В феврале отец нашел работу по своему вкусу — он устроился продавцом молока. И чтобы жить ближе к коровникам, они перебрались вскоре на Авеню Д, на Ист Сайд. Для Давида это был новый и шумный мир, так же не похожий на Браунсвилл, как покой не похож на суету. Здесь, выходя на Девятую улицу, человек окунался не в солнце, а в звук. Звук обрушивался на него, как снег в горах. Здесь были бесчисленные дети, коляски и матери. И к их бесконечным крикам присоединялись вопли огромного множества мелких торговцев. На Авеню Д грохотали телеги. Авеню Д была забита пивными бочками, мусорными телегами и повозками с углем. Она выходила к реке, с которой доносились гудки пароходов.
Их новый дом тоже был другим. Теперь они жили на четвертом этаже, последнем в доме. Подвала теперь не было, а нижняя дверь вела во двор. Лестница была каменная, и можно было слышать свои шаги. Туалеты были в коридоре. Иногда в них шелестела бумага, иногда кто-то напевал или постанывал. От этого становилось веселее.
Давид очень полюбил свой этаж. В крыше было матовое стекло, пропускавшее облако желтого света по утрам и мягкую серую дымку в конце дня.
Уйдя с шумной и пестрой улицы, миновав нижние этажи и туалеты, он входил в этот свет, как в убежище. Там было спокойно и тихо. Он хотел было исследовать лестницу, ведущую на крышу, или, по крайней мере, проверить, заперта ли там дверь, но его останавливала мысль о ее высоте и таинственной пустоте. И было кое-что еще. Ступеньки, ведущие вверх, были не такие, как те, что вели вниз, хотя и те, и другие были из камня. Лестницы вниз были изуродованы множеством подошв, в них была втоптана неотмываемая уличная грязь. Но в тех, что вели на крышу, было что-то жемчужно чистое. Ни одна нога не ступала по ним. Ни одна рука не касалась их перил. Эта лестница была неприкосновенна. Она сторожила свет и тишину.
В их новой квартире было четыре комнаты и восемь окон. Некоторые выходили на Девятую улицу, другие — на Авеню Д, а одно смотрело в головокружительную глубину вентиляционного колодца. У них не было ванной. Но были две раковины со сломанной переборкой между ними, и в них мылись. Их дно было, как наждачная бумага. Нужно было быть осторожным и не наливать слишком много воды.
Течение их домашней жизни тоже изменилось. Отец больше не уходил на работу рано утром, чтобы возвратиться вечером. Теперь он уходил ночью, в беспробудной тишине ночи, и возвращался рано утром. В первые ночи Давид просыпался, когда отец вставал. Он лежал, не двигаясь, слушая медленные тяжелые шаги на кухне, шум воды и скрип стульев. Он слушал, как уходил отец, и его сонная мысль следовала за ним вниз по каменным лестницам, он представлял себе ночной ветер на крыльце, холод, тишину и снова тонул в облаках сна.
Браунсвилл уходил из его памяти, становился тревожной туманной землей, чужой и далекой. Он был рад, что они переехали...
В начале апреля в доме начались разговоры о тете Берте, младшей сестре матери, которая собиралась приехать в страну. Когда мать в первый раз намекнула, что хорошо бы разрешить Берте некоторое время пожить у них, отец и слышать об этом не желал. Не он ли кидался ей в ноги и просил разрешить Лютеру пожить с ними? Пусть, правда, Лютер сгорит в аду, но ведь так это было! Тогда она отказалась. Ладно, теперь отплатит он ей тем же. Он не пустит Берту в дом.
Мать убеждала:
— Но куда же бедняжка денется одна в чужой стране?
— Бедняжка? — огрызался отец. — Если кто хочет знать его мнение, то пусть она найдет себе дом под землей. Он не хочет иметь с ней ничего общего. Пусть не думают, что он забыл ее, эту грубую девицу с рыжими волосами и зелеными зубами. И, Боже упаси, ее язычок!
— Но тогда она была только легкомысленной девочкой. Наверное теперь она изменилась.
— К худшему, — отвечал он, — но я знаю, зачем она тебе здесь нужна. Чтобы проводить целые дни, меля языком бесконечные "а-он-сказал-а-я-сказала".
— Нет, ничего подобного. Берта умеет хорошо шить. И очень скоро она будет где-нибудь работать.
А потом стала его уговаривать. Он, де, сам приехал один в эту чужую страну. Неужели у него нет жалости к ближнему в таком же положении? И тем более к женщине. Неужели он такой бесчеловечный, что будет спокойно смотреть, как она выгонит свою родную сестру в эту пустыню?..
Наконец, он проиграл и проворчал свое согласие.
— Разговоры не помогут мне, — сказал он горько, — но не вини меня, если что-нибудь выйдет не так. Запомни!
В один из майских дней тетя Берта прибыла, и первое, о чем подумал Давид, когда увидел ее, что язвительное описание отца не было преувеличением. Тетя Берта была удивительно некрасива. У нее была масса непокорных, грубых рыжих волос. Они были темнее, чем морковь и светлее, чем скрипка. И если кому-нибудь пришлось бы описать цвет ее зубов, он бы сказал — зеленые. Она сказала, что чистила их солью, когда о них вспоминала. Мать Давида первым делом купила ей зубную щетку.
Она была нескладно сложена и не питала иллюзий по поводу своей внешности.
— Увы! — говорила она. — Я похожа на два бочонка с маслом, поставленных друг на друга.
Глубокая складка отделяла ее пухлую кисть от жирной руки. Ее ноги совершенно были лишены лодыжек. Что бы она ни носила, как бы чиста и нова ни была ее одежда, она всегда выглядела неопрятной.
— Жемчуг и золотые одежды будут вонять на мне, — жаловалась она.
Ее красная кожа, казалось, вот-вот начнет облезать от солнечных ожогов. Она потела больше, чем любая из женщин, которых Давид когда-либо видел. По сравнению с его матерью, чья бледная, матовая кожа не розовела ни от какой жары, красное лицо тетки казалось раскаленным котлом. Чем теплее становилось на улице, тем больше самых больших мужских носовых платков она использовала. А дома она повязывала салфетку вокруг своей короткой шеи.
— Пот щекочет мне спину, — объясняла она.
В тех редких случаях, когда мать Давида покупала себе новое платье, она согласна была вообще не садиться, только бы не помять его. А тетку, наоборот, так тяготило чувство зависимости от одежды, что она старалась как можно быстрее превратить ее в мятую тряпку и даже ложилась вздремнуть в новом платье.
Помимо того, что они совершенно не были похожи внешне, Давид скоро заметил огромную разницу в их характерах. Его мать говорила неспешно, вдумчиво и мягко, а тетка была шумной, колкой и не лезла за словом в карман. Его мать была очень терпелива и внимательна ко всему, что бы ни делала, а тетка была непоседа и очень рассеянная.
— Сестра, — подшучивала тетка, — ты помнишь это Соленое море, о котором говорил дед, около какой-то Иуды или Иордана, что ли? Там никогда не бывает штормов, и оно все терпит. Вот ты такая же. Вся твоя соль уходит в слезы. Теперь мудрые женщины применяют немного соли для острот.
Сама она употребляла на это всю свою соль.
В июле, в ясный воскресный полдень, Давид с теткой вышли из дому и направились к Третьей Верхней Авеню. Они собрались в Музей Метрополитен. Пот бежал по теткиным щекам, свисал каплями с подбородка и иногда падал, расплываясь пятнами на груди ее зеленого платья. Она проклинала жару и шлепала платком по каплям, точно это были мухи. Когда они достигли надземки, она заставила Давида спрашивать бесчисленное количество людей, на какой поезд им нужно садиться, и все время, пока они ехали, посылала его надоедать кондуктору.
Она сошли на 86 улице и после дальнейших расспросов пошли на запад, к Пятой Авеню. Чем дальше они уходили от Третьей Авеню, тем выше становились дома и тише улицы. Давида раздражал теткин громкий голос и ее идиш, которые были здесь совсем не к месту.
— Хм-м, — громко удивлялась она, — ни единого ребенка на улице. Я вижу, что дети не в моде в этой части Америки.
И, поглазев вокруг, вскрикивала:
— Ба-а! Здесь тихо, как в лесу. Кто захочет жить в таких домах? Ты видишь тот дом? — она показала пальцем на красную кирпичную тушу. — Точно такой же дом был у барона Кобелина. С такими же ставнями. Он был старое чудовище, этот барон, чтоб он сгнил поскорее! У него были выпуклые глаза, и его губы все время шевелились, как будто он жевал жвачку. Его спина была такая же кривая, как его душа, — и, изображая барона, она вышла на Пятую Авеню.
Перед ними, окруженное зеленым парком, стояло величественное здание.
— Должно быть, это, — сказала тетка. — Так мне и описывали в нашей мастерской.
Перед тем как перейти улицу, она решила быть предусмотрительной и предупредила Давида, чтобы он заметил темнокаменный дом и железный забор перед ним. Запомнив обратную дорогу, они поспешно пересекли улицу и остановились перед широкой лестницей, ведущей к дверям. По лестнице поднималось несколько человек.
— Кого бы спросить, туда ли мы пришли?
Близ здания стоял торговец орехами со своей тележкой. Они подошли к нему. Это был тощий, смуглый парень с черными усами и живыми глазами.
— Спроси! — приказала тетка.
— Это музей?
— Музей, — сказал тот, глядя на тетку и поигрывая бровями, — прямо так и входите, — он выпятил грудь, — а выйдете усталые.
Тетка схватила Давида за руку и потащила его прочь.
— Поцелуй меня в зад, — стрельнула она через плечо на идиш. — Что сказал этот черный червяк?
— Он сказал — это музей.
— Тогда давай войдем. В худшем случае мы получим ногой в зад.
Теткина смелость испугала Давида, но ему ничего не оставалось делать, как следовать за ней по лестнице. Впереди них мужчина и женщина входили в дверь.
Тетка притянула его к себе и торопливо прошептала.
— Эти двое! Похоже, что они знают. Давай ходить за ними, пока они не выйдут на улицу. А то мы наверняка заблудимся в этом колоссальном дворце.
Те двое прошли через турникет. Давид с теткой сделали то же. Те повернули направо и вошли в комнату, полную странных гранитных фигур, сидящих на гранитных тронах. Давид с теткой следовали за ними, не отступая.
— Мы должны смотреть на все только одним глазом, — предупредила тетка, — а другим — следить за ними.
И, следуя этому плану, они тащились за своими ничего не подозревающими гидами, куда бы те ни шли. Время от времени, однако, когда тетка замирала, пораженная какой-нибудь скульптурой, та пара уходила так далеко, что почти терялась. Один раз это случилось, когда ее хватил столбняк при виде каменной волчицы, которую сосали два малыша.
— Горе мне! — вскрикнула она так, что смотритель зала нахмурился. — Кто бы мог поверить — собака с детьми! Нет! Этого не может быть!
Давид должен был несколько раз дернуть ее за платье и напомнить о попутчиках прежде, чем она смогла оторваться.
И еще раз, когда они подошли к огромной мраморной фигуре, посаженной на такую же огромную лошадь, тетка была так поражена, что высунула язык.
— Вот как они выглядели в давние времена, — благоговейно выдохнула она. — Они были гигантами, Моисей, Авраам, Яаков и другие, когда земля была молодой. Ай! — ее глаза выпучились.
— Они уходят, тетя Берта, — предупредил Давид, — скорее, они уходят!
— Кто? О, чтоб они сгорели! Не могут постоять минутку! Ну, пошли! Мы должны прилипнуть к ним, как грязь к свинье!
Казалось, прошли часы. Давид начал уставать. Те двое, что вели их через залы, полные оружия, одежды, монет, мебели и мумий под стеклом, не выказывали никаких признаков усталости. Теткин интерес к чудесам, которые им открывались, давно пропал, и она от всего сердца начала поносить своих гидов.
— Чума на вас, — бормотала она всякий раз, когда те двое останавливались перед каким-нибудь новым экспонатом. — Неужели вы еще не напичкали свои глаза! Хватит! — она обмахивалась своим намокшим платком. — Пусть так горят ваши души, как горят мои ноги!
Наконец, мужчина впереди остановился и зачем— то обратился к смотрителю в форме. Тетка Берта замерла.
— Ура! Он жалуется, что мы идем за ними! Слава богу! Пусть нас вышвырнут отсюда. Это все, о чем я прошу!
Но, увы, их не выкидывали. Вместо этого служитель объяснял мужчине, как куда-то пройти.
— Они уходят, наконец, — сказала тетка с глубоким вздохом облегчения. — Я уверена, он объясняет, как выбраться отсюда. Надо было мне, дуре, заставить тебя спросить самому. Но кто мог знать! Пошли, мы можем выйти с ними, раз уж мы вошли вместе.
Но мужчина и женщина не вышли, а, пройдя несколько вперед, разъединились и вошли в разные двери.
— Ваа! — теткина ярость не знала пределов. — Они всего лишь пошли помочиться. Я больше не иду за ними. Спроси этого идиота в форме, как выбраться из этих каменных и тряпичных джунглей.
Служитель объяснил им, но его объяснения были так сложны, что скоро они опять заблудились. Они должны были спрашивать еще и еще раз. Наконец, им удалось выбраться на улицу.
— Тьфу, — сплюнула тетка на лестницу, когда они спускались, — чтоб вас всех поразило молнией! Если я еще раз поднимусь по этим ступеням, я, наверно, рожу пару медных тарелок! — и потащила Давида к их ориентиру.
Отец и мать были дома, когда они вошли. Тетка со стоном повалилась в кресло.
— Вы выглядите так, как будто заглянули в каждый уголок мира, — мать посадила Давида на колени. — Куда ты водила бедного ребенка, Берта?
— Водила? — взревела тетка. — Ты лучше спроси, куда меня водили. Мы привязались к дьяволу и дьяволице с черной силой в ногах. И они таскали нас сквозь заросли человеческих работ. Джунгли, я тебе говорю. И теперь я так устала, что, кажется, у меня не осталось сердца в груди!
