Книга III. Уголь

1

В конце февраля, спустя несколько недель после того, как тетка вышла замуж, отец однажды пришел с работы несколько позже обычного. Давид был уже дома. Еще с утра было непривычно холодно для этого времени года, и конец дня был серым и сырым. Отец как всегда порывисто швырнул свою мокрую шапку в раковину и начал стаскивать пропитанный водой плащ. Потом шли куртка и серый свитер. Наблюдая за отцом, Давид вспомнил о чувстве дремотного одиночества, преследовавшем его, когда раннее вставание отца будило его среди ночи, об остром холоде и томительной мгле. Пыхтя, отец расшнуровал свои тяжелые башмаки и бросил их под стул. От них остался влажный след на линолеуме.

— Ты немного позже сегодня, — отважилась заметить мать.

— Да, — он устало опустился на стул, — эта кляча упала на дороге.

— Бедное животное! Она поранилась?

— Нет. Но я должен был распрячь ее, принести песку и потом снова запрягать. Собралась толпа этих идиотов. Это заняло время. Я прокляну завтрашний рассвет, если опять подморозит. — Он потянулся, и мышцы на его скулах заходили. — Им все равно пора дать мне лошадь получше.

После года работы единственно, чем отец постоянно был недоволен, так это лошадью. И Давид, который почти каждый день видел это серое, костлявое животное, должен был признать, что жалобы отца имели основание. Ее звали Тилли, и у нее был один глаз цвета опаленного целлулоида или капли нефти на луже в пасмурный день. Она стояла терпеливо, даже когда дети выдергивали волоски из ее хвоста, чтобы плести себе кольца. Но она не выглядела слабее большинства лошадей, проезжавших по Девятой улице. И Давид заключил, что это просто одна из прихотей отца — править лошадью такой же сильной, как он сам. Хотя Давид бесконечно жалел Тилли, он все же надеялся, что ради отца молочная компания скоро заменит ее на что-нибудь более подходящее.

— Достань старое одеяло, — сказал отец, — если завтра подморозит, я оберну им колени. Этот холод пробирает до мозга костей.

Давиду была любопытна разница между грубой краткостью отца, когда он был печатником, и его резкостью теперь, когда он развозит молоко. Его новая резкость была бесконечно менее опасна для окружающих.

— Каша готова, — сказала мать. — И потом чай?

Отец вздохнул, завел руки за спинку стула и наблюдал, как мать накладывает кашу в миску.

— Дай джем.

— Вот он, — мать поставила на стол банку домашнего клубничного джема.

— Вот это я ел, — он густо покрывал кашу красной массой, — когда был ребенком.

Давид ждал, что отец это скажет. Он всегда так говорил, когда ел кашу, и это был один из немногих фактов его детства, ставших известными.

Отец посмотрел на Давида. — Я подумал, если что-нибудь случится со мной... Для меня было бы утешением знать, что что бы из него ни вышло — и только Бог знает, что из него может выйти, — но он хоть не будет полным язычником из-за того, что я запустил это дело.

— Что ты имеешь в виду?

— А то, что я сам очень мало еврей. Но я хочу быть уверен, что он тоже хоть немного будет евреем. Я хочу подыскать для него хедер, где ребе[12] был бы не чересчур набожным. Я давно бы сделал это, если б твоя рыжая сестра не считала своим долгом давать мне советы.

Давид помнил этот случай. Тогда отец велел тетке не лезть не в свое дело. Мать с сомнением покачала головой.

— Хедер? Он мог бы начать немного позже. Дети в Америке не идут так рано в хедер.

— Да? Не уверен. Все равно, будет при деле и перестанет торчать все время дома. И ему не мешает узнать, что это значит — быть евреем.

— Он не так уж много теперь сидит дома, — мать улыбнулась Давиду, — Он совсем забросил меня. А насчет того, чтобы узнать, каково быть евреем, так я думаю, что он уже понял, как это тяжело.

Отец коротко кивнул в знак того, что решение принято.

— Ты поищи строгого ребе. Его надо обуздать немного, раз я этого не делаю. Может быть, это его спасет. Восьмилетний олух, а ничего кроме баловства не знает.

Давиду было только семь. Но эта манера отца прибавлять ему годы, чтобы подчеркнуть его виновность, была давно известна. Он даже перестал этому удивляться.

— Ну, где же чай? — завершил отец разговор.

2

Маленький, чисто выбеленный домик хедера с озаренной закатом стеной стоял перед ними. Он был одноэтажным, и его окна почти упирались в землю. Окружающие его высокие дома, казалось, в презрении выпячивали свои пожарные лестницы. Дым вился из маленькой черной трубы посередине крыши, а выше мириады веревок для сушки белья сложно переплетались, ловя небо в темную сеть. Большая часть веревок была голой, но некоторые провисли под белым и цветным бельем, капли с которого барабанили по крыше хедера.

— Я надеюсь, — сказала мать, — что ты проявишь большие способности к древнему языку, чем я. Когда я ходила в хедер, ребе клялся, что у меня телячьи мозги. — И она засмеялась. — А я думаю, причина была в том, что мне некуда было деться от запаха из его рта. Дай Бог, чтобы этот не был таким любителем лука!

Они пересекли короткое пространство двора, и мать открыла дверь. Волна дремотного воздуха окутала их. Казалось, внутри было темно. Гул голосов прервался.

Ребе, человек в ермолке, сидевший у окна рядом с одним из учеников, увидел их и поднялся.

— Здравствуйте, — затрусил он к ним. — Я — реб Идл Панковер. Вы хотите... — он провел большими волосатыми пальцами по лоснящейся спутанной бороде.

Мать представилась и объяснила причину визита.

— И это он?

— Да. Мой единственный.

— Всего одна такая звездочка? — он чмокнул и ущипнул Давида за щеку пропахшими табаком пальцами. Давид застеснялся.

Пока мать и ребе обсуждали часы, цену и содержание его учебы, Давид разглядел своего будущего учителя повнимательнее. Он был не похож на школьных учителей, но Давид уже видел других ребе раньше и знал, что он и не должен быть похож. Он казался старым и очень неопрятным. Он носил мягкие кожаные ботинки, похожие на домашние тапочки, на которых не было ни шнурков, ни пуговиц. На нем были мешковатые брюки в пятнах. Полосатая мятая рубашка торчала наружу между поясом и жилетом. Галстук, узел которого съехал к одному уху, свисал из-под грязного воротника. Его крупное лицо блестело от жира. Полный тревог по поводу своих будущих отношений с ребе, Давид все же понимал, что должен подчиниться судьбе. Ведь это отец решил, что ему пора идти в хедер.

Потом Давид осмотрел комнату. Голые, выкрашенные в коричневую краску стены с волнистыми трещинами. У одной стены стоит пузатая печка, схожая с ребе, но отличающаяся тем, что она раскалена до темно-красного цвета, тогда как одежда ребе — черная. У другой стены длинная линия скамеек завершается столом самого ребе. На скамейках сидят мальчики разного возраста. Они болтают, спорят и дерутся. На скамейке перед столом ребе сидят несколько ребят, очевидно, ждущих своей очереди читать вслух по книге, лежащей на столе.

То, что было лишь гулом голосов, когда они вошли, теперь превратилось в рев. Казалось, одна половина мальчиков вступила с другой в какой-то яростный спор. Ребе, извинившись перед матерью, повернулся к ним и с громовым ударом кулака по двери рявкнул свирепое "ша!.." Рев немного утих. Он обвел комнату зло сверкающими глазами и, смягчив их выражение улыбкой, вновь обратился к матери.

Они, наконец, договорились, и ребе записал имя и адрес своего нового ученика. Давид понял, что уроки будут где-то между тремя и шестью часами, что он должен приходить в хедер после трех и что плата за обучение — двадцать пять центов в неделю. Более того, первый урок состоится немедленно. Это было неприятным сюрпризом, и он запротестовал сначала, но когда мать начала уговаривать его, и ребе заверил, что первый урок не займет много времени, он сдался и печально принял мамин прощальный поцелуй.

— Садись там, — коротко сказал ребе, как только мать ушла, — и не забывай, — он поднес согнутый палец к губам, — в хедере нужно сидеть тихо.

Давид сел, а ребе вернулся к своему месту у окна. Но не сел, а достал из-под своего стула короткую плетку, громко стукнул рукоятью по столу и произнес грозно: "Тихо чтоб было!" И при испуганном молчании, мгновенно сковавшем все рты, он сел. Потом взял со стола маленькую указку и ткнул ею в книгу. Мальчик, сидящий рядом с ним, начал читать на странном и непонятном языке.

