный вход в крепость…
Другой армянский историк Гевонд рассказывает, что арабы после взятия Дербента захватили ещё часть хазарских земель и остановились у стен Семендера. Здесь они встретились с войском, которым командовал сам каган.
Обе армии несколько дней стояли в бездействии, выпуская лишь отдельных удальцов для единоборства. Маслама, опасаясь явного численного превосходства хазар и их внезапного нападения, тайно отвёл свои войска назад и так поспешно, что оставил для разграбления лагерь, полный имущества, и даже собственный гарем…
Хазары, опомнившись, бросились за Масламой, но того и след простыл. Они снова вторглась в Закавказье, и их смог остановить только новый арабский наместник Армении Джеррах ибн-Адаллах ал-Хаками. Отбросив хазар опять к Семендеру, а потом и к Дербенту, он, взяв его почти без сопротивления, двинулся к Беленджеру. Путь ему пытались заградить вышедшие из стен крепости беленджерцы и местные жители, организовав оборону из телег, связанных между собой и поставленных вокруг лагеря, но арабам удалось разрушить эту преграду: несколько сот воинов пробрались к ней, разрезали верёвки и под тучами стрел растащили телеги. Завязался жестокий рукопашный бой — и те, и другие сражались «пока душа в теле», как писал Гевонд.
Арабы победили. Каган и с ним его пятьдесят гвардейцев еле унесли ноги… Джеррах намеревался продолжить поход, но узнав, что каган собрал новую армию, вернулся на зимние квартиры.
Прошло несколько лет. Умер каган. Правление на какое-то время перешло к его матери — решительной женщине по имени Парсбит. Она и посылает на арабов во главе многочисленного войска своего внука Барджиля.
Ворвавшись в Закавказье, Барджиль прежде всего приказал своим воинам повсеместно убивать мусульман, сам же с основными силами подошёл к городу Ардебилю. Произошло двухдневное сражение арабов и хазар, в котором армия Джерраха практически была полностью уничтожена и сам арабский полководец погиб[104]…
«С тех пор он и плещется здесь, в этом сосуде…» — злорадно подумал каган, хотя ведал, что в конечном-то счёте в сей длительной войне победили арабы и заставили кагана принять мусульманство.
«А что я должен потом делать?» — спросил тогда хазарский правитель. Прибывшие к нему учёные факихи объяснили: «Не есть свинину и не пить вино».
«Да, не делать последнее, думаю, для кагана явилось сущим наказанием, сам когда-то принимал ислам, знаю…» — усмехнулся Завулон. — Вот хотел примериться к христианству, да вызванный мною из Византии Константин развёл такую богословскую тягомотину, что ничегошеньки я из их споров с Зембрием и Неофалимом не понял… Иудеем тоже быть можно…»
Вспомнил, что сегодня по Талмуду Аба Девятое[105], запечалился… Нельзя в этот день ни есть, ни пить, ни прелюбодействовать. Молитвенно сложил руки, вспомнив из иудейской Мишны: «Пять бедствий обрушились над нашими предками в Девятое Аба: произнесён был божественный приговор над выходцами из Египта, чтобы они погибли в пустыне Синайской и не вступили в обетованную землю; разрушены были первый и второй храм[106], взята была крепость Бетар и был, как поле, вспахан святой град».
«Да… — каган слегка задумался. — Девятый день месяца Аба и лично для меня стал трагическим днём, когда двадцать лет назад меня, двенадцатилетнего, коловыры чуть не лишили жизни… Хотя мне потом объяснили, что через этот обряд проходили все мои предки, которым суждено было стать каганами… В этот день рано утром пришёл в спальню главный жрец со своими живодёрами, стащили меня с ложа, накинули на шею верёвку и начали душить… И всё время один из коловыров с остекленевшими от злости глазами спрашивал: «Как долго желаешь царствовать?» Я задыхался и только мычал, но помню, перед тем как потерять сознание что-то промолвил, и тогда меня отпустили… В почти бессознательном сознании я всё-таки сказал им, сколько лет буду царствовать; жрецы считают, что в такие моменты, на грани жизни и смерти, человек говорит правду… Но секрет моих слов они не должны раскрывать никому, только я им не верю…»
Завулон снова внимательно обвёл взглядом сосуды, в которых заключены мёртвые тела, и хотел уходить, но услышал скрип отворяемой двери… Он обернулся и увидел царя Ефраима, невольно вздрогнул. Это не ускользнуло от глаз мэлэха, и он улыбнулся.
— Мои люди доложили, что ты, Завулон, по утрам ходишь в дом мёртвых, зашёл и я посмотреть на них… Обращаюсь к тебе по имени, не воздавая почестей, кои положены кагану… Но мы ведь не в дворцовых палатах, зови и меня по имени тоже.
— Хорошо, Ефраим, — оправившись от замешательства, твёрдым голосом произнёс Завулон.
— Жаль, не плавают здесь тела русских князей и их боилов.
— Ну как же?! Есть тут один воевода…
— Я имею ввиду таких прославленных, как Светозар с порубежья. А этого я бы и не стал бальзамировать…
— Сделано сие до нашего ещё правления, царь… Значит, чем-то воевода себя проявил.
— Может быть… — согласился Ефраим. — Да ладно о мёртвых, поговорим о делах живых. Время настало, Завулон, показать русам силу… Знаю, за прошедший год они многое успели, создавая оборонительные укрепления. Но план их у нас!
— Я помню…
Конечно, на Киев лучше было пойти, когда в наших руках оказался он, найденный у убитого посланника… Тогда Дир с дружиной находился у древлян. Но меня смутило вот что… Нашли на порубежье лишь тело одного гонца, а мы посылали двух. О другом — ни слуху, ни духу… И подумали: «Может, русы его захватили?..» И когда Аскольд с границы, а Дир от древлян вернулись, стали ждать наказания Фарры. Оно бы непременно последовало, если бы киевлянам что-то стало известно… Но мои люди доносят: всё тихо. Фарра здравствует и толстеет. Пришлось подождать и точно убедиться, что всё в порядке. Поэтому и поход отложили. Ты прости, каган, что об этом раньше не говорил тебе. Знаешь, чем меньше людей посвящено в тайну, тем дольше она сохраняется…
На лице Завулона ни один мускул не дрогнул: не ответил на явное оскорбление, даже виду не подал… Но, подумав, сказал:
— Да, Ефраим, ты прав. Тайну нужно оберегать…
— Ну вот и хорошо, значит, каган согласен со своим царём. Нам надо дружить, Завулон. Тогда мы будем иметь в руках реальную силу.
Каган слегка удивился: «Будто угадал мои мысли и подслушал слова, сказанные мною про себя перед тем как отвориться в дом мёртвых скрипящей двери… Только реальная власть будет сосредоточена всегда у иудеев-евреев, а не просто у иудеев, каким являюсь я… Помнится, Константин на богословском споре задал мне вопрос о том, указывали ли мне советники на разницу между словами — нееврейское человечество и иудейское?.. И ещё сказал византийский монах, что можно быть иудеем, но не быть евреем… Я знал, что сие значит, но только странно и отчуждённо посмотрел на философа, не проронив ни слова в присутствии мудрецов… А промолчал во избежании всяких для себя неприятностей. В конечном же итоге — в целях сохранности своей жизни…»
— Между прочим, — заговорил снова Ефраим, — когда ты приглашал в Итиль византийских богословов, мне стоило больших усилий сделать так, чтобы некоторые не мешали в осуществлении твоих планов. Кто эти некоторые, не скажу… Но в то же время я вёл себя так, будто мне ничего не ведомо… Также как и ты напускаешь безразличие на своё лицо.
«Ну прямо с ладони слизывает… Всё угадывает сегодня… Вот Сатана!» — развеселился Завулон. Засмеялся и царь.
Обняв друг друга за плечи, что в Хазарии служило признаком примирения, они вышли из дома мёртвых…
По стенам термы во дворце царя Ефраима, облицованным узорчатыми мраморными плитками, тянулись справа налево древнееврейские письмена; сам ишо на другой день Аба Девятого отсутствовал — здесь находились только двое — Неофалим и иудей-богослов Зембрий. Полежав некоторое время на полу парильни, они вскоре вышли в широкий зал с фонтаном, и им тут же подали несколько кистей холодного винограда, греческую гидрию с ароматным вином и две золотые чаши.
Зембрий срывал виноградины, грациозно оттопырив мизинец правой руки, а в левой держал чашу, медленно раскусывал янтарную ягоду, подбивая под десна семечки, чтобы потом сплюнуть, когда их накопится достаточное количество, в специально приготовленную вазу.
Сплюнул, запил вином и, глядя прямо в глаза первому советнику кагана, сказал:
— Я видел из окна, как вчера каган и царь вышли из дома мёртвых, обняв друг друга за плечи. Значит, они наконец-то решили вопрос о походе на Киев… Так я понимаю…
— Но пока дворцовый кагал не собирали, — сообщил Неофалим.
Да… Не собирали, — в тон советнику промолвил Зембрий, но его задумчивый вид говорил о том, что мыслит иудей сейчас совсем о другом. И действительно, он ошарашил Неофалима неожиданным вопросом: — Ты задумывался над тем, почему грустные у тебя глаза?.. Посмотри, грустные они и у меня… И у ишо… И почти у всех евреев… Да потому, — начал сам же на него отвечать, — что такими глазами наградил нас Яхве. Чтобы все видели, как тоскуем мы по потерянной родине… Она-то — эта тоска — и объединяет нас, Неофалим. Вечная тоска вечных скитальцев…
— И хитрость, учёный, — засмеялся Неофалим.
— Ты прав, для нас всегда найдётся поле чудес в стране дураков… А страна — те земли, где ступает наша нога… И ступаем мы уже всюду… И презираем тех, кто по дурости своей нам сие позволяет… Если б хватило ума у народов, населяющих эти земли, не пускать нас… Но поздно! Мы уже среди них дали из себя корни…
— Как, например, Фарра в Киеве?
— Да. Там живут рядом с ним доверчивые, простодушные люди, как, впрочем, все русы… Поэтому мы будем вечно нацеливать на Русь свои интересы… До тех пор, пока она не станет жить по нашим законам. И не обязательно завоёвывать её стрелами и мечами[107]. Тем более что мы — умеренные фарисеи…
— Фарра говорил, что ему нравятся фарисеи.
— Но по каким заветам живёт он, ты знаешь? По Гиллелю или Шамаю?.. Эти пророки-учителя — разные по своим убеждениям, Неофалим, хотя оба — фарисеи… К ним однажды обратился язычник с просьбой принять его в лоно еврейства, но с тем, чтобы они сообщили ему всё содержание иудейской религии «пока он будет стоять на одной ноге». Гиллель сказал ему: «Что тебе неприятно, того не делай твоему ближнему по вере, — вот и всё содержание…» Шамай же, отличавшийся строгим отношением к религиозным обрядностям, прогнал язычника… Поэтому шамаиты, создавшие партию зелотов, и довели Иудею до полного разгрома… Ещё раз говорю об умеренности. Будь моя воля — я бы отдал в жены знатным киевлянам несколько сот евреек, и через двести лет Киевская Русь стала бы нашей… Яхве и тут позаботился — дал нам великое терпение и породистых женщин. Это о них сказано в Ветхом Завете, в первой главе Исхода: «И восстал в Египте новый царь… и сказал народу своему: «Вот, народ сынов Израилевых многочислен и сильнее нас; перехитрим же его, чтобы он не размножался… И поставили над ним начальников работ, чтобы изнуряли его тяжкими работами… Но чем более изнуряли его, тем более возрастал…
Царь египетский повелел (тогда) повивальным бабкам евреянок, из коих одной имя Шифра, а другой Фуа, и сказал им: «Когда вы будете повивать у евреянок, то наблюдайте при родах: если будет сын, то умерщвляйте его, а если дочь, то пусть живёт».
А потом, помнишь, Неофалим, царь Египетский призвал повивальных бабок и сказал им: «Для чего вы делаете такое дело, что оставляете детей в живых?» Повивальные бабки сказали фараону: «Еврейские женщины не так, как египетские, они здоровы, ибо прежде нежели придёт к ним повивальная бабка, они уже рождают».
— Да будет благословение Яхве с нами во веки веков! — воскликнул первый советник хазарского кагана.
— Будет! — повторил богослов Зембрий и бросил в вазу обглоданную кисть винограда.
— Доброслав, знаю, живёшь ты с женой и сыном на кумирне у жреца Родослава, в мурье[108]… Пока лето — ещё ничего, а Зимерзла нагрянет — оцепенит природу, опояшет её тремя морозными обручами, небось, зубами нащёлкаетесь от холода… А я тут в ковнице живу, с космачом на пару. Привёз его из лесу махонького, обучил качалку на мехах вниз-вверх дёргать, вот он мне в горне огонь и раздувает… На-ка, ломака, кусок хлеба тебе за работу, поешь, — кузнец сунул медведю полковриги. Тот, стоя, не опускаясь на передние лапы, взял её в пасть, заурчал от удовольствия…
— Пестун[109] ещё…
Кузнец — тот самый ражий детина, который два года назад ковал для Бука железный доспех; за то время, что виделись, сильно сдал — гибель жены и дочери старили его безо времени. Хоть и погибли они давно.
«Если б знал, что тиун, принёсший беду в твой дом, бывший муж Аристеи-Насти, которая живёт со мной со своим полугречаненком, вряд ли позвал бы нас в свой дом… Эх-ма, жизнь наша развесёлая-удалая, пеплом-печалью посыпанная!..» — вздохнул Клуд и сказал:
— Спасибо тебе, только зимы мы дожидаться не будем… Уедем скоро.
— Снова? — удивился кузнец. — Ты же в тот раз, бросив наше селение, отправился неведомо куда; думали, если вернёшься, то с поживой…
— Ну и что же?! С поживой и есть — с женой и сыном. Благодарю ещё раз за доброе предложение, за ножи и наконечники для стрел, что наточил, за доспех моему Буку, который подправил. Не знаю, увидимся ли теперь ещё когда-нибудь…
— Ну, будь здоров, Доброслав!
— И ты будь… И космач пусть живёт и помогает тебе.
— Добре.
На том и расстались…
Доброслав нёс железный собачий доспех; хоть и неловко было — колчан со стрелами ещё висел на плече, да чехол для ножей торчал из подмышки, но улыбался своим приятным мыслям. О доме, который всего лишь землянка, где коротает с ним последние дни перед поездкой в Киев любимая им женщина, о её сыне, пропадающем с утра до вечера с Буком на летней полянке, поросшей густой травой и цветами. Ведь что получилось… После смерча, когда еле уцелел, прибыл Клуд в селение, где проживала Настя, но сказали люди, что она уехала куда-то, забрав с собой сына: дом оставила, хозяйство, — разве что драгоценные вещи взяла…
«Так это она на свою родину подалась… — предположил Клуд. — На берега рек Тетерев, Случь и Горыня, где обитает племя её…
А мне нужно к Род ос лаву, отдам ему жезл. И скажу о дочери, что живёт в Константинополе. Хорошо живёт… Замужем за богатым ромеем. О том, что Иктинос был её мужем, говорить не буду… И сообщу, что внуки у Родослава есть. Пусть старик порадуется…»
Но как пришлось удивиться Доброславу, когда на капище Световида в жилище верховного жреца встретил Настю и её полугречаненка-сына.
— Аристея! Настя! — счастливо вскричал Доброслав, когда узрел красивую древлянку.
— Теперь я только Настя! — тоже от счастья засветилась молодая женщина. — Я уже поклонялась богам на капище Родослава, и они вняли моей мольбе…
— Какой? — спросил Клуд.
— Чтобы я встретилась с тобой ещё до отъезда в Киев!
— Ты собралась в Киев? — снова удивился Доброслав.
— Да. Может быть, ты знаешь, что погиб тиун?.. Только прошу тебя — не говори об этом моему сынишке… Он думает, что отец уехал в Константинополь, а когда вернётся — никто не ведает…
— Люблю тебя, моя голубка! — Доброслав обнял красивую Настю, поцеловал её крепко в губы. — Два года мечтал увидеть тебя… И вот свиделись! Спасибо Световиду, он главный бог на этом капище. Он бог на все четыре стороны света, моя любовь! На все четыре стороны… Запомни и молись ему! А завтра мы принесём в жертву трёх белых и трёх черных голубей. Я покажу, как сие делается, и тебе, и твоему сыну… Который станет скоро моим… Так ведь?!
— Хорошо, мой любый. Хорошо…
Вот они и свиделись — Доброслав Клуд и ставшая опять язычницей древлянка Настя, которая больше уже не откликнется на греческое имя Аристея…
Конечно же, при встрече с Родославом Клуд поведал о Мерцане так, как и задумал, умолчав, что Иктинос был её мужем… Но не забыл верховный жрец Световида об этом злом человеке, спросив о нём и напомнив о том, что должен был он понести заслуженное наказание…
— Именно — заслуженное… А что мог заслуживать негодяй, по чьей вине погибли безоружные люди, а капище их богов подверглось разграблению?.. — в свою очередь взволнованно поставил вопрос Доброслав.
— Ужасной смерти!.. — словно клятву произнёс старик.
— Он принял её.
— Значит, ты отомстил ему? — предположил жрец.
— Может, и не совсем я. Но не без моего участия…
— Понимаю…
— Наши люди посадили Иктиноса на деревянный горшок с крысами, и они выели у него внутренности.
— Да, жуткая кончина…
— Но справедливая, — уточнил Клуд и подробно изложил жрецу и Насте, как и где всё произошло. Об этом ему в своё время красочно рассказал Дубыня, который получил новое имя Козьма и женился на сестре Леонтия.
— Вот как?! — удивилась древлянка. — Помню я и Леонтия-монаха, и философа… А уж Дубыня таким язычником был, даже трудно поверить в то, что он окрестился…
— Любовь зла, Настя… — пошутил Клуд. — Ты же снова в наших богов поверила…
— Да, поверила! Потому как они мне вернули тебя.
— Но и в той вере, которую дали греки, тебе, Настя, ведь не было плохо… — то ли вопросительно, то ли утвердительно произнёс Доброслав. Хотя он не взглянул ей в глаза, но она поняла, что Клуд всё-таки ищет ответа.
— В общем-то, так… Муж любил меня, прекрасный сын растёт, я люблю его, — честно призналась древлянка, и искренность её всё как бы поставила на свои места, доказывая ещё раз серьёзность их отношений.
Доброслав-то боялся, что Настя начнёт оправдываться, говорить про тиуна всякие гадости, мол, жестоким являлся, брал с поселян несправедливые поборы… За что, кстати, схлопотал! Но она поступила иначе, и это ещё больше подкупило Клуда.
Поняла сие и Настя, подумала с радостью: «С таким человеком, как Клуд, мне будет хорошо… Умный он и чуткий!»
Потом она помогла Родославу, которого сообщения Доброслава сразу преобразили в лучшую сторону, убрать капище, нарядить во что можно идолов; древлянка даже пожертвовала часть своих драгоценностей…
А чуть позже Клуд и показал полугречаненку, как делаются приношения голубей Световиду…
Те первые дни пребывания у себя дома после долгого отсутствия, не столь, правда, давние, отмеченные пылкой любовью Насти, уже позади, но всё же… Нужно готовиться к отъезду в Киев, — с этим решено. Уж и доспех Буку подправил, но вспомнил, что через неделю наступают Купальницы, а за ними — Купало, праздник, который в дороге встречать негоже… Этот праздник велик тем, что встречают его все языческие славяне, живущие в Крыму и на острове Руген, откуда родом князь Рюрик, ставший старшиной в Новгороде, на берегах Ильмень-озера, рек Волхова, Двины, Оки, Дона, Буга, Днестра, Волги, Днепра, Лабы, Вислы, Дуная, населяющие Великоморавию, Славинию, Македонию, Паннонию, Болгарию, Северную и Киевскую Русь, обитающие за Альпами и Карпатами, — в тех местах, где молятся грозным богам Перуну, Сварогу, его сыну Даждьбогу и Световиду…
У крымских язычников есть такая игра: из предварительно очищенных от листьев веток вяжутся кольца, ставятся где-нибудь на пригорке друг за другом на приличном расстоянии, и самые лучшие лучники должны навылет пронзать их стрелами. Казалось бы, чего проще… Но не каждому это удавалось. У многих стрелы застревали на трети пути, на половине. Купало и есть тот праздник, который славянские племена, как кольца из веток, росших на разных деревьях, как бы нанизывал воедино, словно меткий стрелок …
И Купальницы, и Купало — хмельные весёлые дни и ночи; они приходятся на 24 и 29 июля месяца, на Руси он назывался червень или сенозорник, в Великоморавии — липец, за Карпатами — сечень, сербы величали его, как и венеды, серпаном.
Языческий Купало — начало жатвы!