— Почему вы не ушли, когда досыта насмотрелись?
Тетка слабо засмеялась.
— Это место сделано не для того, чтобы из него уходить. А! Такая зеленая гусыня, как я, с грязью Австрии под ногтями, лезет в музей!
Она сунула нос себе под мышку.
— Фу, от меня пар идет!
Как всегда, когда она позволяла себе какое-нибудь грубое выражение или жест, отец поморщился и топнул ногой.
— Ты получаешь то, что заслужила, — вдруг сказал он.
— Хм-м! — она презрительно вскинула голову.
— Да!
— Почему же? — раздражение и усталость брали над ней верх.
— Такая кляча, как ты, должна немного поучиться кое-чему прежде, чем лезть в Америку.
— Ах, какой культурный американец, — протянула она, опуская углы рта, как бы представляя мрачное лицо отца, — с каких это пор тебе насрать на то, что осталось за океаном?
— Такие морды должны оставаться там, — накалялся отец.
— Вот я и говорю то же самое. Только не я одна такая.
Зловещая вена забилась на его виске.
— Не говори со мной так, — его веки стали тяжелыми, — и оставь эти словечки для своего отца, старого обжоры!
— А ты, что ты...
— Берта, — вмешалась мать, — не надо!
Теткины губы задрожали, и она покраснела, как будто боролась с мощным позывом что-то выкрикнуть.
— Ты так устала, — продолжала мать. — Почему бы тебе не прилечь ненадолго, пока я приготовлю поесть.
— Ладно, — бросила тетка и выбежала из комнаты.
— И это мужчина, — горячо начала тетка Берта, — правит молочным фургоном и болтает с торговцами и извозчиками, сидит на лошадином хвосте все утро, а когда я говорю, — да нет! Когда я ничего не говорю! Совсем ничего! — он топает ногой или шуршит газетой, будто у него лихорадка. Слыхано ли такое! Нельзя даже пукнуть, когда он в доме!
— Ты хорошо используешь его отсутствие, — заметила мать.
— А что? Я не могу сказать, что думаю, когда он здесь. И я полагаю, что не обижу твоего сына, если скажу, что думаю, обо всех отцах. Своего отца он знает. Кислый дух. Мрачный. Жизнь дала ему по обеим щекам, и теперь каждый, кого он встречает, должен страдать. А мой отец, добрый реб Беньямин Крольман, тот иной, — и она стала трястись и быстро бормотать, оглядываясь украдкой и натягивая на себя воображаемое молитвенное облачение. — Молитвы служат ему оправданием его лени. Пока он молится, он ничего не должен делать. Пусть ты, Геня, или его жена заботятся о магазине, его дело заботиться о Боге. Набожный еврей с бородой — что с него больше спрашивать? Работа? Боже упаси! Он играл в лотереях!
— Зачем ты так говоришь? — не согласилась мать. — Нельзя винить отца за то, что он набожный. Допустим, у него не было деловой жилки, но он старался.
— Старался? Не защищай его. Я только что распростилась с ним, и я знаю. Наш дед работал и после смерти бабки, пока рак не согнул его. Ему тогда было семьдесят. А отец, храни его Бог от рака, был стариком уже в сорок. Ой! Ай! — она с обычной внезапностью переключилась на подражание. — Ой! Горе мое! Ай! Моя спина, мои кости! Семена смерти таятся во мне! Ай! Точки перед глазами! Это ты, Берта? Я не вижу. Ой! Но чуть кто-нибудь из нас попадался на его пути... хо-хо! Он вдруг становился проворным, как жеребенок. И как он сыпал удары? Без устали. Махал своей палкой, как дирижер.
Мать вздохнула и засмеялась, признав свое поражение.
— Мамина вина тоже в этом была, — добавила тетка Берта, как бы давая урок жизни. — Жена должна подталкивать мужа, а не нежить и баловать его, пока он не развалится. Она была мягкой и податливой, — и тетка представилась мягкой и податливой. — Она сама дала себя заарканить. Девять детей родила, кроме двойни, что умерли между моим и твоим рождением. Она серая теперь. Ты бы заплакала, если бы увидела ее. Ни кровиночки. Ты б ее не узнала. Все еще таскается за ним, старым обжорой. Помнишь, как он прятал от нас свежий пирог? И совал нос во все горшки?
— Я иногда думаю, что он просто ничего не мог с этим поделать. Нужно ж было накормить столько ртов. Это, наверно, пугало его.
— Конечно. Но чья это была вина? Не мамина же. Почему даже когда она болела, он... — и она закончила фразу по-польски.
Давид ненавидел этот язык за то, что не понимал его.
— Скажи, ты бы вернулась в Австрию, если бы у тебя были деньги?
— Никогда!
— Нет?
— Деньги я послала бы им, — твердо сказала тетка. — Но вернуться домой — никогда! Слава Богу что я вырвалась оттуда. И зачем возвращаться? Скандалить?
— Не хочешь даже увидеть мать?
— Бог жалеет ее больше других. Но что ей от того, что я ее увижу? Или мне? Лишнее расстройство. Нет! Ни ее, ни отца, ни Йетту, ни Адольфа, ни Германа, ни даже маленького Саула, хотя один Бог знает, как я любила его. Я не из тех, кто тоскует по родному дому.
— Ты еще мало здесь живешь. Эту землю поначалу все принимают к сердцу ближе, чем она того стоит.
— Ближе, чем она того стоит? Почему это? Конечно, я работаю, как лошадь, и воняю, как лошади своим потом. Но здесь жизнь, понимаешь! Здесь всегда движение. Послушай. Улицы. Машины. Громкий смех. Ха-ха, хорошо! Вельиш был тих, как бздеж в компании. Кто мог это вынести? Деревья. Поля Опять деревья. Много ли поговоришь с деревьями. Здесь, по крайней мере, я могу найти развлечение получше, чем скатываться с крыши на заднице.
— Да, ты, наверно, права, — мать засмеялась над теткиной горячностью. — Мне кажется, что в это земле ты из новичка станешь старожилом намного раньше, чем я. Да, здесь есть развлечения, кроме... — она не договорила и засмеялась.
— Мне здесь лучше, чем было там, — сказала тетка, — здесь все лучше. От той тишины у меня лопались мозги.
Мать уклончиво покачала головой.
— Что? Нет? — не поняла тетка ее жеста. — Скажешь нет?
Она начала считать на пальцах:
— Если бы Адольф приехал сюда мальчиком, нужно ли было б ему убегать на лесопилки и зарабатывать себе грыжу? Ха? И Йетта. Она бы нашла себе лучшего мужа, чем этот идиот портной. Он находит бриллианты на дороге, говорю тебе, и теряет их прежде, чем добирается до дома. Он видит детей, тонущих в замерзшей реке тогда, как в деревне все дети сидят по домам. Ужас! Ужас! И Герман с этой крестьянской девушкой. И крестьянин, который искал его с топором. Ты не видишь, что это за земля? Его счастье, что он смылся вовремя в Стриж, и счастье, что это не случилось в России. А то был бы погром! Там всем нечего делать, и они сходят с ума, а когда сходят с ума, делают все, что взбредет в голову. И, если хочешь знать, моя молчаливая, мягкая сестричка... — ее тон стал хитрым, — у нас ходили слухи определенного сорта. Кто-то что-то сделал... Но только слухи, — добавила она быстро, — ложь, конечно!
Мать вдруг повернулась к окну и заговорила о другом, не дав сестре закончить:
— Посмотри, Берта! Новая машина. Какая хорошенькая, голубая. Ты бы хотела быть богатой, чтобы иметь такую?
Тетка скорчила гримасу, но подошла к окну и выглянула:
— Да. Какая у нее спереди ручка. Как у шарманки. Помнишь, как мы в первый раз увидели машину на новой дороге в Вельише? Черную? — легкая тень недовольства закралась в ее голос. — Твое вечное молчание! Когда ты отучишься от этой манеры?
Что-то в их тоне и выражениях, так тщательно скрываемое обеими, возбудило любопытство Давида. Но, поскольку они об этом больше не говорили, у него остался только неопределенный интерес к тому, что сделала мать, и надежда, что он когда-нибудь узнает.
Враждебные отношения между отцом и Бертой быстро приближались к точке кипения. Давид был уверен, что вот-вот что-то случится, если тетка не придержит свой язык.
В этот субботний вечер тетка прибыла домой с большой картонной коробкой в руках. Она пришла позже обычного и задержала ужин почти на час. Этот пост отнюдь не привел отца в дружеское расположение духа. Он начал ворчать еще до того, как она появилась, и теперь, хотя она мыла лицо и руки с величайшей поспешностью, он не смог удержаться:
— Скорее. Все равно тебе никогда не смыть свою вонь.
В ответ Берта выставила в его сторону свой широкий зад. Глядя на нее взбешенным взглядом, он ничего не сказал. Только рука его зло забарабанила ножом по столу.
Несколько погодя тетка выпрямилась и стала вытираться, не сознавая, очевидно, в какое бешенство она привела отца.
— Похоже, ты ходила по магазинам, — дружелюбно обратилась к ней сестра, ставя на стол еду.
— Точно, — тетка села, — я делаю успехи в этом мире.
— Что ты купила?
— По дешевке, конечно! — кинул отец презрительно. Казалось, он только и ждал повода, чтобы вмешаться. — Хозяин, который не снимет с нее голову так, что она это и не заметит, может закрывать свою лавочку.
— Ну, да? — язвительно отпарировала тетка. — Лучше о себе скажи. Я не трачу жизнь на охоту за ржавыми подковами. Этот граммофон, который ты купил летом! Ха-ха! Тих и недвижим, как в канун творения.
— Придержи язык!
— Эй, вы оба! Лапша с сыром стынет, — осадила их мать.
Все начали есть, и стало тихо. Время от времени тетка бросала счастливый взгляд на картонную коробку.
— Одежда? — скромно спросила мать.
— Что ж еще? Половина тряпок этой страны!
— Очень они тебя украсят! — вставил отец, жуя лапшу.
— Альберт! — возмутилась мать.
Тетка Берта вдруг перестала есть.
— С тобой-то кто говорит? Подавись своими остротами. Никто не просит тебя мною любоваться.
— Чтобы я тобой любовался, Бог должен дать тебе новую душу.
— Чтобы не нравиться тебе, я останусь, какая есть! — она презрительно вскинула голову. — Я скорее была бы рада, чтоб свинья восхищалась мною!
— Не сомневаюсь.
— Скажи, дорогая Берта, — мать сделала отчаянную попытку отвлечь ее, — что ты купила?
— О, коробку тряпок! Что еще я могу купить на свои деньги? Я покажу тебе.
Бросив торопливый взгляд на отца, мать предупреждающе протянула руку, но было поздно. Тетка схватила со стола нож и уже разрезала бечевку на коробке.
У нас что здесь, ужин или базар? — спросил отец.
— Может быть, немного позже? — предложила мать.
— Нет, — загорелась тетка мстительной радостью, — пусть он жрет, если хочет, мой аппетит потерпит, — и распахнула коробку.
Извлекая вещь за вещью — кофточку, нижнюю юбку, чулки, — она блаженно объявляла их названия и цену. Наконец она вытащила на свет большие белые панталоны и восхищенно повертела их в руках. Отец резко повернул стул, чтобы их не видеть.
— Разве они не прекрасны, — лопотала тетка, — смотри, какое кружевце по краю. И так дешево. Только двадцать центов! Там, в магазине, есть совсем маленькие. У некоторых бедных женщин совсем нет попы! — она захихикала. — Когда я их держу на расстоянии вниз головой, они выглядят, как горы в Австрии.
— Да, да, — сказала мать поспешно.
— Ха! Ха! — продолжала она, совершенно очарованная своей покупкой. — Что поделаешь? У меня жирный зад. Но это ли не чудо? Двадцать центов, и я могу носить то, что в Австрии носят только баронессы. И такие удобные, и так аккуратно скроены. И эти пуговицы. Смотри, как здесь открывается. "Крик моды", — сказала она. А помнишь, какие мы носили в Австрии? Мы заправляли их в чулки. Летом и зимой мои ноги выглядели, как цыганская гармошка.
Отец не мог больше сдерживаться.
— А ну-ка, убери прочь эти штуки! — взорвался он.
Тетка испуганно отшатнулась. Потом она сузила глаза и выпятила свои упрямые губы.
— Не ори на меня!
— Убери это! — он ударил кулаком по столу так, что затанцевали тарелки, и желтые лапшинки свесили свои тонкие шеи через их края.
— Пожалуйста, Берта, — взмолилась мать, — ты знаешь, как...
— И ты на его стороне? — прервала ее тетка. — Уберу, когда захочу. Я ему не рабыня!
— Ты сделаешь то, что я говорю?
Тетка хлопнула себя рукой по бедру.
— Когда захочу! Тебе пора знать, что женщины надевают на свою задницу.
— Прошу тебя последний раз, грязная сука, — отец отодвинул стул и медленно поднялся в гневе.
Давид заплакал.
— Пусти! — тетка оттолкнула сестру. — Тоже мне праведник, не может смотреть на пару панталон. Он что, писает водой, как святые, или растительным маслом?
Отец приблизился к ней.
— Я прошу тебя, как просил бы смерть! — он всегда это говорил в моменты гнева. Его голос звучал тонко и с пугающей жесткостью. Это значило, что он сейчас ударит. — Ты уберешь?
— Только попробуй! — закричала тетка, размахивая панталонами перед самыми глазами отца.
Она не успела отступить, как его длинная рука метнулась, и со злым лаем он вырвал у нее панталоны и разодрал их на две части.
— Вот тебе, сука! — рычал он. — Вот тебе горы в Австрии! — и он их швырнул ей в лицо.