Давид напряженно прислушивался к звучанию слов. Это был иврит, он знал, тот самый таинственный язык, на котором мать шептала молитву, зажигая свечи, на котором отец читал книгу по праздникам перед тем как пить вино. Не идиш. — иврит. Священный язык, как сказал ребе. Если знать его, можно говорить с Богом. Но кто Он? Теперь он узнает о Нем.

Мальчик, сидящий рядом с Давидом, скользнул по скамейке поближе к нему.

— Ты только начинаешь хедер?

— Да.

— Уух! — простонал тот, указывая на ребе глазами, — он плохой! Дерется!

Давид смотрел на ребе в ужасе. Он видел, как учителя били детей в школе за непослушание, хотя ему самому ни разу не доставалось. Страх, что его высекут этой ужасной плеткой, сковал его губы. Он даже не ответил другому мальчику, спросившему, есть ли у него спичечные коробки для коллекции.

Постепенно после прихода нескольких опоздавших языки опять развязались, и комната наполнилась гамом. Когда Давид увидел, как ребе несколько раз взмахнул плеткой, но так и не пустил ее в дело, его страх немного рассеялся. Однако он не осмеливался присоединиться к разговорам, а лишь настороженно наблюдал за учителем.

Мальчик, что читал первым, кончил, и его место занял следующий, по-видимому, не умевший продолжать в быстром темпе своего предшественника. Когда он ошибся первый раз, ребе поправил его, произнеся верный звук. Но ученик ошибался снова и снова, и в голосе ребе появились угрожающие нотки. Через некоторое время он уже дергал мальчика за руку при каждой ошибке, потом толкал его локтем в бок и, наконец, дал ему затрещину по уху.

Давид видел, как эта процедура повторялась полностью или частично почти с каждым читавшим. Было, конечно, несколько исключений, и они, как Давид заметил, делались в случае, если изо рта ученика вырывался непрерывный, как грохот барабана, поток звуков. Давид заметил также, что всякий раз, когда ребе собирался внести в чтение поправку, он бросал на стол свою маленькую указку, которой водил по страницам, и уж потом замахивался. Поэтому, даже когда он клал указку, чтобы почесаться, поправить ермолку или выудить окурок из пепельницы, ученик, сидящий перед ним, вздрагивал и вскидывал руки, отражая удар.

Свет в окнах угасал. В комнате было тепло. Застоявшийся воздух убаюкивал даже самых непоседливых. Давид в полудреме ждал своей очереди.

— Ага! — услышал он саркастическое восклицание ребе, — это ты, Гершеле, ученый из страны ученых!

Эти слова относились к парню, только что занявшему место за книгой. Давид уже раньше заметил этого толстяка с тупым лицом и открытым ртом. По тому, как он испуганно вжал голову в плечи, было ясно, что он был с ребе не в очень хороших отношениях.

— Сейчас он получит, — захихикал мальчик рядом с Давидом.

— Ну, может ты сегодня чем-нибудь блеснешь? — предложил ребе с вгоняющей в страх улыбкой. Он опустил указку на страницу.

Мальчик начал читать. Хотя он был большим, и уж во всяком случае не младше остальных, он читал медленнее и больше запинался. Было видно, как ребе сдерживался изо всех сил. Он гримасничал, поправляя ошибки, часто стонал, топал ногой и дергал себя за нижнюю губу. Все в комнате затихли и слушали. По напряженным, уже тонущим в темноте лицам, Давид почувствовал, что каждую минуту они ожидали взрыва. Мальчик продолжал мямлить. Насколько Давид мог судить, он делал все время одну и ту же ошибку, потому что ребе все время повторял один и тот же звук. Наконец, терпение учителя кончилось. Он швырнул указку. Парень пригнул голову, но недостаточно проворно. Ладонь ребе так звякнула об его ухо, точно ударили в гонг.

— Ты, глиняная голова! — взревел ребе, — когда ты запомнишь, что бет — это бет, а не вав! Голова, полная грязи, где твои глаза? — Он погрозил толстяку кулаком и поднял со стола указку.

Но через несколько минут была сделана та же самая ошибка и последовала такая же "поправка".

— Чтоб сатана взял отца твоего отца! Помогут тебе удары или нет? Бет, свинья! Бет! Бет, помни, даже тогда, когда ты будешь умирать в судорогах!

Мальчик всхлипнул и стал читать дальше. Но через несколько слов он сделал паузу на страшной грани и, словно нарочно, вновь повторил свою ошибку. Это было последней каплей! Страшный рев вырвался из бороды ребе. Он вцепился в щеки воющего ученика и затряс его голову из стороны в сторону, выкрикивая:

— Бет! Бет! Бет! Чтоб у тебя выкипели мозги! Бет! Создатель всего живого, десять тысяч хедеров в этой земле, а ты выбрал меня, чтобы пытать! Бет! Последний из божьих идиотов! Бет!

Он с такой яростью лупил указкой по столу, что, казалось, вот-вот вгонит ее в дерево. Наконец, указка треснула.

— Сломал! — ликующе объявил кто-то.

Полный ужаса, Давид не понимал, как все это могло быть развлечением для остальных.

— Я не видел, — канючил толстяк, — я не видел. Уже темно.

— Чтоб у тебя в голове потемнело! — продолжал быстро выкрикивать взбешенный ребе, — чтоб у тебя почернело в глазах и пусть судьба твоя будет так черна, что маковое зернышко тебе покажется солнцем. Встать! Вон! А то я вылью на тебя всю горечь души моей!

Громко воя и размазывая слезы по щекам, парень стал слезать со скамейки.

— Оставайся здесь, пока я не разрешу тебе уйти, — крикнул ему ребе, — вытри свой сопливый нос. Ну, что я говорю! Если бы ты мог читать так легко, как писают твои глаза, ты бы и вправду стал ученым!

Мальчик сел, вытер глаза и нос рукавом и перешел на слабое нытье.

Посмотрев в окно, ребе выудил из кармана спички и зажег газовую горелку, торчащую из стены над его головой. Потом уселся, выдвинул ящик стола и вынул новую указку, как две капли воды похожую на сломанную. Давид подумал, что ребе, наверное, выстругивает сам большое количество указок, предвидя их судьбу.

— Подвинься, — приказал ребе толстяку. — Давид Шерл! Иди сюда, мое золотко.

Давид приблизился к нему, дрожа от страха.

— Садись, дитя, — он все еще тяжело дышал от возбуждения. — Не бойся.

Он вытащил из кармана пакет сигаретной бумаги и мешочек с табаком, аккуратно свернул цыгарку, сделал несколько затяжек, потушил ее и положил в пустую коробку. Сердце Давида прыгало от страха.

— Теперь, — ребе раскрыл книгу на последней странице, — покажи свою сообразительность.

Он указал новой указкой на большой иероглиф наверху.

— Это "камец", а это называется "алеф". Когда видишь камец и алеф, надо сказать "а".

Его дыхание, насыщенное душным табачным духом, вилось вокруг лица Давида.

Слова матери о ее ребе вспыхнули в его сознании, но он оттолкнул их и сосредоточил свой взгляд на букве.

— Повторяй за мной, — продолжал ребе, — камец и алеф — а.

Давид повторил.

— Так! — скомандовал ребе, — еще раз: камец и алеф — а.

Они повторили несколько раз.

— А это, — ребе показал на следующую букву, — "бет". Скажи, камец и бет — ба.

То ли от страха, то ли благодаря способностям, Давид сделал эти первые шаги без единой ошибки. Наконец, ребе потрепал его по щеке в знак похвалы и сказал:

— Иди домой. Крепкая у тебя голова!

3

Прошло два месяца с того дня, как Давид начал ходить в хедер. Пришла весна, а с ней — настороженное спокойствие, удивительная пауза, точно он ждал какого-то знака, какой-то печати, что навсегда освободит его от стесненности и откроет для него хорошую жизнь. Иногда ему казалось, что он уже заметил этот знак. Похоже, посещение хедера было знаком. Он ходил в синагогу по субботам и научился легко произносить звуки священного языка. Но он еще не был уверен. Может, знак откроется вполне, когда он научится переводить с иврита. Во всяком случае, с тех пор, как он начал ходить в хедер, жизнь удивительно выравнялась, и он приписывал это своему приближению к Богу. Он больше не думал о работе своего отца. Больше не было прежнего кошмарного ожидания новых приливов гнева. Казалось даже, что они и вовсе прекратились. Мать тоже не тревожилась больше об отцовой работе. Она стала уверенней и спокойней. И секреты, которые он подслушал когда-то, растворились в нем и только изредка мерещились в дальних уголках сознания. Так происходит со всем, что было неприятного в прошлом, решил Давид, все растворяется в человеке. Нужно только представить себе, что ничего этого не было. Даже подвал в том доме можно было не вспоминать, раз в коридоре светло. Каждому нужен только свет. И иногда Давид почти верил, что он этот свет обрел.