У древних русов этот месяц по календарю считался пятым: в девятом столетии слово «иулий» наши предки ещё не произносили, оно пришло на Русь из Византии вместе с крещением[110]…
Настя убрала руку Доброслава со своей груди, выпростала ноги из-под одеяла и ступила на деревянный, прохладный пол мурьи, в которую только что проник первый робкий свет зари. Она тихонько подошла к стоящему в углу маленькому ложу, сколоченному верховным жрецом, встала, глядя на разметавшиеся черные кудри сынишки, и призадумалась: «Как же нам теперь звать-то его?.. По- гречески не годится…»
И тут зашевелился Клуд, приподнялся с лавки, и Настя, быстро взглянув на него, полусонного, чуть смешного, спросила:
— Доброслав, надо бы назвать его как русича…
— Дело говоришь… — Резким движением он скинул с себя одеяло и остатки сна, бодро подошёл к жене, обнял её, поцеловал в губы (греческая ласка так понравилась язычнику, что он и не думал её и впредь бросать). Ощутил теплоту податливого тела и, устремив взгляд на полугречаненка-полудревлянина, произнёс:
— Тебя он радует… И меня тоже… Значит, подходит ему имя Радован. Идёт?
— Идёт, — как эхо повторила Настя.
Она опять прижалась к нему, и страстное желание обладать им вспыхнуло в ней: такого сильного телесного чувства она не испытывала к мужу-греку, за что он её, случалось, упрекал… И Клуд, с удовольствием отдаваясь на волю и горячим позывам молодой красивой женщины, как пятилетний бык-олень во время гона, чующий половое влечение самки даже на расстоянии, кинулся снова в объятия, а потом перенёс древлянку на лавку, ещё хранившую их тепло.
Скинул с неё и себя белье, жарко проник в Настю, и та со стоном откинулась… В мурье, кроме сына её, никого не было — Родослав спал на капище, рядом с идолом бога Световида…
Доброславу и Насте никто не мешал, и она, счастливо удовлетворённая, прошептала на ухо Клуду:
— Я очень хотела понести… И, кажется, такое случилось. И будет у нас с тобой маленький, а назовём его Зорий в честь утренней зари… А если девочка, станет Зорянкой.
— Лучше всё-таки мальчик… — сказал с нежностью в голосе Клуд. — Но нам пора с Радованом за купальницей… Я обещал его взять с собой, а ты готовь пока обетную кашу… С праздником тебя, моя любимая! Купальницы сегодня.
— Знаю… Не забыла, живя в христианстве.
— Вставай, вставай, Радован! — затормошил Доброслав мальчишку.
Сынишка Насти протёр глаза и вдруг заявил серьёзно:
— А я не Радован, Клуд…
— Нет, нет, мы рады, что ты у нас есть, вот поэтому ты и Радован… — поспешно пояснила мать.
— Хорошо, мне нравится это имя… А Бук где?.. Он тоже пойдёт?
— Пёс на капище, где мы с тобой голубей приносили в жертву Световиду. Пусть Бук там побудет.
Доброслав и Радован оделись, поели отварного холодного мяса и выбрались из мурьи наружу.
Скоро и Настя оказалась наверху.
Утро занималось, но из ещё тёмного леса, расположенного неподалёку, доносились неясные ночные звуки, скорее похожие на стоны пойманных жертв, — там пока царствовали хищники…
А на дальних холмах, застывших причудливыми черными исполинами правее леса, раздавался волчий вой. В реке, задёрнутой туманом, белым наверху, серо-грязным над самой водой, всплёскивала мелкая рыба, то вдруг крупно ударялись о поверхность щуки, бросавшиеся за добычей…
И вновь подумала Настя: «Как хорошо, что на моей дороге жизни попался такой человек, как Клуд… Он — сильный и телом, и духом… Научит моих детей быть не мелкими особями в этом мире, а я же дам им понятие доброты… Сильный не есть хищный… Сильный — это мудрый… Так должно значиться у людей!»
И вот за холмами небо высветлилось — наступило то время, когда Кола в зарю вошла, когда невидимые пока птицы в лесу, полях и лугах загомонили и защебетали, но ещё дует прохладный ветер, и от росной земли поднимаются влажные испарения.
Расторопная хозяйка в селении уже зачала топить печь возле своего дома; глядите, из следующего показалась и другая, следом — третья… Впрочем, сегодня обязательно нужно всем поторопиться, можно по спине и ремённой плёткой получить от мужа или свёкра, если вовремя у кого не поспеет обетная каша.
Купальница…
Ах, какой праздник!.. Праздник солнца, воды, человека!
Наконец-то светлые лучи брызнули во все стороны, река и озерцо возле капища заблестели легко и весело. С ощущением теплоты, веселья и лёгкости просыпаются люди. А Доброслав с Радованом уже давно рвут купальницу, называют ещё эту траву кошачьей дрёмой или лютыми кореньями.
— Радован, мы первыми на луг пришли. Значит, трава, собранная нами, будет целебнее, чем у других.
— А почему?
— Потому что на ней много росы… Видишь, какие крупные капли ещё держатся в жёлтых масляных чашках цветков… Потом мы положим всё в склянку, и я изготовлю снадобье.
— А от какой болезни? — снова спросил Радован.
— От всякой… Совсем маленьким был, не помнишь, а я лютыми кореньями и тебя лечил… По ночам ты не спал, плакал… Натру тельце настойкой, тогда и спишь целыми днями и ночами… Хворь и вышла. Так что рви купальницы больше… Из другой части травы мы наделаем банных веников и попаримся. Любишь париться?
— Нет, Клуд, не люблю…
— Сие потому, что жил среди греков… Я научу. А когда вырастешь да постареешь, баня с веником из купальницы — недаром её так зовут, Радован, — придаст молодости… Тебе ещё рано, а вот старики любят хлестаться в парной такою травою.
— Ты, Доброслав, и впрямь колдун — много чего знаешь…
— Эх, радость моя, послушал бы Родослава!.. Всему он же меня научил… Кажется, нарвали достаточно, пора, дружок! Наверное, и жрец с капища возвернулся, и мама твоя с кашей управилась.
Подойдя к мурье, побросали траву возле наружной печи, а Доброслав, вдруг напустив на себя свирепость, произнёс громко:
— Я иду, зверь лапист и горд, зверь горластый, волк зубастый, я есть волк, а вы волчата мои…
Затем сгрёб в охапку мальчишку и его молодую маму, расцеловал их.
— Слова сии, Настя, — заговор… На любовь к вам на всю жизнь…
— Спасибо, любый мой!
— А можно я тебя отцом буду звать? — неожиданно спросил Радован.
— Зови, малыш…
Верховный жрец с Буком с капища пришли чуть позже, и с ними пожаловал сменный костровой. Мальчуган хотел было взгромоздиться на спину пса, чтобы покататься, но укорил Клуд:
— Радован, Бук же голодный ещё…
Новое имя Настиного сынишки понравилось и Родославу… Понравилась на вид и каша обетная в румяной корочке.
— А почему кашу называют обетной?
— Настя, наш Радован или жрецом, вроде Родослава, или философом станет, как Константин из Византии… Про всё знать хочет. На лугу меня пытал и теперь…
— Кем станет — пока не ведомо, а ты и поучи его… Хотя я сама скажу, почему кашу обетной называют. Ты, сынок, — обратилась к Радовану, — вчера уже спал, а я с поселянками до полночи толкла в ступе ячмень… И песни разные мы пели да обеты давали.
— Какие же, мама?
— Ну, например, тебя любить, Доброслава, земные места, где родилась, где маленькой бегала, богов наших, жрецов… А теперь, мужчины, живо в баню! Вижу, и веники из купальницы сготовлены.
— А когда же кашу есть? — заглядывая в глаза матери, снова спросил Радован.
— После бани.
— Ия вам тогда стихеру расскажу, — пообещал жрец. — В этот день так положено…
А стихеру после бани и обетной каши Родослав рассказал вот какую…
«Как во граде, во Киеве, как у богатого боила-болярина, у Неупокоя, было всякого богачества на все доли убогие. Всего было у болярина вдоволь, одного только не было — желанного детища. Скорбит болярин о своей беде, не знает, не ведает в своём гореваньице ни малой утехи. А и во той скорби дожил он и до старости. Во едину нощь видит он, боил-болярин, чудный сон: а кабы за городом Киевом лежит никем не знаема убогая вдовица во хворости и болести.
А тут ему, боилу-болярину, послышался голос неведомый: возьми ты, болярин, тую убогую вдовицу к себе во двор, пои и корми до исхода души. А и за то тебе будет во грехах отрада.
Просыпается болярин на утренней заре, выходит за Киев-град, и видит он туто наяву убогую вдовицу во хворости и болести. И спрошает болярин ту убогую вдовицу: «А и скажи ты по правде и по истине, откуда родом ты, да и как тебя величать по имени и по изотчеству?» И молвит ему убогая вдовица: «Родом я из Новагорода, а и зовут меня Купальницей; а опричь того за старостию своего роду и племени не помню».
И нудил[111] он, боил-болярин, тую убогую вдовицу на житье к себе во двор, а сам возговорит: «И буду те поить, кормить до исхода души». И в отповедь молвит ему та убогая вдовица: «Спасибо те, болярин дорогой, на ласковом слове, на великом жалованье. А созови ты наперёд того нищую братию, всех калик перехожих, да напои и накорми сытой медовой, кашей ячменной».
Идёт болярин к себе во двор, опосылает своих верных слуг по всем дорогам и перепутьицам кликать клич на нищую братию, калик перехожих. Сходилася нищая братия, все калики перехожие ко боилу-болярину на широк двор. А и тут к нему опослей всех приходила убогая вдовица Купальница, а садилась с нищей братией за столы белодубовые. И выходил туто к ним болярин дорогой, бил челом всей нищей братии, каликам перехожим, поил, кормил их сытой медовой, кашей ячменной.
Со той поры поселилась у боила-болярина во дворе убогая вдовица Купальница, со той поры строил он кормы ежегод про всю нищую братию, про всех калик перехожих. И жила та убогая вдова Купальница у боила-болярина во дворе до исхода души».
Закончилась стихера, только на губах Доброслава и сменного кострового улыбки остались: язычники понимающе переглянулись…
— Хорошим оказался болярин… Только где такого встретишь? — задал вопрос костровой. — Я от своего кровососа сбежал, а чтоб не вернули назад, пошёл к Родославу в помощники… Видно, в стихерах добрые-то боилы бывают…
— Верно, — подтвердил Доброслав.
— Думаю, не совсем вы правы, не токмо в стихерах, но и в жизни добрые есть… — стал защищать боляр верховный жрец. Ему обидно сделалось, что костровой и Клуд так сказ его восприняли, но доволен был Настей: смолчала, не встала в споре ни на одну из сторон…
— Так почём возбранились?! Стихера-то ведь не о боиле-болярине, а про Купальницу! — воскликнула древлянка и как бы всех примирила разом.
Настя после Купальницы жила все эти пять дней трепетным ожиданием следующего праздника — она задумала в ночь на Купалу пойти одной на болото и поискать там траву архилим… Главное, на что рассчитывала древлянка — трава поможет родить мальчика…
«Корень её добр, — говорила ей бабушка, — у которой жены детей нет, и ты истопи того коренья в каком ни есть молоке и пей. Будут дети, захочешь мальчика — будет мальчик». А Насте очень хотелось порадовать Доброслава…
Живое предание о траве архилим дословно вспомнила: «Есть трава на земле, именем архилим, ростом в локоть, тонка, а видом синя, на сторонах листиков по девяти; на ней четыре цвета: червлён, багров, синь, жёлт. Та трава вельми добра, кто её нарвёт, ту траву, носит на себе, и тот человек не боится злых сил ни во дни, ни в нощи, ни злого человека; и супротивника одолеет, и люди его любят. А растёт по берегам рек, при болотниках…»
Если кто решиться на сбор травы архилим, тот весь день перед праздником Купалы говорить ни с кем не должен, будто во рту вода набрана. Нечистая сила бывает хитрющей до обольщения — прикинется кем хочешь, заговоришь словно со знакомым или другом сердечным, войдёт в тебя и с вечеру зачнёт водить от травы подале. Ни за что не найдёшь её.
Да и не каждый может за травой архилим отправиться в болотную глухомань в ночь на Купала: весь день промолчать — только четверть дела, самое жуткое впереди — злые духи начнут стращать; испугаешься и — пропал…
Знал сие Доброслав и, когда увидел, что задумала Настя, не на шутку встревожился… Сказал себе: «Буду сопровождать её незаметно, если что — защищу…»
Ложась спать, Настя прежде всего сказала сынишке:
— Ты завтра со мной не говори и ни о чём не спрашивай.
— А что так?
— Горло у меня заболело. Доброслав сказал, чтобы излечиться, нужно целый день молчать…
— Хорошо, мама.
И Радован слово своё сдержал.
А на следующий день вечером Настя принарядила его и мужчин в белые чистые рубахи, сама надела поверх полотняной исподницы лазоревый летник с накапками[112], по подолу обшитый золотой тесьмой, со шнурком и бахромою и подбитый изнутри киндяком — ценной материей. Дорогой летник хранился у древлянки в сундуке, в него она обряжалась ещё до принятия новой веры, а теперь снова извлекла наружу… И волосник — богатый головной убор — тоже лежал в сундуке под кусками кожи водяной крысы, которая хорошо уберегала наряды от моли и затхлости… Ноги обула в кожаные сандалии, но не на греческий манер — с множеством ремешков.
Увидев её, такую нарядную, Клуд опять восхитился красотой своей возлюбленной. На улице одежда её смотрелась куда богаче, чем у поселянок. Летники у тех походили на рубахи крашеные, на головах — платки обыкновенные, на ногах чуни — лапти из пеньковой верёвки. Но ведь Настя-то не из простых… Уже знали об этом в селении, узнали и кем она доводится Клуду. А Доброслав у них — словно сказочный теперь богатырь: ушёл в неведомые края отомстить злодею и — отомстил! Всё разузнал о дочери верховного жреца, жезл ему возвернул, и на капище снова люди приходят своим богам молиться… Песни петь в их честь и гимны! Так же, как и сегодня вечером будут петь они во славу бога Купалы… А ближе к полночи женщины скинут с себя нарядные одежды, останутся в исподнем, чтоб удобнее через костры прыгать, а ранним утречком по влажной земле ходить и в росе купаться…
Но кто-то из молодиц, как и Настя, ночью за травой архилим пойдёт или цветком папоротника…
Костровой и Родослав к кумирне удалились. Клуд, Радован и Настя подошли к общему месту, где старики, сидя в кружок, добывали огонь из двух старых сухих дерев… Молодые несли сюда хворост, пустые дегтярные бочки, пришедший в негодность домашний деревянный скарб… Часть сложили здесь, остальное — на берегу речки, возле озерца и леса, недалеко от капища. Но там свой огонь горит, неугасимый…
Пока добывался стариками огонь из дерев, собравшиеся хранили глубокое молчание. Но едва он показался, всё ожило и запело… Запалили большой костёр, от него с факелами и весёлыми криками побежали зажигать которые поменьше. И вскорости огни заполыхали по всей округе…
Старики вытащили из тобол баклаги с хмельными напитками, стали попивать, вспоминать старину. «А я вам скажу… Было это годков двадцать назад, а может и более…» — «А со мной лет десять назад вот что случилось…» И, чуть захмелев и перебивая друг друга, с грустью, а чаще со смехом рассказывали о своих былых приключениях. Усадили рядом с собой Доброслава и его заставили поведать подробно о том, что произошло с ним в Хазарии и Византии…
Пока он излагал, Радован со сверстниками играл неподалёку, прыгал через огонь; мимо проходили женщины, у которых хворые дети, сжигали в кострах снятые с них сорочки; верили — огонь в ночь на Купалу очистит, а больным поможет выздороветь…
Девушки и молодицы водили хороводы:
Девки, бабки, —
На Купалу!
Ладу-ладу,
На Купалу!
Кто не выйдет
На Купалу,
Ладу-ладу,
На Куполу!
Ой, тот будет
Пень-колода,
Ладу-ладу,
Пень-колода!
А кто пойдёт
На Купалу,
Ладу-ладу,
На Купалу!
А тот будет
Бел берёза,
Ладу-ладу,
Бел берёза!
Как бы хорошо подпела и Настя, если б не обет молчания! Поначалу Клуд следил за древлянкой, но потом, увлёкшись рассказом да ещё под хмельком, потерял её из виду, но ближе к полуночи, всполошившись, стал искать — не нашёл. Взяв на руки полусонного Радована, вернулся в мурью… Думал застать Настю, но опоздал: лишь летник лежал на ложе…
Доброслав уложил мальчишку на лавку. Накинув на белую рубаху зипун, выбрался снова наверх. Прислушался… Тихо. Замолкли песни. Молодые перестали водить хороводы и прыгать через костровые огни. Наступило время гаданий, собирания трав и цветов, — в эту ночь, кому надо, покажут они себя сами… И каждый, кто отважился этой ночью пойти за ними, надеялся — именно ему подвалит счастье…
Доброслав поднял голову — небо, дотоле высветленное крупными звёздами, подёрнулось облаками. Сделалось темно, лишь от костров извивались багровые языки пламени и лизали эту ночную темноту да на болоте с места на место перебегали светляки…
Оттуда потянуло холодным сырым ветром. Он забрался под рубаху Клуду, и тот слегка поёжился, потом заоглядывался, выбирая сторону, в которую следует пойти… И тут на краю яруга узрил женскую фигуру в белом и по обличью определил, что это Настя. Бегом бросился вперёд, хотел ей крикнуть, но споткнулся… Мельком глянул под ноги — лежащее внизу показалось белым черепом лошади… И фигура в белом пропала…
— Чур меня, чур! — вслух произнёс невольно, и возобновил в памяти давний рассказ друга-язычника, которого звали Дубыней, о том, как искал он кумирню Белбога и как тоже обнаружил на дороге лошадиный череп… Но сейчас, как тогда, не раздался свист лопнувшего пузыря; заклинание Клуда, видимо, отрезвило нечистую силу, а что она начала водить Доброслава, в этом у него уже не оставалось сомнения… Через некоторое время он снова очутился возле мурьи.
Мама ему говорила в детстве: «Злые духи, сынок, боятся шерстяной нитки на шее…» Клуд слазил в мурью, нацепил нитку, вылез наружу. Небо вроде посветлело, обозначились тропинки, ведущие в лес, к реке и озеру. Клуд, как раньше, свернул к яругу, спустился вниз, осмотрелся… За вербой, откуда вытекал родник, опять увидел женскую фигуру в белом…
— Настя! — громко позвал.
Женщина не отозвалась, более того, повернулась спиной и стала карабкаться по крутому склону яруга, прямо к единственной звезде наверху, которая проклюнулась и встала как раз над головою…
Какое-то насекомое ужалило Клуда в шею, он прихлопнул место укуса, непроизвольно потёр ладонью и рванулся следом за женщиной.
Доброслав снова позвал её, но в ответ она даже не оглянулась…
Но карабкалась ловко, Клуд пытался догнать; подошвы его чуней скользили по траве, мешал росший под ногами кустарник. Начал хвататься за него руками, но ветки, увлажнённые росой, выскальзывали.
«Может, окликнуть ещё раз?.. — и вдруг вспомнил, что Настя не может говорить, она же должна молчать… — Тогда нагоню её. Сгребу в охапку и — назад… И без травы архилим люблю тебя, дурочка, и все желания твои исполнятся. Ты — хорошая… Ещё немного, и я ухвачу за подол твоей рубахи…»
Провёл ладонью по шее, но нитки из шерсти не обнаружил; когда растирал укус, видно, и оборвал… «Вот болван! — выругал себя. — Нечисти теперь ничего не помешает что-нибудь со мной сделать…» — промелькнуло в голове.
Настя уже рядом, вот она!.. Наклонился, подался вперёд. Женщина оглянулась и… Перед глазами Клуда возникло сморщенное, безобразное лицо старухи с горящими красными глазами, с двумя клыками, росшими поверх верхней губы, с жабьим трясущимся подбородком и носом, похожим на корявый обугленный сук…
А Настя, как только сбросила летник, выбежала и кинулась за озерцо, где на бережку на поваленном дереве ожидала её, как условились, молодица. Она, когда ещё водили хоровод, к древлянке привязалась, за руку взяла и не отпускала от себя. «Я, говорит, Настя, хочу тоже на болото пойти, поискать свово Зория… Три дня назад дети видели его там, но я не поверила — уж с месяц, как мой мальчик исчез! Прокляла я его нечаянно… Может, Водових и унёс к себе…»
Настя кивнула тогда: «Хорошо, идём, мол…» А сама задалась вопросом: «Откуда она моё имя знает и то, что я на болото собралась?..» Но сказала себе: «Видно, Доброслав поведал… С другой стороны — даже хорошо, что пойдёт со мной, путь укажет…»
Да как-то в голову не взяла сразу, что молодица сыночка-то назвала Зорием, а только недавно они с Клудом своему будущему ребёнку такое же имя придумали…
Подошла полночь, звезды пропали, и женщины отправились к болоту: молодица, знающая туда дорогу, впереди, Настя — сзади.