Тетка бешено прыгнула на него, растопырив когти. Не сжимая кулака, он толкнул ее ладонью в грудь, и она ударилась о стену. Его глаза пылали сатанинской злобой. Он повернулся на каблуках, сорвал с крючка у двери шляпу и пальто и величаво удалился.
Тетка повалилась на стул и заплакала, громко и истерично. Сестра, сама с влажными глазами, пыталась утешить ее.
— Сумасшедший! Псих! — прорывались сквозь рыдания теткины слова. — Дикая скотина! — она подняла с пола панталоны. — Мои новые панталоны! Что он имел против них? Чтоб его голову так же разодрали! Ох! — слезы текли по ее щекам. Пряди ее рыжих волос свисали на липкий лоб и нос.
Мать, утешая, гладила ее по плечу.
— Ша, дорогая сестричка. Не плачь так, дитя. Ты надорвешь себе сердце.
Но Берта запричитала еще сильнее.
— Зачем я коснулась ногой этой вонючей земли? Зачем я сюда приехала? Десять часов в душном цеху. Бумажные цветы. Тряпичные цветы. Десять длинных часов. Боишься пописать лишний раз, чтобы бригадир не подумал, что ты увиливаешь от работы. И теперь, когда после стольких потов я купила то, что приятно моему сердцу, этот мясник раздирает их! Ай!
— Я пыталась спасти тебя, сестра. Тебе уже пора знать его. Слушай меня, у меня есть немного денег. Я куплю тебе новую пару.
— О! Горе мне!
— И даже эти можно починить.
— Чтоб его сердце так же болело, как мое. Их уже не починишь.
— Смотри, они порвались точно по шву.
— Что? — тетка открыла наполненные мукой глаза, посмотрела на панталоны и вскочила со стула, — он бросил их в меня, швырнул прямо в лицо. Он ударил меня о стену. Я не останусь здесь больше ни минуты. Я не выдержу больше, чем минуту. Я соберу свои вещи. Я ухожу! — она направилась к двери.
Мать поспешила за ней.
— Подожди, — упрашивала она, — куда ты пойдешь? Уже ночь. Пожалуйста, я молю тебя!
— Куда угодно. Я уехала из Европы, чтобы избавиться от своего тирана-отца. И вот что я нашла здесь — сумасшедшего. Чтоб на него наехал троллейбус! Разрази его, Всемогущий Господь!
Она убежала, громко плача, в свою комнату. Мать грустно последовала за ней.
Хотя тетка не выполнила своей угрозы и не ушла из дому, в последующие дни она и отец не сказали друг другу ни единого слова. По вечерам они ели молча, и, если одному из них что-нибудь было нужно от другого, Давид или мать были посредниками. Однако через несколько вечеров такого напряжения эти оковы стали невыносимы для тетки. И в один из вечеров она вдруг сбросила их.
— Передай мне селедку, — пробормотала она, обратившись на этот раз непосредственно к отцу. Его лицо помрачнело, но он все же подтолкнул к ней тарелку.
Так было подписано перемирие, и отношения, хотя и не сердечные, восстановлены. С тех пор тетка старалась насколько возможно сохранять мир.
— Он бешеный пес, — сказала она сестре, — он должен бегать на лапах. Лучше всего быть от него подальше.
И она долгое время поступала именно так.
— Сердце исходит жалостью! — насмешливо говорила тетка Берта. — Да, да, на самом деле! Он выдергивает зуб и просит всего пятьдесят центов. Понимаешь, что это значит? Что меня будет мучить больше всего, так вот это "только пятьдесят центов" А когда у меня не будет зубов, и я буду выглядеть, как моя бабушка, дай ей Бог покоя там, где она лежит, он повысит цены. Я вижу этих бандитов насквозь, не беспокойся.
Тетка часто баловала себя невероятными количествами сладостей и мороженого. За этим следовали жестокие зубные боли. Она заявляла, что в течение последних нескольких ночей ее рот стал величиной с пол-арбуза. Давид не был уверен, что это в действительности так, но ее зеленые зубы и красные губы и правда чем-то напоминали арбуз. После Долгих споров матери удалось, наконец, заставить ее пойти к врачу. Завтра вечером он вытащит у нее несколько зубов.
— В Вельише, — продолжала тетка, — говорили, Что "какн"[9] облегчает головную боль. А здесь, в Америке, по-моему, он тоже сказал — "какн" помогает от зубной боли. Газета отца предупредительно зашуршала.
— Кокаин? — спросила мать.
— Да, да, кокаин, — поправилась тетка.
— И еще, — тетка разразилась озорным смехом, — он вытащит шесть зубов. И три из них он называет "моле"[10] Ну, не чудно ли! Вытащит "моле" и потом сделает мне "моле"
Давид не знал, что значит "моле" по-английски. Но он знал, что на идиш "моле" каким-то образом относилось к обрезанию. Тетка была слишком беспечна в этот вечер.
Но если в этот вечер отцу пришлось терпеть ее шутки, то в другой раз терпеть привелось ей.
Потом мать рассказала, что произошло. Тетка кротко и спокойно села в кресло. Она зажмурилась, когда игла вошла в ее рот, и вела себя очень смело. Но когда первый зуб был вырван, и доктор Гольдберг велел ей сплюнуть, она плюнула не в плевательницу, а прямо на доктора Гольдберга.
— Весьма похвально! — сказал отец. — Пример для мудрецов.
— Да! — тетка забыла о своих страданиях. — А если у тебя вытащат все твои зубы? Посмотрим какой ты будешь смелый и умный. По крайней мере, я довольна, что плюнула на него, а не на себя И ты, — она повернулась раздраженно к сестре, ты тоже большая умница! Ты видела, что меня всю свело от страха. Ты видела, как я закрыла глаза потому, что у меня кружилась голова, и поэтому я даже забыла, где нахожусь. Он сказал: "Открой рот". Я открыла — широко, как мешок. "Закрой" Я закрыла. "Плюй!" Иди, ищи плевательницу, когда у тебя почти обморок. Ничего, в другой раз не будет торчать перед ртом.
Губы матери задрожали от смеха, до она сдержалась.
— Я не хотела тебя обидеть, сестра моя. Я знаю, как ты настрадалась. Извини. Но ты уже на три зуба ближе к этим золотым ядрышкам, которыми ты так восхищаешься.
— Ближе? — тетка робко коснулась голой красной десны. — Порожней, ты хочешь сказать. Ты уверена, что он не воткнет новые зубы в дырки, что наделал?
— Нет, нет, — успокоила ее мать. — Он же говорил тебе. Они будут висеть, как ворота.
— О, у меня все горит во рту. Но я буду красивее, правда?
— Как же! — щеки отца растянулись в кислой улыбке...
После того, как раны на деснах затянулись, тетка начала посещать врача дважды в неделю. Сначала она горько жаловалась и ходила с величайшим нежеланием. Однако через две недели в ее настроении произошли разительные перемены. Теперь она с нетерпением ждала своих визитов к врачу и задерживалась там вдвое дольше. Больше не было жалоб и детальных описаний различных видов болей, наносимых разными инструментами. Обо всем этом, казалось, было забыто. Какое-то новое, прежде невиданное возбуждение овладело ею. Она стала подолгу разглядывать себя в зеркале и, стыдясь, оглядывалась, не наблюдают ли за ней. Она начала заботиться о своих волосах и блузке, выгибать свою короткую шею, улыбаться так, что были видны ее временные золотые коронки и душиться духами с сильным запахом. Что-то случилось. Во всяком случае, дважды в неделю Давида выгоняли из кухни, и она мылась в раковине. А ведь была уже на дворе осень. И еще — она купила пудру, которая хлопьями сыпалась с ее щек. Произошло что-то очень серьезное. Скоро ее визиты к дантисту участились до трех раз в неделю, а потом и до четырех.
Эта непонятная частота визитов, нетерпеливое ожидание их и вообще странное поведение Берты возбудили не только любопытство Давида и матери, но и молчаливое, никак не выражаемое вслух удивление отца. На осторожные расспросы матери тетка сначала отвечала, что над ее зубами ведется тонкая и таинственная работа, деликатная обработка и пригонка. Конечно, призналась она со смешком, если б она настаивала, ту же самую работу можно бы легко сделать и за два визита, вместо четырех, но она предпочитает ходить туда как можно больше. Там так приятно бывать, — объясняла она. Боли почти не было или было так мало, что о ней и не стоило упоминать. "Человек привыкает к страданиям", — философствовала она.
И, кроме того, приемная, где ждали пациенты, была такая уютная, и люди так хорошо говорили по-английски, что находиться среди них было и приятно, и полезно. К тому же жена доктора Гольдберга выходила в приемную поболтать с ними на "фантастически правильном английском" И, что особенно было приятно, миссис Гольдберг, разговаривая на превосходном английском, продолжала делать какую-нибудь работу по дому, нарезая лапшу или мешая тесто для кекса. Тетка как-нибудь покажет матери, как делать кекс. И, конечно, нужно было выглядеть прилично. Она, миссис Гольдберг, познакомила тетку с прекрасным человеком, хотя он и из России. Он делает ножные протезы для детей. Его имя, между прочим, Натан Стернович, и он такой веселый!
Некоторое время об этом ничего больше не говорилось. Однако в пятницу вечером тетка решила посвятить мать в свои тайны. Это был один из тех вечеров, когда кабинет дантиста был по случаю субботы закрыт, и тетка осталась дома. Она молчала до половины девятого, пока отец не ушел спать и из-за двери спальни не послышалось его ровное дыхание. На счастье Давида ему разрешалось по пятницам и субботам ложиться в девять и даже позже, так как на следующее утро не нужно было идти в школу. Он все слышал. Было это, когда мать показывала ему извилистые границы Австрии на карте учебника, который они еще не начали проходить в школе. Она со смехом сообщила ему, что Вельиш — такая маленькая точка, что они вряд ли увидят ее на карте, если даже вдобавок к свечам зажгут газовую горелку. Вдруг тетка прочистила горло и произнесла:
— Ну, Геня, твой муж уснул.
В ее тоне была такая настороженность и нервозность, что Давид и мать подняли головы. Тетка задумчиво теребила пальцами свою рыжую корону. Мать посмотрела на нее и на дверь спальни.
— Уснул. Ну и что?
— Я не пойду к дантисту завтра, — сказала тетка. — Уже давно туда не хожу. Не каждый раз, по крайней мере. Я хожу держать компанию.
— Что? — мать свела брови. — Что ты делаешь?
— Держу компанию. Пора бы тебе подучить себя английскому языку. Это значит, что у меня есть ухажер.
— Тогда слава Богу! — засмеялась мать. — Кто... А, я знаю! Этот Стернович!
— Да. Я тебе говорила о нем как-то. Но я не хочу, чтобы он знал, — она предупреждающе кивнула в сторону спальни. — Он был бы счастлив, если бы все развалилось. Поэтому я ничего не говорила.
— Ты слишком резка с ним, Берта. Он не желает тебе ничего плохого. Правда, не желает. У него такой характер. Так будет всегда.
— Хорошенький характер, — с ненавистью подхватила тетка, — в земле ему место...
— Ах, Берта! Ша!
— Да, давай не будем слишком много говорить. Он может услышать. И, кроме всего, он твой муж. Но ты ему не скажешь? Пока все не уладится. Обещаешь? Помни, я хорошо хранила твои секреты.
Эти слова всколыхнули в Давиде волну любопытства. Секреты? Его матери? Подняв голову, увидел яркие розы на ее щеках. Их глаза встретились Она молчала.
— Прости меня, — заторопилась Берта, — правда я не хотела... Я не хотела быть такой... такой грубой! Пусть у меня язык отвалится, если я хотела обидеть тебя!
Мать быстро глянула на дверь спальни и вдруг улыбнулась.
— Ничего, я не обиделась.
— Так ли? — все еще смущенно спросила тетка.
— Да, конечно!
— Но ты так покраснела. Я думала, что ты рассердилась, — ее голос снизился до шепота. — Это из-за Альберта?
— Нет, — спокойно ответила мать, — ничего подобного. Сын посмотрел мне в глаза.
— Ох! — успокоилась Берта. — Я думала, что... — и она строго посмотрела на Давида. — Ты слушаешь, жулик?
— Что? — его глаза рассеянно оторвались от книги, скользнули по теткиному лицу и опять опустились.
— Ах! — Берта отмахнулась от тревог сестры. — Он мечтает о Вельише, маленький дурачок.
— Я не уверена, — засмеялась мать. — Но о чем ты говорила? Кто он? Протезист?
— Да. Детский протезист. У него хорошая работа, и он много зарабатывает. Но... — она неистово зачесала голову, и фраза повисла в воздухе.
— Ну, что тебя беспокоит? Он некрасивый? Что?
— Ах! Ты веришь в любовь?
— Я? — улыбнулась мать. — Нет.
— Нет? Скажи это своей бабушке. Ты читала все немецкие романы в Австрии. Знаешь что? С тех пор как я здесь, я ни разу не видела, чтобы ты читал книгу.
— У кого есть время даже на газету?
— Ничего хорошего они тебе не дали, — продолжала тетка после недолгого раздумья. — Они сделали тебя странной и твои мысли странными. У тебя появились странные понятия, которых ты не должна иметь.
— Ты уже говорила мне, и отец говорил, много раз.
— Да, было бы лучше, если бы ты его слушалась. Они испортили тебя, понимаешь? Ты была самой мягкой из нас, но ты не была истинной еврейкой. Ты очень странная. У тебя не еврейский характер.
— А что это за характер?
— Ах! Понимаешь? Ты улыбаешься. Ты слишком спокойная, слишком благородная. Это плохо. Так не годится. Ты не обижайся на меня, но, может быть, ты забыла, какая у тебя была хандра и какие телячьи глаза. Ты выглядела так... — теткина челюсть отвалилась, и она свесила свой красный язык. — И так... — и ее зрачки закатились под веки, — всегда какой— то затуманенный взгляд. Ты не принимала ни одного из ухажеров, которых тебе приводили. А среди них были такие, к чьим ногам я бы упала не задумываясь, — она гордо вскинула голову, чтобы подчеркнуть свою собственную ценность и значимость подобного признания. — Немецкие романы! Это они наделали! И потом ты вышла за Альберта — при том выборе, какой у тебя был.
