В течение следующей недели Тарвин научился многому и со своей «приспособляемостью», как говорится на Западе, вместе с белым полотняным костюмом, который он надел на следующий день, принял новые манеры, обычаи и традиции. Не все было приятно ему, но дело было для него важное, и он позаботился, чтобы его новые познания не пропали даром, выхлопотал, чтобы его представили единственному человеку в государстве, который, как утверждали, видел предмет его надежд. Эстес охотно представил его магарадже. Однажды утром миссионер и Тарвин поднялись по крутому склону скалы, на которой стоял дворец, высеченный в скале. Пройдя под большими арками, они вышли на устланный мраморными плитами двор и нашли там магараджу, беседовавшего с оборванным слугой о качествах фокстерьера, который лежал на плитах перед ним.
Тарвин, незнакомый с властителями, ожидал некоторой представительности и сдержанности от неоплатного должника; он совершенно не ожидал неопрятной распущенности, которая проявлялась в домашней одежде правителя, избавившегося от обязанности держаться степенно в присутствии вице-короля; не ожидал также и живописной смеси грязи и украшений во дворе. Магараджа оказался высоким, любезным деспотом, смуглым, с всклокоченной бородой, в зеленом бархатном халате с золотой вышивкой. Он казался очень довольным, что видит человека, не имеющего никакого отношений к управлению Индией и не начинавшего разговора о деньгах.
Непропорционально малая величина его рук и ног доказывала, что правитель Гокраль-Ситаруна происходил из древнейшего рода Раджпутаны. Его отцы храбро бились и ездили далеко, употребляя эфесы шпаг и стремена, которые вряд ли годились бы для английского ребенка. Лицо его было одутловато и нечисто; тусклые глаза смотрели устало, а под глазами темнели глубокие морщинистые мешки. Тарвин, привыкший читать выражение лиц людей на Западе, не заметил ни страха, ни желания в этих глазах, а только безысходную усталость. Точно он смотрел на потухший вулкан — вулкан, шумевший на хорошем английском языке.
Тарвин всегда интересовался собаками, а теперь он испытывал сильнейшее желание понравиться правителю государства. Государем он считал его несколько самозваным, но как собрат-любитель собак и обладатель Наулаки раджа был для Тарвина более чем брат, он был брат его возлюбленной. Он говорил красноречиво и разумно.
— Приходите еще раз, — сказал магараджа, глаза которого оживились. Эстес, несколько сконфуженный, увел гостя. — Приходите сегодня вечером после обеда. Вы приехали из новых стран?
Позднее его величество, под влиянием вечерней дозы опиума, без которого ни один раджпут не может ни говорить, ни думать, научил непочтительного чужестранца, который рассказывал ему про белых людей за морями, королевской игре «пачиси». Они играли до поздней ночи на мощеном мраморном дворе, на который со всех сторон выходили окна с зелеными ставнями. Тарвин, не поворачивая головы, слышал шепот наблюдавших за ними женщин и шуршание их шелковых одежд за этими ставнями. Он видел, что дворец полон глаз.
На следующее утро, на заре, он нашел в начале главной улицы города магараджу, поджидавшего прихода великолепного кабана. Законы об охоте в Гокраль-Ситаруне распространялись и на улицы обнесенного стенами города, и дикие свиньи безнаказанно подрывали корни деревьев на городских аллеях. Кабан пришел и упал в ста ярдах от его величества, сраженный выстрелом из его нового ружья. Выстрел был удачен, и Тарвин аплодировал от души. Видел ли когда-нибудь его величество, как пуля из пистолета на лету попадает в монету? Усталые глаза сверкнули детским восторгом. Раджа не видел ничего подобного, и монеты у него не было. Тарвин подбросил американскую монету и срезал пулей край ее, когда она падала. Раджа попросил его проделать это еще раз, но Тарвин, дорожа своей репутацией, вежливо отклонил предложение, предоставляя кому-нибудь из придворных последовать его примеру.
Радже хотелось попробовать самому, и Тарвин бросил монету. Пуля просвистела неприятно близко от уха Тарвина, но, когда он поднял с травы монету, на ней оказалась зазубрина. Раджа обрадовался этой зазубрине, как будто сам сделал ее, а Тарвин был не такой человек, чтобы разуверить его.
На следующее утро он совершенно неожиданно лишился милости раджи и только после разговора с неутешными коммивояжерами узнал, что на Ситабхаи нашел один из припадков ее царственной ярости. Узнав это, он немедленно перенесся сам и перенес свое изумительное умение заинтересовывать людей на полковника Нолана и заставил этого усталого, седовласого человека хохотать над рассказом об обращении магараджи с револьвером так, как он не хохотал с тех пор, как был субалтерн-офицером. Тарвин позавтракал с ним и в течение полудня узнал истинный взгляд правительства Индии на государство Гокралъ-Ситарун. Правительство надеялось поднять его; но так как магараджа не желал давать средств, то прогресс шея медленно. Рассказ полковника Нолана о внутренней дворцовой политике, переданный с официальной осторожностью, совершенно отличался от рассказа миссионера, который, в свою очередь, отличался от рассказа безбожных коммивояжеров.