Пока шли лугом, поросшим мягкой травой, ступалось ровно, не обо что не спотыкались, далее попали на кочкарник, и тут уж из-под каждого бугорка зачала сочиться и хлюпать холодная вода, доходя до щиколоток… А с самого болота потянул промозглый ветер, почти над головой заклубились тучи, сделалось ужасно темно, и если б не белая исподница молодицы, то Настя потеряла б её из виду… Но та шагала уверенно, обходя большие кочки, останавливалась на миг и, полуобернувшись, звала рукой идти строго по её следам.
Ветер подул ещё сильнее, небо очистилось от туч, и на нём снова засияли звезды. Стало виднее вокруг, но под ногами уже ощущались не кочки, набухшие влагой, а зыбкое волнообразное месиво. Подошвы ног пока не проваливались под низ…
Справа, из-за ольховых кустов вдруг выскочила какая-то большая птица, просвистела крыльями рядом, чуть не задев ими голову Насти, страшно, истошно крикнув, и пропала в дали…
Древлянке зашагалось тяжелее, подошвы сандалий начали вязнуть в грязи, а молодица шла уверенно и легко, будто плыла по воздуху…
— Смотри, смотри! Зорий мой!.. — крикнула она древлянке.
Настя подняла голову и увидела впереди мальчика, тоже во всём белом. Он стоял на пригорке, молчаливый и задумчивый, и махал ручкой — идите, мол, ко мне, идите…
«А мне-то зачем?.. Это матери нужно к нему идти! Я же за травой архилим пошла…» — Только так подумала древлянка, как сбоку, на расстоянии двадцати локтей раздвинулось пространство и появился косматый, заросший волосами исполин с мохнатыми лапами, с которых свешивались мокрые водоросли и прелая трава… И заревел, как бык!
«Водових! — мелькнуло в голове Насти. От страха она чуть не закричала, но вспомнила, что тогда не только не найдёт траву, но и сама пропадёт…
Посмотрела вослед молодице, но от неё лишь белая полоска осталась: тянулась эта полоска медленно над пригорком, где мальчик стоял. И он через мгновение растаял…
А Водових оскалил свою противную пасть с длинными, загнутыми вовнутрь зубами и тоже стал подзывать к себе Настю. Но древлянка нашла в себе последние силы обратиться с молитвой к Купале. Затем повернулась и побежала от того ужасного места…
Вскоре она очутилась возле края кочкарника, где ей сразу открылись багрово-сине-жёлтые цветы травы архилим. Она нарвала её и поблагодарила бога, которому сегодня воздавали честь. Воротилась домой. Возле мурьи увидела спящего Доброслава, разбудила.
Тот протёр глаза и воскликнул:
— Так я же на дно яруга провалился… А здесь нахожусь…
Чудеса!
И про свои «чудеса» поведала древлянка.
— Я заподозрила женщину, как только она упомянула имя Зория, которое мы с тобой придумали… Но отринула догадку. А оказалось, как и у тебя, наваждением злого духа… Он и повёл за собой… Впервые в жизни Водовиха увидела!
— Ай да молодец, Настя! — восхищался потом Клуд. — Убегла от болотного злого духа… И травы набрала!
— Теперь точно, рожу тебе, мой любый, Зория…
Спустились вниз. На лавке, широко раскинув руки, спал Радован и чему-то улыбался во сне.
С того дня, как покинул нас Доброслав, мы немало преуспели — уже в десятках базилик напрочь забита латынь, и служба идёт на славянском языке, что с каждым днём прибавляет число прихожан.
После того как нас чуть не убили, когда мы, проповедуя, вышли из пограничных лесов по Тротеницкой дороге к Грутову Градеку, князь Великоморавский дал нам и свою охрану.
Попытки снова уничтожить нас — разговор особого рода. Нападение язычников — одно, другое, когда опасность исходит от отцов церкви, таких же, собственно, христиан. Ростислав заступился за нас и заявил официальный протест архиепископу, закончив его словами: «Не пристало отцам церкви, тем более христианам, браться за оружие; вера должна насаждаться словом, а у кого слово крепкое, у того и вера крепкая…»
Благодарю Господи, что наградил князя Великоморавии мудростью! Константин и Мефодий знали об этом, поэтому без колебаний вняли его призывам…
Уже немало походив и поездив по земле мораван, мы увидели, в какой прекрасной стране живут они. Как и везде, есть и богатые и бедные, но разница между роскошью и нищетой не столь бросается в глаза, как, допустим, в Византии, Хазарии, Болгарии или у арабов и даже у славян Македонии.
У мораван большое количество разнообразного скота и плодов земных, лежащих в кучах. Просо и пшеница дают богатые урожаи. Сами жители селятся в лесах, у непроходимых рек, болот и озёр, устраивают в своих домах много выходов вследствие случающихся опасностей. А изобилие в воде рыбы так велико, что кажется прямо невероятным.
По всей стране много оленей и ланей, медведей и кабанов и разной дичи. В избытке имеется коровье масло, овечье молоко, баранье сало и мёд. Живут строго по «Земледельческому закону». Возделывающий своё поле, говорится в нём, не должен переступать межи соседа; если же кто-либо переступит, лишается и посева, и пашни. Или ещё такой закон: «Бросающие огонь в сарай для сена или соломы пусть подвергнется отсечению руки». А вот ещё: «Если кто-либо сжал свою долю в то время, как доли соседей не сжаты, и привёл свой скот и причинил ущерб соседям, то получит 30 плетей и возместит ущерб потерпевшему».
Народ здесь доверчивый, порою наивный, отличающийся, впрочем, как и все славяне, мужеством и сердечностью. Много язычников. Но их нетрудно обращать в нашу веру, ибо им с рождения присущи такие главные черты характера, на которых зиждется христианская религия, как доброта и порядочность.
Несмотря на то что проповеднической деятельностью упорно занимались здесь священники из Зальцбурга и Рима, древние начала у мораван ещё сильны, и когда наступает языческий праздник, как бы мы ни говорили о грехе, ничто не остановит даже христианина встретить этот день с подобающими древними обрядами. И пока ничего не поделаешь…
Как-то я нашёл одну грамоту, написанную отцами церкви по латыни, в которой говорится о боге Купало и как воздают ему почести мораване. Хотя я сам не раз наблюдал эти бесовские игрища, но велел Науму перевести грамоту на славянский. И вот как он перевёл…
«Пятый идол Купало, его же бога плодов земных быти, и ему прелестию бесовскою омрачении благодарения и жертвы в начале жнив приношаху. Того же Купало бога, истинны беса, и доселе крепка ещё память держится… Собравшиеся ввечеру юноши мужеска, девическа и женска пола соплетают себе венцы от зелия некоего и возлагают на главу и опоясуются ими. Ещё на том бесовском игралище кладут и огнь, и окрест его за руце нечестиво ходят и скачут и песни поют, скверного Купала часто повторяюще, и чрез огнь прескачуще… А мужие и жены чаровницы по лугам, и по болотам, и в пустыни, и в дубравы ищущи травы приветротчревы[113], травные зелия на пагубу человеком и скотом; тут же и дивии корения копают на потворение мужем своим. Сия вся творят действом диаволим с приговоры сатанинскими. И егда нощь мимо ходит, тогда отходят к роще с великим кричанием, аки бесы голы, омываются росою… Егда бо придёт самый праздник, и в весь день до следующей нощи весь град возмятется, и в селех возбесятся в бубны, и в сопели, и гудением струнным и всякими неподобными играми сатанинскими, по улицам ходя, и по водам глумы творят, плесканием и плясанием, жёнам же и девкам и главами киванием и устнами их неприязнен кличь, вся скверные бесовские песни, и хребтом их вихляния и ногам их скакания и топтание; что же бысть во градех и в селех…»
Но при всей своей схожести языческих обрядов на Купалу у славян существовали и различия в проведении праздника. Словене ильменские и на старой Ладоге купальские костры зажигали огнём, добытым тоже трением дерево о дерево, но четырьмя способами, оттого и зовётся огонь по-разному — живой, лесной, царь-огонь и лекарственный. Но песни с именем пятого бога не пели. Не пели во славу Купалу и на острове, откуда родом Рюрик… Там с вечеру ставили шалаши и плясали вокруг них с факелами. Утренние сборы в лес на росу называли стадом, а купание в ней — коркодоном…
Карпатские же славяне верили в то, что праздник Купалы очень велик, так как для него в этот день, по их поверью, солнце на небе трижды останавливается…
У живущих вблизи рек Западная Двина и Березина Купало не мог проходить без крапивного куста, соломенной куклы и пирования возле дерева.
Вначале дерево украшали венками из цветов, а под ним сажали куклу, сделанную из соломы и изукрашенную разными уборами, тут же ставили стол с хмельными напитками и закусками. Пили, ели. Молодые, схватясь руками, ходили вокруг дерева и пели. А женщины плели венки и перевивали их кануфером и другими душистыми травами, и этими венками закрывали лицо до половины.
Затем брали куклу и несли к реке, с весёлыми криками и возгласами топили её, но прежде снимали с себя венки, которые или тут же бросали в воду, или надевали на куклу… Другие же тайно уносили с собой и вешали их в сенях для предохранения от бед и напастей…
Как видим, огни и вода — вот те главные стихии и неизменные спутники праздника Купалы. Наши пращуры оказывали им всегда достойное внимание, ибо без огня и воды они прожить не могли и олицетворяли их с духами, в них обитавшими… Что же касается перепрыгивания через огонь — обряда, исполнявшегося всеми славянами на Купалу, то здесь скорее всего видна идея очищения, какую находим у других народов, считающих, что огонь и звёздный круг есть строители мира…
Ещё Манассия, как говорится во второй книге Паралипоменон, поставивший жертвенники Вааламу и насадивший дубравы, «проводил сыновей своих чрез огонь…» У индийцев встречается обычай ночного освещения огня в честь древнего их царя Бали и сестры его Ямуны… Персы имели также водное и огненное очищение; они почитали солнце, луну, звезды и пресветлейшую водную и огненную силу. При таинствах в Греции и на праздниках Цереры и Весты в Риме тоже перескакивали через зажжённые костры… Овидий писал, что через огонь переходил скот, поселяне и «что он сам перескакивал три огня и был окроплён лавровою ветвью, смоченной в воде…»
Также вечером на Купалу обязательно кладут у дверей жгучую крапиву с целью защитить себя от нападения ведьм, которые делаются этой ночью особо опасными. В колдунов и ведьм верил в то время каждый, поэтому оставляли крапиву на пороге жилищ все славяне без исключения, жившие в самых разных местах. Поверье говорит, что в ночь на Купалу ведьмы и колдуньи собирались на Лысую гору, или Чёртово беремище под Киевом, где у них происходили свои игрища, таинственные обряды и превращения. Киевляне поэтому из предосторожности запирали на крепкие засовы лошадей, чтобы на них не поехали ведьмы на Лысую гору.
У славян, населявших берега Вислы, такая гора известна под Сандомиром; в Германии на Брокене, в старой Ладоге на горе Городище. А вот славяне-венеды, чтобы защититься от злых духов в купальскую ночь сжигали белого петуха, потому как он считался тоже огнём по его красному гребню…
И также у всех славян одинаково существовал обряд отыскания цвета папоротника, называемого в народе кочедыжником; к примеру, о траве архилим знали немногие… Будто бы на Купалу, один раз в год, в полночь, цветёт папоротник огненным пламенем, освещая местность; что если сорвать его и бежать домой, не оглядываясь, так как сзади будет преследовать и кричать всякая злая сволочь, то цвет даст возможность отыскивать клады.
Откуда возникло такое сказание?.. Ведь не может папоротник — растение тайнобрачное, как и грибы, цвести явно, — не есть ли это насмешка над теми, кто хочет сразу разбогатеть, надеясь на слепое счастье?! Впрочем, есть предположение: на папоротник ночью садился самец-светляк, который и сиял в темноте фосфорическим светом…
Ещё долго после Купалы не будут затихать устные воспоминания об этом празднике, и чуть ли не каждый станет рассказывать, какие страхи ему пришлось испытать в купальскую ночь… Но у всех в душе будет долго жить радость от светящихся в темноте огней, от хороводных песен и живительных речных струй и росы, холодящих голое тело, от страстной любви супружеских пар да и просто тех, кому выпало счастье телесно познать друг друга, и от лучей солнца на заре, всегда ярко и красиво зачинавших день Купалы.
…И как только весело занялся праздник, Доброслав, Настя и Радован отбыли в Киев.
Несмотря ни на что, у Аскольда с Диром складывались в общем-то нормальные отношения, как и должны складываться между старшим братом и младшим, которого постоянно «заносило», как розвальни на слишком скользкой дороге, а Аскольд как мог способствовал тому, чтобы они не перевернулись. Но даже при этом решение Дира идти на Саркел для старшего брата явилось полной неожиданностью — ведь ещё в Византии договорились, что если болгарский царь даст подмогу, то «пощипать хазарушек» следует в самом Итиле, дабы показать возросшую силу данника, а не поможет — следовать в Киев… Но Дир, оказывается, просил у Богориса воинов, чтобы опять воевать Константинополь… Об этом поведал Аскольду Светозар. А снова воевать столицу Византии было бы просто безумием… Неужели Дир не понимал?! И хорошо, что благоразумный царь Болгарии отказал архонту… Может быть, Диром руководило уязвлённое самолюбие, вызванное отказом младшей сестры болгарского царя выйти за него замуж? И поэтому Дир в случае нового покорения Константинополя смог бы доказать строптивой невесте, что он из породы львов, а не мелких хищников…
Но зачем ему понадобился Саркел, лежащий в стороне от дороги на Киев, зачем разграбил его?.. Этим вызвал гнев у хазарского царя и кагана одновременно, ибо затронул интересы обоих: Саркел всегда считался царёвой вотчиной, а убил Дир Чернодлава, посланного сюда каганом… Киев всегда рассчитывал на распри в правящей верхушке между иудео-хазарами и тюрко-хазарами, между царём и каганом, из-за которых походы на Русь или срывались, или, как сейчас, оттягивались. Теперь же нападение каганата можно ожидать каждый день, в этом и сам Аскольд убедился, посетив приграничные с Хазарией земли.
Ладно бы — поведение Дира только раздражало, но оно уже начинает впрямую вредить княжеству: так было с пьяными стражниками, чуть не «проморгавшими» древлян, со взятием Саркела и с поселением Фарры, как точно выяснилось, за не малую мзду, который на поверку оказался хазарским соглядатаем… Хорошо, что это раскрылось и даже пошло на пользу: Аскольд приказал не трогать пока иудея, всё оставить как есть, дабы ничего не заподозрили в Итиле… Пусть живёт, торгует, занимается обменом товаров, как прежде.
На обманный план укреплений Киева, как явствует из грозного хазарского послания, кажется клюнули… Его получил князь сегодня утром, развернул и увидел, что подписано оно сразу двумя правителями из Итиля: до сих пор такого ещё не бывало…
Позвал Светозара, Вышату, Ратибора, находившегося в Киеве по древлянским делам, верховного жреца (Дир в Киеве отсутствовал), — на собрании самых приближенных, но ещё не всего Высокого Совета велел Кевкамену прочесть хартии вслух. Обычно послания, исходящие из Итиля, писались по-древнееврейски, но в Киев отправлялись на греческом…
«Данники наши, киевские архонты и боилы, мы не желаем вам долгих лет жизни и здравия, ибо мы — царь Ефраим и каган Завулон, первые советники правителей Массорет бей-Неофалим и учёный Зембрий на вас сердиты…»
Далее излагались причины, по которым они сердиты: давно дань не платили кровью, то есть не давали рабов, рассматривая последних, как сосуд, в котором содержится драгоценная жидкость, используемая и для ветхозаветного жертвенника и на капищах богов Тенгре и Санерга, которым поклонялись тюрко-хазары… В вину киевлянам вменялось и разграбление Саркела, что явилось первопричиной того, что царь и каган не могут дальше тянуть с походом…
«Можно было бы потребовать с вас выкуп, как вы того потребовали с Византии. Но не только с нами им делиться не захотели, но и наше взять пожелали…» Затем перечислялось содержимое казны саркелской, из которой было уворовано: «…золота семь центариев, серебра десять…»
— Врут иудеи поганые! — воскликнул Светозар и в запале крепко саданул кулаком по столешнице. — Золота почти не было. Крохи одни…
— Брось, воевода! — строго сказал Аскольд. — Дело не в том, сколько вы взяли золота аль серебра… И ты знаешь сие!
Кевкамен поднял черные очи от хартии, спокойно обвёл ими присутствующих и потрогал пальцем уголки губ. Аскольд кивнул ему.
«Наше взяли и дань не платите, поэтому мы скоро будем у вас походом и, как бы вы не затворялись, мы проникнем в Киев, ибо план его укреплений у нас имеется…
Недостойные вы, а посему мы решили вас наказать, для чего и покажем старикам и женщинам, в том числе и детям вашим, наше ярко сияющее медное знамя[114]…»
Грек кончил читать, положил хартию на стол и собирался уходить, но его движением руки остановил архонт и промолвил:
— Будь здесь…
Вышата и Светозар переглянулись, верховный жрец вопросительно посмотрел на них, но ответа в глазах не нашёл…
— Жалею, что нет с нами моего брата… Ему, правда, всегда удаётся избежать неприятных моментов, как, например, сейчас, за него будто кто молится… — Князь посмотрел на жреца. Все, кто присутствовал здесь, знали, что на освободившееся на капище после Мамуна место сей человек сел не без содействия Дира и, разумеется, не просто так…
— Предварительно мы должны обсудить создавшееся положение, — решил Аскольд. — Садись, Кевкамен… А ты, Светозар, говори…
— Одно можно сказать: хорошо мы сделали, что не тронули иудея. Они там тоже не дураки, небось когда нашли план у убитого, не сразу поверили, что план — подлинный… Выжидать начали… Мёртвый-то гонец ведь ничего не расскажет, а второй где — неведомо. А если б мы Фарру разоблачили, тогда бы всё поняли…
— Недавно на Купалу он нам с Диром двух отменных жеребцов в подарок прислал, — доложил Аскольд. — А мы ему в ответ красивую девку…
— После этого, княже, у него, сказывают, на дворе такая свалка случилась — уноси ноги! — захохотал Вышата. — Вашу красавицу он к себе в спальню определил, живот и ноги чесать, а прежнюю, которую Любавой зовут, отослал от себя. Вот она-то, улучив миг, вцепилась в волосы соперницы. Фарра, конечно, заступился за новенькую, а Лия, его жена, за Любаву, дворня тоже разделилась: одна часть — за хозяина, другая — за хозяйку, и пошла кутерьма!
— Ну раз мы ещё веселиться можем после прочтения сей хартии, значит, не так плохи наши дела… — пошутил Аскольд.
— Я сегодня отбываю домой, а как велишь, князь, то буду со своим войском сей момент… Встанем вместе на защиту Киева, как вместе на Константинополь ходили, — заверил Ратибор.
— Дай обниму тебя, старейшина! — воскликнул в порыве благодарности киевский архонт.
— Вестимо, княже. Веселимся, значит, тужимся… Только иудея с женой да их выводком пора уничтожению подвергнуть, дабы другим неповадно было, — сказал Светозар.
— Кому неповадно, воевода, об этом лучше моего брата спросить…
— За всяким не усмотришь, — наконец молвил слово верховный жрец. — Да теперь, думаю, не след Дира винить — назад оглядываться, вперёд нужно идтить… Ведь он же с нами пойдёт!
«Ишь, языческий божий угодник, кровавый служитель молоха, как всё повернул по-бесовски и ловко выгородил своего благодетеля», — зло подумал Кевкамен. Он разведал, кто истребил киевских христиан и его ученика Ярему да сжёг храмовую утварь. И ещё узнал, что Дир состоял в сговоре со старшей женой Аскольда Сфандрой…
Сейчас грек на собрании мог только молчать, здесь его место — десятое; ответит, когда спросят…
К нему как раз и обратился Аскольд:
— Кевкамен, ты был с нами на границе. Но только тебе как христианину пришла в голову мысль освободить из темницы узников, один из которых оказался хазарским гонцом. Он-то и помог раскрыть тайный замысел кагана и царя… Светозар знает об этом. Но пусть теперь знают все… Кевкамен нам очень помог! И во избежании всякого недоразумения отныне он будет на равных присутствовать на всех наших собраниях и на Высоком Совете тоже. Меня все поняли? — Архонт обвёл взглядом присутствующих, чуть дольше задержал его на лице верховного жреца.
«Ничего не скроешь! Зрит сквозь землю…» — отметил про себя служитель идолов. Но поторопился первым объявить:
— Поняли, княже… И твоё решение я лично приветствую.