Мать смотрела на нее с выражением озадаченности и отчаяния.
— О чем мы говорили? Обо мне, о тебе или о немецких романах?
— Я боюсь.
— Чего? Что ты сделала?
— Ничего. Ты думаешь, я дура? Пусть он только посмеет! Но почему с тех пор, как ты вышла замуж, каждая из наших сестер обзаводится семейкой, которую я бы пожелала иметь самым худшим своим врагам?
— Я не знаю, — выдохнула мать с ноткой безысходности. — Но ты все-таки скажешь, в чем дело?
— Что, у меня нет права бояться? — она вытерла ладони о бедра, пощупала, сухи ли они и снова вытерла их о свои растрепанные волосы. — Как тут не бояться, когда чувствуешь себя, как бычок, которого ведут на бойню.
— Не говори глупости, Берта.
— Весь наш род проклятый, говорю тебе. Порочное семя.
— Ах! Кто он? Расскажи мне о нем.
— Мне стыдно.
— Тогда не будем об этом говорить.
— Нет. Даже если ты не хочешь, я тебе скажу. Натан Стернович — вдовец. Вот так. Ты довольна?
— Господи, и это все! — успокоилась мать. — И поэтому ты изводишь себя и меня? "Вдовец" Я думала он — я знаю что — без рук и без ног!
— Избави Бог! Так ты думаешь, это не стыдно, не скандал, если я выйду замуж за вдовца? Я еще не старая дева...
— Чепуха!
— Но он старше меня на тринадцать лет. Тридцать восемь! И у него уже двое детей. Это скандал! — простонала она. — Это скандал!
— Ты дурочка, и вот это — скандал, — сказала мать с коротким смешком. — Ты его любишь?
— Горе мне, нет! И он меня тоже не любит, так что не спрашивай меня.
— А что же?
— О, мы нравимся друг другу. Мы много смеемся, когда мы вместе. Мы много разговариваем. Но всякий ведь может понравиться тому, кто ему нравится. Он мне нравится. Но он не верит в любовь. Он говорит, что любовь — это ущипнуть здесь и ущипнуть здесь, — она показала на свою большую грудь и на бедра, — и больше ничего. И если это все, что может быть, то я тоже не верю в любовь. Но я еще не уверена.
— Это, действительно, не намного больше, — верхняя губа матери дрогнула в улыбке, — если захотеть так смотреть на это дело.
— А не будут надо мной смеяться? Женщины на работе и люди в Вельише? Когда они узнают, что я вышла замуж за вдовца с двумя дочерьми? Подростки: десять и одиннадцать лет!
— Вельиш слишком далеко, чтобы о них беспокоиться, сестричка. А если бы это было даже не дальше, чем Браунсвилл, чего тебе беспокоиться? Это ты беспокоишься о том, что подумают другие! Стыдно! Я думала, ты смелее.
— Но быть мачехой в двадцать пять лет! Или даже в двадцать шесть! На что это будет похоже! Занять место женщины, которая лежит в могиле! И говорят, что вдовцы всегда забываются и называют тебя именем бывшей жены. Рахель! А она лежит в саване! Я дрожу, когда об этом думаю!
— Вот чего ты боишься на самом деле. Ты суеверная. Я никогда не слышала ничего глупее.
— Не знаю. Я ненавижу покой и смерть.
— Тогда не бойся. Ты, наверное, еще долго не встретишься со всем этим. Ты до сих пор осталась ребенком. Но послушай. Женщины в саванах не ревнивы. Это меня меньше всего беспокоит. И, в конце концов, если ты не можешь с этим справиться, если ты дрожишь при каждой мысли об этом, почему ты хочешь за него замуж?
— Я некрасивая, это ты знаешь. Даже с этой новой пудрой на лице и с куском золота во рту, — она подняла губу. — Не переубеждай меня. На меня никто не смотрит. Даже в воскресенье, хотя я уже не валяюсь своих новых платьях. Денег на брачных агентов У меня нет. Ну, чего же еще? Он первый, кто сделал мне предложение. И, может быть, последний. Я не хочу стереть свои ягодицы до костей, сидя на работе.
— Это глупо, Берта, — мягко запротестовала мать. — Ты говоришь так, точно у тебя нет ни одного хорошего качества, как будто ты совсем безнадежна. Подожди, если появился один, будут и другие.
— Чем дольше я жду, тем больше денег мне надо копить. А чтобы скопить что-нибудь с моими тремя долларами в неделю, нужно долго ждать.
— Не заботься ты так о сбережениях. Предоставь это мужчинам. Ты еще мало живешь в стране. В Нью— Йорке полно мужчин, которым ты понравилась бы.
— Да! — мрачно ответила тетка. — В нем также полно гладких, гибких евреек, которые умеют играть на пианино. Пока я научусь говорить на этом языке, сколько мне будет? Тридцать! Старая и сухая. У других есть деньги, и они умеют танцевать и петь. А я умею только смеяться и есть. Вот и все мои таланты. Если я не заполучу мужа сейчас, мне, может, никогда это и не удастся.
— Ну, так быстро ты не увянешь. А как он выглядит?
Тетка выпятила губы.
— Еврей, как остальные.
— Да? Ну, дальше.
— Внешне ничего, короткий и некрасивый, как я. Хотя потоньше здесь и здесь. Волосы падают. Те, что остались, — темные и вьются. Маленькие глаза. Длинный нос, как крючок. Он аккуратный. Не курит. Он, как Альберт. Но у него есть одна привычка, с которой я хочу покончить. Он разрезает хлеб на маленькие кубики, когда ест. Вынимает свой перочинный нож и режет. Он очень симпатичный и никогда не злится. У него есть планы, как делать деньги. Он меня спросил, смогу ли я содержать кондитерскую, если мы поженимся. Он бы ее купил, а я бы там работала. Понимаешь, что это значит. Он будет зарабатывать протезами, а я буду зарабатывать в кондитерской.
— А как же дом?
— К черту дом! Я ненавижу домашнее хозяйство. Его девицы достаточно взрослые, чтобы заботиться о доме. Кондитерская! Какая жизнь! А! Блеск! Все равно, что жить все время на ярмарке.
— И у тебя всегда будут сладости, — хитро засмеялась мать, — тебе это понравится.
— Конечно, — распалилась тетка, не замечая, что мать иронизирует. — Не странно ли как все поворачивается: от конфет к зубам, от зубов опять к конфетам?
— Да. И пусть эти повороты судьбы принесут удачу!
— Дай Бог! Я как-нибудь приведу его на ужин.
— Конечно!
— Только не говори ничего Альберту. По крайней мере, пока я не скажу тебе, пока я сама не буду уверена. Скоро у нас будут обручальные кольца, с Божьей помощью.
— Не может быть!
— Ай! — тетка сложила руки, как в молитве. — Чтоб он поскорее забыл свою Рахель. Это единственное мое желание, — и вдруг она сварливо надула губы, — а если он не забудет, я возьму пару камней и вышибу это из его головы!
— Я думаю, что с такой женой, как ты, он очень быстро ее забудет, — улыбнулась мать.
Прошло около недели. Был полдень. Повернув за угол на Авеню Д, Давид увидел мать, идущую по противоположной стороне улицы. Случайные встречи с ней на улице всегда доставляли ему острое удовольствие. Словно движущийся лабиринт улицы наполнялся устойчивостью от ее присутствия. Ему казалось, будто дни, а не часы прошли с тех пор, как он видел ее в последний раз, потому что, действительно, дни, а не часы прошли с тех пор, как он последний раз видел ее на улице. Он прыгнул через канаву и бросился к ней.
— Мама!
Она остановилась и улыбнулась ему. — Это ты?
— Да. — Они пошли, и он старался не отставать. — Ты куда идешь?
— Домой, естественно, — ответила она. — Ты поднимешься со мной?
— Да.
— Тогда возьми вот это, — она дала ему сверток.
Белье из прачечной. Он узнал его по запаху свежести
и по желтой оберточной бумаге.
— А китаец дал тебе сладкие орешки?
— Я забыла спросить, — сказала она, — жаль.
— У-у-у, — разочарованно протянул он.
— В следующий раз обязательно возьму.
— А что у тебя там? — он указал на маленький, завернутый в газету квадратный предмет, который она держала в руке.
— Сюрприз.
— Для меня? — спросил он с надеждой.
— Это, — замялась она, — для всех.
— О! — он недоверчиво посмотрел на пакет. Он был слишком мал, чтобы его хватило на всех.
Они дошли до своего дома и вошли в подъезд.
— Можно мне посмотреть?
— Конечно, когда поднимемся.
У двери он едва дождался, когда она справится с ключами. Они вошли на цыпочках. После полудня они всегда разговаривали шепотом, потому что в спальне спал отец.
Мать развернула газету, и Давид увидел картину.
— Нуу! — Он был слегка разочарован.
— Что, не нравится? — засмеялась мать.
Давид рассмотрел картинку внимательней. На ней был изображен участок земли с высокими зелеными стеблями, между которыми росли маленькие голубые цветы.
— Нравится, — протянул он неопределенно.
— Я купила ее у лоточника, — сообщила она с одним из своих необъяснимых вздохов. — Она напомнила мне об Австрии и о доме. Знаешь, что здесь нарисовано?
— Цветы?
— Это пшеница. Она так растет. Она растет из земли, летом. Сладкая пшеница. Не лоточник придумал ее, понимаешь?
— А что это за голубые цветы внизу?
— Они появляются в июле. Прелестные, правда? Ты видел их, конечно. Целые поля васильков. Только ты уже не помнишь, ты был еще маленьким. — Она оглядела все стены. — Где бы ее повесить? Где-то я видела гвоздь. Когда я была маленькой девочкой, — сказала она тут же, без всякого перехода, — в соседнем доме начался пожар, и мой брат так разволновался, что стал кричать: "Лестница, лестница, лестница! Топор, топор, топор!" Люди порой несут несуразицу. Вот! Вот он! — она придвинула стул к стене и встала на него.
Давид еще никогда не видел свою мать такой воодушевленной и радостной. Ему хотелось смеяться, глядя на нее.
Она спрыгнула со стула и посмотрела на висящую на стене картину.
— Немного высоковато для пшеницы, но ничего. Все равно это, как-никак, лучше, чем календарь.
— Зачем ты ее купила?
Она игриво погрозила ему пальцем.
— Разве ты не знаешь, что у нас будут гости? Берта приведет свою "компанию". Я правильно сказала? Так она меня научила. Ты хочешь его видеть?
— Аа-а, — он холодно пожал плечами.
— Ах! Какой ты плохой племянник. Даже не хочешь посмотреть на нового ухажера своей тетки. Он будет твоим дядей, если она выйдет за него замуж. Тогда у тебя будет американский дядя. Мог ли ты когда-нибудь такое предвидеть?
Давид молча смотрел на нее, удивляясь, почему он должен этому радоваться.
— Я теперь вижу, — продолжала она ворчливым шепотом, — что ты ни о чем не думаешь. Ведь правда, скажи честно? Ты просто два уха и два глаза. Ты видишь, слышишь и помнишь, но когда уже ты будешь понимать? Если бы ты не приносил домой хорошие отметки, я бы сказала, что ты — дурачок.
— Я иду гулять, — упрямо сказал он.
— О, ты и вправду дурачок! — печально засмеялась она. — Берта права. Но подожди, сегодня ты должен прийти немного пораньше, дорогой. Я должна вымыть тебя, причесать и нарядить в новую рубашку. У нас сегодня гость.
— Не-е-е! — он уже был в дверях.
— И не поцелуешь? — она поймала его за плечи и поцеловала, — не опаздывай.
Он спускался по лестнице, удивленный и немного расстроенный. Он не очень-то возражал против того, что его назвали дурачком. Она ведь только шутила, не больше. Она засмеялась и поцеловала его. Но вот, если он не проявлял интереса к своему будущему дяде, то она забыла даже о нем самом. Забыть китайские орешки! Когда их дают бесплатно, и она знает, как он их любит. Может быть, китаец даст ему, если он пойдет и скажет, что его мать только что получила белье? Но какое? Рубашки. Да. Отец, наверно, тоже наденет чистую рубашку. Может быть, с крахмальным воротничком. Хотя, в свертке не было ничего жесткого. Не дадите ли вы мне немного орехов, мистер... мистер? Она забыла спросить, мистер... Чайни-Чинк. Смешно. Все равно надо пройти мимо и заглянуть. О чем это он думал? Никак не вспоминается. Не об орешках. О "компании"? Нет.
Он сошел с крыльца и повернул на запад. Китайская прачечная — на углу Десятой улицы и Авеню С. Он шел медленно и беззаботно. Его не пугало движение автомобилей и людей. Он уже знал этот мир.
Он дошел до прачечной и хотел заглянуть в окно, но его окликнули знакомые голоса.
— Эй, Дэви!
Он обернулся. Это были Ицци и Макси. Оба жили на его улице и учились с ним в одном классе.
— Ты куда идешь? — спросил Ицци.
— Никуда.
— Зачем ты тогда смотришь в окно к китайцу?
— Мать получила здесь белье, когда я возвращался со школы, но забыла про орехи.
— А ты хочешь попросить? — Ицци понравилась идея. — Давайте, все войдем.
— Нее, — я просто хотел посмотреть. Может, она придет потом, и я с ней войду.
Они заглянули в окно, сложив ладони козырьками. Внутри, за высоким зеленым прилавком узкоглазый человек брызгал водой из пульверизатора на чистое белье. Он был увлечен работой и не замечал их.
— Клянусь, сейчас можно получить орехи! — сказал Ицци. — Макси, иди и скажи, что ты Давид. Он поверит, что ты Давид, и даст тебе. И у нас будут орехи. Потом его мама придет, и мы получим еще...
