Глава тринадцатая

До чего же все было формально.

– Вам необходимо помнить главное, – сказал мне мистер Барбер, тощий, добродушный, бестолковый адвокат Рида. -В суде совершенно не обязательно сообщать правду целиком. «Правда» в зале суда – не более чем создание нужного впечатления. «Правда как таковая» не существует, поскольку ее можно изложить разными способами, исказить, изобрести, наконец. Справедливость же безлика.

Да знаю я, знаю, хотелось сказать мне. Я ведь мать, я вырастила двоих детей. А дети по природе своей привержены букве закона, а не его духу, не его целям. Мне не нужно ничего объяснять о вариантах правды, о том, как возлагают вину и как ее воспринимают.

Зал суда оказался на удивление теплой и стерильной коробкой без окон, линолеум на полу плохо сочетался с панелями вишневого дерева. В звукоизолирующих потолочных панелях цвета мела местами чернели дыры, словно их прогрызли мыши.

Уверена, Рут совершенно не удивилась тому, что на слушании присутствовали всего три женщины: сама Рут, ее адвокат и я. Мимо меня этот факт тоже не прошел: годы дружбы с Рут сделали свое дело. Сумбур мыслей и барабанный бой моего сердца заглушили предварительные речи адвокатов, и, сидя на скамье, я как завороженная смотрела через пропасть зала на Рут, на ее милый профиль или затылок, когда она поворачивалась к своей адвокатессе.

Рут. Совсем рядом. И так далека. А на что я рассчитывала: устроиться бок о бок на одной скамье, выпить кофейку перед судом? Переброситься парой слов о подходящих случаю нарядах? Кстати сказать, меня удивил выбор Рут: вязаная тройка, символ покорных пятидесятых. Наверное, я ждала чего-нибудь замшевого, пальто с бахромой в духе каталога «Санданс» или блестящей лыжной крутки. Сама я остановилась на костюме в мелкую ломаную клетку, который купила по настоянию Рут.

– Даже не знаю… – бормотала я, застегивая пиджак на все пуговицы, разглаживая бархатные лацканы. Я терпеть не могла переодеваться в примерочной-загоне, под мертвенными флюоресцентными лампами, в окружении безжалостных зеркал, подчеркивавших любой изъян, будто нечистая совесть.

– В чем дело?

– Костюм – это как-то уж слишком… – я запнулась, – по-взрослому.

Рут хохотнула.

– Ты ведь взрослая, Прил!

Как им это удается – убийцам, насильникам, грабителям? Как они могут смотреть в глаза своим жертвам, их родным? Что они испытывают при виде людей, над которыми издевались, когда те оказываются на расстоянии трех футов? Я сидела на скамье – возведенная на престол повесткой в суд – и искала глаза Рут. А заглянув в них, пыталась найти следы сожаления, печали, гнева, обиды – и не находила. Мне хочется верить, я увидела лишь любовь, светившуюся в безмятежности черт.

Внешне спокойная, внутри я была напряжена, взвинчена, полна сомнений, и Эд Барбер, при всем своем угодливом добродушии, это почувствовал.

– Никакой ненужной информации, никакой инициативы, – предупредил он. – Отвечайте на вопросы – и все.

Я и отвечала. Да, Рид принимал участие в жизни своих детей, посещал родительские собрания, курировал скаутские походы, тренировал школьные спортивные команды. Да, да, да, вновь и вновь повторяла я, под руководством адвоката рисуя заоблачно-идеальный родительский образ Рида.

А затем Барбер сменил тему.

Почти на все вопросы, которые он задал мне о Рут, я так или иначе – если цитировать излюбленную реплику судьи – уже ответила в первой части показаний.

На все, кроме одного. Последнего.


– Миссис Хендерсон, известна ли вам какая-либо значимая причина, которая могла заставить миссис Кэмпбелл бросить мужа и забрать детей?

– Нет.

– Следовательно, миссис Хендерсон, вы не имели представления о намерении Рут Кэмпбелл забрать детей и навсегда покинуть Гринсборо?

– Не вижу разницы между этими вопросами.

– И тем не менее будьте добры ответить, миссис Хендерсон.

– Нет.

Опустив голову, Барбер зашуршал страницами на полированном столе.

– Я могу идти?

– Еще один вопрос. Последний. – Он одарил меня лицемерной улыбкой, наслаждаясь моим нетерпением, моим завуалированным отпором. – У вас ведь есть дети, миссис Хендерсон?