— Поручаю тебе, жрец, сказать Диру об этом решении… А ты, Кевкамен, проясни, когда и как станем казнить семью иудея?
— Конечно же, Фарра не должен уйти от наказания. Но жену и детей?.. Виноваты ли они?.. Если да, то их надо, как сказал Светозар, тоже подвергнуть уничтожению… Но мне кажется, они ни при чём…
— Я согласен с греком, — поддержал Кевкамена Вышата.
— Ладно, будем ждать вестей с порубежья… — подытожил Аскольд. — А тебе, Светозар, нужно снова выехать туда.
— Еду, князь, и не мешкая.
Отпустив всех, Аскольд опять задержал Кевкамена:
— Погоди… Я видел, как ты волновался, когда верховный жрец сплетал слова в защиту брата.
— Именно, сплетал… Хитро. В свою пользу. Знает, какую выгоду можно поиметь от Дира.
— Брат и сам падок на всякие выгоды…
— Понимаю… Только ему, князю, многое позволено. Как и твоей жене, Аскольд… Страшно сказать, княже, но именно её люди побили христиан.
— От кого узнал?! — строго спросил архонт.
— От Предславы…
— От кормилицы?! — удивился князь.
— Ученика моего Яремы она родственница. А Сфандра очень сблизилась с Диром после смерти его жены.
— Замечал, да не придавал значения. Теперь понятно, почему он моего сына Всеслава, который был недавно в Киеве, не столь сильно, как ранее, привечал. Ведает, что Сфандра его не любит.
— А ты, князь?
— Он сын мой… К тому же — хороший воин. Рубежи с Чёрной Булгарией держит крепко, хотя и знает, что мать его оттуда…
— Дочери твои и старшей княгини киевской прекрасны, но ты сына не забывай…
— Кевкамен, скажи, христианство подразумевает на земле рай?.. Такой, чтоб любили тебя без оглядки и ты также любил… Слышал я, что иудеи верят ажно в два рая: нижний и верхний — земной и небесный… Что касается земного, то отроком когда был, в него бы поверил, а сейчас — нет!
— Видимо, только в рай на небесах нужно верить, княже… И жить так, чтобы попасть туда.
Отпустив грека, Аскольд прошёл к окну, сел на лавку и вдруг почувствовал страшную усталость. Заныло в груди, но не сердце заболело, а душа исходила тоскою, приближенной к натуральной боли.
«Господи, — обратился князь к христианскому Богу, — какие ещё испытания готовишь мне?.. Как-то всё зыбко, неопределённо… Старею что ли?.. Может, пора готовить в соправители сына?.. Ведь двадцать лет ему. Я в его годы… — Вспомнил, как с Диром пошли на Кавказ и напоролись на царкасов… И вместо славы, которой тогда очень хотелось, привёз в Киев Сфандру и сделал её старшей женой. — Любит ли она меня теперь? Кажется, да… Но не меньше и себя… Делает, даже вопреки мне, всё, как ей хочется. Хитра, разумна по-своему, обходительна… К ней во княжестве всё хорошо относятся. Такую просто так не сошлёшь и плетьми не зашибёшь… Если что, её родной брат приведёт сюда весь Кавказ… И она сие хорошо понимает, и Дир это тоже стал хорошо понимать… Не нужно их отпускать ни на миг из поля зрения… Скажу Кевкамену, пусть следит за ними…»
Вошла без стука молоденькая жена Забава, с голубенькими круглыми глазками, похожая на нарядную куколку, села на колени князя, завела руки за его жилистую шею и мило протянула:
— Любушко мой, мне скучно без тебя…
— Ай, котёночек, как ты вовремя ко мне на колени впрыгнул, — засмеялся Аскольд. — Пойдём со мной, милушка…
После страстных супружеских ласк Забава тут же заснула на ложе, смешно оттопырив пухлую нижнюю губку.
«Дите ещё… Всего-то пятнадцать годков… Дали её мне в жены кривичи, ища в Киеве для себя защиту. Дочь их старейшины, и вправду — Забава… Птичка моя! Но как удивила всех, когда взяла в руки лук, и начала учиться из него стрелять… Сказывали недавно, уже научилась… Безгрешная душа… Если приму новую веру, надобно будет иметь одну жену — её и оставлю», — раздумывал архонт, глядя на спящую девочку-женщину.
«А Сфандра?! Её-то куда денешь?..» — шепнул противный внутренний голос.
Аскольд, будто ничего не слыша, встал, подошёл к окну и распахнул его… На ухоженном лужку во внутреннем дворике играли его дочери…
Затем Аскольд увидел какое-то оживление в открытых воротах, будто кто приехал. Оделся, будить Забаву не стал, затворил створки окна, тихо, на цыпочках вышел. Рядом со старшим дружинником стояли трое — мужчина, женщина и мальчик, похожий на грека.
Пёс в доспехах внимательно посмотрел на появившегося на крыльце архонта и легонько гавкнул.
— Бу-у-ук! — оживляясь воскликнул Аскольд, узрев боевого пса. Узнал Клуда. — Доброслав, ты!
Клуд шагнул к князю и упал перед ним на колени; Настя и Радован опустились на колени тоже…
— Встаньте! Встаньте! — обратился к ним Аскольд, приобнял за плечи Клуда, поставил на ноги.
— Прости, великий князь, — сказал Доброслав, — что являюсь так редко пред твои очи…
— Стоит ли огорчаться?! Не всегда самые верные люди те, с которыми общаемся каждый день… А где же твой друг? Дубыней его, кажется, зовут…
— Звали, княже… Теперь он Козьма. Влюбился в одну женщину, Христову веру принял, женился.
— Ну и как он живёт? — с вниманием спросил Аскольд.
— Не удосужился лицезреть его, пребывающего во христианстве.
— Ну да ладно… А тебя в дружину возьму.
— Княже, только я явился не один!.. С женою и с сыном приёмным… Радованом его зовут, а это Настя… Древлянка она, оказалась в Крыму, вышла замуж за тиуна-грека… Да уж больно лют был собака, поселяне его и порешили. А у меня к Насте любовь случилась, как в первый раз увидел её…
— Ну что ж… Твоя Настя с сыном пусть при старшей моей жене побудет.
«Вот как славно вышло! — тут же промелькнуло в голове князя. — Станет на женской половине моими глазами и ушами. Женщина она, видно сразу, сообразительная… Взял Доброслава под руку:
— Идём ко мне. Да пока готовят еду, обо всём подробно поведаешь.
Аскольд до сих пор держит в памяти, как отец взял однажды их с Диром, когда они находились в ребяческих годах, на Змиевы валы. Долго они ехали: вначале лесом, потом степью. Сам Аскольд хорошо в седле держался, и Дир не хныкал, хотя был тогда от горшка два вершка, — не просился с лошади в повозку. У полян так заведено — три года исполнилось мальцу, его сажают на коня…
Через некоторое время взору браткам представилась земляная насыпь. Она тянулась вдаль насколько хватает глаз, и конца ей, казалось, не будет… Наверху насыпи стояли срубленные из дерева сторожи, похожие на обыкновенные избы, но только с бойницами вместо окон, устроенными и снизу, и сверху. Неподалёку сложены стога из сена и соломы и придавлены брёвнами.
Как объяснили мальцам, эти стога зажигали, как только из Дикого поля, то есть оттуда, с земли за насыпью, происходило крупное нападение степняков. Обыкновенные их набеги с целью грабежа пресекались самими сторожевыми бойцами. Огонь же костров ночью или дым от них днём звали на помощь…
Показывая на насыпь, отец сказал:
— Вот они, валы Змиевы!
Аскольд и Дир подумали, что тут, наверное, змей водится видимо-невидимо. Но это было не так; отец подозвал к себе тогда ещё молодого Вышату и обратился к нему:
— Расскажи-ка им про сии валы.
Сколько лет прошло! Вон уж и Вышата — старик, а его сказку, в ту пору рассказанную, Аскольд помнит слово в слово.
— Давным-давно[115], ещё и Киева-града, как такового, не было, проживало в сих местах племя славянское, как и мы, полянами прозываемое, — начал баить тогда молодой Вышата. — И проявился здесь лютый Змий: брал он с народа поборы — с каждого двора по красной девке. Возьмёт девку и съест… Пришёл черед старейшине свою дочь отдавать; забрал её Змий, но есть не стал, красавица она собой была, так за жену себе и взял.
Улетит Змий на промысел, жену оставит одну. Видит как-то красавица — старушонка идёт. Говорит молодой жене горемычной: «Спроси у Змия, кто сильнее его? А я твоему батюшке передам».
Стала девка у Змия допытываться, тот долго не говорил, да раз и проболтался: «Никита Кожемяка сильнее меня…» Старейшина, получивши такую весть, сам сыскал Никиту, который в ту пору кожу мял. Держал в руках двенадцать кож разом. Ему и приказал старейшина: «Иди, холоп, Змия убей!»
Кожемяка гневно взглянул на господина, разодрал кожу руками, заупрямился: «Не пойду, и всё тут!» Сильно обиделся, что холопом назвали.
Научили тогда старейшину: «Пусть его дети малолетние, коих Змий без мамок оставил, попросят…» Прослезился и сам Никита Кожемяка, на их детские слезы глядя. Взял триста пуд пеньки, насмолил её и весь-таки обмотался, чтобы Змий не сожрал его. Подходит Никита к берлоге, а тот испугался, заперся.
— Выходи лучше в чистое поле, а то берлогу размечу! — крикнул Кожемяка и стал двери ломать.
Нечего делать — Змий вышел. Бились-бились, Никита повалил его. Тут Змий стал молить: «Не бей меня до смерти, Никита! Сильней нас с тобой в целом свете нет: разделим всю землю поровну».
— Хорошо, — согласился Кожемяка, — надо межу проложить…
Сделал соху в триста пуд, запряг Змия и стал от того места, где теперь Киев стоит, межу пропахивать… И довёл межу до моря Кавстрийского, сейчас оно Джурджанийским зовётся.
— Теперь, — говорит Кожемяка, — надо и море делить.
Въехал Змий на середину моря, Никита убил и утопил его. А на земле борозда и ныне видна: вышиною та борозда шести саженей[116]. С той поры эту борозду валом называют… Змиевым.
И ещё в душу запало Аскольду, как приказ давал Кожемяке старейшина, называя его холопом, да тот слушать не стал, а послушался сирот малых… «Знать, не всегда грубостью да напором можно дело сделать… И к простым людям подход надобен. Вот если бы, как и я, Дир из этой сказки урок извлёк, но вряд ли он на такое способен… А тогда ведь совсем маленьким был, может, ничего так и не уразумел…» — раздумывал Аскольд на другой день по получения хартии из хазарского каганата, ожидая Вышату и Кевкамена, чтобы отправиться на Змиевы валы поглядеть, что там и как.
Вчера Аскольд мог бы кого-нибудь послать за Диром, но не сделал этого. «Как только он появился бы, мы обязаны его спросить, состоял ли он в сговоре с Сфандрой? И какое отношение имеет к умерщвлению христиан?.. А вообще-то, нужно сперва всё хорошенько обдумать, и стоит ли поднимать шум и вносить сейчас внутренний раздор и смуту?! Тем более, что случилась не мелкая кража, а массовое убийство… Предслава говорит, его совершили люди Сфандры. Но ведь нужно их вину доказать! И тогда следует подвергнуть подозреваемых принародному испытанию железом…»
Аскольду приходилось судить и раньше, но совершать над кем-то подобное — нет: тогда заведомо было известно, кто виноват. А тут дело особого рода — никто вот так сразу не сознается в совершении преступления. А значит обвиняемого в убийстве следует ставить разутыми ногами на раскалённое железо, и он произнесёт клятву, доказывая свою невиновность; если же кто замечался в краже более половины гривны золота, то клал два пальца руки. Выдерживал — отпускали…
Совершивший менее важное преступление проходил испытание водой. Он должен был сделать несколько шагов в глубину реки, если робел или мешкал, то дело проигрывал. Предполагали: невиновному выдержать испытание всегда помогут или духи огня, или воды…
Когда князь встретился снова с воеводой и греком, поделился с ними своими мыслями, те поддержали его: да, сие пока не ворошить, а там — видно будет. Ведь впереди грядут всем киевлянам без разбору тяжёлые испытания, и может случиться так, что придётся просить помощи у брата Сфандры… Да и Дир должен находиться, как говорится, во всеоружии…
— На валы поскачем после обеда и послеобеденного сна. Скоро полдень, и негоже нам повстречаться с полудницами в черных одеждах, — сказал Аскольд греку и воеводе.
Встреча с бесплотными существами не предвещало, как обычно, ничего хорошего… В полдень никому и в голову не придёт или песни петь, или работать. Люди по обыкновению спали. И тогда к их жилищам скользили, словно тени, полудницы в длинных белых одеждах. А человека, не уважающего обычаи предков и оказавшегося в это время на ногах, они, превратившись в старух в чёрном и с клюкой в костлявых трясущихся руках, уводили невесть куда. И он пропадал…
Верили поляне и в судьбичек полдневных. Будто, когда люди спали, то прилетали они к ним и садились в изголовье. Судьбичку можно увидеть, если ненароком резко проснуться. Сидит она в образе прекрасной девы, но протяни руку — исчезнет. И тогда с человеком тоже что-то случалось… Он мог и умереть, мог погибнуть…
Лошади скакали ходко. И всадники, хорошо отобедавшие и выспавшиеся, также были веселы. Теперь в среде гридней, охраняющих князя, появился кроме Доброслава и ещё один боец — боевой пёс. О его подвигах хорошо знали участники византийского похода, вчера много рассказывали о них молодым, и те с восхищением поглядывали на Бука, теперь наравне со всеми бежавшего по ровному полю.
Встретили стадо антилоп. Остановились, чтобы дать возможность степным животным без испуга перебежать дорогу; пёс также спокойно наблюдал за ними, лишь выпятив грудь и слегка навострив уши, не волновался, не лаял…
— От, умняга! — глядя на Бука, восхищённо протянул старший над рындами Тур, тот самый, которого Светозар заподозрил, что он, близко подъезжая к князю, якобы слушает разговоры…
Старший же над всеми дружинниками Ладомир улыбнулся, услышав столь наивно-откровенный возглас Тура.
Ладомир обвёл взглядом свою дружину, состоящую сейчас в основном из закалённых в боях ветеранов, угрюмых, с опущенными книзу усами, степенных в движениях. Но последнее — видимость одна; стоит возникнуть опасности, и достаточно будет только знака его старшого — поднятой кверху руки с мечом, как во всех этих воинов будто вселится грозный дух: глаза их засветятся диким огнём, усы слегка затопорщатся, движения обретут ловкость, и бодро затанцуют под всадниками кони. И тогда Ладомир резко опускает руку на уровне плеча, посылая меч вперёд.
И не мешкая бросится в атаку, как одно целое, вся дружина.
«Хорошо помене молодых сегодня взял, а отроков вообще оставил», — размышлял Ладомир; с утра какое-то нехорошее предчувствие тяготило его, и он распорядился взять побольше опытных бойцов. Его свояк, служивший на Змиевых валах и приезжавший недавно в Киев навестить семью, сказывал, что хазары в последнее время стали тревожить их скоротечными набегами: если чем удаётся им поживиться, тут же с награбленным убегают обратно. Жители приграничных сел давно уже ходят с луками и боевыми топорами, помогая стороже отбивать нападения.
Антилопы прошли, напылив так, что длительное время ничего не стало видно; пришлось ещё подождать, прежде чем трогаться — как раз к этому моменту подтянулся обоз с провиантом для стражников и боевым оружием для тех поселян, кому его не хватало…
У Вышаты тоже на душе было не совсем спокойно, может, ещё оттого, что утром, как ехать на Змиевы валы, встретил жену алана Лагира Живану, беременную на последнем сроке, и та поведала, что хворь совсем одолела бабку Млаву, уже давно ничего не ест: день-два, не более — и умрёт. Нужно было заскочить в их дом, попрощаться, да времени у боила не оставалось… И очень жалел об этом: ведь Млава подругой была его жены, той, первой и последней, самой любимой…
По языческим понятиям ты можешь иметь жён, если позволяет состояние, сколько пожелаешь, а хочешь — только одну. Или всю жизнь прожить холостяком. После смерти при родах своей Любавушки Вышата не стал жениться — вековал бобылём… А при тех злополучных родах сын родился, сам семью свою имеет, но пристрастился не к корабельному делу, а к земле… Дни и ночи проводит на загородной вотчине, умело руководит хозяйством. Конечно, не без подсказки отца…
«Время-то летит птицей… Вот и Млава! А сколько мне-то осталось?.. — задал себе сегодня этот вопрос воевода, хотя ещё чувствовал в руках и большом теле крепкую мощь, правда, уже и голова вся седая да и после сна не ощущал крутой подъем живительных сил. И ломота в коленях и пояснице начинает одолевать… — Эх-ма, старость — не радость!» — и Вышита погладил большим пальцем левой руки, что к сердцу ближе, на шейном ожерелье серебряный амулет-оберег…
Он давался человеку с детства, но тот, который носил воевода, не только обладал сверхъестественной силой, оберегая его владетеля от разных злых духов и отвращая несчастье, чары, беду, но имел более тайный смысл…
Его надела Вышате на шею мать в день свадьбы. Амулет-оберег назывался лунницей и представлял из себя фигурку молодого месяца, висящего рожками книзу на кресте. Крест же у языческих славян издревле являлся символом небесного огня и солнечного божества, и появился он гораздо раньше христианского… А месяц считался мужским началом — женихом, солнце — невестой. Эти небесные светила представлялись язычникам божественной парой, брак которых служил первоначальным образцом человеческого. Поэтому муж и жена на земле отдавались под покровительство солнца и месяца. Недаром пелось в колядках и, может быть, где-то поётся до сих пор:
Ясен месяц — господин-хозяин,
Красно солнце — жонка его.
Всё ещё зоркие глаза Выплаты узрели на небосклоне тёмную полосу. Бойл подозвал к себе Ладомира:
— Вышли дозор, погляди, не степняки ли скачут?
— Полоса сия, воевода, скорее всего на тучку похожа, — усомнился старшой.
— А ладно, сам посмотрю! — По-молодецки Вышата махнул рукой с плетью, отобрал два десятка дружинников и, крикнув на ходу Ладомиру: «Гляди в оба!», умчался.
Конь под боилом — крупный, мышастого цвета жеребец, с хорошо развитыми грудными мышцами, нёс грузного хозяина легко; Мышастику, как звал его воевода, лишь задай направление, и он сам уже выбирал себе нужное место для скачки, где надо — спрямлял дорогу, а где — умело огибал опасные неровности, камни и буераки.
Коняку своего Вышата любил: в стойле, навещая его, гладил нежно по длинной мускулистой шее, а затем прижимался лбом к уху и говорил: «Ладу мой».
Конь на ласку отвечал тихим ржанием и волной трепетного движения кожи по всему телу. Он понимал все слова, как человек; скажи Вышата: «Иди!» — Мышастик шёл; по команде: «Ложись!» — ложился; «Губы в ладони!» — и утыкался в руку мордой… Умница! Даже с дальнего расстояния Мышастик мог прибежать к хозяину на его голос, если он звучал, как зов рога.
Отряд поравнялся со Змиевыми валами, все увидели свежие проломы в них, через которые и проникали теперь хазары да и печенеги тоже. Где- то удалось их залатать, но не везде.
Узнав по синему корзно воеводу, и старший сторожи с двумя десятками бойцов присоединился к нему: их также беспокоила эта тёмная полоса на небосклоне…
Отряд в семьдесят верховых под начальством Азача рысил не торопясь: возвернувшиеся прошлой ночью с пограничных русских селений хазарские воины сказывали, что грабить и забирать полон удаётся с каждым разом всё легче, ибо разрушения в валах и засеках не скоро заделываются, да к тому же остаётся всё меньше сил и оружия у стражников и самих жителей. Поэтому Азач надеялся на лёгкий успех и был весел в предвкушении предстоящей наживы; он понимал, что участившиеся набеги хазар по всей границе Киевской Руси — это по сути дела и есть война с нею; уже собирается под медное знамя войско Ефраима, которое к концу таяния луны и тронется на Киев. Пока же у хазарской знати и тех, кто исповедует иудаизм, проходил праздник Кущей[117].
Азачу — идолопоклоннику — нравился этот еврейский праздник, который встречали в кущах или палатках: в нём было многое от языческих обрядов, происходивших на природе…
Веселилась душа начальника ещё и оттого, что перед набегом он удостоился чести разговаривать с самим каганом, прибывшим вместе с учёным-богословом Зембрием в пограничное селение, где жил Азач с семьёй, на праздник Кущей и расположившим свою гвардию на берегу пресного озера. Недалеко находилось солёное. В нём хазары топили провинившихся рабов и пленников. Эта казнь доставляла большее удовлетворение как палачам, так и зрителям, нежели та, когда потопляемый глотает всего лишь пресную воду…
Каган вышел из кущи с зелёной веткой в руках, как и положено в этот праздник, и увидел вооружённый конный отряд, готовый вот-вот ускакать. Подозвал начальника и узнал Азача:
— Я хорошо помню твоего отца, — сказал Завулон. — Он верно служил мне. Где он сейчас?