— Даа! — заупрямился Макси, — сам иди. У них длинные ножи!
— Он похож на женщину, — сказал Ицци, — какой у него хвост на голове. Давай постучим в окно. Может, он на нас посмотрит.
— А, может, он за нами погонится, — возразил Макси.
Ицци прижался носом к стеклу.
— Я знал китайца, — сообщил он. — У него не было рук. Он брал в рот кисточку и писал.
— А как же он писал? — спросил Макси. — Как он держал пиписку?
— Он не держал. Кто-нибудь помогал ему.
Они помолчали.
— Я могу съесть миллион орехов, — сказал Ицци.
— Я тоже! — согласился Макси. — Ну, когда же твоя мать придет?
Давид испугался. Он и не думал, что они это примут настолько всерьез.
— Не знаю, — ответил он уклончиво и начал отступать от окна.
— Но ты сказал, что она придет, — настаивали они, следуя за ним.
— А, может, и нет. Я не знаю.
— А куда ты теперь? — Они поворачивали на юг, к Девятой улице, а он на север, к Десятой.
— Никуда, — сказал он.
— Что за человек! — возмутился Ицци, — ни с кем не водится.
И на том они расстались.
Когда Давид пришел домой, отец уже встал. Он был обнажен до пояса, и тяжелая нижняя рубаха свисала поверх брюк до колен. Он стоял у раковины и вытирал полотенцем блестящую бритву. В голубом свете газовой горелки его лицо казалось каменно-серым, более рельефным и красивым. Когда он двигался, на его руках и плечах мощно перекатывались под кожей узлы мускулов. Мышцы на груди и животе были квадратные и плоские. Редкие темные волосы вились на белой коже груди. Он сильный, его отец, намного сильнее, чем выглядит, когда одет. Давиду казалось, что он видит отца впервые. И он смотрел на него почти благоговейно, пока резкий взгляд отца не оттолкнул его. Он подошел к матери. Она улыбнулась.
— Ну, мой второй мужчина, теперь ты потрудись.
Снимая пальто и свитер, он заметил, что кухня была, безукоризненно чиста. Плита казалась отполированной. Линолеум тепло блестел. Оконных стекол не было видно на фоне синих сумерек. Стол был накрыт его любимой скатертью, белой, с квадратами из тонких золотых линий. Он расстегнул рубашку, снял ее, стянул с себя нижнее белье. Отец в это время сражался со своей рубашкой, надевая ее. Давид посмотрел на свои собственные тонкие руки, потом поднял глаза и схватил последнюю вспышку мощных мышц, вдвигаемых в ножны рукавов. Сколько еще ждать, подумал он, пока на его руках появятся такие же мускулы. Он хотел, чтобы это случилось сейчас же. Какой сильный его отец, сильнее, чем, вероятно, будет он сам. Волна зависти и отчаяния поднялась в нем. У него никогда не будет таких узлов на плечах. Но он должен быть таким сильным, должен. Он еще не знает почему, но он должен.
— Когда есть огонь в печи, есть и теплая вода, — сказала мать, наливая воду в раковину.
Она пододвинула к ней стул. Давид взобрался на него и начал умываться. Сзади него была тишина, и потом сквозь плеск воды он услышал звук, который напомнил ему о чистом замерзшем белье. И ворчание отца.
— Нужен клин, чтобы влезть в эти рукава. Они что, крахмалят их гипсом?
— Возможно. Я не знаю, зачем они это делают. Но это только сегодня. И если мы гостю подойдем — еще один раз.
— Хм-м! — ворчал он, продолжая борьбу с сорочкой. — Чем скорее, тем лучше. Если она думает, что я буду совать ей палки в колеса, она сумасшедшая. Я не стал бы надевать эту гипсовую сорочку, если бы я не надеялся от нее избавиться. Можешь ей так и сказать, если она из-за этого разводит такие секреты.
— Вовсе не из-за этого, Альберт. Она не боится, что ты помешаешь. Но такие вещи случаются не очень часто в жизни женщины, и она чувствует себя неуверенно. К тому же ей стыдно и она немного испугана: вдовец, жена в могиле, понимаешь.
— Пф-ф! Я бы сказал, что ей повезло, даже если б она должна была стать его шестой женой. А что до него, так русские лучшего не знают и лучшего не заслуживают. Но эти хитрости — дантист четыре раза в неделю, золотой зуб, пудра, зеркала. Только Бог мог догадаться, что с ней происходило.
— Это разве хитрости, Альберт, — она указала Давиду, с которого капала вода, на полотенце и чистую рубашку на спинке стула, — любовь, женитьба, как это ни назови, приносит человеку тревогу и неуверенность. Человек хочет выглядеть лучше, чем он есть.
— Что же ты думаешь, что я тоже так делал?
— Да, — она замялась, — конечно.
— Ба!
— Конечно. Знаешь, как поется в старой песне: "Так или эдак жених и невеста обманывают друг друга"
— Обманывают! — его тонкое серое лицо заострилось. — Чего уж тут обманывать — русский, да еще вдовец.
— Но, Альберт! — она лукаво улыбнулась. — Русский еврей — тоже мужчина.
— Возможно.
— И она будет ему хорошей женой. Она хитрая и, что главное, не застенчивая. Наряды ей особые не нужны. И при собственной кондитерской, — она засмеялась, — ей будет не на что тратить деньги. Судя по тому, что она мне рассказала, именно такая жена нужна этому Натану.
— Если у нее когда-нибудь будет кондитерская и если она будет ее содержать так же, как она содержит свою комнату здесь, то храни Господь ее покупателей. Здесь, когда она оставляет на полу пучки волос, толстые, как стебли, мы на них только наступаем, а там люди будут их есть, запомни мои слова. Волосы будут на каждой конфете. А этот рыжий лисий хвост, что болтается у нее на затылке, его будут находить в мороженом. Хоть раз в жизни она что-нибудь положила на место? Хоть что-нибудь она делает тщательно? А какую пищу она ему будет готовить, Боже всемогущий!
— О, она научится, Альберт! Она научится! Она вынуждена будет. Я тоже не умела готовить до замужества. У нас были слуги, когда я была девочкой. Они делали все по дому — убирали, готовили.
— Ба! — прервал он ее презрительно. — Я в это не верю. Она никогда ничему не научится. А что она знает о детях? Ничего! Что за жизнь они ей устроят. И она им. Две девочки на руках в день свадьбы. Чужие ей. Хи! Что за безумие! Такое можно пожелать только врагу. Ладно, — он нетерпеливо пожал плечами, — единственное, чего я прошу, чтобы это скорее кончилось.
Давид, который к этому времени надел рубашку и галстук, совершал маневры, чтобы попасться матери на глаза. Она заметила его, и ее глаза широко раскрылись от удовольствия.
— Смотри, как он сияет, твой сын.
Бесстрастные глаза отца задержались на нем лишь на секунду и уплыли.
— Почему он не причесался?
— Я причешу, — она смочила расческу и нежно провела ею по волосам сына, — они были темнее, когда ты был маленький, мой красавчик.
Примерно через полчаса пришли тетка Берта и ее жених. Присутствовать при знакомстве отца с новым человеком всегда было мукой для Давида, а на этот раз все было еще мучительней. Тетка была смущена, отчего поток ее слов и жестов лился еще неудержимей, а отец стал скованным и чужим, словно вырезанным из камня. Когда мужчины здоровались, отец что-то хрюкнул в ответ на приветствие, и, избегая глаз собеседника, мрачно глядел поверх его плеч. Мистер Стернович, смущенный, бросил беспомощный взгляд на тетку, которая посмотрела на отца с ненавистью и подбодрила гостя улыбкой. Эта минута напряженности прошла, когда мать пригласила всех к столу. Они уселись, постепенно избавляясь от скованности.
Во время разговора о дантистах, в котором отец, нервно вертевшийся по комнате, не принимал участия, Давид рассматривал незнакомца. Это был маленький, длинноносый, голубоглазый человек с болезненным цветом лица. Редкие узкие усики, концы которых он все время пытался ухватить углами рта, росли над самой губой. Его уши были слишком большие, мягкие и пушистые, почти, как красный плюш. Когда он говорил, у него во рту поблескивал золотой зуб, а его чахлые брови исчезали в морщинах лба, набегающих из-под каштановых кучерявых волос. Весь он выглядел каким-то незначительным и даже немного смешным. И Давид, разглядывая его, испытывал все возрастающее разочарование, не столько даже из-за себя, сколько из-за тетки.
Разговор перешел на протезы, и Стернович сообщил, что этот бизнес быстро идет на спад. Дети носят намного меньше протезов, чем раньше. И из-за неуверенности в будущих заработках, сказал он, стесняясь, он полагает, что жена должна иметь независимые прибыли, с чем тетка горячо согласилась. Сначала неуверенный, но подбадриваемый теткой и матерью, Стернович постепенно оправился от неловкости, навеянной холодным молчанием отца, и заговорил свободнее. Но он стушевывался всякий раз, когда его глаза встречались с отцовыми. Давид сочувствовал ему. Всех отец подавлял своим присутствием, кроме тетки, и чем сильнее смущался Стернович, тем более вызывающе вела себя она.
Когда мать подавала ужин, Стернович, предварительно укусив кончик уса, сказал:
— Мой отец был слугой.
— И в дождь он таскал двух своих детей в хедер на спине, правда, Натан? — подхватила тетка.
— Да, — Стернович поднял глаза от тарелки, — приходилось.
— Но почему ты должен сообщать это всем при первом знакомстве? С этим можно бы и подождать. Почему не расскажешь о сестре своей матери — враче? Вот чем можно хвалиться.
— Я как-то не думал об этом, — ответил, оправдываясь, Стернович и доверчиво взглянул на отца, — но он и вправду был слугой!
— Вот-вот! Все расскажи им! — затрясла тетка головой. — И как твоя мать ослепла, когда рожала тебя, а потом все годы твоего детства была подслеповатой. И однажды угостила тебя вместо сиропа уксусом. И от этого ты такой некрасивый!
— Надо же о чем-то говорить, когда все молчат, — упорствовал Стернович.
— Ах! Для беседы есть многое другое, — раздражалась тетка. — Ты же не хотел бы, чтоб я, едва встретившись с твоей родней, рассказала о своем первом ухажере? — Она стала жестикулировать и корчить гримасы: — Он за-за-заикался. И когда сват велел ему говорить, ох! он сказал: "Ва-ваша ба-бабушка лю-любила с-с-сыр?"
— Будь снисходительней, Берта, — сказала мать, — какая разница, что расскажет он сейчас, что потом. Мы еще многое узнаем друг о друге.
— Возможно, — многозначительно подчеркнула тетка.
Стернович тайком поглядывал на мрачного отца и на тетку. Потом он смущенно моргнул, попытался засмеяться и неуверенно спросил:
— Что ж ты ответила?
— Я сказала, что ему придется спросить мою бабушку. А она умерла.
— Ой! — Стернович прикусил свой ус. — Она устроит мне ужасную жизнь. И даже то, что я отец двух детей, не поможет мне. Моя первая жена была старше меня. Но она была словно без языка, и она со всем соглашалась. Может быть, теперь моя жена будет моложе и...
— И третьей уже не будет, — ехидно улыбнулась тетка.
— Нет, — послушно согласился он. И потом, чтобы подбодрить себя сказал:
— Но мы ведь еще не женаты, а?
— Уфф!
— А что случилось с вашей матерью? — спросила мать после паузы.
Стернович, держа кусок хлеба в руке, другой долго и бесцельно шарил в кармане. — Никто не знал. Врачи, — он пожал плечами и вытащил перочинный нож с перламутровой ручкой, — они не знали. — Его глаза встретились с теткиными. Она перевела взгляд с его лица на нож. Пригнув свою жесткую шею, он тоже уставился на нож, точно впервые увидел его.
— Они не знали! — вздохнул он. — Горе мне! Тяжелая жизнь.
Он опустил нож в карман и откусил слишком большой кусок хлеба.
Тетка вдруг улыбнулась любовно и снисходительно.
— Прожуй, Натан, звездочка ты моя. Потом расскажешь, как это случилось. Или мне рассказать?
Он зажевал быстрее. Его виски раздувались. Он хотел говорить.
— Это было так, — продолжала тетка, не обращая на него внимания, — он будет рассказывать об этом так долго, как муравей всползает на гору. Его мать слепла, и когда врачи не могли ее вылечить, муж повел ее к раввину, и тот вылечил, правда, Натан?
— Да, — сказал Стернович, глотая.
— К какому раввину они ходили? — спросила мать.
Стернович приободрился.
— Не к одному из этих образованных нынешних, не думайте. Разве это порядок, — обратился он к отцу за поддержкой, — если раввин позволяет русским офицерам посещать его дочерей? Или если он подчиняется моде, не носит белых чулок и высоких башмаков, стрижет бороду и пейсы? Ха? Нет! — он пытался, казалось, выразить словами то, что говорил угрюмый взгляд отца.
— Я так думаю, что чем моднее они становятся, тем меньше в них божьей силы. Реб Лейбиш, тот раввин, был такой набожный, что заставлял свою жену возвращать все пожертвования. У него не было денег — ни копейки. Он ненавидел всякие удовольствия. Он никогда не принимал в четверг приглашения на субботу. И постился два раза в неделю. Вот это называется раввин. И когда отец привел к нему мать, он не сказал, мол, идите домой, я помолюсь Богу за вас. Нет. Бог был рядом с ним. Он сказал отцу: "Оставь ее. Убери свои руки". А потом еще сказал: "Иди сюда, дочь моя". И она спросила: "Куда? Я не вижу!" А он закричал: "Посмотри на меня! Открой глаза! Всемогущий даст тебе свет!" И она открыла глаза и прозрела. Вот это раввин!
— Она, должно быть, хорошо прозрела, — тетка пошлепала себя пальцами по губам в знак насмешки, — если дала тебе уксус вместо сиропа.