– Двое.

Он кивнул с важным видом.

– Как по-вашему, миссис Хендерсон, можно ли назвать миссис Кэмпбелл хорошей матерью?

По телу вдруг прокатилась волна дрожи. От страха. Хорошей матерью… Мой взгляд метнулся к Рут, но встретил лишь ее склоненную голову, ее опущенные ресницы. Хорошая мать.

– Простите? – Я выигрывала время.

И Рут подняла голову. Медленно сцепила пальцы, чуть заметно кивнула. И улыбнулась мне.

– Миссис Хендерсон? – Барберу не терпелось. – Вы расслышали вопрос? Была ли Рут Кэмпбелл хорошей матерью для своих детей?


Спросите детей, едва не ответила я, в блаженном неведении о таящейся в таком ответе угрозе. Едва возникнув, эта мысль сменилась ужасом. Нет! Не спрашивайте детей. Что сохранила память этих судей, дарованных нам нашими собственными генами? Ребенок невинен, он далек от гнусных грехов общества – измен, наркотиков, пьянства, побоев. И какие критерии остаются ему для оценки? Что он выберет – обвинение или благодарность? Что сохранит детская память?

Вспомнит ли Бет, что я не купила достаточное количество лотерейных билетов в школьный День веселья, тем самым не позволив ей выиграть магнитофон, – или она вспомнит, как я совала в ее ладошку мелочь на лишнюю порцию любимого лакомства? Вспомнит ли Джей, что я не всегда рвалась ехать с ним в лагерь скаутов и не пришла в школу возводить экологический тотемный столб, – или он вспомнит те вечера, когда я летела с ним в библиотеку, чтобы в последние перед закрытием минуты выбрать материал для завтрашнего доклада об Антарктике, или как мы на пару прочесывали окрестные магазины в поисках пенопластовых дисков для сооружения макета Солнечной системы? Списки каких обид и моих прегрешений вручат они мне в конце концов?

Или нас ждет их благодарность? Вспомнит ли Слоун, как Рут голыми руками, задыхаясь от зловонных испарений и хлорки, выуживала солнечные очки, которые ее дочь утопила в автобусном туалете во время школьной вылазки на природу? Вспомнит ли Грейсон, что на кухне его матери всегда стояли свежие цветы и что в заботе о здоровье детей Рут каждый ужин подавала два овощных блюда, – или он вспомнит, что мама запрещала запивать школьные завтраки баночной колой?

Вспомнят ли мои дети те дни, когда я их ни разу не обняла? Чего они точно не вспомнят, поскольку и не знали никогда, – что ночами после таких дней я любовалась их спящим фарфоровым совершенством и плакала на корточках у их кроваток, обвиняя себя в недостатке материнской любви.

За что они позже сочтут нас ответственными? Какие наши минусы или плюсы воскреснут в их памяти, дав основание обвинять, судить, восхвалять?


Миссис Хендерсон?… - мягко повторил Барбер.


Я помню.

Помню, как мы с Рут терпеливо учили наших девчонок завязывать шнурки на ботиночках, призывая на помощь сказочного кролика, который все скакал и скакал по норкам. Помню, как едва научившийся ходить Джей хныкал целый день и терпел мои укоры, потому что не мог объяснить про загнутый пальчик в кроссовке, которую я наспех застегнула, не потрудившись проверить.

Говорят, личность формируется и фиксируется к трем годам – теория одновременно утешительная и пугающая. Мне часто хочется спросить: «Правда ведь? Вы ведь помните?» – но я боюсь. Мало ли что они вспомнят. А вдруг послушный ребенок скажет: «Я помню, как ты заставила меня пригласить на день рождения одноклассника, которого я ненавидел!» К счастью, с возрастом они начинают осознавать и свои проступки. «Однажды я разрисовал стенку, а свалил на Бетти, потому что она еще не умела говорить», – как-то со смехом признался Джей.

Я помню, как, собравшись приготовить шоколадный пудинг, разрешила детям размешивать его руками, будто грязь в луже. Помню, как Рут устроила настоящее цирковое представление и под восторженный хохот всех четверых детей – и мой – демонстрировала способность всасывать желе губами, без помощи ложки. Я помню подставки под тарелки Слоун и Грейсона, с красочной картой Соединенных Штатов на каждой, где столицы были отмечены яркими звездочками. «Стакан с молоком поставь на Мэн!» -командовала Рут перед обедом.