— Недавно умер, мой повелитель…
— Жаль… Надеюсь, ты похоронил его по достоинству.
— Да, как и полагается по обряду… В семейном могильнике. Как и я, он верил в Тенгре, в конце жизни и мой дед тоже поверил в этого бога, хотя раньше он молился Аллаху…
— Каждый волен выбирать ту веру, какую сам пожелает. Сим выбором и крепится наше государство. Так ведь, Зембрий?
— Истинно так, повелитель! — с готовностью ответил богослов и быстро склонил голову, дабы скрыть в глазах лукавый блеск… Он-то уж знает, какая главная вера скрепляет Хазарский каганат… А право выбора, о котором говорит Завулон, есть только слова, за которыми прячутся стремления, как можно получше пожить и получить выгоды…
— Вижу, не терпится пошерстить русов, — потрепал по плечу Азача каган. — Желаю удачи! — напутствовал он и позволил поцеловать край своей накидки.
От награбленного при набегах немалая доля шла кагану, поэтому его пожелание удачи расценивалось вполне конкретным указанием, а не являлось данью вежливости. «Но всё равно, злой дух тебя дери, приятно услышать это из уст самого повелителя, да если он помнит о твоём отце и дедушке… — думал Азач. — Вот бы удалось сегодня что-нибудь хорошее добыть для жены и дочери. Как мне они дороги! Особенно, дочка, души в ней не чаю… Слава Тенгре, пошла на поправку. Немало горьких мгновений доставила своей болезнью, а тут ещё смерть отца… Поистратился на знахарей, шаманов-целителей. Добуду золотишка, серебра, пленников — поправлю своё худое положение…»
Под начальником хазарского отряда, как и под Вышатой, тоже был сильный, проворный конь, не раз выручавший из беды хозяина, вынося его из случавшейся часто на границе жестокой свалки, когда тот уже не мог двинуть рукою, и оставляя далеко позади себя погоню…
Проломы в валах Азач узрел ещё издали и выбрал из них два, куда можно направиться. Разделил отряд: одну часть возглавил сам, другую отдал в управление десятнику, которого звали Суграй. В бою своих командиров Азач называл по имени, и это очень льстило им…
Оставалось преодолеть до Змиевых валов заболоченную низину. Азач и Суграй остановились на краю посовещаться и тут услышали ровный конский топот, раздававшийся за холмом, поэтому всадников видно не было. Зато хорошо смотрелся низко паривший над землёй одинокий орёл, который скоро стал свидетелем скоротечной кровавой схватки… Она случилась, как только кони вынесли киевлян из-за холма, где их уже ожидали расположенные подковой хазарские воины. Но ещё они, быстро отойдя от края низины, успели образовать переднюю прямую линию с вытянутыми вперёд копьями. На них-то и напоролся отряд Вышаты…
Старший сторожи находился позади, ему-то со своими людьми удалось избежать смерти или пленения… Кто-то из отряда смог перерубить мечом древко вражеского копья, уже схватился в ближнем бою, другие попадали, пронзённые остриями. Некоторые лошади, получив сильные уколы в грудь, рухнули тоже. А легко раненные, скинув с себя всадников, бросились в степь, как очумелые… Один боец упал, но нога зацепилась за стремя и запуталась; перепуганный конь волочил его головой по земле до тех пор, пока лицо дружинника не превратилось в сплошное месиво, — вначале он дико орал от боли, затем замолк навеки…
Вышата вылетел из-за холма и обнаружил нацеленное на него блестевшее на солнце острие копья; Мышастик прянул вбок, и воевода хватил с левой руки шестопёром по древку, которое разлетелось в щепки, а с правой рубанул мечом по голове в кожаном шлеме хазарина, плосколицего, безбородого и, как показалось боилу, совсем безбрового, с узкими тёмными щёлками вместо глаз. Тут жеребец Вышаты прыгнул вперёд, встав на дыбы, и ударил передними копытами в бок белой кобылы, на которой сидел Суграй. Она присела на задние ноги и, если бы на помощь десятнику не пришёл Азач, то погиб бы от крепкого удара неумолимой в сражении руки русского воеводы. Азач сзади стукнул булавой боила по шишаку его железного шлема, и грузное тело Вышаты сразу осело в седле. Суграй успел схватить за поводья Мышастика и вытащил его вместе с потерявшим сознание всадником из свалки…
Уцелевшие русы бежали, раненых хазары взяли в плен. В их числе оказался воевода. Спешившись и сняв с седла Вышату, положили его на землю, а его жеребца, тихо ржавшего, ещё не остывшего от схватки, отвели в сторонку. Воины начали восхищаться им… Но Азач приказал скорее забирать пленных и их коней и скакать обратно: русы, пополнив ряды, обязательно должны вернуться и отбить своего важного господина, если вовремя не покинуть место сражения…
Так оно и случилось — усиленная стражниками дружина во главе с Ладомиром вынеслась из-за валов, но никого, кроме убитых, не обнаружила… Аскольд проклинал себя за то, что не углядел и отпустил от себя дорогого ему воеводу.
— Вот беда! — громко сокрушался он после того, как старший дружинник обо всем ему доложил: — Что мы в Киеве скажем?!
— Как стемнеет, княже, сам поведу бойцов в разведку.
— Ладно, попробуй.
Но из разведки Ладомир вернулся ни с чем: успели хазары увезти Вышату в ставку кагана.
Завулон, посмотрев на воеводу, сказал Азачу:
— Вижу, не простая птица… Как очухается, приведи ко мне.
Суграй тем временем нашёл шамана-целителя, тот наложил на голову и рассечённый лоб русского боила повязку из какой-то мази, и Вышату поместили отдельно от других пленников в одной из глиняных мазанок без окон; вместо них на уровне пояса были проделаны прямоугольные отверстия. Приставили к двери караульного, наказали следить, а как пленный придёт в себя, доложить, жеребца Мышастика загнали в стойло, расположенное неподалёку от мазанки.
К утру сознание вернулось к воеводе: мазь шамана, видимо, сделала своё дело — голова побаливала только чуть-чуть, но уже ясно воспринималось происходящее… Затекли, правда, руки, связанные сзади. Воевода поднялся с кучи несвежей травы, подошёл к одному из отверстий в стене. Увидел разбросанные по степи кущи, сделанные из зелёных древесных веток. В каждой куще жило сейчас по две-три семьи, исповедовавших иудаизм; в молодости Вышате пришлось пожить некоторое время при дворе кагана — тогда ещё правил Ханукка… На праздник Кушей он со своими царедворцами выезжал на один из островов в устье Итиля возле Джурджанийского моря, взял с собой и послов из Киева. И молодой Вышата с любопытством наблюдал, как иудеи встречают свой праздник, и уже с тревогой, как приносят жертвы, так как среди них были и человеческие, в основном из числа язычников и христиан, ранее приговорённых к смерти…
Поэтому воевода сразу отыскал глазами стоящий, как и тогда, у входа в скинию[118] жертвенник со священным огнём, который постоянно поддерживался на время праздника. Жертвенник представлял из себя шестигранник, квадратный сверху, пять локтей с каждой стороны и в высоту — три, совершенно пустой внутри, сделанный из дерева ситтим[119] и обшитый листовой медью. Из такого же дерева крепились по углам роги, тоже забранные в медь, к которым привязывались жертвенные животные. Сюда приводили и обречённых на гибель людей…
По бокам шестигранника висели четыре кольца, попарно одно против другого: в них вдевались два шеста, и жертвенник переносился туда, где ставилась походная скиния.
Здесь стояли горшки, куда собирали кровь жертв, коей кропили роги и стенки жертвенника. На его северной стороне жертва обычно закалывалась, тут же она рассекалась на части. Священник сжигал только жирные куски, остальное мясо шло в шесть — по числу концов иудейской звезды — костров, которые горели вне того места, где проходил праздник…
«Ишь, повязку наложили… Захотели выходить… А не готовят ли они меня того… в жертву?! — мелькнуло в мыслях Вышаты. — Если придут за мной, притворюсь, что без памяти…»
Тут он услышал пение, и вскоре перед очами воеводы возникло красивое зрелище: из зелёных кущей показались люди в нарядных одеждах. Они держали в руках ветки и размахивали ими в воздухе[120]…
Пели и плясали, приближаясь к столам, уставленным бузой и хмельными напитками. Через некоторое время послышались весёлые возгласы: Ваше здоровье!» и пожелания: «Дай Бог до ста двадцати лет!»[121]
Вышата снова выглянул. Караульного у двери не оказалось, убежал пить бузу. Можно было бы и вылезти из мазанки, но со связанными руками в толпе не затеряешься… И тут увидел воевода пасущегося совсем рядом Мышастика. «Вот удача! — не поверил своим глазам Вышата. — Только бы караульный не вернулся! Да он же думает, что я всё ещё без сознания!.. Поэтому и убежал. К тому же у столов идёт настоящее разгулье, и уж никто ни на кого не обращает внимания…»
Бойл тихо позвал жеребца. Тот поднял голову, прислушался и подошёл к мазанке. Вышата встал спиной к отверстию и шепнул коню: «Губы в ладони!» Почувствовал, как тёплые губы животного уткнулись в кисти рук: Мышастик стал жевать верёвку на запястьях, и вскоре воевода смог освободиться от неё…
«Иди!» — сказал он коню-умнице. Тот отошёл и встал на краю оврага, к которому и выходила задняя часть мазанки. Бойл вылез, огляделся и снова позвал Мышастика. «Жаль без седла ты! — подумал Вышата, погладил морду жеребца и поцеловал. — Выпустили из стойла, а узду с поводьями с тебя так и не сняли… Знать, боги и сегодня на моей стороне… Благодарю вас!»
Воевода сел на коня. Когда оказался рядом со Змиевыми валами, остановился.
К нему бежали стражники.
Рассказывая потом о своём побеге, Вышата и сам дивился той лёгкости, с которой ему удалось тогда улизнуть, и приходил к одному и тому же выводу: «Помогли боги предков». Но в присутствии Аскольда грек Кевкамен высказал другое суждение:
— Ты говорил, Вышата, что вспоминал свою бедную жену, умершую при родах… Вот её-то святая душа и молила за тебя Господа нашего Иисуса Христа… А так как ты человек доброго разумения, он и защитил… Благодари этого Бога, воевода, и жену благодари!
— Какую глупость несёшь ты, грек! Она же — идолопоклонница…
— Ну и что ж!.. — Сердился Кевкамен. — Неважно в каких богов на земле твоя жена верила…
Только душа её светлая голубкой улетела на небо к Господу Богу, и Сын Его Иисус Христос принял.
Может быть, эти слова и не подействовали бы на Вышату, но однажды, находясь в своей горнице после тяжёлого трудового дня — по велению Аскольда с раннего утра и до позднего вечера шли работы по заделке проломов в валах — он увидел, как на подоконник села белая голубка, подошла к бычьему пузырю, просунула в разорванное отверстие головку и стала смотреть глазами-бусинками на воеводу, будто молила о чём-то…
Вышата сидел, боясь шелохнуться, он даже на миг зажмурился, чтобы убедиться, не сон ли это… Нет, не сон… Голубка всё глядела на него, а он не в силах был протянуть руку…
Кто-то, видимо, спугнул птицу: она быстро отдёрнула головку и улетела. «А вдруг прав чёрный грек?! Может, душа моей жёнушки навестила меня и просила рассказать о нашем сыне?.. Пусть не беспокоится боле, пока всё хорошо… И с сыном… И со мной… Правда, иудеи могли недавно пустить из меня кровь, а потом сжечь…»
Пошутив над собой, Вышата усмехнулся.
Он не стал никому говорить про голубку, но грек почувствовал с некоторых пор к себе со стороны воеводы благорасположение.
«Слава тебе, Христе, Боже наш, и этот человек переменил ко мне отношение… Вот так понемногу и будем завоёвывать каменные сердца знатных язычников, подводя их к милосердию Господне…» — подумал не без гордости Кевкамен и перекрестился, попросив тут же прощения за свою гордыню…
«Хороший бог получился!» — отметил про себя Светозар, залюбовавшись сделанным Сварогом. В глазницы его были вставлены по красному рубину, и глаза, как живые, светились в отблесках пламени костров. В левой руке Сварог держал сулицу, в правой — серебряный шар, а у ног лежали железные человеческие головы, искусно выкованные кузнецами Данилой Хватом, Ярилом Молотовым и Дидо Огневым.
Подошёл волхв:
— Воевода, вели слово молвить.
— Говори.
— Опять в селении начали пропадать дети… Говорят, хазарского жреца, которому недавно князь Аскольд срубил голову, живым видели. Видели с ним и ту старуху-колдунью, по твоему приказу в озере утопленную… Они уже вдвоём в лесу жертвы приносят. Пробовали поймать их, но исчезают, аки дым…
— Какую-то околесину городишь, колдованц! Не потерял ли свой разум, в чаде костровом целыми днями и ночами сидя на капище?..
— Воевода, мой разум яснее твоего сверкающего шлема, а мысли резвее мыси[122]… Не веришь мне, спроси других.
— Хорошо… Как вернётся сын, пришлю его и людей с оружием, а ты отведёшь их на место.
Светозар приехал на свой отрезок порубежной земли только вчера и привёз двух баранов — белого и чёрного. Хотел принести их в жертву Сварогу, и чтоб сын на требе присутствовал. Но Яромир, возвратившись с Припяти, был снова в Диком поле с дозором. Да вот нет его… Отец заволновался, а вдруг что случилось? Баранов без сына резать не стал, велел гридням отдать их волхвам — те как надо с ними управятся… Понадобилось воеводе кое о чём расспросить кузнецов, но, оказывается, они тоже с Яромиром вместе находились. Из башковитых людей здесь обретался лишь каменщик Погляд. К нему-то и надумал Светозар заглянуть. Бойлу подсказали, что Погляд недавно переехал в дом к бойкой вдовушке Вниславе. Замечал и ранее Светозар их давнее взаимное влечение… А теперь, значит, решили жить совместно.
«Есть ли любовь между ними?.. Может, просто понравились друг другу: в селении все знали, как любила своего мужа Внислава и яростно мстила теперь супостатам за его погибель. И каменщик с женой до того, как украли её с покоса, тоже жили, как два голубка… Да время такое, неспокойносуровое… Запросто отнимет дорогого человека, не успеешь и глазом моргнуть…» — раздумывал воевода, подъезжая к дому Вниславы.
А та, увидев Светозара, выбежала на крыльцо, поклонилась ему в пояс. Показался в двери, заслонив весь проем, и Погляд, поздоровался.
— В избу-то пустите? — улыбаясь, спросил воевода.
— Просим милости… Просим! — проворковала вдовушка.
Снова подивился Светозар тому, что такая вот голубица недавно насмерть зашибла нескольких злых ворогов; ай да молодец баба!
Просторно и чисто было у неё в доме — у стены выдавался на локоть высеченный из камня очаг с железным колпаком и дымоволоком из липового дубла, выходящим в отверстие в потолке. Пол настелен свежепахучими, ровными, хотя и топором оструганными досками.
«Сия работа уж точно Погляда», — отметил про себя воевода. На окнах — почти до прозрачности выскобленные бычьи пузыри.
Внислава мигом накрыла на стол, появилась и с мёдом сулея, сделанная из добротного херсонесского стекла.
— Ты не слышал, — обратился к Погляду Светозар, — будто бы дети из селения пропадать начали?
— Болтают…
— Волхв мне давеча сказывал. Только я не поверил, что это дело рук колдунов оживших… Надо воров поискать тутошних…
— Словим, — заверил каменщик. — Может, мне заняться?
— Дождёмся Яромира. Не говорил он, когда с дозором управится?
— Ты знаешь своего сына Светозар… В свои дела он никого не посвящает. Собрался — ив степь. Доходили вести, что царь хазарский с войском из Итиля тронулся, вот Яромир и решил проверить.
— Недавно в селении объявилась какая-то чародейка с бельмом на глазу, пугала людей пожаром и казнями… — поведала Внислава.
— Где она? — встрепенулся Светозар.
— Её уж и след простыл.
— Надоть бы задержать ведьму да язык-то у неё обрезать… Спасибо за хлеб и соль, за мёд, пойду я. Желаю вам жить хорошо и здравствовать, — поднялся из-за стола гость.
— Может, я с тобой? — попросился Погляд.
— Добре.
От дома Вниславы поскакали к сторожевым заставам; на пути встретилось озеро, в котором утопили старуху. На берегу обнаружили девочку. Она куталась в лохмотья от прохладного ветра, пытаясь хоть как-то согреться. Светозар взглянул на неё. Увидев заплаканные глаза, спросил:
— Ты чего тут одна делаешь?
— Бабушку жду… Её в воду бросили, но она скоро выплывет… С ней хочу жить.
Светозар вспомнил, что внучку колдуньи он велел определить к надёжным людям.
— А у кого ты сейчас?
— У купца Манилы проживала… Только он всё добро, какое было в нашем доме, к себе перенёс, а меня подержал у себя маленько и выгнал…
— Ах паскуда! — в сердцах вскричал воевода. — Погляд, возьми с собой двух гридней, найди купца и всыпь по его толстому заду десять плетей, да наложи виру от моего имени… И отбери всё, что он взял у сироты.
Думы о сыне жалобили с утра сердце Светозара. Пожалев девочку, снова обратился к ней:
— Хочешь у меня жить?
Она замешкалась, затеребила подол своего тряпья, взглянула на боила, опустила глаза, снова подняла их, будто проверяя: правду ли говорил воевода?
— Хочу, — тихо молвила. — Только боюсь… Человек ты вятший. Дом у тебя большой и богатый… Со стёклами ажно. Меня там, оборванную и грязную, обижать станут…
— Пусть только попробуют! — засмеялся Светозар. — А то что грязная — отмоют, оборванная — в новое приоденут. Ну, согласна?
— Согласна! — обрадовалась сирота.
— И добре… Имя-то есть у тебя?
— Было… Добриной бабушка кликала.
— И мы тебя так теперь называть будем. Погляд, ты всё слышал?.. Бери её и действуй, как велено. А с Манилой я опосля тебя ещё раз поговорю… — Под кустистыми бровями глаза воеводы неожиданно блеснули, а ладонь его правой руки крепко стиснула плётку…
— Поехали, красавица. — Погляд перегнулся с седла, подхватил сироту, словно пушинку, и посадил спереди. — Воевода, потом-то куда скакать?
— На сторожевую заставу, к Милонегу!
И жалилось сердце, и болело… Не зря, как оказалось. На стороже Милонега воевода заметил, подъехав, необычную суету — туда-сюда бегали две женщины, стояла повозка, но уже без лошадей, оглобли были задраны кверху, два мужика копались в ней, что-то выбирая изнутри. Развернули плащ, — о, бог Сварог! — Светозар узнал корзно Яромира с вышитым белым лебедем на синей материи… Вот и меч его понесли.
— Стойте! — крикнул воевода. — Где сын мой?!
— Унесли твоего сына в избу… — Мужики узнали боила. — Привезли-то его ратные люди, а нас заставили вещи взять.
Опережая мужиков, боил вскочил на крыльцо. Отпихнул бабу, которая несла с тёплой водой деревянное корыто, распахнул дверь вовнутрь помещения. На лавке, раскидав руки, с окровавленной головой и грудью, с закрытыми глазами лежал Яромир. Будто споткнувшись остановился перед ним воевода, спросил:
— Жив?
Только тут различил Милонега, кузнецов Дидо Огнева и Ярила Молотова. Одна из женщин намеревалась промыть Яромиру раны, ждала напарницу, ту, что с корытом.
Обе знахарки, чем-то похожие друг на друга, худощавые и седовласые, попросили всех выйти. Светозар захотел было остаться, но и ему тоже велели удалиться… Он не стал возражать, да и не смог бы: в горле стоял тугой ком, а в глазах — красный туман…
«Вот и снова горе великое ко мне пришло… После смерти жены, которая угасла, как тлеющий огонь в очаге, если его не поддерживать, убивался так, что свет казался не мил… Неужели опять?!» — Воевода подошёл к повозке, оперся плечом об оглоблю, застыл, глядя в одну точку на земле. Понимая его состояние, никто не подходил к нему, не утешал… Да какое могло статься утешение?! Оно или придёт само собой, если выживет сын, или… Вот как только распахнётся дверь!.. Поэтому все устремили на неё взоры, и Светозар перевёл туда взгляд. Наконец-то! Женщина, что показалась Светозару помоложе, вышла на крыльцо, отыскала глазами сгорбившегося воеводу, тихо сказала:
— Твой сын, боил, у Сварога в зелёном саду…
Сдавленный крик вырвался из груди воеводы, и Светозар в беспамятстве рухнул бы, если бы вовремя не подхватил его Дидо Огнёв.
