На следующее утро в Каньон-Сити общее мнение было таково, что Тарвин вытер ноги о своего противника; и результатом речи Тарвина, как рассказывали, было вот что: когда Шерифф нехотя поднялся, чтобы отвечать, как следовало по программе, общий рев заставил его сесть на свое место. Однако Шерифф встретился с Тарвином на станции железной дороги, откуда оба должны были отправиться в Топаз, изобразил подобие поклона и улыбки и не выказывал ясно желания избегать по пути. Если Тарвин действительно поступил с отцом Кэт так, как приписывал ему голос Каньон-Сити, то Шерифф, по-видимому, не был особенно расстроен этим фактом. Но Тарвин сообразил, что у Шериффа есть уравновешивающие огорчение причины для утешения. Это размышление повело к другому: он разыграл дурака. Правда, он имел удовольствие публично доказать кандидату-сопернику, кто из них лучший человек, и насладиться сознанием, что доказал своим избирателям, что он сила, с которой приходится считаться, несмотря на безумное миссионерское увлечение, свившее гнездо в голове некой молодой женщины. Но разве это приближало его к Кэт? Скорее — насколько мог повлиять на нее отец в этом отношении — не отдаляло ли его это обстоятельство от нее настолько же, насколько приближало его к избранию? Он верил теперь, что будет избран. Куда? Даже пост спикера, которым он хотел прельстить ее, казался таким отдаленным при свете вчерашних событий. Но для Тарвина единственное желание состояло в том, чтобы суметь уговорить сердце Кэт.
Он опасался, что не будет немедленно избран на этот высокий пост, и, глядя на крепкую, коренастую фигуру, стоявшую рядом с ним у полотна железной дороги, он знал, кого должен благодарить за эту неудачу. Она никогда не отправилась бы в Индию, если бы у нее был отец, похожий на некоторых знакомых ему людей. Но чего можно ожидать от любезного, политичного, склонного к примирению, эгоистичного, ко всему легко относящегося человека? Тарвин простил бы Шериффу его любезность, если бы она опиралась на силу. Но у него было свое мнение о человеке, случайно разбогатевшем в таком городе, как Топаз.
Шерифф представлял собой для Тарвина невыносимое зрелище человека, удивительно разбогатевшего не по своей вине и ощупью бродившего в богатстве, старательно избегая обидеть кого-либо. Он преуспел в политике благодаря этому и был предметом восторга бального комитета железнодорожных инженеров, экскурсий, дружеских кружков, собиравшихся в сумерки, а также организаторов церковных базаров, театральных представлений и ужинов с устрицами. Он посещал без разбору все ужины с устрицами и всевозможные базары и заставлял бывать там Кэт и ее мать; а коллекции баптистских кукол, пресвитерианских вышивок, римско-католических подушек на диваны и разных изящных безделушек заполняли его гостиную.
Но его добродушный характер не был оценен по достоинству. Дружеские кружки принимали от него деньги, но держались своего мнения о нем; а Тарвин, как кандидат соперничающей партии, доказал, что он думает о системе политических взглядов Шериффа, открыто отказываясь купить хотя бы один билет. Он очень хорошо понимал, что слабоумное желание нравиться всем служило причиной отношения Шериффа к мании дочери. Китти так хотелось уехать, поэтому лучше отпустить ее — такова была его неловкая версия домашнего положения. Он говорил, что сначала сильно противился этой идее Кэт, и Тарвин, знавший, как он любил дочь, не сомневался, что он сделал все возможное. Тарвин огорчался не намерениями его, а неуменьем выполнить их. Однако он признавал, что и тут виновата Кэт, так как она не хотела слушать никаких просьб.