— Не сразу, — запротестовал Стернович. — Но она видела все лучше и лучше. Когда я уехал из Пскова, она уже совсем хорошо могла видеть и... смотрите! — Он засмеялся и показал пальцем на Давида. — Смотрите, как он уставился на меня. Великолепно!
Давид уронил голову от смущения. Это было правдой. Не зная почему, он был встревожен рассказом Стерновича. Он смотрел на него во все глаза, надеясь, что тот будет продолжать. Но теперь ему стало стыдно, когда все, а особенно отец, стали на него смотреть.
— Ты хочешь меня о чем-то спросить? — поинтересовался Стернович снисходительно.
— Нет.
— Такой тихий ребенок, — одобрительно закивал Стернович, — как... — его взгляд задержался на секунду на отце, но потом поспешно метнулся к тетке, — как мои дочки, — перешел он на шутливый тон, — правда, Берта?
— Абсолютно! — насмешливо ответила та. — Но они не захотят меня, запомни это!
— Еще чего! — улыбнулся он, — так же, как они не хотят меня! Сколько, вы говорите, ему лет?
— Ему? — мать погладила Давида по голове. — Семь и несколько месяцев.
— Какой рослый, не сглазить бы, — он отложил вилку и постучал костяшкой пальца по дереву. — Моим десять и одиннадцать, но они не выше. Может, еще сосватаем его с одной из них.
— Кстати, о сватовстве, — тетка вдруг предупреждающе приложила палец к губам, — нельзя ничего говорить этой дантистке, слышишь, Натан? А то она еще будет канючить проценты. Шиш она у меня получит!
— Вы уже до этого дошли? — засмеялась мать, — будьте счастливы!
— Я? — Стернович поднял кверху ладони, — я еще не дошел. Это она дошла.
— Ах так? — вспылила тетка. — Не ты ли говорил мне вчера, что подыскиваешь для меня кондитерскую в хорошем месте, может быть, даже на углу, за разумную цену? Говорил? Если ты думаешь, что я очень уж спешу тащить тебя к хупе[11], можешь не переделывать кольцо Рахели. Уф-ф! Я подожду!
Одним взмахом руки она оттолкнула Стерновича.
— Он, как все мужчины: сначала думает, как тебя использовать, а уж потом — когда на тебе жениться. Одно без другого ты не получишь.
— Постой! Постой! — остановил ее Стернович, — что я такого сказал, что ты так кипишь? Я сказал, что мы еще не обручились, вот и все. Я думал, что когда я дам тебе кольцо...
— Если ты дашь мне это кольцо! — тетка насмешливо покачала головой.
— Когда я дам тебе кольцо, то было бы лучше, чтобы ты его снимала, когда пойдешь к дантисту, понимаешь? Тогда у нас не будет неприятностей, и мы сэкономим пятьдесят долларов.
— Теперь ты говоришь, как мудрец! — одобрительно закивала тетка, — почему ты сразу так не сказал?
— Ты же вздохнуть не даешь!
— Вы уже нашли подходящую кондитерскую? — спросила мать. — Есть у вас что-нибудь на примете?
— Нет, еще нет, — ответил Стернович, — на самом деле, я еще по-настоящему не начал искать. Но теперь я буду. Я кое-как в них разбираюсь. У моего брата была кондитерская, и я там ночевал. Есть лишь одна проблема. У большинства кондитерских имеются только две задние комнаты. Это удобно для двух человек. Но мы... у меня двое детей. Они сейчас у сестры. Когда я возьму их к себе, нам понадобится по меньшей мере три комнаты.
— Да, это будет трудно, — покачала мать головой, — жить в подсобных комнатах. Толкотня и шум. Может быть, лучше снять комнаты в другом месте? Даже в том же доме.
— Если мы будем жить в другом месте, — сказал Стернович, — на это уйдет половина выручки. Зачем выбрасывать деньги на наем квартиры, когда можно жить бесплатно. Нам много не нужно. Лишь бы было, где спать и есть.
— Мне не важно, где жить, — сказала Берта, — лишь бы мы зарабатывали деньги. Деньги, проклятые деньги. Не страшно, если будет немного неудобно. Я никогда не отказываюсь от мяса из-за того, что оно застревает в зубах. Сейчас время копить. Позже, когда мы соберем немного денег, продадим магазин, тогда и поговорим.
— Я тоже так думаю, — Стернович потер ладони.
— Тогда поторопись к ювелиру! — тетка мечтательно раскачивалась взад и вперед. — Какое-то время мы будем жить в тесноте и писать в темноте. А потом у нас будет дом. У нас будет достойный дом. Солидная мебель с красными ножками, как в витринах магазинов. Все покрыто стеклом. Пузатые красивые люстры. Патефон. Мы заработаем все это. Что за блаженство просыпаться утром, не промерзнув до мозга костей. Белая раковина. Отдельный туалет. Ванна. Настоящая ванна для моей несчастной шкуры в июле. Не этот проклятый наждак, — она показала на раковину. — Всякий раз, когда я моюсь, у меня отпечатывается ветка смородины на заднице! — Отец мрачнел, его ноздри раздувались. Пальцы на ногах Давида сжимались и разжимались в тесных ботинках.
— Ты слышишь, Натан? — тетка, как всегда, на замечала, как отец загорается гневом. И, как обычно, не обращая на него внимания, пустилась в море экстравагантных видений. Она почти пела.
— У нас будет белая ванна. Горячая вода. Белая ванна! Пусть она будет самая гладкая в мире. Пусть будет самая скользкая в мире. Пусть она будет скользкой, как сопли...
— Как ты привыкла там, у себя дома, — нарушил свое молчание отец.
— Да, привыкла, — ответила тетка возмущенным тоном человека, внезапно разбуженного среди сладкого сна. — Даже если ванна там и выглядела, как гроб, она все же была из жести и намного глаже, чем этот кусок тротуара! Когда я приехала в эту золотую страну, я ду. мала, что буду мыться в чем-нибудь получше, чем этот ящик с обломками камней, которые режут мою...
— Знаю, знаю! — резко прервал ее отец. — Ты очень деликатная девица.
— И у меня будет самая лучшая ванна, — продолжала тетка мстительно, — я не соглашусь на квартиру с холодной водой. Я не буду жить на последнем этаже, построенном для гоев и нищих. В этой земле еврей может построить свое счастье, если он способен на это, а не сидит всю свою жизнь на лошадином хвосте!
— Берта! — воскликнула мать. — Берта! Ты что, с ума сошла. Не переступай роковую черту!
Каким-то невероятным усилием воли отец взял себя в руки. Он процедил сквозь зубы.
— Чем скорее ты уйдешь к своему счастью, тем лучше для меня. И не думай, — добавил он язвительно, — что если я и не пойду на твою свадьбу, так я не буду танцевать!
Стернович смотрел то на одного, то на другого застенчивыми, испуганными глазами.
— Ай, Берта, — попытался он разрядить обстановку, — ты ужасна! Что ты так бесишься из-за ванны. Что такое ванна!
— Ванна есть ванна, — надулась она. — Ну и умница у меня жених!
Стернович сощурился, заморгал и не смел ни на кого смотреть. С трудом налаженное спокойствие было полностью нарушено, и все опять были настороже. И не было надежды, что натянутость ослабеет, потому что ужин был почти кончен, и отвлечься больше было нечем. Мать произнесла несколько неопределенных фраз, но они остались без ответа. В напряженной тишине тетка Берта, которая была близка к слезам, бормотала:
— Завидует мне во всем... Его ненависть... его кислое молчание... Дай ему Бог черную судьбу.
Давид сжался от страха, не смея думать о том, что может произойти. Наконец, Стернович, предварительно несколько раз кашлянув, выставил вперед подбородок и улыбнулся с принужденной и застенчивой сердечностью.
— Я вот что скажу, Берта, — сказал он, — давай пойдем прогуляемся. Что может быть лучше после такого прекрасного ужина? И по пути мы можем зайти в один или два магазина.
— Куда угодно, — вызывающе откликнулась она, — лишь бы уйти отсюда!
Они оба поднялись довольно стремительно, и тетка, наклонив голову вперед, поспешила в гостиную за пальто, бросив Стерновича в кухне одного. Он озирался по сторонам, бормотал что-то по поводу ужина и тоскливо смотрел на дверь, за которой скрылась Берта. Через несколько минут она вернулась, и они оделись. Прилаживая шляпу на своих волосах, тетка подняла глаза к ее полям и затем перевела их на стену, туда, где висела картина.
Давид вздрогнул. Вот оно что! Теперь он вспомнил. Вот он о чем думал. А потом, на лестнице, забыл! Чудно...
Тетка приблизилась, вглядываясь.
— Посмотри, Натан, — поманила она его, — какая прекрасная пшеница растет в садике моей сестры. Никогда раньше этого не видела. — Она вопрошающе повернулась к матери.
— А я все думала, когда же ее заметят, — засмеялась мать, — должно быть в спешке повесила ее слишком высоко.
— Симпатично, — тетка посмотрелась в карманное зеркальце, — ты что, открываешь музей?
— Нет. Это просто причуда. Я думала, она стоит своих десяти центов. Пустячная цена.
— Ну, мы должны идти, — решительно сказала тетка. — Я вернусь поздно, сестра.
Попрощались. Тетка и отец обменялись ненавидящими взглядами. Приглашение матери навещать их Стернович принял без особого пыла. Он протиснулся в дверь вслед за теткой, и они ушли.
Наступило молчание. Отец, прислонившись к стене, сурово смотрел в потолок. Мать сосредоточенно собирала посуду. Давиду хотелось, чтобы они заговорили. Молчание делало отца еще более суровым. Но оно продолжалось, и Давид не смел двигаться, по крайней мере, пока отец не заговорит и не разрядит напряжение. Ему оставалось только смотреть на новую картину.
Он удивлялся, почему она преследовала его весь день, туманно возникая в сознании. Странно. Как будто кто-то идет за тобой по другую сторону стены. И никак не мог вспомнить, что это было. Чудно. И потом оказалось, что это было не что-нибудь особенное, а картинка с зеленой пшеницей и голубыми цветочками. Может быть, оттого, что мать была так счастлива, когда искала гвоздь? Она смеялась, когда вешала картину. Может быть, поэтому. Он не знал, почему она смеялась. И она сказала, что он тоже видел настоящую пшеницу давно, в Европе. Но, сказала она, он не может этого помнить. А, может, он пытался вспомнить настоящие цветы, вместо тех, что на картине. Но как? Если... Нет. Чудно. Все путается, путается...
Отец вдруг потянулся, и ботинки и ножки стула резко заскрипели по линолеуму. Сейчас его злость прорвется! Давид смотрел на отца в надежде, что напряжение ослабнет, но и опасаясь последствий.
— Вульгарная шлюха! — сказал он, — сука! Как могли вы обе родиться от одной матери? Она со своим грязным ртом, со своими ванными, со своими манерами. Миллион ванн не очистят ее. Она — и ванные! Я долго сдерживался. Но я еще вышвырну ее из дома. Кто просил ее приезжать сюда?
Мать повесила тряпку и не спеша отвернулась, как бы не желая брать на себя труд успокаивать его и не ставя преград на пути его гнева.
— Тычет мне в спину насчет моих заработков. Хвалится своим счастьем и дворцами, в которых будет жить. Делает из меня дурака перед посторонним. Как будто я бездельничаю, как будто не потею за свой хлеб так же честно и много, как другие. Но я отплачу ей, не бойся! Я никому не позволю так ко мне относиться. Сейчас возьму и выброшу все ее вещи в коридор!
— Она скоро сама уйдет, Альберт. Потерпи еще немного.
— Терпеть эту осу!
— Понимаешь, она боится. Она думала, что ты повредишь ее шансам на замужество.
— Я? Я бы скорее повредил ее саму. И ее этот грязный, шлепающий язык. Даже когда она им не двигает, у меня кожа зудится. Словно она бросает на меня паразитов. Врежу ее шансам! Я хочу избавиться от нее!
— Она тоже не хочет здесь задерживаться больше, чем необходимо.
— Да, пусть лучше не задерживается. А он! Он безобидный. Я склонен был пожалеть его. Бедный идиот, он не знает, что получит. Она, наверное, еще не показала ему свое настоящее нутро. Но теперь я презираю его. Слабак! После того, что он видел и слышал, хотеть жениться на ней, на этом мерзком рте! Отдать своих детей в эти руки. Он не заслуживает ничего, кроме презрения.
— Пусть он сам об этом заботится. Он достаточно взрослый и видел и пережил достаточно, чтобы знать, чего он хочет. Может быть, он научится справляться с нею, как знать.
— Справиться с нею! Только кнутом! Пусть лучше начнет копать себе могилу. Но это меня не касается, — он дико затряс головой, как бы злясь на себя за эти мысли о теткином будущем, — пусть выходит замуж, за кого хочет, и пусть кто хочет женится на ней. Пусть слушает басни этого дурака о слепоте и уксусе всю свою жизнь. Но если она думает, что может сладить со мной, потому что у нее есть мужчина, пусть будет поосторожней. Она шутит со смертью!
— Ты просто не думай о ней, Альберт. Пожалуйста! Пусть идет себе своей дорогой. Тебе она мешать не будет. Я знаю. Она не будет его приводить сюда больше, чем нужно. Они уже говорят о кольцах.
— Пока она здесь, пусть придержит свой язык, а то я ее выставлю, — он втянул воздух ноздрями и мрачно уставился на противоположную стену. Его взгляд упал на картину:
— В какой куче ты это нашла?
— Это? У разносчика на Авеню С. Я подумала, что это не более, как десятицентовая трата, и я купила ее, Тебе не нравится?
Он пожал плечами.
— Может и понравилась бы, если б ты ее купила по другому поводу. Но сегодня... Но почему ты купила картину с пшеницей?
— Зелень, — сказала она мягко, — австрийская земля. А что бы ты выбрал?