До Пасхи оставалось несколько дней. Утро было радостным, теплым и ясным. День был полон обещаний — страница лета в книге весны. В школе Давид был неспокоен и невнимателен. Он с нетерпением ждал, когда же наступит три и раздастся избавительный звонок. Вместо того, чтобы смотреть на доску, он разглядывал солнечные пятна на стенах. Прячась за учебником географии, он смастерил из карандаша и клочка бумаги парус и ловил им легкий ветерок, влетающий в класс через открытое окно. Мисс Стегман заметила это, поджала губы (густой пушок вокруг них всегда темнел, когда она так делала) и закричала:

— Ну-ка, встань, маленький бездельник! Сейчас же! Сию же секунду! Иди и сядь у двери! Какая наглость!

Она часто произносила это слово, и Давид недоумевал, что бы оно могло значить. Потом она отрыгнула, что всегда с ней случалось, когда ее выводили из себя.

Но и на новом месте он не мог усидеть спокойно: катал украдкой карандаш подошвой по полу, пытался связать узлом волоски, упавшие на страницу книги. Он ждал и ждал, но когда все это кончилось, ему не стало легче. Темнело, и холодный ветер кружил пыль и бумажные клочья в канаве. Дворник натягивал свой черный дождевик. Погода обманула его, вот и все! Теперь ему было некуда идти. Он промокнет. Разве что прийти раньше всех в хедер. Безутешный, он пересек улицу.

Но откуда мама знала утром, что будет дождь? Она подошла к окну, выглянула и сказала, что солнце поднялось слишком рано. Ну и что?..

Из-под его ног вспорхнул газетный лист, подхваченный порывом влажного ветра, и унесся, кружась, в небо. Он пошел быстрее. Над окнами магазинов хлопали и раздувались полотняные навесы. С криком промчался мальчик, в погоне за своей шапкой.

— Уй! Смотри! — возглас заставил его обернуться.

— Стыдно! Стыдно! Панталоны видно, — запел хор мальчиков и девочек.

Красная и хихикающая рослая девица одергивала непослушные волны своей юбки. Над острыми коленями на пухлых бедрах обозначились белые панталоны. Ветер ослабел, и юбка, наконец, опустилась. Давид отвернулся, испытывая слабость от отвращения, вспышку забытого ужаса. Анни в шкафу, кныш. Фу! Один раз он видел, как сносились собаки. Фу! Какой-то дядя облил их водой. Стыд! Стыд!

— Софа! — закричали сверху, — Софа!

— Да! — отозвалась девица.

— Иди домой, а то сейчас получишь!

Капля дождя упала на подбородок.

— Началось!

Он зажал книги под мышкой и пустился быстрым шагом.

— Скорее, пока не промок.

На пороге хедера он оглянулся. Черные тротуары были пусты. Дети, собравшиеся в подворотне, кричали монотонными голосами:

— Дождь, дождь, уходи, лучше завтра приходи. Дождь, дождь...

Давид толкнул дверь и ринулся в комнату, укрываясь от капель. Ребе, державший зажженную спичку у газовой горелки, оглянулся:

— Чтоб этот год был черным для тебя! — прорычал он, — не можешь войти, как человек?

Ничего не ответив, Давид занял свое место. За что он кричит на него? Он не хотел сделать ничего дурного. Горелка вспыхнула, и Давид увидел еще одного ученика. Это был Мендель. Он сидел перед столом ребе, подпирая голову руками. Его шея была обернута толстым слоем бинтов. Все говорили, что он счастливчик, потому что у него на шее карбункул, и он из-за этого не ходил в школу. Целую неделю он приходил в хедер раньше всех. Давид подумал, не сесть ли рядом с ним. Ребе был не в духе. Но он все же решился попробовать и тихо скользнул на скамейку рядом с Менделем. В нос ударил резкий запах лекарств.

— Фу! Воняет!

Он отодвинулся. Мутноглазый, с надутыми губами, Мендель посмотрел на него свысока и повернул лицо к ребе. Тот вытащил большую синюю книгу из стопки на полке и уселся на свой стул с подушечкой.

— Странная мгла, — сказал ребе, щурясь на залитое дождем окно, — ненастная пятница.

Давид поежился. Обманутый теплотой дня, он вышел из дому в тонкой голубой рубашке. И теперь, без огня в пузатой печке и без дышащих тел своих сверстников, которые поделились бы теплом с сырой комнатой, ему было холодно.

— Вот, — сказал ребе, поглаживая бороду, — это ты должен читать на бар-мицве[13], когда доживешь.

Он послюнил указательный и большой пальцы и начал щипать страницы, от чего они порхали и переворачивались, как бы по своей воле. Давид с удивлением заметил, что, в отличие от других книг, принадлежащих ребе, эта довольно неплохо сохранилась.

— Вот "седра"[14] на эту неделю, — продолжал ребе, — и поскольку ты не знаешь, что такое "ху— маш"[15], я объясню тебе это после того, как прочтешь.

Он взял указку, но вместо того, чтобы направить ее на страницу, внезапно поднял руку. Мендель непроизвольно сжался.

— Ай! — воскликнул ребе с досадой, — что ты прыгаешь, как козел? Разве я могу ударить тебя? — И он стал ковырять тупым концом указки у себя в ухе. Его смуглое лицо покрылось болезненной рябью. Затем он вытер указку о ножку стола и ткнул ею в страницу:

— Начинай.

Мендель затараторил.

От нечего делать Давид тоже начал читать про себя, беззвучно соревнуясь с Менделем. Но скорость оказалась слишком большой для него. Он отказался от гонок и рассеянно повернулся к мокрому окну. В доме напротив зажигались огни, и в окнах двигались смутно различимые фигуры. Дождь стучал по крыше, и иногда сквозь его ровный шум прорывался грохот, словно наверху был еще этаж, и там двигали по полу тяжелую мебель.

...Кровать на колесиках. Наверху (его мысли блуждали между шумом дождя и гудением голоса). Вот это дождь! И конца не будет. Даже если перестанет, я не могу идти. Если бы я мог читать "хумаш", я бы его побил... Почему нужно читать "хумаш"? Сначала читаешь — "Адонай элохейну абабаба", потом говоришь — "Нельзя есть трефного мяса" Мне это не нравится. Большие куски висят на крюках. Ветчина. Ух! И цыплята без перьев в ящиках, и живые маленькие кролики в магазине на Первой авеню около надземки. В деревянной клетке с листьями салата. И леденцы в палатках. Леденцы всех цветов. И длинные, черные угри. Ух! Гои все едят...

Мендель продолжал быстрое чтение. Ребе перевернул страницу. Послышался далекий гром.

...Опять кровать на колесиках. Но откуда Моисей знал? Кто сказал ему? Ему сказал Бог. Есть только кошерное мясо, и все. Нельзя есть мясо и потом пить молоко. Мама за этим не следила, кроме тех случаев, когда тетка была рядом. Тетка ругалась, что мама путала мясные ножи с молочными. Это — грех... И Бог сказал: "Ешь мясо только из своей лавки". Один раз довелось побывать там, где режут цыплят. Там цыплята бегали вокруг. И потом дядя с ножом сделал "зинк"! Кровь и крылья. И бросил его. Даже кошерное мясо, когда видишь его, не хочется есть...

— Достаточно! — ребе постучал указкой по столу.

Мендель замолчал и откинулся со вздохом облегчения.

— Теперь я объясню тебе немного, что ты читал и что это значит. Слушай меня и запомни. Исайя видел Бога. И Бог сидел на троне, высоко в небесах, в храме. Понимаешь? — он показал пальцем на потолок.

Мендель кивнул, морщась из-за надоевшего бинта на шее.

...Ого! И он видел Его. Интересно где? (Давид слушал с напряженным интересом. В этом было что-то новое).

— Вот! Вокруг Него стояли ангелы, божьи благословенные ангелы. Можешь себе представить, какие они красивые. И они кричали: "Кадаш! Кадаш! Кадаш! Свят! Свят! Свят!" И храм гудел и дрожал от звука их голосов. Вот! — Он замолчал, вглядываясь в лицо Менделя, — понимаешь?

— Да, — понимающе сказал Мендель.

...И там были ангелы, и он их видел. Чудно...

— Но когда Исайя увидел Всевышнего во всем его величии и страшный свет его, "Горе мне! — закричал он, — что мне делать! Погиб я!" — ребе схватился за свою ермолку и сжал ее в кулаке. — "Я, простой человек, видел Всевышнего! Я, нечистый, видел Его! Мои уста нечисты, и я живу в нечистой земле!" Потому что евреи тогда были нечистыми.