Когда подошел поезд, Шерифф и Тарвин вместе вошли в вагон-салон. Тарвин не стремился разговаривать во время пути в Топаз, но и не хотел, чтобы думали, будто он желает уклониться от разговора. Шерифф предложил ему сигару в курительной комнате пульмановского вагона. Когда Дэв Льюис, кондуктор, проходил мимо них, Тарвин приветствовал его, как старого друга, и уговорил его вернуться и поболтать, когда он окончит обход. Тарвину Льюис нравился, как тысячи других случайных знакомых в штате, среди которых он пользовался популярностью, и приглашение было сделано не только ради того, чтобы избегнуть разговора с Шериффом наедине. Кондуктор сказал им, что в отдельном вагоне едет председатель правления «Трех С.».[1]
— Да неужели! — вскрикнул Тарвин и попросил немедленно представить его; это именно тот человек, которого ему нужно видеть. Кондуктор рассмеялся и сказал, что сам он не директор; однако когда, спустя некоторое время, он вернулся после обхода, то сказал, что председатель спрашивал его, не может ли он рекомендовать какого-нибудь благомыслящего человека в Топазе, с которым можно было бы разумно обсудить вопрос о проведении «Трех С.» в Топаз. Кондуктор сказал, что в настоящее время у него в поезде едут два таких человека, и председатель просил передать, что он был бы рад поговорить с ними, если бы они перешли в его вагон.
Целый год директора железной дороги говорили о проведении линии через Топаз в бесстрастных и безразличных выражениях директоров, ожидающих поощрения. Промышленный совет Топаза собрался и проголосовал за поощрение. Оно выразилось в обязательствах города и предоставлении участков земли и в конце концов в намерении покупать железнодорожные акции по завышенным ценам. Это было прекрасно даже для промышленного совета Топаза, но, под влиянием местного честолюбия и гордости, Рестлер поступил еще лучше. Рестлер лежал в пятнадцати милях от Топаза, в горах, и, следовательно, ближе к рудникам, и Топаз считал его своим соперником не в одном этом деле.
Оба города достигли расцвета одновременно; но потом успех покинул Рестлер и переселился в Топаз. Это стоило Рестлеру потери порядочного количества граждан, которые переселились в более процветающее место. Некоторые из граждан разобрали свои дома и перевезли их в Топаз, к огорчению оставшихся жителей Рестлера. Но теперь очередь дошла до Топаза, и он начал сознавать, что теряет свое значение. Дома два перевезли обратно. На этот раз в выигрыше оказывался Рестлер. Если туда проведут железную дорогу — Топаз погиб. Если Топазу удастся захватить дорогу — благосостояние города обеспечено. Оба города ненавидели друг друга, как ненавидят подобные города на западе Америки — злобно, радостно. Если бы какой-нибудь земной переворот уничтожил один из городов, другой умер бы от недостатка интереса в жизни. Если бы Топаз мог убить Рестлер или Рестлер Топаз большей предприимчивостью, деятельностью или громом и молнией местной прессы, оставшийся в живых город организовал бы триумфальное шествие и победный танец. Но истребление одного из этих городов какими-либо другими средствами, кроме предназначенных самими небесами средств интриг, газетного шума и деятельности промышленного совета, было бы жестоким горем для другого.
Самое драгоценное для гражданина запада — это возможность гордиться своим городом. Смысл этой гордости состоит в ненависти к соперничающему городу. Гордость своим городом не может существовать без зависти к другому, и поэтому для Топаза и Рестлера было счастьем, что они находились на подходящем расстоянии для ненависти, так как живая вера людей в одно определенное место пустыни запада, на котором они решили раскинуть свои палатки, заключает в себе будущее запада. У Тарвина чувство любви к родному городу было почти религией. Это чувство было для него всего дороже на свете, за исключением Кэт, а иногда даже дороже Кэт. Оно заменяло ему все высшие стремления и идеалы, увлекающие других людей. Он жаждал успеха, желал выдвинуться, но его стремления к личному благу совпадали со стремлениями к благу своего города. Он не мог достичь успеха в случае неудачи города, а в случае преуспевания города и его ожидает успех. Его честолюбие относительно Топаза, его прославление Топаза — все это был патриотизм, страстный и личный. Топаз — это его родная страна и потому, что она была близка и реальна, потому, что он мог наложить на нее свою руку, и, главное, потому, что он мог покупать и продавать куски земли в этой стране, это была более родная ему страна, чем Американские Соединенные Штаты, становившиеся его родной страной в военное время.
Он присутствовал при зарождении Топаза. Он знал город тогда, когда почти мог охватить его руками; он наблюдал за ним, лелеял, ласкал его; он пригвоздил к нему свое сердце при первом межевании и теперь знал, что нужно городу. Ему нужны «Три С.».