…Волхвам приказал боил готовить Яромира к погребению в могильном кургане, а не сожжению. Положили его рядом с матерью.
Из рассказов Дидо и Ярилы выходило — многочисленное войско царя Ефраима уже давно отошло от берегов Итиля; дозор Яромира встретил хазар на подходе к Дону, здесь и напоролся на передовой разведывательный вражеский отряд — почти все русы погибли, в том числе и Данила Хват, а раненого сына воеводы выхватили прямо из рук неприятеля и ещё живого сумели привезти на заставу…
— Целое войско идёт, Светозар. Нам не устоять… Что будем делать? — Милонег посмотрел внимательно в глаза боилу, давая понять взглядом, что ему уже всё ясно.
— Тех, кто может сражаться, оставим, остальных в сопровождении конного отряда отправим в тыл.
— Воевода, печенеги аль угры по пути их ограбят, в полон возьмут. А мы здесь погибнем…
— На то воля Сварога, Милонег… Хорошо, что мы успели его воздвигнуть, — заключил Светозар.
Но на другой день от Аскольда прискакал гонец с приказом покинуть порубежье: как есть, сниматься с семьями и немедленно двигаться к Киеву…
Войско древлянское, ведомое Ратибором и Умнаем, ещё до вхождения в землю полян было замечено киевлянами; днём о движении его сторожевые посты передавали по цепочке сигналы дымом, ночью — сполошным пламенем. Увидев сие, Умнай заметил:
— Вишь, как засекают нас… Издали! Уроченье[123] Аскольда пошло впрок.
— А-а, это когда головы у стражников летели с плеч под топором ката, — вспомнил старейшина.
— Неплохо бы и нашим такими бдительными быть… Давеча у двух бойцов в дозоре обнаружил луки с плохо натянутыми тетивами… Наказал и десяцкого заодно, — доложил воевода.
В Киев входили по двум деревянным мостам через Лыбедь, которая протекала с северо-запада на юго-восток в пяти верстах от Днепра и имела широкую болотистую пойму. Летом, когда спадала вода, эта местность походила на стену дома нерадивого хозяина с торчащими меж брёвен многочисленными островками мха, но после весенних и осенних дождей пойма превращалась в залитую водой непролазную низину. Зная сие, противник вряд ли бы отсюда начал прорыв оборонительных укреплений, хотя в подложном плане это место обозначено как самое благоприятное… Но стоит только завлечь сюда неприятельское войско, как хляби небесные, которые скоро обрушатся на землю, сотворят своё гибельное для хазар дело. Такие же «благоприятные места» в плане были указаны и со стороны реки Почайны, где на её ровных берегах уже вырыли и хорошо замаскировали «волчьи ямы». А на подступах к Подолу вернувшиеся со Змиевых валов Аскольд в Вышата повелели густо разбросать триболы…
Древляне уже миновали насыпную плотину и через реку Клов и теперь хорошо видели, как на деревянных сторожевых башнях и переходах споро шла заготовка брёвен, камней и дубин для отражения вражеских приступов; тут же для бедных воев ополчения, состоящего из изгоев и холопов, складывались луки, колчаны со стрелами, копья, сулицы, мечи, ножи, топоры, шестопёры, деревянные, обитые медными полосками щиты. Воинские стяги, пока обёрнутые вокруг древков, и трубы для трубачей доставлялись тоже сюда…
Вскоре от князей навстречу войску прискакали посыльные, чтобы показать, где разместиться, а Ратибору и Умнаю передать повеление явиться на теремный двор.
— Сколько с вами ратников? — спросил Аскольд и в знак приветствия постучал ладонью по окольчуженным плечам старейшины и воеводы.
— Пять тысяч, — с готовностью ответствовал Умнай, назвав цифру по тем обстоятельствам, связанным с прошедшим страшным пожаром, надо сказать, немалую… С помощью, конечно, Киева и вооружились, и доспехи заимели, да многое и сами успели выковать — днями и ночами стучали в кузнях молоты по наковальням и пылали горновые огни.
Получив похвалу из уст старшего князя, воевода и старейшина довольно переглянулись. Младший же архонт сидел один за длинным дубовым столом в гриднице, низко опустив голову и положив прямо перед собой вытянутые руки со сжатыми кулаками; Ратибор и Умнай догадались по его виду, что между братьями произошёл крупный разговор, закончившийся не в пользу мизинца[124]… Тут же на лавке, но у стены, на которой висело оружие гридней, мостились Еруслан, Светозар, прибывший вчера с самых южных сторожевых застав, Вышата и Ладомир.
— Ладно, вопрос с Фаррой решили… Будем казнить его, как только хазары попадутся в ловушки… А тебе, брат, сие должно пойти в назидание. Впрочем, сколько уже было подобного, да впрок не идёт! — вскипел Аскольд и грохнул кулаком по столешнице.
Все вздрогнули и разом подумали: «Стерпит ли Дир?» На всякий случай дружинник Дира Еруслан и Аскольда — Ладомир вскочили и схватились за рукояти мечей… Заметив решительные действия старших над дружинами, Дир махнул рукой Еруслану: мол, сядь… И Аскольд указал своему на место. Воеводы облегчённо вздохнули — слава Перуну, обошлось…
— Светозар, говори! — Обращение Аскольда к боилу было столь неожиданным, что воевода сразу не смог собраться с мыслями и чётко доложить о том, что видел, что слышал и о чём доносили дозоры.
Встал с лавки, комкая шапку с бобровой оторочкой. Всем он показался сильно поникшим, с глубокими морщинами на лбу и возле носа. Откашлявшись, начал глухим голосом:
— Я недавно похоронил сына… Двое сторожевых выхватили его раненого из схватки с хазарами и привезли на границу… Но он не выжил… Умер… — У воеводы от слез заблестели глаза; слишком большое горе навалилось на человека и мигом состарило. Тяжело… Невыносимо…
Понимая состояние соратника, Вышата наклонился к Аскольду и предложил:
— Позовём Милонега… Трудно говорить Светозару…
— Сядь, воевода… Мы сочувствуем тебе… Знали твоего сына, как храброго воина, никогда не жалевшего трудов праведных для пользы Руси Киевской… Таким он и останется в нашей памяти.
Вошёл Милонег. На нём был кафтан, лицо открытое, спокойное, кончики светлых усов спускались ниже прямых заострённых скул.
— Князья и боилы! Когда мы с семьями двигались от порубежья, я всё время возглавлял разведывательный отряд; мы видели, как хазары под медным царским знаменем переправлялись через днепровские пороги…
— Дня три-четыре, и жди их под стенами Киева… — произнёс Вышата. — А дел по отражению приступа ещё много. Мои люди следят за продвижением войска кагана, он скоро станет тоже у порогов переправляться… У него значительно меньше сил, чем у Ефраима.
— А не ударить ли нам по Завулону, пока он не соединился с царём? — предложил Дир. — Там, у порогов, и засаду устроить…
— Хорошо бы, — подал голос за своего господина Еруслан.
Но это предложение не поддержали — слишком большой риск, да незамеченными вооружённых людей мимо хазар Ефраима теперь не проведёшь.
— Вышата, сколько лодей тебя наготове? спросил Аскольд.
— Около ста наберётся, княже.
— Сумеем ли до того, как Днепр закуётся в лёд, переправить на них воев в тыл хазарам?
— Подойдёт Ефраим, и токмо примкнёт к нему Завулон, тогда и погрузим на учаны оружие и доспехи, а следом на лодьях отправим воев. Можем забрать их больше пяти тысяч.
— Ратибор, вот твои пусть и идут с Вышатой. А в местечке Родень расположитесь. И сможете там довооружиться…
— Значит, снимаешь с сего городка запрет[125]?..
— Снимаю… Там, где Днепр полнится Росью, станете ждать приказа. Как только хазары начнут брать приступом Киев, вы им в спину ударите.
— Вороги же увидят на реках передвижения… — робко высказал своё сомнение Ладомир.
— Пусть видят… Это не то, чтобы пойти к порогам посуху, как мой брат предлагал, где хазары напали бы, а тут они, безлодейные, на воде сделать ничего не смогут… — заключил Аскольд. — Теперь пора по местам расходиться. Будем ждать появления войска хазарского царя, а затем и кагана… И с работой управляться!
Получив повеление Аскольда о том, что их войско пойдёт с Вышатой по реке на лодьях, Ратибор и Умнай разместили его поближе к вымолам, на Подоле, где рядом с Велесом на берегу Почайны поставили и своего бога Леда, которого привезли с собой, так как в пантеоне киевских богов его не было… Хотя издревле поляне почитали Леда, но потом как-то забыли, а помнили его лишь жители тёмных дубрав.
Теперь же некоторые из них, немного знающие корабельное дело, помогали людям Вышаты готовить лодьи к отплытию: конопатили, обшивали, красили борта, смолили днища, сучили канаты, латали паруса, меняли весла, которые пришли в негодность во время похода на Византию.
Марко, повзрослевший, ставший степеннее, чем прежде, уже командовал на полном серьёзе — за нерадивость или ещё какие-нибудь промахи нещадно наказывал. Под его «горячую руку» попал недавно и Никита: смейся — не смейся, а наложил племяш на дядю наказание ночной работой, и будь добр — выполни её… Вот так!
Конечно же, неизгладимое впечатление произвела на Марко и Никиту встреча с друзьями — Доброславом, Селяном и Лагиром; последний на вымоле уже имел красивый просторный дом, и жена его Живана родила ещё дочку. Алан и позвал их всех на свой праздник, а Никиту выбрали на нём тем человеком, который бы повесил на маленькую шейку новорождённой костяную подвеску-ложечку… Этим он как бы от имени присутствующих пожелал девочке в дальнейшей её жизни благосостояние и достаток… Ручка ложечки украшена искусно вырезанным орнаментом в виде плетёнки и напоминает чешуйчатый хвост какого-то чудища[126]. Какого?.. Отец девочки, Лагир, которому по наследству досталась от мамы сия подвеска, и сам не знает. А у полян и алан существовал одинаковый обычай вешать новорождённым подвески. Ах жаль, что не дожила до сего радостного дня бабка Млава!..
После того как выпили хмельных напитков, Лагир, Доброслав, Марко, Никита и Селян ударились в воспоминания о недавнем прошлом. Клуд рассказал, как отомстили Иктиносу и женили Дубыню, и поведал о своём приключении на Дунае, об обращении мораван в православную веру Христову.
— О, и в Киеве христиане появились! — воскликнул Лагир и в свою очередь сообщил о поджоге пещерного храма и убийстве людей. — Ходят слухи, что сие страшное дело лежит на совести Сфандры — старшей жены Аскольда. Да не пойман — не вор… И что сам старший князь будто всё больше склоняется к вере христианской: не расстаётся с греком Кевкаменом, водит его за собой повсюду, и тот уже креститься научил Аскольда… А Сфандре и Диру очень это не по нутру…
— А мы с Селяном в Новгороде побывали, нового старейшину лицезрели, — сказал Никита. — Кстати, Лагир, почему на свой праздник не пригласил Горяна, который с нами там тоже был и на Нево-озеро ездил?
— Заходил я к нему, но его куда-то Дир послал…
— Не знаю, как Селян, он-то ведь в бытность свою где только не побывал, — продолжал Никита, — а я не перестаю удивляться тому, как огромна земля наша, и сколько на ней всего чудного!..
— Чудес и впрямь хватает, — засмеялся Клуд и вспомнил, как во время смерча летали повозки, запряжённые лошадьми, и люди вместе с ними… И как лодки, словно птицы, снимались с озёрной воды и исчезали в небе…
Опять с красочными подробностями рассказал Доброслав об этом. У Марко от удивления, когда всё услышал, даже челюсть отвисла, а язык по-детски изо рта высунулся… Как ни пыжился младший брат Никиты взрослым быть, а мальчишка в нём так и проглядывал…
И Марко в свою очередь стал излагать, что ему привиделось, когда он побывал ночью на могильнике бабки Млавы, на другой день после её похорон.
— Значит, это был ты… — заметил Лагир и загадочно улыбнулся.
— Почему говоришь так?.. Может быть, что-то увидел там? — спросил Марко.
— Молви, послушаем.
…В тайне от алана Марко затеял с корабельщиками спор на две серебряные гривны, что именно он, внук деда Светлана, в полночь пойдёт на могильник усопшей бабки Млавы и из стоящего там наполненного доверху мёдом кувшина отольёт в посудину треть, а утром угостит всех. А потом сходят на могильник и проверят, был ли Марко там?..
Ведь мёд можно взять у себя в погребе, если есть дом, а у кого его нет — можно мёдом и заранее запастись. Для обману…
Сходить в полночь на могильник не каждый отважится, потому как в это время выходят наружу тени умерших, превращаются в страшных чудищ и начинают пугать. Если им сие удаётся, то робкого человека затаскивают к себе под землю…
Когда-то мама совсем маленького Марко учила различным заговорам и, в частности, от происков душ усопших. Вот на эти заговоры и надеялся он.
Как только возблизилась полночь, Марко пошёл на могильник, прихватив с собой трут, кресало и кремень. Шёл и думал: «Почему тень умершего напугать живого старается?..» И сам себе ответил: «Знать, тень не умершего, а всего лишь усопшего… Его закопали, вот и мстит живым за это… Надо было бы сжечь…»
— Темно, хоть глаз выколи… Лишь вдали синие искры вспыхивали и перебегали с места на место. Как только я поднялся на самый верх могильника, они тут же погасли… «Всё, — думаю, — сейчас начнётся!»
Высек огонь, зажёг заготовленный заранее намотанный на палку просмолённый жгут и стал отливать поминальный мёд из кувшина в глиняный горшок. Поставил кувшин на место, хотел уходить, да обернулся. И увидел во всём белом бесплотный образ бабки Млавы. Она не пугала меня, лишь попросила трут, кресало и кремень. И даже посветила, когда я спускался с могильника… — Голос Марко пресёкся, и рассказ закончился.
— Пожалела она тебя. Не стала пугать… Другое дело, если бы взрослый там оказался, — сказал Селян.
— Думаю, что возраст тут ни при чём… — возразил ему Доброслав. — Душа усопшей безгрешна, а видимо, пугают те, кто сразу не попадают в небесный зелёный сад…
— Может и так… Но она почему-то не взяла с собой то, что просила… Я нашёл, Марко, на могильнике твои трут, кресало и кремень, — сообщил Лагир.
Вотчинное владение Вышаты… Оно удобно улеглось по обеим сторонам широкого шляха[127] в виде села из деревянных рубленных изб смердов. Здесь на каждом дворе, несмотря на военные сборы в самом Киеве и его окрестностях, приготовлялись к предзимней пахоте: возле телег, снятых с передков, точились зернистым валунцом[128] запашники и подправлялась ременная упряжь для волов и тягловых лошадей.
Так уж устроена душа ратая — сегодня он пахарь, завтра — ратник, но пока враг далеко — все чувства только о земле…
В самом начале села, на взгорье, как гнездо на макушке дерева, серьёзно укрепился хозяйский, из камня сделанный дом, где жил с молодой женой сын Вышаты Янь, рослый, как отец, с крепким стволом бронзовой шеи, на которой прочно сидела голова с копной тёмных волос; поджелтённые, с «волчинкой», глаза цепко и даже зло охватывали того, кто входил с делом. А кто и без оного — значит, любимцы-гридни… Кто же с делом — те были из числа доглядающих за хозяйством. Получая от Яня указания или нахлобучки, опять убегали к людям, с раннего утра суетившимся на подворье: бегали из сеней в клети и на кухню, где жарилось и парилось, доставали из медушей лучшие напитки и наряжали опочивальни. Ждали важных гостей — самого Вышату и архонтов Аскольда и Дира.
Вотчинные владения боилов и князей со крестьянами представляли собой основной и не простой по тому времени хозяйственный уклад жизни Киевской Руси, но сильно разнились друг от друга по устройству и богатству, как сбруи боевых коней: одни добротные, с дорогими бляхами и насечками, а иные — слава богам, хоть из кожи… Состояли вотчины из свободных общинников и зависимых смердов. Свободные имели своё натуральное хозяйство, платили дань боилам и князьям и одновременно как бы являлись источником пополнения рядов зависимых смердов — закупов, рядовичей, изгоев, пущенников и холопов. Взял у боярина в долг, не отдал вовремя — стал закупом; заключил с хозяином договоры, но не выполнил их — попал в число рядовичей; изгои — это настолько обедневшие смерды, что их, как пущенников на сезон отпускали на сторону подрабатывать, а уж холопы — та часть бесправных людей, которая находилась фактически на положении рабов, хотя у боярина были и настоящие рабы, купленные на торжищах или добытые в бою. Но они, если умели работать и отличались умом, жили как свободные люди.
Задумка — поехать к Вышате и взять с собою Дира — возникла у Аскольда после того, как узнал, что сын Вышаты Янь умело правит своей вотчиной, и на хорошем примере указать брату на из рук вон плохое ведение его хозяйства. Да и самому не вредно было бы кое-что взять для себя, а позже — другие вотчинники поучатся, ибо сие дело не есть личное, а всей Руси Киевской касаемо: заживут богаче люди, станет сильнее и государство, а такому любой враг менее страшен будет…
Ехали не торопясь, оглядывая синеющие за Днепром низкие безжизненные дали, которые скоро загудят от дикого топота хазарских маштаков[129] и частых копытных ударов боевых скакунов… Но не хотелось об этом думать, хотя не давал сие забывать перестук молотков, доносящийся из часто встречавшихся кузниц, где ковалось оружие; кузнецы разные, а перестук одинаковый: раз по железу — глухой и мягкий, и другой — звенящедвойной, с подскоком — по наковальне.
Справа потянулось чьё-то поле с блекло-сухими поникшими цветами да с островками ярко доцветающей поздней мшистой зелёнкой: видно, соха или запашник давно не касались его и также давно не раздавались тут голосистые окрики погонычей.
Аскольд обернулся к Диру:
— И на некоторых твоих угодьях, брат, землю тоже не пашут ратаи, а только норы роют кроты да суслики…
— Думаю, и в твоей вотчине не всё ладно… — Дир судорожно сглотнул слюну и отъехал в сторону, косо взглянув на грека, рядом со старшим князем рысившего на пегой кобыле.
Грек перехватил не предвещающий ничего, кроме угрозы, взгляд, и пожалел, что не отговорил Аскольда от затеи взять с собой к Яню Вышатичу младшего брата… Кевкамен ведал, для чего Аскольду сие было нужно! И понимал, зная вспыльчивый и тяжёлый характер Дира, что участившаяся в последнее время перепалка между князьями добром не кончится… И в первую очередь сильно попадёт ему, чужеземцу! Молил лишь Господа Бога, чтобы то, что должно непременно случиться, произошло как можно позднее, когда удастся подвигнуть к новой вере большее число киевских язычников, ибо видел в этом единственный смысл своей жизни… И ни перед чем не отступит!
«Коршуном на меня поглядел… Не испугаешь!» — усмехнулся Кевкамен в спину Диру. — Хоть и в сговоре был ты с Сфандрой, которая уничтожила тех христиан, да новых наплодим…»
Только беззаботным сосунком на кауром жеребчике носился взад-вперёд Марко. От Лагира всей гурьбой и Ерусланом в придачу, позже заехавшим на праздник, отправились в эту поездку; хотел было Селян улизнуть, да не дали: вместе так вместе… Тем более Вышата посулил хорошую опохмелку, — всё крепкое у Лагира ещё ночью прикончили… И теперь хмуро покачивались в сёдлах, мечтая о том моменте, когда достигнут вотчины Яня Вышатича и смогут полечить взварным мёдом больные с перепою головы.
Только им, бедолагам, в эдакую рань надлежало бы бодрствовать, ай нет — на пахотных угодьях сына Вышаты встретили погонычей быков; клешнято переставляя ноги, животные зло и упрямо тянули тяжёлые запашники, но зато сзади них, казалось легко, скручивались черными жгутами на омертвелой земле жирные пласты, от которых исходил тревоживший ноздри пар.
— Ядрёный чернозём! — воскликнул Аскольд, спрыгнул с седла и сунул в борозду пальцы. Разминая свежак, пропустил через них; глаза князя тепло залучились светом. Спросил одного из погонычей, кряжистого старика с длинными жилистыми руками:
— Озимые-то… успеете?.. А хазары?!
Узнав князей, старый смерд степенно поклонился им, потом Вышате, ощерил в улыбке на редкость для его возраста здоровые зубы, ответил:
— Сараны[130] бояться — хлеба не сеять…
Сказанные с достоинством слова хлебороба пришлись по сердцу Аскольду; взглянув на Дира и показав на старика, сказал громко:
— Сразу видать, не холоп и не раб.