В сумерки магараджа возвратил Тарвину свою милость. Он послал всадника разыскать высокого человека, который подрезывал монеты в воздухе, рассказывал интересные вещи и играл в «пачиси». На этот раз дело оказалось посерьезнее, и его величество в трогательных выражениях поведал Тарвину о своих затруднениях как личных, так и государственных, представив все в новом (четвертом) виде. Он закончил бессвязным обращением к президенту Соединенных Штатов, о безграничной власти и далеко распространяющемся авторитете которого Тарвин говорил с патриотизмом, обнимавшим в данную минуту всю нацию, к которой принадлежал Топаз. По многим причинам он не представлял себе, чтобы это было удобное время для разговоров о приобретении Наулаки. Магараджа, пожалуй, отдал бы полцарства, а на следующее утро обратился бы к резиденту.
На следующий день и на протяжении многих дней к дверям постоялого двора, где находился Тарвин, являлась процессия восточных людей в одеждах цвета радуги — все министры двора. Они с презрением смотрели на ожидавших тут же коммивояжеров и почтительно представлялись Тарвину, предупреждая его на красноречивом, напыщенном английском языке, чтобы он никому не верил, кроме них. Каждый разговор заканчивался словами: «А я ваш истинный друг, сэр» и обвинениями товарищей говорившего во всевозможных государственных преступлениях или в недоброжелательстве к правительству Индии — во всем, что только приходило ему на ум.
Тарвин только смутно понимал, что это могло значить. Ему казалось, что игра в «пачиси» с раджой — не особенная честь, а лабиринты восточной дипломатии были темны для него. Министры, со своей стороны, тоже не понимали его. Он явился к ним, словно с облаков, вполне владеющий собой, вполне бесстрашный и, насколько они могли видеть, вполне бескорыстный; тем более оснований для того, чтобы подозревать в нем скрытого эмиссара правительства, в планы которого они не могли проникнуть. То обстоятельство, что он был невежествен, как варвар, относительно всего, что касалось правительства Индии, только подтверждало их уверенность. Для них было достаточно знать, что он тайно ходил к радже, часами сидел взаперти с ним и в данное время «владел королевским ухом».
Эти сладкоголосые, величественные, таинственные чужестранцы наполняли душу Тарвина усталостью и отвращением, и он вымещал все на странствующих коммивояжерах, приказчиках, которым продавал акции «компании по усовершенствованию почвы». Человеку в желтом сюртуке, как первому своему другу и советчику, он позволил купить очень небольшую часть в «Мешкотной жиле». Это было до золотой горячки в Нижней Бенгалии и в золото еще верили. Эти дела заставили его мысленно перенестись в Топаз, и ему страстно захотелось узнать что-нибудь о своих товарищах на родине, от которой он совершенно оторвался, благодаря этой тайной экспедиции, в которой он, по необходимости, делал большую ставку ради тех и других. Он немедленно отдал бы все рупии в своем кармане за вид «Топазских телеграмм» или даже за взгляд на какую-нибудь денверскую газету. Что делается с его приисками «Молли К.», отданными в аренду? «Маскот», о котором идет тяжба в суде? С новым рудником, где напали на очень богатую жилу, когда он уезжал, и с иском к «Гарфильду», затеянным Фибби Уинкс? Что стало с приисками его друзей, с их пастбищами, торговлей? Что стало вообще с Колорадо и Соединенными Штатами Америки? В Вашингтоне могли провести закон об изъятии серебра и превратить республику в монархию старого образца, а он ничего бы не узнал.
Единственным спасением от этих мук служили посещения дома миссионера, где разговаривали о Бангоре в Соединенных Штатах. Он знал, что к этому дому с каждым днем приближается маленькая девушка, чтобы увидеть которую он объехал полсвета.
В блеске желтого и лилового утра, через десять дней после его приезда, он был разбужен пронзительным голосом на веранде, требовавшим немедленно нового англичанина. Магарадж Кунвар, наследник трона Гокраль-Ситаруна, девятилетний ребенок с кожей цвета пшеницы, приказал своему миниатюрному двору (двор у него был совершенно отдельный от отца) приготовить ему рессорную коляску и отвезти его на постоялый двор.