...Чистый? Свет? Чудно... Спросить бы его, почему евреи были грязные. Что они делали? Но лучше не спрашивать! Он может взбеситься. (Украдкой, пока ребе говорил, он наклонился, чтобы увидеть номер страницы). Шестьдесят восемь. Может быть, потом спрошу. На странице шестьдесят восемь...

— И когда Исайя вскричал "Я нечистый", один из ангелов подлетел к алтарю и клещами вытащил горящий уголь. Понимаешь? Клещами. И с этим углем он спустился к Исайе, и этим углем коснулся его губ: "Вот! — ребе прищелкнул пальцами, — ты чист!" И когда уголь коснулся губ Исайи, он услышал голос Бога: "Кого мне послать? И кто пойдет для Нас?" И Исайя сказал...

Но внезапный шум голосов за дверью прервал его. Во дворе послышался топот бегущих ног. Дверь распахнулась. На пороге появилась шумная ватага. Бранясь и хохоча, они проталкивались в комнату.

— Пусти!

— Нет ты пусти!

— А ты не пихайся, паршивая вонючка!

— Чур, я следующий, — подлетел один к столу ребе.

— Моше шлепнул ногой по луже!

— У, гад, не пускай его!

— Я следующий! — еще один кинулся к столу.

— Я раньше...

— Ша! — взревел ребе, — чтоб вас всех отвели на бойню! Вы слышите меня! И ни одного не пощадили!

Все утихли.

— А ты, там, навсегда бы тебе калекой остаться, закрой дверь!

Возня у двери прекратилась.

— Живо! И чтоб жизнь твоя закрылась вместе с дверью.

Кто-то прикрыл за собой дверь.

— А сейчас, милый Сэми, — сказал ребе язвительным тоном, — ты следующий? Я тебе покажу, кто следующий. Убирайся!

Сэми так и сдуло со скамейки.

— И тихо! — проскрежетал ребе, — как будто языки ваши сгнили! — Он подождал, пока установится полная тишина. — Теперь, — сказал он, вставая, — я дам вам кое-какую работу! Ицхак!

— Да-а! Что я сделал! — Ицхак поднял жуткий вой.

— Я тебя говорить просил? Иди сюда.

— Чего вы от меня хотите? — Ицхак приготовился к защите.

— Садись здесь, — он рассадил учеников по возрасту и достал с полки несколько маленьких книжек.

— Аа-а! Фу! — прошипел сквозь зубы Ицхак, — опять проклятая Хагада![16]

Они сидели тихо, и ребе раздал им книги. Моше, сидевший недалеко от Давида, уронил свою книгу, но тут же бросился на пол, схватил ее и поцеловал, глядя на ребе с выражением ханжеской набожности.

— Сначала, тупицы, — сказал ребе, — четыре вопроса[17] Читайте их снова и снова. Чтобы они текли, как вода, из ваших ртов. И горе тому идиоту, который не сможет сказать их на идиш! Он огребет столько ударов, сколько песчинок в куче песку! Но чтоб было тихо, словно вы мертвые. Поняли?

Шмайке поднял руку, как в школе.

— Что тебе?

— А можно читать друг другу?

— Тухлые мозги! Вам еще не надоело слышать друг друга? Читайте. Но берегитесь, если услышу хоть одно гойское слово! — он вернулся к своему стулу и сел. Несколько секунд его свирепый взгляд скользил вдоль скамеек, потом упал на книгу перед ним.

— Я говорил тебе, — обратился он к Менделю, — как Исайя увидел Бога, и что потом случилось.

Слова ребе точно спустили с цепи голоса учеников, и кипение шепота наполнило комнату.

— Слышь, что говорю? Слышь? Мне на тебя насрать. Понял, Солли. Запомни. Это ты меня пихнул! А у Менди все еще бинт на шее...

— Сказал "Кого Мне послать?" — слова ребе тонули в густеющем шуме. — "Кто пойдет для Нас?"

— Ици-пици! Сыграем, лупоглазый?

— Никак не спросишь (глаза Давида рассеянно смотрели на страницу), взбесится... Может — потом, когда я буду читать. Где это было? Страница шестьдесят восемь. Я скажу: "На странице шестьдесят восемь, в той голубой книге, которая новая, где Мендель читал, вы сказали, что человек видел Бога. И свет"...

— Сколько? У меня больше. У меня тоже был прыщ на голове.

— А ты был, когда сверкала молния?

— Мы были. Под дождем.

— "Пойди и скажи этому народу", то есть этим падшим людям...

— Да, и получишь по заду! Нечет! Мне попал на голову песок, и сделался большой прыщ. Я видел вспышку, когда мы входили.

— Где он Его увидел? Бога? Не говорит. Может, он сам не знает? Надо спросить... Страница шестьдесят восемь. Где? Я тоже где-то... Когда я... Когда я... На далекой улице... Хэлло, господин Столб, гудбай, господин Столб. Хи! Чудно!

— Что никогда не будут здоровыми, никогда не будут чистыми.

— Где-то Исайя видел Его. Он сидел на стуле. У Него есть стулья, и Он может сидеть. Хи! Сидеть — пердеть! Шшш! Прости, Бог, я не хотел этого! Прости, Бог, это кто-то другой сказал! Пожалуйста...

— "Надолго ли? — спросил Исайя. — Надолго ли, Боже"...

— И почему ангел это сделал? Почему он хотел сжечь рот Исайи углем? Он сказал: "Ты чистый". Но от угля остается сажа и пепел. Как же тогда чистый? Как он мог? Уголь наверняка не был чистым. Не мыл же он его. Так что...

— Мой отец еще задаст твоему отцу...

— И почему клещами? Уголь был горячий, вот почему. Но он — ангел. Значит, ангел боялся обжечься? Чудно...

Игра стала общей. Волна голосов, казалось, раскачивала хедер.

— И ни единого дерева... — ребе склонялся все ниже и ниже к столу, тогда как голос его поднимался все выше и выше по крутой лестнице раздражения, — не останется в этой земле! — он выпрямился, завершая крещендо ревом.

— Нуу! — Его рев прижал к земле дрожащие стебли голосов. — Теперь моя очередь!

Свирепо улыбаясь, он встал с плетью в руке и приблизился к замолчавшим перепуганным ученикам на скамейках. — Вот! — Плетка свистнула и опустилась на чье-то тело. — Вот тебе!

— Ай!

— И тебе!

— Ой! Что я сделал?

— Это за твой змеиный язык!

— Пустите! Ой!

— И тебе, чтобы у тебя задница горела!

— Ай! Ой!

— И тебе за твою улыбочку! И тебе за твое ржание! И тебе за твои пререкания! На! Держи! Хватай! Пляши!

Никто не избежал ударов, даже Давид. Устав, наконец, ребе остановился, задыхаясь. Глаза его горели. Комната наполнилась стонами, охами и тихими проклятиями.

— Ша!

Даже эти звуки прервались.

— Теперь возьмите книжки. Уткнитесь в них! Четыре вопроса. Ну! Начинайте.

— Так! — сказал ребе, когда они кончили. — Есть здесь хоть одна голова, которая помнит, что было вчера? Кто может сказать это на идиш? Ну!

Поднялось несколько неуверенных рук.

Но все полностью! — предупредил он, — не кусочки, а все, и без заикания. А то получите... — он щелкнул плеткой, — лапшу!

Напуганные добровольцы убрали руки.

— Что? Никто? — его взгляд метался по комнате. — Эх, вы! — саркастически отмахнулся он от старших учеников. — Пора бы вам совершить подвиг! Ни один! — Он горько покачал головой. — Чтоб у вас зубы повыпадали! Никто больше не хочет быть евреем. Горе вам! Даже гои знают о своей грязи больше, чем вы знаете о святости. Горе! Горе! — Он укоризненно посмотрел на Давида. — И ты? И у тебя голова набита соломой, как у остальных? Говори!

— Я знаю, — несмело признался Давид, боясь навлечь на себя ненависть остальных.

— То-то же! Ну! У тебя что, кость в языке? Начинай. Я жду!

— "Один козлик, один козлик... — осторожно начал Давид, — один козлик, которого купил отец за два зуза. Один козлик, один козлик... И пришла кошка, и съела козлика, которого купил отец за два зуза. Один козлик, один козлик... И пришла собака, и укусила кошку, что съела козлика, которого купил отец за два зуза. Один козлик, один козлик"...

У Давида появилось чувство, что все в хедере насторожились, чтобы наброситься на него, пропусти он хоть одну ступеньку в этой длинной лестнице вины и расплаты. Осторожно добрался он до вола и до резника, и до Ангела Смерти.

"И тогда Пресвятой, благословен Он..."

"(Ха! Последний Потом никого. Я не знал раньше. Но иногда после Него еще — мама. Хи!) Непрошенные, сторонние мысли вкрались в короткую паузу между словами. На секунду он запнулся. (Нет! Нет! Не останавливаться!) ".