— В вотчине у нас их почти нет… — ответил Вышата.
— Княже, я свободный общинник, — гордо промолвил старик. — Это моё поле, а в напарниках у меня сын.
«Такие за своё будут драться до последнего…»
— подумал старший архонт.
Не хватит слов рассказать, с какой радостью встречал и с каким богатым размахом потчевал гостей Янь Вышатич… Головы страждущим сразу поправили, и учинилась затем то самое питие, о котором позднее будет сказано, что оно на Руси есть веселие…
Князьям и отцу Янь сам наполнил кубки, а себе до краёв налил турий, отделанный серебром рог и поднял его на уровень жемчужной верхней пуговицы бархатного кафтана, на который с шеи тяжело падала цепь, взблёскивающая тусклым золотом при каждом повороте мощного, но вместе с тем подвижного тела сына воеводы. Как водится, первым и здравицу произнёс князьям — каждому в отдельности: сначала — Аскольду, потом — Диру.
Подавали в серебряной посуде множество слуг в парчовых одеждах и черных лисьих шапках.
Пили и ели до самого обеда. Позвали скурров увеселять, а упившихся сталкивали под стол или они сами валились туда, где их квёлые слюнявые морды лизали породистые собаки…
Аскольд, как всегда, из кубка лишь пригубливал, и Дир сегодня не увлекался особо: видно, разговор на пашне не давал ему покоя. Да и догадался наконец, зачем позвал его старший брат к Яню Вышатичу…
Наступил вечер. Придвинувшись к Аскольду, правда уже хмелея, Дир изрёк зло:
— Думаешь не вижу, как ты меня перед бондами лбом в стол стараешься угвоздить?..
— Да не в том суть… — возразил Аскольд брату, слегка удивлённый его внезапным наскоком.
— В чем же?! Или суть по-твоему — это из чего ссуть?.. — ехидно засмеялся Дир, чувствуя, как расправляет мохнатые ноги паук, поселившийся в груди со времени принародной постыдной казни за пьянку стражников и готовый теперь изрыгать яд на каждый упрёк Аскольда.
— Пойми, дурья твоя голова, — как можно примирительнее сказал старший князь, — тому, что устроил в своей вотчине Янь, всем нам учиться надобно… Богато живёт он, а в твоём лесном тереме богатство — одни голые бабьи задницы… Красивые, слов нет, только ими от врагов не оборонишься… А на золото, какое есть у Вышаты и его сына, да если оно будет и у других, многое для государства сделать можно… Для чего на крепостных стенах свободное оружие кладём? Знаешь сам, чтоб голь вооружалась. А Янь приведёт ополчение, и то оружие ему не будет нужно; он другим даст… И люди у него за свою кровную землю до последнего издыхания биться станут! Не то что изгои, холопы или рядовичи…
— Нет, мне ты добра не желаешь, — стоял на своём Дир. — Лишь себя вершинным костром показать хочешь…
— Ах, брат, брат!.. Ничего ты, оказывается, из наших бесед не берёшь путного для себя, — с какой-то тоской и даже тревогой промолвил Аскольд. — Не знаю, как и быть с тобой…
— Я тоже архонт, не забывай! — вдруг взъярился Дир. — И у меня право есть, как с тобою решать… Так-то! — Вскочил из-за стола, кликнул своих, тех, кто ещё умел соображать и стоять на ногах. Да и вихрем умчался.
«Талагай борзой…» — подумал Вышата, слышавший каждое слово нехорошего разговора братьев.
Настал день, когда древляне вместе с корабельщиками, помолившись Леду и Велесу и пообещав им скоро вернуться, погрузились на лодьи и начали спускаться вниз по Днепру к устью Роси. Вышата и Ратибор, стоя на палубе головного судна, внимательно наблюдали за берегами.
Когда Днепр раздвоился, договорились идти по одной только протоке — левой, так как она была шире и стрелой ни с какой стороны лодьи не достать… Ни с низкой, ни с высокой.
Никите и Селяну снова показалось: они плывут, как в первый раз, в Византию, если бы не узрели на дальнем берегу всадников в тёмных малахах вместо шлемов и кургузых, не застёгнутых спереди поддёвках, открывавших несмотря уже на холод, голые животы.
— Эк, как они, хазарушки, близко к Киеву подошли, не верится даже! — воскликнул Селян.
— Ничего себе — хазарушки… Обласкал! Сволочи они безбровые! Вишь, дани захотели. Пусть без соли свои шкурки жуют, что после обрезания остаются… — хохотнул Никита.
Хазары не просто стояли, взирая на проходящие внизу днепровские лодьи. Всадники перемещались взад-вперёд и махали руками.
— Теперь гадают: «Куда и зачем русы поплыли?», — сказал Ратибор Вышате.
— Кажись, старейшина, каган первым угодил в ловушку, перешёл мосты через Лыбедь и встал перед валом. В этом месте он пологий. Помню, мы его особо на подложном плане отметили, показав тем самым, что здесь стены приступом брать удобно… Да, завязнут тут хазары, как дождь пойдёт! А завтра он точно хлынет, головой чую: к непогоде побаливает… — Вышата снял шлем, пригладил ладонью волосы.
— Не начнёт ли каган тогда отводить свои войска?
— Начнёт и кончит… Мосты-то уже разобраны! Да в дубраве на всяк случай Дир с дружиной стоит. Только бы нам царю успеть в тыл зайти…
— Успеем. Ты головой непогоду, а я сердцем обстановку чую.
— Дай-то бог Перун!
— А я Леда об этом прошу! — воскликнул древлянский старейшина.
— Сам молился ему и лицезрел в броню закованного, с копьём и щитом… — не преминул сообщить Вышата, думая, что Ратибору будет приятно услышать об этом.
И вправду, улыбнулся старейшина, сказал тихо:
— Спасибо за почитание нашего бога — бога храбрости, бессмертия и мужества. Мы чтим его, как вы Перуна, с мечом, вынутом из ножен и воткнутом в землю… Он у нас, как у греков Марс, у сирийцев — Молох… Знаю, что и норманны устраивают ему из камней храмы и капища.
— Норманны?.. — переспросил Вышата. — Те, которые постоянно нападают на Русь Северную?.. Сказывал нам с Аскольдом об этом купец Селян, кормчим я его беру в походы… Вон он, на носу лодьи стоит.
— А мне Никита сие говорил, он с твоим Селяном, кстати, в Новгород ходил. И о смерти Гостомысла, о новом правителе Рюрике баял… Приглянулся им Рюрик, молодой, сильный…
— Посмотрим, Ратибор, как править зачнёт. Не на силу надейся, а на мастерство. А настоящий умелец и по песку корабль проведёт.
— Ты это о ком, воевода, о Рюрике или своём кормчем?.. — посмеялся Ратибор и поговоркой закончил разговор: — Умелая рука — счастью дорога…
Если бы кто третий слышал Ратибора и Вышату, то мог сказать: «Вы так рассуждаете о будущем, будто уже битва с хазарами произошла и их отогнали от Киева… А впереди предстоят сражения за сражением, и не знаешь, кто уцелеет?..»
Не зря побаливала голова у Вышаты: к вечеру пошёл дождь, и бил он по земле всю ночь и весь день…
Жены кагана находились при своём повелителе всегда: в Итиле они занимали выстроенные на острове каменные покои, в походе располагались в круглых юртах из верблюжьей кошмы. Верхи их венчали золотые шестиконечные звезды. Таких звёзд насчитывалось ровно двадцать пять: то количество жён, исповедовавших, как и сам Завулон, иудаизм, которое положено издревле по закону — ни больше, ни меньше…
Младшая Дие, угорка, страстно любимая каганом, находилась в юрте по соседству с его палаткой, и как только начался дождь, Завулон перебрался к Дие, и теперь, лёжа на атласных подушках рядом с горячим, готовым во всякое время отозваться на его ласки молодым телом, вслушивался в монотонный шум беспрерывно секущих по кошме водных струй.
Через некоторое время тургауды из личной гвардии кагана, охраняющие всех его жён и его самого, увидели, что земля под ногами, доселе твёрдая, с прозеленью травы, начала вдруг взбухать и превращаться в месиво…
Вначале они шептались между собой, но наутро сказали своему сотнику, и тот решился доложить повелителю, всю ночь не выходившему изнутри и ничего не подозревавшему. Сотник откинул полог юрты, увидел на высоком ложе почти оголившуюся во сне красавицу и остолбенел: кровь жаром обдала виски.
— Что, русский меч проглотил, прямой стоишь! — пошутил над ним Завулон. — Проходи, говори…
Только ему, начальнику тургаудов-телохранителей, позволялось посещать юрту, где обретался каган, в любое время дня и ночи…
— Плохи дела, повелитель… Кажется, мы попали в болотное дерьмо. Следует выбираться отсюда…
Хорошо… Позови в мою палатку особо приближенных, Зембрия, сотников и тысячников. Будем решать, а я сейчас…
Каган собрался, позвал служанку, разбудил Дие и велел тоже одеть её. Обнял, успокоил жену и вышел наружу. Тургауды накрыли повелителя непромокаемым покрывалом, подхватили на руки и понесли, проваливаясь по колено в болотную раскисшую жижу…
Пока кагана доставляли таким образом, он, приоткрыв покрывало, старался как можно тщательнее обозреть свой лагерь. Колеса телег, связанных между собой и составленных по хазарскому обычаю вкруговую, квасились в грязи уже почти по самую ось.
«А дождю, кажется, и конца не видно!.. Что будет, если он станет долго лить? — с тоской подумал повелитель. — Прав сотник, надо выбираться из этого проклятого места как можно быстрее… Знает ли Ефраим, в какую западню мы попали? Кстати, он, тыча пальцем в найденный у убитого план укреплений Киева, настоял, чтобы я с войском направился сюда… Да только план-то сей не ложный ли?!»
Но неожиданно возникшую мысль каган решил оставить пока при себе: «Иудей, живущий в Киеве, от которого план получили, человек первого советника, и выскажи сейчас подозрение, потом неизвестно, как всё обернётся… А если б киевские князья Фарру как соглядатая раскрыли, то давно бы казнили… По сведениям — он жив и здоров… Правда, посыльного от него пока так и не было».
На военном совете, глядя на умного Зембрия, у кагана вдруг появилось желание переговорить с ним относительно своей догадки, но снова передумал: «Зембрий — иудей и еврей, Неофалим и Ефраим тоже. А вороны друг другу глаза не клюют… Сие мы, исконные хазары, сотворить могём или русы… Не токмо глаз выклюем и всё, что под клюв попадёт… А касаемо того, чтобы выбираться отсюда, ждать не следует… Вот и спрошу-ка я богослова».
— Зембрий, видишь, в какое дерьмо мы вляпались? Что скажешь?
— Говори, говори, — закивали подобострастно приближенные кагана из числа дворцовой челяди. Военные пока молчали…
— Я больше грамотей. Но коль повелитель ждёт от меня соображений, поделюсь ими. Думаю, не следует торопиться уходить отсюда… Уходить-то куда?!
— На соединение с царём, чтоб увеличить силы и начать приступ, — сказал Азач.
— Молодой человек торопится. Это свойственно молодости. Но, сами понимаете, когда спешишь, ноги за полы халата цепляются. А русы говорят: «Поспешишь — людей насмешишь…» — упорствовал Зембрий.
Дворцовая челядь обрадовалась шутке, оскалила зубы, но каган строго взглянул на них. А тут как раз и дождь перестал колотить по кошме палатки и чуть проглянуло солнце — стало видно ниже приоткрытого сверху полога, как пока слабые лучи скользнули по тёмным, слипшимся волосам тургаудов, стоящих у входа.
— Вон и дождь кончился… Вода уйдёт под землю и болотное дерьмо затвердеет… Знаю, что царь время не теряет — готовится к приступу. И мы тогда начнём… Вал здесь низкий, его одолеем без особого труда и прорвём оборону, — разъяснял Зембрий.
— Повелитель, нужно уходить! — воскликнул всё тот же нетерпеливый Азач. — Иначе положим тут головы. Сейчас солнце выглянуло, а через мгновение скроется, и снова с неба польётся гибельная для нас влага…
Хорошо, восстановите тишину и подумайте все… — велел каган и сам погрузился в раздумье: «А что если царь просто хочет моей гибели?.. И там, возле мёртвого дома, он, изъясняясь в своей верности, думал усыпить мою бдительность?.. Гражданская война в Хазарии преследовала одну цель — укрепление влияния иудеев. Они уничтожили руками самих же хазар непокорных с той и другой стороны и ослабили ещё больше и так не сильную власть кагана. Того хотят и сейчас. Я стал решать дела сам, а им это — как кость в горле… Наверняка они уже прознали, от чьих рук погиб Менаим — наместник в Саркеле. Надо послушаться сотника Азача, но особо не возражать и Зембрию… Подождём денёк-другой…»
Затянувшееся время, данное на раздумье, прервал один из тысячников:
— Давайте всё-таки подождём.
Он сказал, будто угадав мысли своего повелителя.
Так и решили.
На выходе из юрты каган попросил Азача остановиться:
— Возьми с собой десяток воинов и разведай окрестности. Особенно посмотри в близрастущей дубраве, не прячутся ли там русы… И сразу доложи! Было б хорошо, если б захватил пленника… Хотя раз вы уже взяли… Наказали того, кто упустил?
Азач поднёс к горлу ладони рук и резко сжал их в кулаки — жест, обозначающий удавку…
Аскольд и Светозар рассудили так: «Каган, после дождя убедившись окончательно, что попал в западню, станет из неё выбираться. Тут и должен ударить из дубравы Дир со своей дружиной. Но сил, чтобы сразиться с Завулоном, у него не хватит…»
— Посылай, княже, на подкрепление брату ещё триста всадников, — предложил Светозар.
Сей разговор происходил в присутствии Доброслава, и последний обратился к архонту:
— Понимаю, просьба моя не к месту… Я — дружинник и должен быть рядом с тобой… Но дозволь мне участвовать в этом набеге. Застоялись члены, не помню, когда из ножен меч вынимал.
— Князь, отпусти, — замолвил за Клуда воевода.
— Ладно, скачи. И передай Диру, что мы желаем ему успеха.
Во время, когда проглянуло солнце, триста всадников и Доброслав с псом были уже у дубравы в овраге, где ворковал ручей. На берегу они вытащили ритуальные полотенца, расстелили и стали молиться… Ибо шёл седьмой день недели — день поклонения свету.
Славяне молились в воскресенье не солнцу Яриле — поклонение ему надлежало в иные дни, а Свету — «неосязаемому и неисповедимому», созданному, как полагали язычники, ранее солнца: «Никто же бо можеть указать образа свету, но токмо видим бываеть». Солнце же — «вещь бо есть солнце свету».
Рядом с Клудом расположился бородатый великан и лет четырнадцати отрок.
— Дядя Ратмир, гляди-ка, сколько на полотенцах красных молодиц вышито! Зачем это? — спросил парнишка.
— Э-э, Любим, так изображается Свет… В виде женщин. Видишь, они поднимают кверху руки и указывают на небо, откуда льётся свет, а головы у женщин на рисунках круглые и с лучами, то бишь солнца…
— А по бокам — всадники, и звери разные бегут, птицы летят.
— Они тоже стремятся к Свету, к женщине[131]…
— А почему же ты тогда жену свою, тётку мою, иногда побиваешь?
— Не болтай, малец… Вон на тебя пёс глядит, рычать начнёт да и укусит.
— Он не кусается, — заверил Доброслав, засмеявшись. — Он убивает… А малец правильный вопрос задал тебе.
— Кто ты такой, чтоб указывать мне?! — вскипел великан.
Тут Бук поднялся с передних лап, встал в бойцовскую стойку, выставив широкую грудь, закованную в броню. Увидев сие, Ратмир успокоился. К нему подошёл сотский, пошептал на ухо.
— Сразу бы надо сказать… Княжий муж… А он — по-простому, рядом с нами… Кто же знал?.. Ты прости меня. — Великан подошёл к Доброславу и похлопал по плечу. — Ратмиром меня зовут.
— Да уж слышал от отрока. Меня Доброславом. А это мой Бук. Отважный боец.
— Не хотел мальца брать — сирота… Только обхитрил, незаметно увязался, а перед дубравой объявился. Теперь куда уж?.. Заместо сына он, в семье у меня одни девки. Жалко, если убьют мальца… Хотя луком хорошо владеет. Да и мечом разок-другой взмахнуть может. Силёнок пока маловато.
— Маловато?! Это по твоим великанским понятиям… — обиделся Любим. — Смотри!
Парнишка подошёл к берёзке толщиной с руку и одним взмахом меча срубил её.
— Паршивец! — снова вскричал бородач. — Зачем деревцо-то рубанул?! Эк, безмозглая голова…
Теперь стал смеяться сотский и другие вой, находившиеся рядом с великаном и его племянником.
Но недолго пришлось наслаждаться русам пусть слабым, но светом, и молиться ему, небо снова задёрнулось тучами, по верхушкам дубов прошёлся сильный ветер, пробрался в низину, сразу напомнив об осени, вздыбил гривы и хвосты животным, пасущимся на берегу ручья, взъерошил воду его.
— Седлайте коней! — приказали сотские.
Ратмир и Доброслав уже заканчивали стягивать под брюхами лошадей подпруги, когда услышали тихий возглас Любима:
— Хазары!
Тут же подняли головы и наверху увидели с десяток безбровых, плосколицых вооружённых всадников, остановившихся на краю оврага, но не стрелявших… Видно было, что они, неожиданно выскочив на киевлян, расположившихся внизу, опешили.
— Гей, взять их! — крикнул кто-то из русов.
Великан, Доброслав, малец и ещё человек пятнадцать тех, кто быстрее всех заседлал коней, рванулись по крутому склону, заросшему орешником и густой травой; несколько всадников прямо взяли вверх, их лошади поскользнулись и вместе с седоками скатились вниз, ломая им руки и ноги. Послышались дикие крики раненых. А тут ещё дождь хлынул, полившись потоком на головы как киевлян, так и выдавших себя хазар, которых возглавлял Азач.
Медлить было нельзя, хотя он узрел, как три-четыре лошади, скатившись, произвели в стане русов некоторое замешательство; остальные же упорно преодолевали подъем, и через мгновение окажутся рядом… Скакать снова к болоту, когда опять льётся влага, не имело смысла — только завязнешь. И вопреки всему Азач направил своего коня к дубраве, хотя и предполагал, что там может хорониться засада… Хотя в положении сотника это оказалось самым разумным действием: сзади его бойцов преследовали киевляне, с одного боку находилось болото, и Азач уже принял решение туда не скакать, с другого — Лыбедь с разобранными мостами. Правда, сейчас можно мгновенно развернуться назад, чего русы не ожидают совсем, и пробиться через их конный строй, как сие делают царкасы, о которых был наслышан. «Эх-ма, где наша не пропадала!» — мелькнуло в голове, и дал знак десятнику, скачущему рядом, совершить ловкий приём…
Подняв коней на дыбы, они развернулись в обратную сторону и через короткое время оказались лицом к лицу с противником. Азач чуть не столкнулся с русским великаном, но тут же бросил коня вбок и нанёс саблей хлёсткий удар по шее бородача. У того неестественно зависла голова, как если бы кто на огороде крепко стукнул палкой по стеблю подсолнечника у самого основания корзинки, и она бы точно так же поникла…
Любим, отрок, воочию увидевший гибель дяди Ратмира, даже не поверил в это, а поверив, страшно закричал и кинулся на губителя. Азач смог бы и мальца рубануть, потому что тот совсем не защитился, но, сообразив, что перед ним всего лишь парнишка, отвернул коня: «Так ему же столько лет, сколько дочери моей!..»
Но вдруг увидел краем глаза, как на него сбоку прыгнул невесть откуда взявшийся пёс с бронированной грудью, и сабля, занесённая для удара, но не опущенная ещё, молнией сверкнула и раскроила череп Бука… Пёс упал под передние ноги хазарской лошади, но в это время меж лопаток Азача глубоко вошла стрела, выпущенная из лука Доброславом. Последнее, что коротким видением предстало в предсмертном сознании Азача — смеющееся лицо дочери…
Часть хазар иссекли мечами, остальных достали стрелами. В плен не брали.
«Бог Световид, глупо всё получилось…» — почему-то клял себя, чуть не плача, Клуд, глядя на лежащего на земле мёртвого Бука, по которому струилась вода с небес. Ручьями она текла и с плеч хозяина. Да, такой собаки у Клуда не будет никогда…
К горлу Доброслава подступил ком, он сглотнул его и по-настоящему заплакал, никого не стесняясь. Так плачут по дорогому другу.
Собравшиеся рядом воины переглядывались и перешёптывались. Многие из них участвовали в походе на Византию и, зная, чем являлся пёс для Клуда, не удивлялись его слезам… Они тоже жалели Бука… Помнили, как он помог захватить башню, к которой крепилась протянутая через Золотой Рог цепь, препятствовавшая днепровским лодьям подойти к Константинополю.