Подобно своему истощенному отцу, ребенок нуждался в развлечениях. Все женщины во дворце говорили, что новый англичанин заставил раджу смеяться. Магарадж Кунвар говорил по-английски — да и по-французски — лучше отца, и ему хотелось продемонстрировать свои знания двору, одобрения которого он еще не получил.
Тарвин пошел на голос, потому что голос этот принадлежал ребенку, и, выйдя на воздух, увидел пустую, как казалось, коляску и конвой из десяти громадных солдат.
— Как вы поживаете? Comment vous-portez-vous? Я князь этого государства. Я — магарадж Кунвар. Со временем я буду государем. Поедемте покататься со мной.
Крошечная ручка в митенке протянулась для приветствия. Митенки были сделаны из самой грубой шерсти с зелеными полосами на запястьях; но одет был ребенок с головы до ног в толстую золотую парчу, а на тюрбане красовалась эгретка из бриллиантов в шесть дюймов высоты; густая кисть изумрудов спускалась на брови. Из-под всего этого блеска выглядывали черные ониксовые глаза; они были полны гордости и детской тоски одиночества.
Тарвин послушно сел в коляску. Он начинал думать, что скоро совсем разучится удивляться чему бы то ни было.
— Мы поедем за ипподром на железной дороге, — сказал ребенок. — Кто вы? — нежно спросил он, кладя свою ручку на руку Тарвина.
— Просто человек, сыночек.
Лицо под тюрбаном казалось очень старым; люди, рожденные для неограниченной власти или не знающие, что значит неисполненное желание, воспитанные под самыми палящими лучами солнца в мире, стареют быстрее других детей Востока, которые становятся самоуверенными взрослыми, когда им следовало бы быть еще застенчивыми младенцами.
— Говорят, вы приехали сюда все посмотреть?
— Это правда, — сказал Тарвин.
— Конца я буду раджой, я никому не позволю приезжать сюда, даже вице-королю.
— Значит, мне-то уж не попасть! — со смехом проговорил Тарвин.
— Вы приедете, — размеренно проговорил ребенок, — если заставите меня смеяться. Заставьте меня сейчас смеяться.
— Смеяться, малютка? Ну, не знаю, что могло бы заставить смеяться ребенка в здешней стране. Я еще ни разу не видел, чтобы кто-нибудь из них смеялся. — Тарвин тихо, протяжно свистнул. — Что это такое там, мой мальчик?
Вдалеке на дороге показалось маленькое облачко пыли. Оно образовалось от быстрого движения колес; следовательно, явление это не походило нисколько на обычный способ передвижения.
— Вот для этого-то я и выехал, — сказал магарадж Кунвар. — Он вылечит меня. Так сказал магараджа, мой отец. Теперь я нездоров. — Он повернулся с повелительным видом к любимому груму, сидевшему позади. — Сур Синг, — сказал он на местном наречии, — как это называется, когда я теряю сознание? Я забыл по-английски.
Грум нагнулся к нему.
— Небеснорожденный, я не помню, — сказал он.
— Я вспомнил, — вдруг сказал ребенок. — Миссис Эстес называет это «припадками». Что такое «припадки»?
Тарвин нежно положил руку на плечо ребенка, но глаза его следили за облаком пыли.
— Будем надеяться, что она вылечит их, молодец. Но кто она?
— Я не знаю ее имени, но она вылечит меня. Взгляните! Мой отец выслал за ней экипаж.
Пустая коляска стояла у дороги, по которой приближался тряский, старый дилижанс. Слышались пронзительные звуки разбитого медного рожка.
— Во всяком случае, это лучше повозки, — сказал про себя Тарвин, вставая в коляске. Он чувствовал, что задыхается.
— Молодой человек, вы не знаете, кто она? — хрипло проговорил он.
— За ней посылали, — сказал магарадж Кунвар.
— Ее имя — Кэт, — задыхаясь, сказал Тарвин, — не забывайте его. — И прибавил довольным шепотом, про себя: «Кэт!»
Ребенок махнул рукой своему конвою. Всадники разделились и встали по обеим сторонам дороги со всей неуклюжей лихостью иррегулярной кавалерии. Дилижанс остановился, и Кэт, помятая, запыленная, растрепанная от долгого путешествия, с красными глазами от недостатка сна, отдернула занавески похожего на паланкин экипажа и, ослепленная лучами солнца, вышла на дорогу. Ее онемевшие ноги не были в состоянии поддержать ее, но Тарвин выскочил из коляски и прижал ее к сердцу, не обращая внимания ни на конвой, ни на ребенка в золотой одежде, со спокойными глазами, который кричал:
— Кэт! Кэт!
— Отправляйся домой, дитятко, — сказал Тарвин. — Ну, Кэт?
Но у Кэт в ответ для него были только слезы.
— Вы! Вы! Вы! — задыхаясь, проговорила она.