— "Благословен Он, — торопливо повторил Давид, — зарезал Ангела Смерти, что зарезал резника, что зарезал вола, что выпил воду, что потушила огонь, что сжег палку, что побила собаку, что укусила кошку, что съела козлика, которого купил отец за два зуза. Один козлик, один козлик"...

Одним духом читал Давид до конца, боясь что ребе разозлился на него за запинку посредине. Но ребе улыбался:

— Так! — он похлопал в свои большие ладони, — вот кого я назову своим дитем. Вот это — память! Вот это — ум! Может быть, ты еще станешь великим рабби, кто знает!

Удовлетворенно поглаживая свою черную бороду, он несколько мгновений смотрел на Давида, потом вдруг сунул руку в карман и вытащил потасканный черный кошелек.

Рокот невероятного удивления поднялся над скамейками.

Щелкнув металлической застежкой, ребе позвенел монетами внутри и вытащил медяк.

— Вот! За то, что у тебя настоящая еврейская голова. Держи!

Давид машинально поднял руку и зажал пенни в кулаке. Остальные сидели безмолвно, с открытыми ртами.

— А теперь читай, — приказал ребе. — А вы, идиоты, берегитесь. Если я только услышу, как вы моргаете, я разорву вас не на кусочки, а на кусочки кусочков!

Немного ослепленный неожиданной удачей, Давид последовал за ребе к столу и уселся на скамейку. Пока тот тщательно скручивал цыгарку, Давид смотрел в окно. Дождь кончился, хотя на дворе все еще было темно. Он почувствовал, как странное спокойствие объяло улицу за окном. За спиной Давида вспыхнул первый шепот. Ребе зажег цыгарку, закрыл книгу, по которой читал Мендель, и отодвинул ее в сторону.

...Можно спросить сейчас. Он дал мне пенни. Об Исайе и угле. Где? Страница шестьдесят восемь...

Струйки дыма вились над столом. Ребе потянулся за потрепанной книгой и взял со стола указку.

— Ребе!

— Ну? — он листал страницы.

— Когда Мендель читал об этом... этом человеке, который, вы сказали, который...

Ему не довелось кончить. Дважды метнулся по двору фиолетовый свет, как будто кто-то качнул над крышами фонарь. Потом стало темно, грохнул гром и покатился, словно бочка по лестнице погреба.

— Шма Исраэль! — ребе пригнул голову и ухватился за руку Давида, — горе мне!

— Ой! — взвизгнул Давид и хихикнул, когда рука ребе разжалась.

За спиной Давида затараторили резкие, возбужденные голоса.

— Видел! Бух! Во дает! Говорю тебе, что раньше тоже полыхало!

— Ша! — к ребе вернулось самообладание, — молния перед Пасхой! Будет теплое лето, — он повернулся к Давиду. — Почему ты закричал и почему ты засмеялся?

— Вы меня схватили, — объяснил Давид осторожно, — и потом...

— Что потом?

— И потом вы пригнулись, как мы, когда вы бросаете указку, — и я подумал...

— Пред Богом, — прервал его ребе, — никто не может стоять прямо.

...Пред Богом...

— Но что ты подумал?

— Раньше я думал, что это кровать. Наверху. Но это не кровать.

— Кровать! Не кровать! — Глаза ребе расширились. — То, что я дал тебе пенни, не значит, что из меня можно делать дурака. — Он подтолкнул книгу. — Читай, уже поздно.

...Нет, сейчас нельзя спросить...

Давид начал читать, и мысль утонула в монотонности звуков.

После недолгого чтения ребе отпустил его, и Давид соскользнул со скамейки и пошел туда, где сидели остальные, чтобы взять свою стопку книг. Шломо, державший книги Давида на коленях, поднялся с готовностью при его приближении и протянул их навстречу.

— Они хотели забрать, но я их держал, — сообщил он. — А что ты купишь?

— Ничего.

— Ну-у, — сказал он с горячностью, — я знаю где есть леденцы — восемь за цент.

— Я ничего не хочу покупать.

— Ты вонючий гад!

Остальные загудели:

— Говорили тебе, что ничего не получишь за то, что держишь книги. Вот, теперь видишь. Покажи хоть пенни. Мы пойдем с тобой. Это нам никто не запретит!

Они метнулись к своим местам. Давид взял книги под мышку и направился к двери.

4

Воздух посвежел, и мгла сменилась тусклым светом. Ветер стал холоднее. Он морщил лужи на мостовой и раскачивал бельевые веревки. Откуда-то еще срывались иногда большие капли, но на стенах и заборах уже показались сухие пятна. Все еще сжимая пальцами пенни в кармане, Давид поднялся по темным намокшим ступеням, прошел по теплому коридору и вышел на улицу. Тротуары и канавы подсохли и снова стали серыми, а ручейки утончались на глазах. На западе вокруг солнца серебряным хаосом громоздились облака, и их отсвет в неровной каменной раме улицы был белесоват и мрачен.

...Покажу ей пенни, когда приду домой. И она скажет папе. А что он скажет? Он, конечно, не поверит. Он скажет — я нашел монетку. Но я могу повторить ему все, с начала до конца: "Один козлик, один козлик"... и ему придется...

Он остановился и посмотрел задумчиво на множество игрушек, луженых фанфар, масок, содовых бутылок и сигаретных реклам.

...Нет. Сначала надо ей показать: "Смотри, что у меня есть". Потом можно купить. Что? Конфеты? Нет. Может, лучше подождать до завтра и получить еще пенни. И тогда — ух! Пойду к тетке Берте в кондитерскую. Когда я там был? Давно, с мамой. Слишком далеко. И девчонки, Эстер и Полли. Ненавижу их. Как они дерутся, тьфу! Как они едят суп! Папа убил бы меня, если бы я так ел. Но дядя Натан только ворчит, а тетка ворчит на него. Помнишь дядю Натана и его мать? Уксус... И свет, когда раввин сказал. Свет! Хи! И Исайя и этот ангельский уголь. На его губах. Не забыть бы. Синяя книга — такая большая. На странице шестьдесят восемь. Может, в следующий раз спрошу. Может, мама знает...

— Эй, мальчик, — обратились к нему на идиш.

Он вздрогнул и поднял голову. Он чуть не натолкнулся на нее — сморщенную старуху с тонкими, косыми линиями морщин на лице, похожими на дождь. Спина ее была согнута. Полосатый сине-белый передник закрывал перед ее порыжевшего черного сатинового платья. Белки глаз были затуманены и опутаны сетью красных прожилок. Ее ноздри были мокрыми. Между бровями и белым платком на ее голове выступал жесткий каштановый парик.

— Мальчик, — повторила она скрипучим голосом, покачивая из стороны в сторону слабой головой, — ты еврей?

На миг Давид удивился: как бы он мог ее понять, если б не был евреем?

— Да.

— Хорошо. Это тебе никак не повредит, — прошамкала она. — Ты еще слишком маленький, чтобы грешить. Пойдем со мной, и ты получишь пенни.

Давид смотрел на старуху со страхом. В ней было что-то пугающее и призрачное. Как старая ведьма, которая делает пироги из маленьких мальчиков.

— Зажжешь газовую плиту для меня, да?

Вот-вот, так ведьмы и делают, только не на газу. Он едва было не бросился бежать.

— Я уже зажгла свечи, — объяснила она, — и теперь слишком поздно.

— Аа-а! — теперь он понял. Это была пятница. Но все равно, почему она зажгла свечи так рано? Еще солнце не зашло.

— Ты идешь? — спросила она и двинулась вперед. — Я дам тебе пенни.

Да это ведь его улица. Вон, через два дома, его собственный дом. И к тому же он получит еще пенни. Он пошел за старухой. Она прошаркала к ближайшему дому и медленно, с трудом, поднялась по ступенькам. Уже на пятой ступеньке она дышала со свистом. Наверху ее сморщенные, потресканные ботинки остановились на пороге. Давид поднялся и встал рядом с ней.

— Больше нет ступенек, — пробормотала она, ожидая, пока ее дыхание станет ровным. — Будь проклят этот черный сон, что сморил меня. Когда я проснулась, было темно, и я со сна зажгла свечи. Не догадалась сначала посмотреть на часы и зажечь плиту. Горе мне, — она двинулась опять. Несколько шагов по коридору, и она остановилась перед дверью, открыла ее и вошла.

Кухня, чисто выметенная и нагоняющая тоску, затоптанный матовый линолеум, четыре свечки на тяжелой, красно-белой скатерти. Запах рыбы. Застоявшийся воздух.

— Сначала пододвинь стул, — сказала старуха, — и зажги газ наверху. Можешь достать спички?

Давид выдвинул ящик, на который она указала, и нашел там коробку спичек. Потом он поставил стул под газовую лампу и взобрался на него.