Клуд взял на руки пса, отнёс его к краю оврага, развязал на нём доспех… Выкопал могилу.
До сего момента дождь, ливший, как из корыта, прекратился. Доброслав вычерпал жижу из погребальной ямы, положил в неё Бука, возле него — доспех.
Потом сел у могильного холмика на снятое с коня седло, вспомнил и о матери пса… «Теперь, наверное, тоже нет в живых, хотя сказывали и рыбаки, и пастухи, что не раз видели её бегущей с волком… Правильно говорили, Бук умный, поэтому мне и жалко его, будто схоронил человека… Думаю, что душа Бука в человечьем обличье попадёт в небесный сад, и настанет время — там встретимся и наговоримся вдосталь», — решил Доброслав и, слегка успокоенный, пошёл утешать мальца, который на могиле Ратмира плакал навзрыд…
— Ну, перестань, — положил ему на плечо руку Клуд.
— Он же для меня отцом был… Как же я теперь?! — Парнишка поднял зарёванное лицо.
— Ничего, Любим, отгоним хазар от Киева, попрошу Аскольда, чтоб взял тебя в молодшую дружину. Пойдёшь?
— Пойду, а как же!
— Вот и хорошо. А пока со мной будь. За тобой глядеть стану.
И снова подумал: «Это мне в утешение теперь дадено. Вместо Бука… Любим…» Но последней мыслью всё-таки было: «А что я скажу Радовану, когда он спросит про Бука?! И как сильно любил его монах Леонтий…»
К вечеру дождь снова перестал, а спустя какое-то время небо очистилось и на нём засияла круглая луна. И все эти ночи, когда сверху лила вода, понятное дело, за тёмными тучами никто не видел её. Но один сие чувствовал — Еруслан; в последнее время с ним стало твориться непонятное. Как только наступало полнолуние, бывшего предводителя кметов охватывал озноб, сменяющийся лихорадкой; возникали сильная жажда и дикая головная боль. Он начинал ощущать, как распухали лицо, руки и ноги, кожа воспалялась, грубела и будто расплывалась; мешали обувь и одежда. Если Еруслан находился в помещении, его обязательно тянуло выбраться наружу, а там сбрасывал с себя всё, что находилось на нём; затем вдруг наступала сильная тошнота и полное помутнение рассудка… И тогда Еруслан не помнил, что делал.
Впервые с ним это произошло два месяца назад в лесном тереме, когда повисла над деревьями полная луна. Он лежал в маленькой горнице. Бледный свет проник вовнутрь, и Еруслана словно кто дёрнул за ногу. Проснувшись, он поглядел на спящую рядом, разметавшуюся на ложе в своей обольстительной наготе молодицу со слегка подрагивающими от ровного дыхания персями. Хотел было разбудить её, чтобы снова обладать, но тут и приключилось с ним то, что приключалось потом несколько раз.
А утром Еруслана нашли голого, всего исцарапанного, недалеко от терема в кустах можжевельника. На вопросы Дира, как он туда попал и что делал, Еруслан не мог ответить, — он ничего не помнил. Лишь кто-то из гридней показал на волчью шерсть, оставленную на ветках кустарника…
Приехав в дубраву, Доброслав нашёл Еруслана. Обратил внимание на его удручающий вид и поведал о гибели Бука. Бывший предводитель кметов, как мог, постарался утешить друга, но и сам понимал, что сия утрата для Клуда да, пожалуй, и тех, кто знал пса и помнил его геройские подвиги, невосполнима. Еруслану, к примеру, сразу пришло на ум, как Бук помог его кметам овладеть гарнизонной казармой ромеев, собиравших дань в селении и устроивших там страшную резню.
На ночь Клуд и Еруслан легли рядом, но ближе к рассвету Доброслав друга не обнаружил. Ничего не подозревая, снова заснул. Только с первыми лучами солнца вернулся Еруслан. И снова всё лицо у него было исцарапано, а шрам побагровел ещё пуще. Но луна уже пошла на убыль, и теперь бывший предводитель кметов спал спокойно и по ночам никуда не отлучался. Доброслав же ни о чём пока не расспрашивал его…
Земля просохла. Приходилось днём и ночью следить, как собирался уходить с болотистого места каган Завулон. Вначале хазары разгородили связанные повозки, освободили от грязи и глины колеса, а также вымыли и вычистили конские хвосты лошадей. Затем каган велел собирать своих жён и их рабынь, коих и погрузили в кибитки.
Установились хорошие денёчки. Не прячась, отражало неяркие лучи солнце, поэтому всё окрест было пронизано золотым светом, гулким и прохладным, каким обычно напоены последние дни уходящей осени перед тем как полетят белые мухи…
Завулон знал о скором наступлении зимы и облегчённо вздохнул, увидев, что весь его лагерь на колёсах наконец-то тронулся, хотя и предполагал, что нелегко будет соединиться с основными силами, стоящими под высокими дубовыми стенами детинца на Старокиевской горе.
Высылая вперёд многочисленные разъезды, наказывал, чтобы они не столько вели разведку, сколько сбивали с толку засадное войско русов. После гибели сотника Азача Завулону удалось произвести удачную вылазку и убедиться в наличии опасных дерзких сил, засевших в дубраве. На военном курултае решили восстановить мосты через Лыбедь, но как только вооружённые хазары с пленными и рабами, имевшими плотницкие ручные орудия труда, приблизились к реке, тут же были осыпаны градом неприятельских стрел.
— Нет, не дадут нам навести переправу, — высказали предположение сотники и тысячники. — Не лучше ли, повелитель, найти узкое русло и там возвести насыпь? Это будет быстрее и надёжнее.
— Что спрашиваете, действуйте! — вскричал каган, теряя самообладание, и заспешил в кибитку к Дие. Там любимая нежная жена потёрла его виски раствором, сваренном из лепестков степного мака, и Завулону стало легче…
«Вот попал!.. И если б я один!.. Кажется, отходить надо, вообще не предпринимая приступа. Какую гадость ещё подстроили нам русы?»
Отыскав удобное место на реке, где можно было бы её перегородить, часть хазар, теряя людей от непрерывного обстрела воинами Дира, вышедшими из дубравы, всё-таки сумела переправиться через Лыбедь и закрепиться. Потом соорудили плоты и на них доставили рабов и землекопов.
Черные хазары в день гибли помногу, но работ не прекращали, — в степи то тут, то там между русами и бойцами кагана вспыхивали скоротечные схватки — иногда между всадниками, иногда между пешцами… Особенно яростно и искусно дрались гвардейцы Завулона, среди которых с недавних пор находился десятник Суграй. Он как-то столкнулся на поле боя один на один с Ерусланом и изведал неподдельный ужас… За свою многолетнюю службу чего только Суграю не пришлось пережить и увидеть. Но тут…
Он со своим десятком должен был охранять землекопов, а чтобы стрелы их не доставали, выдвинулся вперёд и держал таким образом дистанцию у небольшого леска, зная, что в любой момент из него могут вылететь на конях русы.
Уже начало вечереть, познабливало, в кустах и меж деревьев заперемежались тени и, когда выплыла через некоторое время полная луна, на сердце Суграя сделалось неспокойно. Свет от неё полился ровный и тихий, и даже лошади присмирели, прекратив всякое ржание. Поудобнее перехватив левой рукой за ремень деревянный, обтянутый кожей щит, десятник правой потрепал холку жеребца и тут услышал знакомый звериный рёв русов, переходящий в громкий вой, от которого всегда стыла в жилах кровь и волосы шевелились под кожаными шлемами.
Конь Суграя отпрянул в бок, и десятник чуть не слетел с седла; зло вонзив пятки ичигов под ребра лошади, он крикнул своим бойцам сомкнуться и принять во всеоружии налёт вражеских всадников… К счастью, их оказалось немного. На десятника сразу наскочил один со шрамом во всё лицо, ловкий и по всему видать сильный… Суграю в ловкости и силе тоже не откажешь — и вот противники сблизились: сабля и меч, ударившись друг в друга, высекли острыми лезвиями искры… Но конь под Суграем всё-таки был увёртливее, и это позволило десятнику удалиться на какое-то расстояние и пустить из лука стрелу. Но вовремя подставленный щит Еруслана (а это, как догадался читатель, был он) отразил её. Стрела, сломавшись в середине, упала на слегка подмороженную землю. Под перебиравшими ногами коней, в сёдлах которых рубились, сойдясь, всадники, она уже, расчавканная копытами, брызгалась во все стороны…
Теперь Еруслан, отъехав, смог также выстрелить, но стрела прошла мимо, за что и получил от Суграя град насмешек, произнесённых на гортанном отрывистом языке… Взбесившись, погнался за десятником, и вскоре оба они очутились у самого края огромной промоины. Тут снова сблизились вплотную. И опять осыпали мечом и саблей ослепительными искрами росший внизу орешник.
Суграй на мгновение оказался в удобном положении и потеснил к промоине лошадь Еруслана; взмах саблей — и острый конец её задел круп коня. Почувствовав боль, лошадь поскользнулась и юзом покатилась вниз, увлекая за собой и всадника. Только у самого дна Еруслану удалось высвободиться из седла, но он потерял лук и меч.
Весь грязный, безоружный и растерянный, он стоял теперь внизу и ждал расправы.
Взглянув же на луну, он вдруг снова, как в те разы, ощутил прилив какой-то звериной ярости, рассудок его помутился, всё тело начало пухнуть; Еруслан скинул с себя кожаный защитный нательник. Оставшись голым, почувствовал, что руки и грудь стали покрываться шерстью…
Суграй увидел, как человек вдруг за какой-то миг превратился в мохнатого зверя, задрожал от страха; лошадь его оскалила зубы, заржав в испуге, повернула от края промоины и понесла по степи Суграя, не слушаясь поводьев, да всадник ими и не управлял… Не хватало сил даже оглянуться, а уж приладить стрелу и подавно. Скорее прочь от этого страшного места! Но всё-таки оглянулся, чтобы посмотреть — не гонится ли за ним зверь? Слава Тенгре, нет… Опомнился Суграй лишь у насыпи, которую оставалось возводить совсем немного.
Потом десятник рассказал о случившемся своим друзьям, чем и вызвал у них смех… Но один старик в обозе, слышавший, что поведал Суграй, отозвал в его в сторонку и серьёзно промолвил:
— Это был волкодлак, начальник… Оборотень!
— Но ведь рубился-то я вначале с человеком…
— Правильно. А как взошла круглая луна, он и обернулся зверем. Есть такие люди, которые в полнолуние превращаются в зверей, чаще всего в волков… И от самого человека сие уже не зависит… Он может жить спокойно до определённого возраста, ничего за собой не подозревая, а потом — хоп! — и начнёт обращаться… Если в роду у него были волкодлаки, то он им тоже становится… Может сын им не быть и внук, а потом эта штука с кем-нибудь да и приключится! Вот так, начальник… Ты и встретил такого, надо было его убить, а ты испугался.
Суграй обозлился:
— Ладно, старик, вот тебе золотой… Ступай! И забудь об этом.
— Я-то забуду… Только берегись его, теперь он будет тебя искать… Волкодлаки особенно не любят тех, у кого на глазах они в зверей превращались[132]…
Дав Диру упреждающий бой, каган в него ввязываться не стал и под прикрытием телег и кибиток, поставленных вплотную друг за другом, и конных, хорошо вооружённых разъездов выбрался из проклятого болотистого места, преодолел по насыпи Лыбедь и сумел всё же соединиться с основными силами Ефраима.
Киевляне, разгуливавшие по крепостным стенам, время от времени вступали в словесную перепалку с хазарами, хотя знали, что те по-русски вряд ли что поймут.
— Корначи[133] голопупые! — заходились в жеребячьем ржанье киевляне. — Вы хотели нам сиянье своего знамени показать, да оно у вас дерьмом залепилось!
Толмачи доводили смысл этих слов до своих начальников. Далее терпеть насмешки стало невмоготу, и как только один из главных рвов был закопан, Ефраим объявил наступление… Но своё войско поберёг пока — пустил в разведку боем кагана. Тот и угробил многих бойцов в «волчьих ямах»… И изуродовал лошадей на триболах.
Снова на какое-то время под стенами Киева наступило затишье. На теремном дворе Аскольда собрался Высокий Совет, на котором решили устроить теперь на крепостной стене, вне досягаемости стрел, показательную казнь Фарры, и так, чтобы её хорошо видели хазары и их правители. А после отсечения иудею головы объявить со стены, что план укреплений Киева, который они имеют, ложный, и предложить царю и кагану отойти от города, с данью же подождать до тех пор, пока киевляне сами не соизволят её привезти. А если не захотят принять сих условий, то должны к этому моменту на Днепре показаться в тылу хазар лодьи Вышаты с древлянами…
Аскольд, Дир и боилы понимали, что если дело дойдёт до сильного приступа, то урон городу будет нанесён ужасный: хазары могут его не взять, но крепостные стены спалят дотла, — это уж точно. И рвы до краёв будут забиты убитыми и ранеными: как хазарами, так и русами…
Одного не понимал иудей Фарра — почему начальники хазарские не вняли его плану?.. Суются, куда ненадобно! Ведь он же отметил, где лучше город приступом брать… А каган полез со стороны Лыбеди — там же место гибельное! Да и Ефраим встал уртоном у Почайны. Теперь уж сам убедился, что здесь «волчьи ямы» накопаны…
Пробраться бы к своим да выяснить, что и как?.. Но в Киеве теперь все ходы перекрыты: мышь не проскочит. А тут ещё эти дурацкие намёки на любовные отношения Лии и Володея…
До самого пабедья мучили Фарру эти раздумья, а после пабедья к нему на подворье заскочили дружинники Дира во главе с Ерусланом. Они без объяснений побили менялу, а когда рослый Володей с оглоблей от телеги кинулся вместе с телохранителями вступиться за хозяина, то получил по могутной шее от Еруслана крепкий удар мечом плашмя… Телохранителей тоже сильно помяли. Хорошо, что никого не убили. Конюха связали. Его и Фарру, как двух боровов на заклание, на телеге доставили на теремный двор, где и предъявили иудею и его холопу от имени Высокого Совета обвинение в соглядатайстве в пользу Хазарского каганата…
Фарра сразу всё понял, более ничего не стал доказывать и сопротивляться. Володей на какое-то мгновение онемел, а когда пришёл в себя, упал на колени, заплакал и запричитал, что он не виноват. Даже Фарре стало стыдно за своего дворового, посоветовал ему встать с колен. Тот — наоборот, вообще растянулся во весь рост на земле и завопил:
— То, что возил я купца-менялу по окраинам города, не значит, будто сам я — соглядатай… Казните его, я ни при чём!
— При чём? — сказал, посмеявшись, иудей. Ему захотелось отомстить холопу. — Ты по моей просьбе тоже высматривал…
— Ах, гад! — вскричал Володей. Вскочил с быстротой зверя и бросился на Своего хозяина.
— Кончайте сей балаган! — приказал Дир.
Иудея и его холопа поволокли на крепостную стену, где уже устанавливали дубовые пни, на которых обыкновенно рубили осуждённым головы. Стоявшие тут же дружинники вспомнили о казне стражников с их сивоусым десяцким, пожалели тех, а этих возненавидели ещё пуще…
— Ну ладно, этот иудей — понятно… Сколько волка не корми, он в лес норовит! Но наш-то рус?! Надо же… Дышло ему в глотку! — возмущался один из дружинников.
— Может, оговорил его хозяин? — высказал осторожное предположение рында Тур.
— Оба они заедино… Нечего кого-то оправдывать! — зло заключил Еруслан, находящийся тут же, и Клуд поразился его остервенелости.
Что-то неладное творилось в последнее время с приближенным князя Дира, бывшим предводителем шайки разбойников…
«Хотя он и остался таким же разбойником… На его счёту немало загубленных жизней, и не только тех, кому за злодеяния воздаваться должно, но и безвинных. Может, души последних и не дают покоя моему сотоварищу?» — подумал Доброслав.
Отсюда хорошо был виден Днепр, ровный берег которого занимал обширный, огороженный связанными телегами уртон царя Ефраима, а чуть в сторонке, ближе к детинцу, располагалось войско кагана.
Увидев, что на крепостной стене у русов что-то затевается, хазары высыпали из юрт и кибиток и глазели, переговариваясь между собой и показывая руками. Десятник Суграй, стоящий вообще на незначительном расстоянии, приладил к тетиве стрелу, пустил её, но она упала наверху земляного вала, примыкающего к дубовой городьбе.
Русы посмеялись над десятником, кто-то в ответ отослал свою, но стрела не долетела тоже. А время шло… Пни приладили, уже появился кат, весь в чёрном и зелёном колпаке с прорезями для глаз и рта. Присутствующие тут Дир и боилы решили, что иноверец Фарра целовать ката в губы не должен, лишь один Володей, рус… Ждали Аскольда, верховного жреца и Светозара. Воевода, как и в прошлый раз, будет объявлять приказ Высокого Совета об отрублении голов осуждённым и объявлять так громко, чтобы слышали и хазары… Но князя, жреца и боила пока не было.
— Скоро солнце сядет… — шептались ожидающие. — Пора казнить, а то их души станут блуждать, не находя успокоения.
— О ком говорите?! — снова зло воскликнул Еруслан. — Вы забыли, что речь ведёте о человеке не нашей веры и изменнике родины? Так и должно быть! Их казнить надо только после захода солнца… И никак иначе!
Уж когда последние лучи, ярко позолотив воды Днепра, спрятались за землю да в небе замерцали первые звезды и стала всходить луна, Аскольд, верховный жрец и Светозар вошли при свете факелов на крепостную стену.
Слава Перуну, ночь стояла безветренная, чуть- чуть морозило и каждый звук явственно раздавался на много сотен локтей окрест. Так что хазары хорошо услышали каждое слово приказа, прочитанного Светозаром громким голосом.
А луна уже во всю полноту свою красовалась на небе, лила сверху таинственный свет на Киев и на незваных пришельцев, готовых разграбить его, превратить в развалины и залить кровью городские концы не только защитников, но и ни в чем неповинных стариков, женщин и детей…
Еруслан бросил взгляд вниз, узрел десятника Суграя и сразу узнал его… Звериная ярость охватила бывшего предводителя кметов, и он почувствовал, как зашевелились волосы под шлемом.
…Когда голову Фарры прилаживали на пень, потому что положить её, как того требовал палач, мешал живот, иудей со страху обделался несколько раз; от него несло вонью, несносно становилось дышать держащим за плечи и руки осуждённого, да и кату тоже, хотя он был в колпаке.
Но вот голова иудея отделилась и покатилась по доскам. И тут чуть в стороне произошло какое-то замешательство. Доброслав, рында Тур и другие, кто знал Бука, вдруг увидели, что пёс будто ожил и внезапно возник перед ними. И его мускулистое волчье тело, с силой оттолкнувшись от стены, ни миг распласталось в воздухе… Оно — на земле, ещё миг — и зверь впился клыками в горло Суграя. Тот и охнуть не успел! Но находившийся рядом воин из его десятка полоснул по шее волка саблей. О, ужас! — на земле вместо зверя оказался… голый человек со смертельной раной. Хазарин дико заорал и бросился, как сумасшедший, в поле… А на крепостной стене, там, где стоял Еруслан, русы обнаружили его одежду, шлем, меч и колчан со стрелами.
— Волкодлак! — произнёс кто-то с сухостью в горле. Слово это так и потонуло в воздухе…
Как только Ефраиму доложили, что русы могут превращаться в волков, он поднял присутствующих на смех. Но на военном курултае уже начали раздаваться здравые голоса о том, чтобы, не начиная приступа, уйти обратно в родные степи. Царь ждал слова от кагана. Но Завулон медлил говорить об этом, он не хотел ещё раз попадать в неприятное положение. Знал — сидение в болоте и «волчьи ямы» ему в Итиле вспомнят. А возможно и не простят…
Только хорошо подумав, каган наконец-то решился на разговор с царём.
— Ефраим, казнь Фарры показала, что киевляне узнали про план укреплений, переданный нам. И судя по всему, план этот они заменили ложным и подсунули вместе с убитым. Мы и попались в ловушку.
— Не мы, каган, а попался ты один… — засмеялся царь и, видя, как лицо Завулона наливается от злости кровью, добавил: — Ладно, считай, что я пошутил…
На окончательное же решение царя отойти от Киева повлияли ещё и обнаруженные на Днепре идущие в тыл уртону лодьи Вышаты с вооружёнными древлянами. Да и зима была не за горами, а корм для лошадей и быков в запасных кожаных баксонах уже истощался. Хазары, неся немалые потери в стычках, умело организованных русами, а ещё больше на переправах через днепровские пороги, наконец-то удалились в итильские просторы, и никогда уже не появлялись целым войском под стенами Киева вплоть до своего полного разгрома внуком Рюрика Святославом Игоревичем.