— Что-нибудь живое, — он потянулся за газетой, — стадо на водопое, я видел в магазинах. Или призовой бык с блестящими боками и с черным огнем в глазах.
— Это не трудно. Я уверена, что смогу что-нибудь для тебя найти.
— Я уж лучше сам поищу, — сказал он. И, раскрыв газету, склонился над ней. — Я, наверное, лучше в этом разбираюсь.
Она смиренно повела бровями и взглянула на Давида с легкой, красноречивой улыбкой, как бы деля с ним радость, что отец успокоился и опасность миновала. Потом она вернулась к посуде.
В воскресенье — это был ясный воскресный день перед самыми выборами — отец встал из-за стола после завтрака и отбыл из дому, пробормотав что-то насчет предвыборного собрания. Тетка ворчала по поводу его внезапного интереса к политическим кандидатам и с желчью в голосе назвала истинную причину его ухода: Натан (как они теперь звали Стерновича) должен был навестить ее, и отец ушел, чтобы избежать встречи. Этот поступок, — добавила она язвительно, — очень великодушен, хотя отец не желал того, и она весьма благодарна ему, поскольку она не видит причин навязывать бедному Стерновичу его угрюмое присутствие. Таким образом, заключила она, ликуя, отец, стремясь оскорбить ее, оказал ей услугу. Но теперь, когда он это сделал, она от всей души желала, чтобы он, куда б он там ни пошел, сломал себе ногу. На возмущенный возглас матери тетка снисходительно возразила, что, если б он не был единственной опорой семьи, она бы молилась, чтоб он сломал себе обе ноги. Вот! И она пустилась в свои обычные расспросы, почему мать вышла замуж за такого малахольного.
— Он когда-нибудь услышит тебя, сестра, и тебе это дорого обойдется, — предупредила мать.
— Могу даже головой платить, — ответила тетка вызывающе, — пусть знает, что я о нем думаю.
— Он знает. Думаешь, у него мало было времени, чтоб выяснить это? И сказать по чести, я так устала разнимать вас! Пусть уж Альберт поступает так, как ему вздумается, но ты — ты могла бы иногда подумать и обо мне. Пусть в доме будет мир. Ты выходишь замуж и долго здесь не задержишься. Зачем же эти последние дни превращать в ад?
— Только не для меня! — тетка гордо вскинула свою рыжую голову, — он больше не ударит меня о стену! Я выцарапаю ему глаза!
Мать пожала плечами:
— Зачем искушать его?
— Ах, я прямо заболею от твоей мягкости. Насыплю ему яду в кофе, вот я что сделаю.
Тревожный взгляд матери упал на Давида, смотревшего на тетку со страхом и восторгом. Тетка тоже заметила взгляд Давида и добавила громогласно:
— И сделаю! Пусть слышит меня! Я не боюсь!
— Но, Берта, я боюсь! Ты не должна говорить такие вещи при... ах! — она запнулась. — Хватит, Берта, — и, повернувшись к Давиду: — Ты пойдешь гулять, мой хороший?
— Сейчас, мама, — ответил он. Но слишком уж он был восхищен теткиной смелостью, чтобы сразу же уйти.
Тетка произнесла несколько фраз по-польски. К удивлению Давида, эти непонятные слова задели мать. Она вскинулась и непривычно резко крикнула:
— Это ерунда, Берта!
— А! Теперь ты сердишься? — Прядки рыжих волос соскользнули на теткин сморщенный нос.
— Да! Я прошу прекратить!
— Боже праведный! Гляньте-ка! Она умеет сердиться! Но, послушай, ведь и я имею право на это. Я живу с тобой шесть месяцев. Шесть месяцев я тебе рассказываю все, а что ты рассказала мне? Ничего! Я уже не ребенок! Я выхожу замуж. Мне уже не четырнадцать лет, как было тогда. Ты не доверяешь мне? Что, я не смогу понять? А-аа-ах! — она сокрушенно вздохнула, — если бы двойняшки не умерли, они бы к тому времени были уже достаточно взрослыми, чтобы все видеть и знать. Тогда бы я тоже знала, да?
— Я не хочу об этом говорить. Это было слишком давно. Это слишком больно. И мне некогда.
— Ба-а! — тетка упала на стул, — теперь у тебя нет времени. Я так и думала. Сначала... — она вдруг перешла на польский, — ну хорошо. Тебя можно было простить. Потом... — опять непонятные слова, — потом... так я и знала. Ну и храни это при себе! Я выйду замуж, так и не узнав, — она замолчала, мрачно глядя в окно.
Мать тоже молчала и смотрела в другое окно на темные крыши и кирпичные трубы.
"В чем дело! — удивлялся Давид. — Что значили эти польские слова, которые так разозлили мать?" Он догадывался, что они были связаны с туманными намеками, которые он слышал раньше и которые так волновали и пугали его. Может быть, ему лучше не знать, что они значат. А то опять все изменится в его жизни. Может быть, лучше уйти, пока они молчат.
— Посмотри, Давид! — не вставая со стула, тетка вытянула шею, чтобы видеть улицу, — иди сюда, посмотри, что за ящик они тащат.
Давид приблизился к окну и выглянул. По темной улице, внизу, толпа мальчиков разного возраста, бранясь и колотя друг друга, волокла большой ящик вдоль канавы.
— Чего это они визжат? — спросила тетка. — Что это за дрова? Чьи они?
— Ничьи, — успокоил он ее. — Это — "выборные дрова".
— Что значит "выборные дрова"?
— Они сожгут их в день выборов. Они всегда разводят большой-большой костер в этот день.
Мать повернулась от своего окна:
— Я видела это в Браунсвилле, на пустырях. Такой здесь обычай. Жечь костры в день, когда выборы. Это будет во вторник. У Натана есть гражданство, Берта?
— Конечно! — тетка никак не могла успокоиться. — Вот еще!
Увидев выражение безысходности на лице матери, Давид опять решил идти.
— А почему они тащат это сейчас? — тетка повернулась к нему недовольно. — Они что, хотят заранее все сжечь?
— Нет. Они это спрячут. А то вчера пришел большой Дядя с телегой и все забрал.
— А вот и еще волочат! Американские идиоты! Для уличного костра они надрывают кишки. А когда надо принести дров матери, они становятся калеками. А ты! Ты тоже таскаешь дрова?
— Нет, — соврал он.
Тетка вздохнула и посмотрела на часы.
— Мой носатик придет только через полтора часа. Мне так одиноко.
— Послушай, Берта, — сказала мать глухим голосом, и точно она решилась на какой-то шаг, хотя не считала его необходимым. — Ты действительно хочешь узнать?
У Давида подпрыгнуло сердце. Лучше уйти. Но вместо этого он встал на колени и рассеянно пополз в направлении плиты.
Тетка подпрыгнула на стуле, будто ее укололи булавкой:
— Хочу ли я знать? — взорвалась она. — Вопрос! После стольких просьб! Хочу ли я знать! Ха! — она внезапно замолчала. Ее лицо из любопытного вдруг сделалось виноватым.
— Нет, нет, сестра. Если тебе трудно, ничего не говори. Даже не начинай. Мне стыдно, что я так извожу тебя.
— Тут нечего стыдиться, — в улыбке матери были горечь и прощение, — иногда нужно говорить о таких вещах. Не знаю, что на меня нашло, что я так долго храню это в тайне от тебя.
— Я тебе тысячу раз говорила, — поощряла сестру тетка, сдерживая любопытство, — это было так давно. Теперь это должно быть пустяком для тебя. И, что бы это ни было, разве это оттолкнет меня? Я знаю, сестра, какое доброе у тебя сердце. Ты не могла сделать ничего плохого.
— Это было достаточно плохо. Достаточно на всю жизнь.
— Да? — тетка почесалась спиной о спинку стула. — Да? — она уселась поудобнее.
— Только трое знают об этом, — начала мать с усилием, — мама, папа, я, конечно, и... и он. Я бы не хотела...
— О! Нет! Нет! Доверься мне, Геня.
— Ты помнишь, — начала она и вдруг запнулась, почувствовав на себе взгляд сына.
Легким кивком головы она как бы пригласила тетку переключиться на непонятную для Давида речь. И она заговорила на этом чужом, раздражающем языке.
Тетка наклонилась вперед, как бы для того, чтобы лучше поглощать то, что говорилось. Выражение ее лица мучало Давида, и он напряженно вслушивался в слова матери. Но это было бесполезно. Он сверлил мать глазами. Она покраснела. Ее горящие глаза потемнели, и речь была быстра. Но вот глаза сузились, и брови болезненно изогнулись. Боль. Что мучало ее? Вот она вздохнула и бессильно опустила руки, лицо ее стало скорбным и веки отяжелели. Что? Он ничего не понимал. Сдерживая слезы негодования, он лежал на спине и смотрел в потолок. Его это не касалось, вот и все. Он ей тоже ничего не скажет. Вот! Он уйдет гулять, вот что он сделает. Никогда не скажет ей ничего... Но... Внимание! Проскользнуло слово на идиш. Целая фраза! "Когда старый органист умер" еще — "одна в лавке" слово "красивый" "Коробку спичек"... Он повернулся украдкой, чтобы видеть ее.
— И он схватил меня за руку, — блеснуло целое предложение.
Тетка возмущенно взмахнула кулаками:
— Даже если он такой образованный, — возмущенно закричала она, — и даже если он органист, он — гой! Тебе нужно было заставить его собирать свои зубы на полу!
— Ша! — предупредила мать и опять скрылась в тумане польского языка. Давид немного устыдился и, все же, тайно радовался, что, наконец, было над чем поразмышлять. Гой, сказала тетка, и органист. Что такое органист? Он был образованный, это ясно. И что еще, что он делал? Можно узнать, если слушать дальше. Значит, он был гой. Христианин. Они говорят "Иисус Христос", "Иисус Кротцмих", говорит хозяин кондитерской и всегда смеется. "Исус Чеши меня". Смешно. Но почему тетка сказала, что его надо было ударить? Потому что он — гой? Она не любит гоев. А мама? Любит. Чудно. Кто же он был?
Он следил за лицом матери. Когда же еще что-нибудь понятное вырвется из этой темной чащи? Он нетерпеливо ждал.
— Ух! — презрительно вскричала тетка. — У этих жуликов языки, как на шарнирах!
— И моя в том вина! — запротестовала мать, переходя, забывшись, на идиш. — К маю я стала такая. Целые дни я ждала этого получаса в сумерках. Мне хотелось, чтобы была зима, когда луна светит уже к пяти часам. Задолго до заката я уже была в лавке и еле сдерживалась, чтобы не поторопить отца в синагогу.
— О, ты сошла с ума.
— Но это было только начало. Ты не знаешь, какая я была сумасшедшая... — в ее голосе трепетала такая страсть, какой Давид никогда еще не слышал, и каждый звук проникал в его плоть, заставляя тело дрожать в непонятном возбуждении.
— День стал для меня хуже тьмы. Я радовалась свету только тогда, когда умирал какой-нибудь поляк. Ты помнишь, какие у них были процессии, с ксендзом и со знаменами? Людвиг пел там. Тогда я могла смотреть на него открыто, без опаски. Любовь...
С такой же внезапностью, как и раньше, смысл вновь уплыл за горизонт непонятности, оставив Давида на звучащем, но пустынном берегу. Фразы и слова смутно мелькали то там, то здесь, как дальние паруса, волновали его, но никак не приближались.
Ему казалось, что он лишится ума, если не внесет порядка в свои мысли. Каждая фраза, которую он слышал, каждое восклицание, каждое слово только увеличивали его. напряжение. Непонимание стало почти невыносимым. Ему казалось, что все, о чем он знал прежде, было не так важно, как понять то, о чем говорила мать. Кто такой Людвиг? Это он был гоем? Что было на похоронах?
И не стало радости,.. и мать ходила удрученная... но слишком счастлива, чтобы замечать... все это... я искала его... нигде... и я вспомнила... Один взгляд утешил бы меня... Лестница на чердак... На цыпочках по тонким доскам... Плетеная корзина... "Осторожно", — она выставила руки, словно поднимая тяжелую крышку. "Ты знаешь, как она скрипит..."
Она вдруг вздрогнула и прикрыла рот руками. Ее лицо исказил ужас, точно в этот момент она увидела что-то страшное, а не рассказывала о давних событиях. Давид вздрогнул.
— Свет померк у меня в глазах! Боже мой! Портрет лежал на самом верху, на куче старых пальто. Лежал и смотрел на меня!
— Они узнали! — воскликнула тетка.
— Они узнали, — повторила мать.
— Но как?
— Я поняла потом. Я забыла, что мать пересыпала корзины камфорой каждое лето.
— Когда тебя не было?
— Нет, раньше. Они отослали меня, потому что они знали.
— Ах!
— Мое отчаяние! Мой позор! Нельзя понять, что это такое, пока не испытаешь сама. У меня не было слов. Я думала, что упаду в обморок. Я подняла портрет. Они прочли надпись, без сомнения. Они знали все...
И опять глаза матери встретились с глазами сына, и опять она резко переменила язык. Давид встал на ноги. Он больше не мог выносить этой неизвестности, этого ожидания смысла. Он пойдет гулять, вот что он сделает. Он не будет слушать больше ни секунды. И если наступит время, когда он будет знать что-нибудь такое, чего не знают они, он отплатит им той же монетой. Он тоже научится говорить "вселичей-выличей", как девчонки на улице. Посмотрите-ка на них! Они даже не замечают его, так они увлечены. Даже когда он встал, они не обратили на это никакого внимания. Они даже не заметят, когда он пойдет за своим пальто. Они даже не заметят, когда он уйдет. Ну и ладно! Тогда он не скажет им "до свиданья", вот что! Он просто уйдет, не сказав ни слова.