Спросите детей, хотелось мне сказать. Спросите их, с кем они делали домашние задания и кто был заводилой в их любимых играх. Спросите, знают ли они «Когда смеются глаза ирландца», «Ты мое солнышко», «Эта страна твоя и моя». Спросите, кто их научил этим песням.

Не спрашивайте. Нет, не спрашивайте о том дне, когда настал мой черед везти одноклассников Джея в школу и их визги, бахвальство, пошлые шуточки настолько вывели меня из терпения, что Джей, бросив взгляд на мое лицо, обернулся и крикнул: «А ну тихо! Мама не любит детей!» Не спрашивайте о разгневанной Рут, мрачно бросившей: «По мне, так день прошел зря, если я никого не довела до слез!»

Я сохранила детям жизнь и здоровье, верно ведь? Разве я не учила их остерегаться дорог, показывая раздавленных белок в лужах крови, кишок и шкуры, со словами: «Видите, что может случиться, если выбегать туда, где ездят машины?» Не спрашивайте.

Оценят ли они наши усилия? Поверят ли, что мы старались быть им хорошими мамами? Старались поровну распределять их обязанности по дому и по справедливости наделять карманными деньгами. Что ты потом вспомнишь, сын? Что я заставляла выносить мусор – или что повезла тебя на помойку, потому что тебе захотелось увидеть, куда девается мусор?

Какую неверно понятую или откровенно обидную фразу они запомнят? Может, это будет реплика возмущенной Рут в ответ на нытье Грейсона, что у него в жизни все наперекосяк: «Сейчас сделаю себе харакири – тогда поглядим, как ты запоешь»? А может, моя собственная, похожая, реплика в конце утомительного дня, в ответ на очередную просьбу найти зонтик, игрушку, карандаш: «Оставьте меня в покое! Считайте, я умерла»?

Даже Идеальные Матери страдают от душераздирающей детской прямоты. Даже Супермамы. Даже такие, как Рослин.

– Я все понял, – сообщил ей как-то четвероклассник Дэвид после долгой, со слезами, битвы с домашними заданиями. – Когда в семье трое детей, один всегда получается дурак.

Его безропотная убежденность перевернула Рослин сердце и заставила ее годами терзаться угрызениями совести.

– Мне кажется, ты меня совсем не любишь, – с тоской сказала мне однажды Бетти.

По рассказам моей мамы, когда я пошла в садик, воспитатели жаловались ей, что меня нечему учить: я уже знаю все игры с пальчиками, считалки и детские песенки. Сама же я совершенно не помню своих выдающихся достижений – свидетельств маминых успехов. Зато мне в память врезалось ее презрительное замечание, что от меня «несет школой». И тот субботний случай, когда она забыла забрать меня из кинотеатра и мне пришлось высидеть «Бен-Гур» [35] дважды. И тот год, когда она читала исключительно пулитцеровских лауреатов, игнорируя всю прочую литературу. И те весенние каникулы, когда она не отпустила меня с друзьями во Флориду.

Рут вспоминала, как во время ее двухнедельного заточения в доме по причине ветрянки мать устроила ей развлечение: домашний перманент.

– «Неудачный» – слишком мягкий эпитет, – со вздохом сказала Рут. – Она напрочь спалила мне волосы, они воняли черт-те чем, а уж об их цвете и вовсе лучше не говорить. Вообрази себе это чучело, восседающее на кровати матери под балдахином, – пятнистое от зеленки, с паклей на голове. Готовый объект для насмешек и приемных родителей.

Хочу ли я подобной фотографической памяти для своих детей? Памяти, способной впоследствии меня казнить или миловать? Хранит ли каждый из нас подобные истории, или нестираемые воспоминания – лишь писательский божий дар и бремя?

– Знаешь, что однажды сказала мне мама? – делилась я как-то с Рут. – «Ты у меня самая умная, Прил. Никаких проблем в школе, сплошные награды. Холли (это моя младшая сестра) уступала тебе в уме, зато она прирожденный лидер. А Фрэнсис (самая младшая из нас) достались и ум, и характер, но она так и не научилась ими пользоваться». Эту убогую похвалу мама считала комплиментом. Причем и мне, и себе.