— Знаешь, как? — спросила она.

— Да, — он чиркнул спичкой, повернул кран и зажег газ.

— Хорошо! А теперь под кастрюлями.

Он зажег и там.

— Меньше, — сказала она, — меньше. Как можно меньше.

Когда он отрегулировал пламя, она указала на кошелек на столе.

— Возьми, — сказала она и начала кивать, и кивала, как будто не могла остановиться, — возьми пенни.

— Не надо, — замялся он.

— Бери! Бери!

Под действием ее взгляда он выудил пенни.

— Ты хороший мальчик. Благослови тебя Бог, — и она открыла дверь.

5

"Нет, — думал он, выходя из подъезда, — она не ведьма — просто старуха с Девятой улицы, и все" Но все же непонятная тоска омрачала радость, которую он должен бы испытывать, получив пенни. Хоть из него и не сделали пирог, что-то давило на сердце. Что? Может быть грех? Да, наверное — грех. Но она сказала, что я слишком маленький. Нет. Для греха никто не маленький. Какой пенни он получил за грех? Он поглядел на оба. Один с индейцем, один с Линкольном. Этот, с Линкольном, он получил только что. Но холодный воздух улицы вымел угрызения совести так же, как очистил легкие от запахов кухни. Он повернул к своему дому и пошел быстрее. Сумерки заполняли пространство на востоке. Столбы дыма на другом берегу реки начали бродить по небу. На углу Авеню Д погруженный в тень фонарщик с бледным, поднятым кверху лицом воткнул свое длинное копье с горящим наконечником в дымчатый шар уличного фонаря. Давид приостановился, чтобы увидеть, зажжется ли газ. Послышалось слабое шипение, и шар превратился в желтый цветок. Поднимаясь на крыльцо, Давид думал, мучают ли фонарщиков их грехи, или они все гои.

На лестнице слышались детские голоса.

— Ты должен.

— Нельзя! — ответил другой голос.

— Но еще не шабес[18].

— Шабес. Уже темно.

— Это здесь темно, но еще не шабес.

Перед полуоткрытой дверью туалета, в котором сидел на корточках мальчик, стояли два его товарища.

— Я оторву, — послышался изнутри непокорный голос, — тут ничего другого нет.

Проходя мимо двери, Давид видел, как мальчик, сидящий там, оторвал длинную полосу от газеты, валявшейся на полу.

— Вот ты и согрешил! — мстительно прокомментировал один из стоявших.

— И это двойной грех, — добавил второй.

— Почему это двойной? — встревоженно спросил грешник.

— Потому что уже шабес, — пояснил первый голосом праведника, — это один грех. Нельзя ничего рвать в шабес. И потому, что это еврейская газета с еврейским языком, и это второй грех. Вот!

— Да! — вмешался второй, — у тебя был бы только один грех, если бы ты порвал английскую газету.

— Да вы же не дали английскую!

Их пререкающиеся голоса угасли внизу.

...Во все места заглядывает Он. Я знал, что нельзя зажигать газ. Один пенни плохой. Но другой — хороший. Значит поровну. Может быть, Он не рассердится? Но как Он может смотреть во все темные места, если Он — свет? Так сказал ребе. А здесь — настоящая темнота. Как Он может видеть в темноте, а мы не можем видеть Его? Что такое темнота? Анни — шкаф — подвал — Лютер. Не надо! Это был грех...

Он посмотрел на окошко над их дверью. Оно было темным. Лишь чуть серое в сумерках. Его сердце упало. Значит, мамы нет дома, и там только отец, и он, вероятно, спит. Давид остановился нерешительно, объятый страхом перед темнотой и отцом. Придется будить его, если дверь заперта, и в этом таилась опасность. Лучше выйти на улицу и ждать, пока вернется мать. Нет. Он сначала попробует ручку. Он нажал на ручку, и дверь открылась. Это было странно. Он вошел на цыпочках в кухню, куда доносилось дыхание отца из спальни. Он прошел в гостиную. Мама была здесь! Она сидела у окна, и ее профиль темнел на фоне угасающего неба. Его сердце подпрыгнуло.

— Мама! — он старался удержать свой голос в пределах шепота, но не смог.

— Ох! — Она вздрогнула. — Ты напугал меня! — И протянула к нему руки.

— Я не знал, что ты здесь, — он нырнул в желанное кольцо ее объятий.

— Моя голова, как старый колокол, — вздохнула она, прижимая его к себе. — Пустая и глухая, но иногда шепчет что-то... — она засмеялась и поцеловала его в лоб. — У тебя промокли ноги во время дождя?

— Нет, я прибежал в хедер раньше.

— Этот свитер слишком тонкий.

Он все время держал пенни с индейцем в руке, чтоб не звенело в кармане. И теперь он показал его ей:

— Смотри, что у меня есть.

— Ого! — удивилась она, — откуда это у тебя?

— Мне ребе дал.

— Ребе?

— Да, я единственный знал вчерашнее задание.

Она засмеялась и обняла его:

— Соломон, мудрец!

Он глубоко вздохнул. Он уже спрашивал ее раньше, но это было так непонятно. Он хотел, чтобы ему объяснили еще раз.

— Кто Бог, мама?

— Нашел, кого спрашивать, — улыбнулась она, — разве ребе не сказал тебе?

— У него нельзя обо всем спрашивать.

— А почему тебе это так интересно?

— Не знаю, но ты мне не сказала, как Он выглядит.

— Это потому, что я сама не знаю, — она усмехнулась в ответ на его досаду, — и все же я говорю тебе, что...

Слабый, сонный голос отца донесся из спальни, прервав ее речь.

— Геня!

— Я здесь, Альберт.

— Хмм!

Отец, казалось, всегда сомневался в том, что ему говорили, и требовал подтверждений. Давид надеялся, что мать поторопится досказать свое объяснение прежде, чем отец встанет.

— Да, — продолжала она, — так вот что сказала мне одна набожная старуха в Вельише, когда я была маленькой девочкой. И это все, что я знаю. Она сказала, что Он настолько ярче всего, насколько день ярче ночи. Понимаешь? Даже, если ночь будет такой яркой, что можно будет различить, вьются или нет черные волосы. Ярче, чем день.

Ярче, чем день. Это было ясно и совпадало с его собственными представлениями.

— И Он живет на небе?

— И на земле, и в воде, и в мире.

— А что Он делает?

— Он держит нас в своих руках. Так говорят. Нас и весь мир.

В темном дверном проеме появился отец. Осталось время только для одного вопроса.

— А Он может все это разрушить? Нас, улицы, все?

— Конечно. У Него вся сила. Он может разрушить в построить, но Он держит.

— Почему вы сидите в темноте? — спросил отец.

— Это из-за моей стирки, — виновато засмеялась мать, — занавески для пасхи. Я уже кончала, когда стемнело. И я решила, что лучше кончить в темноте, а то соседи увидят и будут болтать языками. Ты знаешь, сын получил пенни в хедере.

— За что? За свои умные вопросы? "Создать — разрушить". Дурак в куче песка, — Он зевнул. Потягиваясь, он уперся руками в притолоку, и она скрипнула:

— Давайте зажжем свет.

6

Это было утро понедельника. Вечером начиналась Пасха. В этот день было хорошо быть евреем — не нужно было идти в школу. Давид вышел на улицу, держа! в руках сверток с деревянной ложкой, в которую вчера вечером отец смел куриным крылом со стола все оставшиеся крошки хлеба, а затем обвязал все вместе тряпкой. Это был "хамец"[19], его нужно было сжечь на костре. На крыльце Давид задержался, чтобы понаблюдать за дворником-венгром, который начищал до блеска медные поручни перед домом. От меди шел какой-то неприятный запах гнили, и все же там, где солнце касалось отполированных мест, вспыхивал яркий, желтый свет. Гниль. Блеск. Чудно!

— Трогать нельзя! — хмуро предупредил дворник натирая перила. — И стоять здесь нечего.

Давид спустился с крыльца и пошел к середине квартала. Кто-то развел там маленький костер. Бросив ложку в огонь, он исполнил бы свой долг и был бы свободен до самого хедера, который сегодня начинался немного раньше. Свои два пенни он не трогал в надежде получить от матери еще один.

Три мальчика, все старше Давида, стерегли пламя, и когда он приблизился, один из них спросил:

— Чего тебе?

— Я хочу бросить в огонь мой хамец.

— А где твой пенни?

— Какой пенни?

— Мы сжигаем хамец за пенни. Мы трое — владельцы. Правда, Чинк?

— Да, это — наш огонь.

— А что, мне нельзя сжечь хамец? У меня маленький.

— Нет.

— Разводи себе сам костер.

— Проваливай, если у тебя нет пенни. Нам не нужен твой хамец.