Кондуктор представил Тарвина и Шериффа президенту, когда привел их в отдельный вагон, а тот представил обоих своей молодой жене — двадцатилетней блондинке, вполне сознававшей свое положение хорошенькой новобрачной; Тарвин, со своей обычной прозорливостью, немедленно уселся рядом с ней. В вагоне кроме салона Салдона, в который провели Тарвина и Шериффа, были еще купе с обеих сторон. Все вместе являлось чудом уюта и удобства; украшения отличались утонченным изяществом. В салон-вагоне были мягкие плюшевые ковры несравненных оттенков, заглушавшие шум шагов; мерцала резная никелевая отделка, сверкали зеркала. Изысканная простота деревянных частей, отделанных в более современном стиле, еще более подчеркивала роскошь остального убранства.
Председатель находившейся еще в зародыше Центральной Колорадо-Калифорнийской железной дороги освободил место для Шериффа на одном из соломенных стульев, скинув кучу иллюстрированных журналов, и устремил из-под нависших густых бровей взгляд своих черных, похожих на бусы, глаз на Шериффа. Его тучное тело заполняло другой легкий стул. У него был нездоровый цвет лица и отвислый толстый подбородок хорошо пожившего человека лет пятидесяти. Он слушал оживленные доводы Шериффа, который немедленно пустился в разговор с угрюмым, ничего не выражавшим лицом, а Тарвин завел с миссис Мьютри разговор, не имевший никакого отношения к существованию железных дорог. Он знал все, что касалось свадьбы председателя, и заметил, что она очень охотно выслушивает его лестные отзывы об этом событии. Он осыпал ее комплиментами, сумел заставить ее рассказать о своем свадебном путешествии. Они заканчивали его и должны были поселиться в Денвере. Она не знала, понравится ли ей этот город. Тарвин заверил ее, что он понравится ей. Он гарантировал это; он раззолачивал и украшал Денвер для нее; он изображал его волшебным городом и населял его персонажами восточных сказок. Потом он принялся расхваливать магазины и театры. Он говорил, что они затмевают нью-йоркские, но ей следует посмотреть театр в Топазе. Он надеялся, что они остановятся в Топазе на денек-другой.
Тарвин не расхваливал Топаз так грубо, как Денвер. Ему удалось, однако, дать ей понять его особую прелесть и, когда ему удалось представить его как самый хорошенький, лучший и процветающий город на западе, он бросил этот предмет разговора. Большинство тем их беседы носило более личный характер. Тарвин направлял разговор то в одну, то в другую сторону, отыскивая сначала сочувственную струну, а затем и слабое место. Ему нужно было узнать, как лучше подействовать на нее. Таким путем — через нее — можно будет подействовать и на председателя. Он понял это, как только вошел в вагон. Он знал ее историю и даже знал ее отца, который некогда держал гостиницу, где он останавливался, когда был в Омаге. Он расспрашивал ее о старом доме и сменился ли владелец с тех пор, как он был там. Кто хозяйничает там теперь? Он надеялся, что остался главный лакей. А повар? У него текли слюнки при одном воспоминании об этом поваре. Она дружелюбно рассмеялась. Ее детство прошло в гостинице. Она играла в залах и коридорах, барабанила на рояле в гостиной и истребляла леденцы в кладовой. Она знала этого повара — знала лично. Он давал ей лепешки, которые она брала с собой в постель. О, да! Он еще там.