Он раздраженно ушел в другую комнату и взял пальто. Но когда он стал его надевать, негодование натолкнуло его ум на хитрость. Он посидит здесь и подождет. Он даст им последний шанс. Если они не будут знать, где он, может, они опять заговорят на идиш. С открытой дверью он мог слышать все так же ясно, как в кухне. Он украдкой пристроился на полу у двери и стал прислушиваться. Но хоть он и ушел из поля зрения матери, она, казалось, не замечала этого. Но смысл ее речи все еще всплывал из обрывков.
— Строила ему глазки... Шнурки, ленточки... Я бы сказала, в возрасте... Потом... Он пошел за ней... Ждала среди деревьев...
Дрожа от раздражения и отчаяния, он решил отказаться от борьбы. Не было смысла ждать и прятаться. Он ничего не услышит. Но когда он поднимался, нетерпеливый голос тетки прервал речь матери.
— Кто была эта женщина? Говори. Ты знаешь? Мне интересно.
— Она? Я как раз к этому подхожу. — Мать, наконец, говорила на идиш, и он понимал каждое слово. — Когда я сказала ему, что произошло, что они все знают и что я готова идти за ним на край света, от ответил: "Что за безумие! Как я могу на тебе жениться? С чем мы уйдем? Куда?" Он был прав. Конечно, он был прав!
— Может быть, он и был прав, — неистово выплюнула тетка, — но чтоб его холера взяла!
Давид, обрадованный, сел. Они забыли о нем. Забыли! Он прижался к стене и молился, чтобы мать продолжала говорить на идиш. И она говорила.
— "Куда хочешь", — я сказала. Мне стыдно говорить тебе, Берта, но это правда. Я сказала, что пойду за ним в чем была.
— Ну и дура ты была!
— Да. Он сказал то же самое. "Любовная связь — это одно дело, а женитьба — другое. Разве это не понятно?" Я не понимала. "Я уже обручен", — он сказал.
— Она! — воскликнула тетка. — Та женщина, о которой ты говорила?
— Да.
— И ты не плюнула ему в лицо?
— Нет. Я стояла, как скованная морозом. "Ты любишь ее?" — я спросила. "Ба! — сказал он, — разве я могу? Ты же видела ее. Она богатая. У нее есть приданое. Ее отец дорожный инженер, лучший в Австрии. Он обеспечит остальное. А я беден, как темнота. Все, на что я мог бы надеяться, — это быть нищим органистом в деревенской церкви. И я отказываюсь. Ты понимаешь? Ты бы сама не желала мне такой участи. Но слушай, — сказал он и попытался обнять меня, — мы можем продолжать. Через некоторое время после этой проклятой женитьбы мы можем опять быть вместе. Быть тем же самым друг для друга. Никто не должен знать!" Я оттолкнула его. "Все это так много значит для тебя? — спросил он, — из-за того, что я должен жениться, ты вырвешь из своего сердца любовь ко мне?"
— Не знаю почему, не могу объяснить, но вдруг мне захотелось смеяться. Как будто все смеялось во мне. Увидев мою безумную улыбку, он, должно быть, подумал, что я соглашаюсь. Он схватил мою руку и сказал: "Посмотри на меня, Геня! Прости меня! Посмотри, какой я бедный. У меня даже нет приличной одежды для свадьбы. Геня, я отплачу тебе, достань мне костюм, если ты любишь меня. В лавке твоего отца. Еще немного, и мы всегда будем вместе!"
— Как назвать это словами, этот глоток смерти! Мне казалось, что небеса и воздух наполнились смехом, но странным, черным смехом. Прости мне Господь! И я услышала слова. Странные слова о розах. Я бежала. Я бежала с цветами! Как дитя. "Прощай, прощай!" — Сумасшествие, говорю тебе, Берта, настоящее сумасшествие.
Он оставил меня там. Наконец, я пришла домой. Мать ждала меня на пороге.
— Отец хочет видеть тебя в лавке, — сказала она.
— Я знала, зачем, и я, ни слова не говоря, пошла к лавке. Она шла за мной. Мы вошли вместе, и она закрыла дверь. Никого из вас не было там. Это хранилось в тайне от вас. Отец стоял перед прилавком. — "Ну, моя кроткая Геня, — сказал он, — ты знаешь, как горько он мог говорить, — желчь — приятный напиток? Какой у нее вкус? После нее чмокают губами?" Я не отвечала. Я могла только плакать. "Плачь! Вот так! — он как будто сошел с ума. — Плачь! Ах! — он погладил свой живот, словно съел что-то вкусное. — Ах! Так моему сердцу легче!" "Не мучь меня, отец, — сказала я, — я и так настрадалась" "Ха, — сказал он, — ты страдаешь? Несчастное, жалкое малое дитя!" Я молчала. Пусть говорит, что хочет. "Ты называешь это страданием, — кричал он, — почему? Потому что он держал тебя, как подстилку, и теперь бросает тебя?" — Так он говорил!
Она замолчала с тяжелым вздохом.
— Я знаю, — сказала тетка, — чтоб у него тоже отвалился язык.
— Так он говорил. Его слова впивались в мою грудь, как винты. Я не могла выдержать такой пытки. Я пробовала пробежать мимо него к двери, но он поймал меня и ударил по щеке.
Она говорила, пересиливая себя, низким, глухим голосом.
— А потом вдруг все утратило всякий смысл. Мне стало как-то все безразлично. Не могу сказать отчего, но боль прошла. Я почувствовала себя мельче мельчайших созданий, ползающих по земле. О, ничтожная, пустая! Его слова падали в пустоту.
"И куда ты теперь пойдешь? — кричал он. — У него другая. А тебя он оттолкнул, да? У него другая, богатая. Ты — лживая сука!" А мать кричала: "Тебя услышат на улице, Беньямин, тебя услышат!" И он отвечал: "Пусть слышат, я не могу не рыдать, когда огонь сжигает мое сердце". Потом он сорвал свою черную ермолку и швырнул мне в лицо. Он топал ногами, как ребенок в истерике. Ах! Это было ужасно. Наконец, мама заплакала: "Прошу тебя, Беньямин, ты переоцениваешь свои силы. У тебя будет удар. Хватит! Остановись, ради Бога!" И он остановился. Он упал вдруг на стул, закрыл лицо руками и начал раскачиваться вперед и назад. "Увы! Увы! — стонал он, — где-то, как— то я согрешил. Где-то, как-то я обидел Его. Его! Вот Он и посылает мне такие муки!" Ты же знаешь отца!
— Я знаю его! — сказала тетка многозначительно.
— "Видишь, что ты натворила, дочь моя, — сказала мама, — у тебя железное сердце? У тебя нет жалости к еврейскому сердцу? Ты не жалеешь отца?" Я плакала, что еще я могла делать? "Она не только себя погубила, — причитал отец. — Пусть она существует, пусть умрет! Но меня! Меня! И моих бедных юных дочерей, и тех, что еще родятся. Кто возьмет их? Кто возьмет их, если об этом узнают?" — И он был прав. Все вы навсегда могли остаться у него на руках. И он желал себе смерти. — "Ша, — сказала мама, — никто ничего не скажет, никто не узнает". — "Узнают! Узнают, я говорю! Такую грязь не спрячешь. И кто знает, кто знает, завтра другой гой придется ей по душе. Она уже связалась с гоями. Что теперь остановит ее!" — И он опять начал кричать.
— А ты еще его защищала, — упрекнула тетка.
— Я тоже была не совсем безгрешна.
— Продолжай.
— "Если ты выгонишь ее, все узнают. Это будет проклятьем для всех твоих дочерей". — "Я? Я навлеку на них проклятье? Она! Бесстыжая!" — И он плюнул в меня. — "Но ты должен простить ее", — умоляла мама. — "Никогда! Никогда! Она нечистая!" Потом мама подвела меня к нему и достала из кармана фото Людвига, которое было в корзине. Она вложила его мне в руку и сказала: "Подними глаза, Беньямин, смотри, она рвет это на клочки. Она никогда больше не согрешит. Только посмотри на нее". Он поднял глаза, и я порвала фото — раз, и еще раз и кинулась ему в ноги.
— И он тебя простил?
— О, да! Он сказал: "Пусть Бог простит тебя. Если ты когда-нибудь выйдешь за еврея, это будет Его знак" Как видишь, я вышла за еврея. Через несколько месяцев я встретила Альберта.
— Ага, — сказала тетка, — вот как все это получилось. — А эта свинья. — он подходил к тебе потом?
— Нет. Я, конечно, часто видела его издалека. А один раз близко. За несколько дней до их отъезда в Вену. Они там поженились.
— Ради этого ехать в Вену? Ого. А деревенская церковь, чтоб она сгорела, не подходила этому новому аристократу?
— Нет, я думаю, что причина была не в этом. У ее брата было в Вене какое-то доходное дело. Так говорили слуги, которые приходили в нашу лавку.
— Он говорил с тобой?
— Когда?
— Ты говоришь, что видела его близко.
— О, нет, мы не говорили. Он меня не видел. Однажды я стояла на дороге и увидела коляску. У нее было два желтых колеса. На таких богатые ездили в ту пору. Даже до того, как стало видно, кто правит, я знала, что это был брат его невесты. Он часто ездил на ней туда, где строили новую дорогу. Я спряталась в пшеничном поле. Но на этот раз то был не ее брат, а сам Людвиг, и она рядом с ним. Они промчались. Я чувствовала себя пустой, как колокол, пока я не увидела васильки под ногами. Они подбодрили меня. Тогда я видела его в последний раз.
"Васильки" Теперь Давид понял. Как те, на картине. И пшеница. Нужно посмотреть на них потом.
— Ну вот, я рассказала тебе, — сказала мать, — и теперь я не знаю, рада ли я, что сделала это, или нет...
— Ну, ну, — проворчала тетка, — я обещала тебе, что никому об этом не скажу. Да и кому здесь говорить? Девушкам на фабрике? Ну, может быть, Натану. Но он будет молчать. Чего ты так боишься? Что Альберт будет ревновать, если узнает?
— Не знаю. Я никогда не испытывала его. К тому же непохоже, чтобы он хотел знать об этом, поэтому я немного боюсь твоей резкости. Ну, ладно! — сказала вдруг она, — давай говорить о живом.
— Да! — с готовностью согласилась тетка, — скоро мой Натанчик придет. Много пудры осыпалось с моего носа?
Мать засмеялась:
— Нет! На это понадобится много времени.
— Когда я потею, пудра стекает с носа. Поэтому нужно, чтобы на носу ее было больше. Знаешь, Натану очень нравится, как ты печешь.
— О, рада слышать.
— Жалко, что у нас нет шнапса.
— Шнапс? Зачем шнапс? Он пьет чай.
— Да, — засмеялась тетка, — и, слава Богу, он мягкий человек и еврей. У меня никогда не будет таких трагедий. Но кто может знать.
Давид вздрогнул. Они задвигались по кухне, а он все еще сидел у двери. Они увидят его. Они не должны знать, что он все слышал. Он бесшумно поднялся на ноги и прокрался к окну. Нужно притвориться, что он все время смотрел на улицу и ничего не слышал. Теперь он все знал. Ну и что? Что изменилось? Нечего было бояться. Ей кто-то нравился. Гой. Органист. А ее отцу он не нравился. И его отцу, наверно, тоже. Она не хочет, чтобы он знал. Ха-ха! Он знает больше, чем его отец. И она вышла за еврея.
Но как же оправдать свое присутствие в этой комнате? Он выглянул в окно. На улице было холодно. Прохожие торопливо шли, держа руки в карманах и пригибаясь навстречу ветру. Прошел негр. Можно спросить, почему у него изо рта идет белый пар, когда он черный. Нет! Они будут смеяться. Но о чем-то надо спросить, а не то — они догадаются.
Два маленьких мальчика перешли улицу и присели над тротуаром. Один из них держал в руках коричневатый предмет, в котором Давид с трудом узнал лишенную головы целлулоидную куклу. Если такую куклу положить, она сама встает. Что они собираются Делать? Они выглядят такими увлеченными. Давид прищурился, чтобы лучше видеть. Он чувствовал, что это могло быть ему оправданием, что это могло бы объяснить, почему он все время был в комнате. Только бы они поторопились. Один из них, очевидно — владелец, вынул что-то из кармана и чиркнул об асфальт. Спичка. Он прикоснулся спичкой к кукле, и та вспыхнула желтым пламенем. Они отскочили. И потом один показал пальцем на то место, где лежала кукла, а теперь ничего не осталось, кроме пепла. Другой наклонился и что-то подобрал. Что-то блеснуло. Ага! Кусочек металла.
Давид услышал, как мать произнесла его имя. Он обернулся.
— Я как-то забыла о нем, — сказала она спокойно, — он пошел гулять, Берта?
— Странно, — ответила тетка, — кажется, я видела как он пошел в... А, может, он и внизу.
— И не попрощался? — Мать появилась на пороге. — О! — она внимательно на него посмотрела. — Ты еще здесь? А я думала... Почему ты сидишь в этой холодной комнате?
— На улице, — ответил он, важно показывая на окно. — Иди сюда, мама, я покажу тебе трюк.
— О, он здесь. — Тетка появилась тоже. — Он сидел что-то слишком тихо, даже для него.
— Он хочет показать мне "дрюк", — засмеялась мать.
— Дрюк? — улыбнулась тетка, — где? В штанах?
— Видите, внизу, — продолжал он серьезно, — тот мальчик. Он сжег куклу, и теперь у него есть кусочек железа. Видите? У него в руках. Посмотрите.
— Ты понимаешь, о чем болтает этот простофиля? — спросила тетка.
— Еще нет, — улыбаясь, мать смотрела на двух мальчиков внизу, — ага, вижу железку. Ну, пошли в кухню. Ты здесь простудишься. Ты знаешь, Берта, становится холодно.
Давид последовал за ними в кухню. "Легко, — удовлетворенно думал он, — легко обмануть их. Но они не обманули его. И не напугали... Картина! Но не сейчас. Посмотрю позднее, когда никого не будет... Она зеленая и голубая..."