Внезапный скрипящий звук, сопровождаемый полными злобы непонятными словами чужого языка заставил их обернуться.

Широкая лопата с блестящими краями, толкаемая дворником-итальянцем, приближалась к ним.

И хозяева пламени вдруг, в свою очередь, стали просителями:

— Эй, мистер! Не тушите костер. Это грех. Смотрите! Это хамец! И костер в канаве. Чего вы хотите? — Они танцевали вокруг итальянца.

— Он в канаве! Асфальт не размякнет, раз мы жжем в канаве.

— Ты получить! Вы убирайсь — неумолимая лопата сгребала угли.

— Ты, проклятый зверь! — вскричали владельцы огня, — оставь в покое наш хамец! Нам полицейский разрешил!

— Я сейчас отца позову! — пригрозил один из них. — Он тебе покажет! Эй, пап! Пап! Отец!

Человек с короткой бородкой, в запачканном кровью переднике, выглянул из мясной лавки.

— Пап! Смотри, он потушил наш костер!

С бешеным криком мясник бросился к ним, сопровождаемый своей женой в таком же, как у него, переднике.

— Ты зачем раскидал, а? — мясник указал рукой на угли, едва тлеющие среди отбросов на дне канавы.

— А ты чего? — зло закричал дворник, сводя черные, как уголь, брови под белой шапкой. — Ты мне не кричи — "зачем раскидал"! Я убират этот улица. Тут нельзя разводит костры, — он яростно жестикулировал.

— Что? Я не могу тебе слова сказать, а? Вонючий гой! — Мясник встал на насыпи перед дворником. — Убирайся!

Тот пробормотал что-то на своем языке и угрожающе поднял лопату.

— Ты хочешь меня ударить? — взревел мясник. — Да я проломлю твою паршивую голову!

Дворник отбросил лопату: — Пархатый жид!

Но прежде, чем завязалась драка, жена мясника начала оттаскивать мужа за руку.

— Ты, бык! — закричала она на идиш, — ты связываешься с итальянцем? Ты что, не знаешь, что они все носят ножи? Ну! — потянула она его назад.

— А мне плевать! — бушевал мясник, хоть и не делал явных попыток освободиться от жены. — А я? Что, у меня нет ножей?!

— Ты сошел с ума! — кричала жена. — Пусть ему горло перережут итальянские бандиты, а не ты! — И, удвоив усилия, она утащила мужа в лавку.

Оставшись один на поле боя, дворник, все еще крича и скрежеща зубами, поднял свою лопату и, кидая пылающие гневом взгляды вслед отступающим мальчикам, свирепо набросился на следы костра. Давид, наблюдавший за этой сценой с тротуара, решил, что ему лучше уйти, тем более, что у него в руках все еще был сверток с деревянной ложкой.

Но что же с ним делать? Нужно сжечь, иначе он согрешит. Можно было, конечно, подождать, пока дворник уйдет, и потом развести маленький костер. Но ведь можно простоять на этом самом месте невесть сколько времени. А куда он мог пойти с большим свертком в кармане? Его можно и потерять, и это будет грех. Да кроме того, само присутствие свертка стесняло бы его свободу. И ему совсем не хотелось разводить огонь самому — полицейский может не понять. Да еще дворник вернется.

Куда же все-таки пойти? Где найти другой костер? Может, в другом квартале? Но там ему тоже, возможно, не разрешат сжечь хамец. И там могут потребовать пенни. А что, если он сумеет незаметно подкрасться и подбросить сверток? Нет, не дадут. Но он должен сжечь, иначе — грех. Куда идти?

Он побрел бесцельно к Авеню Д. На углу остановился, рассеянно озираясь.

...Седьмая улица... Восьмая улица... Река... Река! Там! Там никого нет. Он все равно хотел туда пойти. Там можно развести огонь, маленький костер у свалки. Да, там! Спички? Да, у него есть четыре...

Обрадованный таким решением, он пересек Авеню Д, миновал жилые дома и задержался на минуту у открытых дверей кузницы. Там в тени стояла лошадь и работал кузнец. Чувствовался едкий запах паленых копыт. Красный металл брызгал искрами под ударами молота и позванивал, когда щипцы переворачивали его.

Давид дошел до края мусорной кучи и присел, вдыхая соленый запах прилива.

...Вот здесь, на камнях. Никого нет, никто не смотрит. Собрать маленькие кусочки — вон большая газета — бумага. Поймать, пока не унесло ветром. Разорвать на клочки. Мальчик в туалете. Он согрешил. Клянусь, что Он смотрит. Бог. Всегда. Маленькие щепки. И итальянец согрешил. Так тот парень сказал. А у мясника, наверное, нож больше. Картон тоже хорошо. Интересно, Он видит, как я хорошо себя веду? Теперь сверху положим хамец. Ну, пошло!..

Он достал спичку, чиркнул ею о камень и, прикрывал ладонью огонь, поднес его к клочкам бумаги. Пробудилось живое, золотистое пламя. Загорелся картон, затем дерево, и через секунду пылала вся кучка. Он сидел на корточках перед костром и смотрел, как пер. вые язычки пламени побежали по тряпке, что связывала крыло и ложку. Голубой дымок коснулся его лица,

— Фу, как воняет перо! Нет, не воняет. Оно святое, и Он смотрит. Перья не воняют, нет!

Тряпка сгорела быстро. Крыло и ложка распались и погрузились в угольки. Почерневшие крошки просыпались, и огонь поглотил их.

...Нет больше хамеца. Все сгорело. Смотри, Бог, я хороший? Теперь есть только белая маца. Могу идти. "Не сиди на краю причала", — говорит мама. Она за меня боится. А я не боюсь. Посижу совсем немножко. Я ведь хорошо себя вел...

Несколько шагов к реке, и камни сменились широкими досками причала. Заброшенная лодка с облезлой краской гнила в воде. Дойдя до конца причала, он сел, свесив ноги над водой и прислонившись к рогатой тумбе, к которой были привязаны лодки. Здесь ветер был свежее. Необычное спокойствие наполнило его. Под его ладонями сухие, потрескавшиеся доски излучали тепло. А под ними невидимые, всегда немного зловещие, неустанные всплески воды между столбами. Перед ним — река, и справа — длинные серые мосты, пересекающие ее. На другой стороне реки буксир проворно толкал корму огромной баржи. Он напряженно пыхтел, набирая скорость.

По бокам баржи на воде появились усы. Перед ее носом ритмично взлетали брызги, замирали в воздухе и падали вниз. На барже были кирпичи. Пожалуй, на целый дом,

Облако закрыло солнце, у Давида озябла спина. Ветер стал резче. Столбы дыма вдалеке медленно темнели. Он посмотрел влево. Облако проходило, и лучи солнца зажигали серебро на воде.

...Огонь на воде. Белый...

— К-какое чудо?

— Пошли, мы покажем тебе. Правда, Везель? Вон там. — Он указал мечом за мусорную кучу, в направлении Десятой улицы. Там, где вагонетки.

— Что вы хотите делать? — замялся Давид.

— Пойдем, мы тебе покажем. — Они окружили его, отрезая путь к отступлению. — И вот мой меч, держи. — Педди протянул меч, и Давид взял его. Они двинулись.

У подножья мусорной кучи Везель остановился.

— Постойте, — объявил он, — я хочу ссать.

— Я тоже, — сказали остальные и тоже остановились. Они расстегнулись. Давид отодвинулся к краю.

— Отсюда выходит пиво, — пропел Педди.

— Видишь, — Везель торжествующе показал на дрожащего Давида, — я говорил тебе, он не белый. Ты почему не ссышь?

— Не хочу. Я уже писал.

— Пошли! — сказал Везель.

Сопровождаемый двумя парнями по бокам и одним сзади, Давид вскарабкался на кучу. Только одна надежда поддерживала его, что на той стороне кто-нибудь будет, и он побежит. Но там было пусто, только поблескивали рельсы, разветвляясь в конце.

— Фу! Что это воняет? — Педди сплюнул.

Откуда-то из грязи и отбросов доносился запах разложения. Мертвая кошка.

— Ну, быстрей!

Когда они спускались, ржавая проволока, жесткий корень этой похоронной земли, ухватила Давида за ногу. Он упал и погнул меч.

Двое засмеялись. Только лицо Везеля сохраняло невозмутимость. Казалось, он считал делом чести не смеяться.

— Держись, ты, подонок, — пролаял он, — меч погнул!

— Подождите, — остановил их Педди, — я погляжу. Он соскользнул вниз и огляделся.

— Вперед! Никого!

Они присоединились к нему.

— Сейчас мы покажем тебе чудо.

— Сейчас увидишь, — красноречиво пообещали они.

— Да, лучше, чем кино...

— Что вы хотите сделать? — их растущее возбуждение усиливало чувство ужаса.