– Я как-то приехала из колледжа домой на каникулы, – в свою очередь рассказывала Рут, – и мама обнаружила у меня в куртке сигареты. Хочешь знать ее реакцию? «Рада, что ты куришь. Девушке это так к лицу!»

Я рассмеялась:

– Слабовато. Покруче ничего не вспомнишь?

– Ну почему же, могу и покруче, – отозвалась Рут, склонившись к зеву стиральной машины, отчего ее голос прозвучал глухо и гулко, как из пещеры. – Однажды мы отвозили моих братьев Джеймса и Чеса в лагерь, и на пути домой родители решили, что я уснула на заднем сиденье. Я действительно лежала с прикрытыми глазами, но не спала, а подглядывала в щелочки за телефонными проводами – они так забавно проплывали мимо, то поднимаясь, то опускаясь, как будто разворачивался моток рыболовной лески. И еще мне нравился запах сигарет, которые отец зажигал от прикуривателя. Такой приятный аромат, осенний – будто листья сухие жгут.

Она сделала паузу, чтобы развесить шесть пар носков. Тогда Рут еще сушила носки Рида под струей воздуха, потому что ему так больше нравилось.

– Словом, в уверенности, что я сплю, родители принялись обсуждать нюансы развода. – Рут посмотрела на меня. – Так сказать, материально-технические детали. Мама спросила: «А как быть с детьми?» Отец затянулся поглубже и ответил: «Тебе достанется Джеймс, мне – Чес. Ну а Рут… Рут разыграем в орел или решку».

Я онемела от беспримерной жестокости подобного предложения.

– Об этом я никому никогда не рассказывала. Даже в «Ариадне», – добавила Рут с бледной улыбкой. – Все ради блага детей, – вздохнула она, и взгляд ее затуманился не рассосавшейся с годами болью. – На следующее лето в лагерь отправили меня. И так семь летних каникул подряд. – Она подошла к окну, уперлась ладонями в стекло и выглянула во двор, где Бетти со Слоун играли в любимую игру «Заблудившиеся дети». – Эх… Наш старый добрый «Киавасси».

Распахнув окно, Рут речитативом прочирикала абракадабру, которую я не слышала и о которой не вспоминала лет двадцать: заунывный индейский напев, эхом носившийся меж холмов «Киавасси». Тайное общение было доступно всем скаутам, вне зависимости от возраста, – хватило бы упорства запомнить странные звуки да отваги выкрикнуть их, не зная, чей голос отзовется.

– Ай лоу ини мини кау кау ммм чоу чоу ки воу воу! – пропела Рут.

Со двора, голосом Слоун, прозвучал ответ:

– Шим шам хилли билли уам там томму оу!

Рут самозабвенно, месяцами, твердила индейский клич, пока дочь не выучила его назубок. Отвернувшись от окна, Рут ухмыльнулась и победоносно вскинула кулак:

– Работает!


Адвокат не задал вопрос так, как мне бы хотелось. Спросите меня, мысленно сказала я. Спросите, могут ли ее дети позвать друг друга индейским музыкальным символом нашего лагеря. Спросите, знают ли они «ай-лоу».

А Рут снова кивнула и улыбнулась – той ослепительной, ватт на тысячу, улыбкой, которая так часто предназначалась мне одной, улыбкой, что сопровождала нашу дружбу, каждый ее обыденный или значительный миг. Мой отец обожал цитаты и афоризмы – как чужие, так и свои собственные. «Нельзя "иметь детей", – нередко повторял он. – Можно лишь какое-то время о них заботиться».

– Она и есть, – наконец сказала я.

– Что?

И тогда я заговорила слишком быстро, слишком громко, словно скрывая ложь и неуверенность. Я использовала глагол в прошедшем времени, словно и впрямь вычеркнула Рут из настоящего. Я слишком упорно возражала, словно в попытке убедить саму себя. Но это не так. Напротив, я просто была уверена. Ах, как я была уверена.

– Да! – выпалила я. – Рут была замечательной матерью.


Страх, мрачные предчувствия, терзания и ожидание… И в результате – каких-то десять минут на месте свидетеля.

Судье для вынесения приговора понадобилось пятнадцать. Слоун и Грейсон Кэмпбелл останутся с отцом. К чести Рида, обошлось без рукоплесканий, ухмылок и победных жестов.

К чести Рут, обошлось без слез.

Загрузка...