В открытом, дружеском обращении Тарвина, в его склонности быть довольным и горячем желании доставить удовольствие другим было что-то заразительное, а его сердечное, дружественное отношение, открытый веселый взгляд, способность относиться ко всему смело, широко и уверенно невольно располагали к нему. Его беспристрастная любовь распространялась на весь род человеческий. Он был двоюродным братом всего человечества и братом каждого человека, который пожелал бы этого. Он вскоре оказался в отличных отношениях с миссис Мьютри, и она подозвала его к окну в конце вагона, чтобы он показывал ей виды Арканзаса. Вагон был последний, и через хорошо отполированное стекло путешественники смотрели на извивающуюся полосу удалявшегося железнодорожного полотна и на страшные стены грозных скал, подымавшихся по обе его стороны. Они опускались на пол, чтобы взглянуть на нависшие над ними утесы, и оглядывались назад на хаос высоко вздымавших гор, которые расступались, чтобы пропустить их, и смыкались, лишь только они удалялись. Поезд мчался, игнорируя нарушенную им красоту этого первобытного мира, чудесным образом удерживаясь на узком, как острие ножа, пространстве, отвоевывая его с одной стороны у реки, с другой — у горы. Иногда, когда поезд проносился по бесконечным изгибам пути, миссис Мьютри теряла равновесие и удерживалась на ногах, только ухватившись за Тарвина. Кончилось тем, что он взял ее под руку, и оба они стояли, покачиваясь в такт ходу поезда, причем Тарвин, расставив ноги, старался удержаться сам и удержать свою даму, между тем как оба смотрели на чудовищные вершины и царственные каменные утесы, которые, казалось, колебались над ними на головокружительной высоте.
Миссис Мьютри поминутно издавала восклицания удивления и восхищения; начинаясь с обычного восхищения женщины великими явлениями природы, они заканчивались испуганным шепотом. Развертывавшееся перед нею зрелище сдерживало и смиряло ее легкомысленную натуру точно так же, как присутствие смерти могло бы заставить ее умолкнуть. Машинально и наполовину искренне пускала она в ход кокетство и маленькие уловки, пока, наконец, поезд не выбрался из ущелья; тогда она вздохнула с облегчением и, живо овладев Тарвином, заставила его вернуться в салон. Там они опять расположились на стульях, которые покинули. Шерифф продолжал распространяться о преимуществах Топаза, председатель не слушал его и смотрел в окно. Мьютри, с видом смущенного людоеда, посмотрел на жену, которая погладила его по спине и доверчиво шепнула ему что-то на ухо. Она бросилась на свое прежнее место и приказала Тарвину развлекать ее. Тарвин охотно рассказал ей про экспедицию, в которой он однажды побывал. Он не нашел того, что искал — серебра, — но видел довольно редкие аметисты.
— О, неужели! Что вы за восхитительный человек! Аметисты! Настоящие аметисты? Я не знала, что в Колорадо можно найти аметисты.
Странный свет — страсти и желания — мелькнул в ее глазах. Тарвин сейчас же ухватился за этот взгляд. Не это ли ее слабая сторона? Если так — он многое знал о драгоценных камнях. Ведь они же составляли часть естественных богатств страны вокруг Топаза. Он мог разговаривать о драгоценных камнях хоть целый день, пока коровы не вернутся домой. Но повлияет ли это на прокладку железной дороги в Топаз? У него мелькнула дикая мысль поставить на обсуждение в промышленном совете вопрос о необходимости поздравления по случаю бракосочетания председателя и поднесения советом бриллиантовой диадемы новобрачной, но он быстро отбросил эту мысль. Подобного рода общественные подношения не помогут Топазу. Это должно быть делом частной дипломатии, старательной, утонченной чуткости, спокойной, дружелюбной обработки, тонкого такта — дотронуться здесь, дотронуться там, а потом сразу схватить — одним словом, делом Никласа Тарвина, и никого другого на свете. Он видел себя проводящим дорогу в Топаз великолепным, царственным, неожиданным образом и укрепляющим ее той же — его, Тарвина — силой, без посторонней помощи; он видел себя создателем будущего любимого города. Он видел Рестлер во прахе, а владельца двадцати акров земли в Топазе — миллионером.
На одно мгновение он с любовью остановился на мысли об этих двадцати акрах; деньги, на которые он купил их, достались ему нелегко; а дело, по здравом размышлении, всегда дело. Но его владения и план продать часть этой земли железнодорожной компании, когда пройдет дорога, а остальное, участками, городу, были только незначащими звуками в общей симфонии. Все его мечты сосредоточились на Топазе.
Взглянув на руки миссис Мьютри, он заметил, что она носит необыкновенные кольца. Они были немногочисленны, но с чудесными камнями. Он высказал свое восхищение при виде громадного солитера на ее левой руке. Она сняла кольцо, чтобы показать ему. Она рассказала историю этого бриллианта. Ее отец купил его у одного актера-трагика, которому не повезло в Омаге после того, как он играл перед пустыми залами в Денвере, Топеке, Канзас-Сити и Сент-Джо. На вырученные за кольцо деньги труппа оплатила проезд в Нью-Йорк — единственное благо, которое принес камень своим многочисленным владельцам. Трагик выиграл его у одного игрока, который во время ссоры убил прежнего владельца камня, а человек, умерший из-за бриллианта, приобрел его по дешевой цене у приказчика, сбежавшего от торговца бриллиантами.
— Недоставало только, чтоб его похитили у того человека, который нашел его в копях, — сказала она. — Как вы думаете, мистер Тарвин?
Все свои вопросы она задавала, подняв брови и с очаровательной улыбкой, требовавшей немедленного утвердительного ответа Тарвина. Он был бы согласен с гипотезой, отвергающей открытия Галилея и Ньютона, если бы миссис Мьютри подняла этот вопрос в данную минуту. Он сидел неподвижно и вытянувшись, весь занятый своей идеей, наблюдая и насторожившись, словно собака на стойке.
— Иногда я всматриваюсь в него, не увижу ли картин преступления, виденных им, — говорила миссис Мьютри. — Они такие интересные и приводят в дрожь, не правда ли, мистер Тарвин? В особенности убийство. Но больше всего мне нравится сам камень. Не правда ли, что за красота? Папа говорил, что он никогда не видел более красивого, а ведь в гостинице, вы знаете, можно видеть массу хороших бриллиантов. — Одно мгновение она любовно всматривалась в прозрачную глубину бриллианта. — О, нет ничего красивее камня — ничего! — прошептала она. Глаза ее вспыхнули. В первый раз он услышал в звуке ее голоса оттенок полной бессознательной искренности. — Я могла бы вечно смотреть на чудесный камень; мне все равно, какой бы он ни был, только бы замечательно красивый. Па знал, как я люблю камни, и постоянно покупал их у посетителей. Странствующие приказчики — молодцы относительно камней, но они не всегда умеют отличать хорошие от плохих. Па удавалось иногда делать удачные покупки, — продолжала она, задумчиво поджимая губы, — он всегда покупал только самое лучшее, а потом, когда было можно, выторговывал что-нибудь еще лучшее. Он всегда давал два или три камня с ничтожными недостатками за один, действительно хороший. Он знал, что я люблю только такие камни. О, как я люблю их! Они лучше людей. Они всегда с вами и всегда одинаково прекрасны!
— Мне кажется, я знаю ожерелье, которое понравилось бы вам, если вы любите подобные вещи, — спокойно проговорил Тарвин.
— В самом деле? — с сияющей улыбкой проговорила она. — О, где оно?
— Далеко отсюда.
— О, где-нибудь в Лондоне, — презрительно сказала она. — Знаю я вас! — прибавила она прежним тоном.
— Нет. Дальше.
— Где?
— В Индии.
Некоторое время она с интересом смотрела на него.
— Скажите мне, каково оно? — сказала она. Вид, голос — все изменилось у нее. Очевидно, это был единственный предмет, к которому она могла относиться серьезно. — Действительно оно хорошее?
— Самое лучшее, — сказал Тарвин и остановился.
— Ну! — вскрикнула она. — Не мучьте меня. Из чего оно сделано?
— Из бриллиантов, жемчуга, рубинов, опалов, бирюзы, аметистов, сапфиров — целые ряды. Рубины величиной с ваш кулак; бриллианты величиной с куриное яйцо. Это — царский убор.
У нее перехватило дыхание. Через некоторое время она глубоко вздохнула, а затем пробормотала: «О!» — протяжно, с удивлением, со страстным желанием.
— А где оно? — быстро проговорила она.
— На шее одного идола в провинции Раджпутана. Вам хочется иметь его? — сурово спросил он.
Она засмеялась.
— Да, — ответила она.
— Я достану его вам, — просто сказал Тарвин.
— Да? Неужели? — надув губки, проговорила она.
— Я достану, — повторил Тарвин.
Она откинула свою веселую, белокурую голову и засмеялась, смотря на купидонов, нарисованных на потолке вагона. Она всегда откидывала голову, когда смеялась: тогда видна была ее шея.