— Пойдешь по рельсам и там, в конце, раздвинешь мечом железки. Вот так, посередине.

— Я не хочу, — заплакал он.

— Вперед, сопливая вонючка! — кулаки Везеля сжались.

— Иди! — гримасничали остальные. — Пока не схватил по яйцам.

— Потом мы тебя отпустим, — пообещал Педди.

— Если я вставлю меч?

— Да, как я показал.

— И тогда отпустите?

— Да. Давай. Не укусит. Ты увидишь все кино в мире! И водевиль тоже! Давай, пока не приехала машина.

— И всех ангелов!

— Иди! — они замахнулись кулаками.

Его глаза, полные мольбы, метнулись к западу. Казалось, что его отделяли мили от людей, идущих по Авеню Д. Дверь кафе в одном из домов была закрыта. Он посмотрел на восток. Никого! Ни души! За измазанными дегтем камнями набережной виднелась серебристая гладь воды, тронутая чешуйчатой рябью. Он был в западне.

— Ну! — их лица были неумолимы, тела застыли в ожидании.

Он повернулся к рельсам. Длинные темные канавки между ними выглядели такими же безобидными, как всегда. Он проходил здесь сотни раз, ничего не подозревая. Что же там было такое, что заставляло этих троих смотреть на него с таким напряжением? Раздвинь их, они сказали, и мы отпустим тебя. Просто раздвинь. Он приблизился на цыпочках по каменным плитам. Острие меча дрожало перед ним, звякнуло по камню, потом, найдя, наконец, впадину, раздвинуло со скрежетом широкие, словно бы улыбающиеся губы.

Его веки тяжелели.

...И в воде, она сказала. Яркий. Ярче, чем день. Ярче. Это Он...

Давид все смотрел и смотрел. Блеск был гипнотический. Он не мог оторвать глаз. Его дух растворялся, таял в этом блеске.

Потом он вздрогнул, стряхивая с себя сон. Прямо перед ним проплывал черный буксир. В дверях, выходящих на палубу, стоял человек в тельняшке. Он свистнул, улыбнулся, сплюнул и закричал: "Проснись, парень, пока не стал утопленником!"

Что это он видел? Он не мог сказать. Как будто он видел что-то из другого мира, мира, который нельзя вспомнить, если покинешь его. Он только знал, что этот мир был совершенным и ослепляющим.

7

Он еще долго сидел там. Доски причала стали казаться жесткими. Он поднялся. Надо идти домой.

Приближаясь к краю причала, он услышал голоса и посмотрел налево. Три парня со стороны Восьмой улицы карабкались на кучу мусора. Увидев Давида, они завопили, спрыгнули на землю и побежали к нему. Они были в кепках и в красных с зеленым поношенных, прорванных на локтях свитерах. Двое из них были чуть выше Давида, у них были голубые глаза и вздернутые носы. Третий был смуглым и выглядел старше. У него в руке был меч, сделанный из полоски цинка с прикрученным проволокой болтом. Одного взгляда на их жестокие, недоброжелательные лица было достаточно. Глаза Давида метнулись в поисках выхода. Но пути не было. Только в сторону реки. Прижатый, он стоял неподвижно, переводя испуганный взгляд с одного парня на другого.

— Что ты делал там? — спросил старший из них, скривив рот. Солнце блеснуло на лезвии меча, протянутого в сторону причала.

— Н-ничего. Я ничего не делал. Там лодки...

— Сколько тебе лет?

— Мне... мне уже восемь.

— Почему же ты не в школе тогда?

— Потому что, потому... — Что-то удержало его. — У моего брата корь.

— Он врет, Педди. Он вор.

— Придется отвести его к полицейскому.

Лучшего оборота дела Давид не мог бы и желать. Но

Педди мрачно отверг эту идею:

— Где ты живешь?

— Там, — он видел даже окна своей квартиры, — в том доме на Девятой улице. Моя мать сейчас придет за мной.

Педди, сощурившись, посмотрел туда, куда показал Давид.

— Это жидовский дом, Педди, — сказал другой со зловещей радостью.

— Да. Так ты еврей, а?

— Нет! — горячо запротестовал Давид, — я не еврей.

— В этом доме живут только жиды.

— Я венгр. Мои отец и мать венгры. Мы дворники.

— А почему ты показывал на верхний этаж?

— Потому что моя мать моет там полы.

— Говори по-венгерски, — потребовал другой.

— Абашишишабабабио томама вава.

— Деньги есть?

— Нет, ничего. Все осталось дома.

Он был бы рад отдать им свои два пенни, только бы отпустили.

— Сейчас проверим карманы.

— Вот. Я вам покажу, — он поспешно вывернул карманы.

— Ладно, — сказал Педди, — давайте, покажем ему чудо.

— Давай, давай, — поддержали остальные. — Хочешь увидеть чудо?

— Не. Не хочу. Пустите меня!

— Не хочешь? — разозлился Педди. Двое других рвались, как собаки с привязи

чугунного рта. Он отступил. Из открытых губ в темноту вырвалось пламя.

...Сила!..

Точно рука, протиснувшаяся сквозь твердые волокна земли, гигантская сила шквалом вырвалась наружу!

И свет, сорвавшийся с цепи, ужасный свет с ревом выплеснулся из чугунных губ. Пространство задрожало и заревело, и цинковый меч запрыгал и закорчился, как пленные под пытками, и начал таять, поглощаемый извержением.

Ослепленный и потрясенный этим взрывом жара и света, Давид отпрыгнул от огня. Секунду спустя он уже бешено несся в сторону Авеню Д.

8

Когда он оглянулся, свет исчез и рев стих. Педди и его друзья сбежали. На перекрестке несколько человек остановились и смотрели в сторону реки. Их глаза задержались на Давиде, когда он приближался к Авеню Д, но поскольку никто не пытался преградить ему дорогу, он повернул за угол и побежал к Девятой улице. Молочная повозка отца стояла у тротуара. Отец был дома. Он может догадаться, что что-то случилось. Лучше не подниматься. Он проскользнул мимо своего дома, метнулся через улицу и побежал дальше. Добежав до ворот хедера, он нырнул в это прибежище и оказался на пустом, залитом солнцем дворе. Дверь была закрыта. Было еще слишком рано. Дрожа всем телом, ослабев от страха, он озирался в поисках места, где бы смог отдохнуть. Широкие деревянные двери погреба мягко светились на солнце. Новый медный замок блестел на них: слишком часто ученики хлопали им, отправляясь в класс. Он дотащился до дверей, прижался к одной из створок спиной и закрыл глаза. Его дух погрузился в красное море под освещенными солнцем веками. Хотя дерево и солнце были теплыми, его зубы стучали, и он дрожал, точно дул ледяной ветер. Со стоном он повернулся боком и ощутил теплую жесткость замка под щекой. Глубокие, сотрясающие рыдания подкатились к его горлу. Горячие слезы пробились из-под закрытых век и покатились по щекам. Он плакал беззвучно.

Сколько времени прошло, он не знал. Но постепенно мучения его ослабли, кровь успокоилась, и рыдания стихли. Опустошенный и безразличный, он открыл глаза. Знакомые грубые стены домов, покосившиеся заборы, веревки, пестрое белье, свет солнца, голубое небо над головой — это было хорошо. Рыжая кошка осторожно спустилась по пожарной лестнице и прыгнула на забор. Теплая и ощутимая реальность. Из открытых окон доносились голоса, стук посуды, журчание воды в раковине, смех, перекрывающий громкие слова знакомой речи. Это было хорошо. Легкий ветер принес сильные и приятные запахи кухни. Где-то наверху мерно застучал топорик. Мясо или рыба, а может — горькие травы Пасхи. Занемевшее, безвольное тело расправлялось, наполнялось уверенностью.

..."Чоп. Чоп". Ровный, постоянный звук. Его мысли потекли в ритме этих ударов. Что-то в нем пело. Слова текли помимо его воли. Чоп. Чоп. Показал ему, показал. Если Он хочет. Показал ему, показал.

...В темноте, чоп, чоп. В реке показал ему, показал. Он покажется, если захочет. Или спрячется, если захочет. Покажется, если захочет, спрячется, если захочет... Он может разрушить своей рукой, если захочет. Может держать в своих руках, если захочет. Может держать, может разрушить...

...В темноте, в коридорах — Он. В темноте, в подвалах. В подвалах, что заперты. В подвалах, где уголь.

...Уголь!

Уголь!

Он выпрямился.

— Ребе! — его испуганный крик зазвенел над двором, — ребе! Там внизу уголь! Белый, в подвале!

Он дрожал и дико озирался вокруг. На многоцветных, окружавших его стенах ему привиделись горящие слова: "Там, внизу, уголь! Белый!" Он ошеломленно бросился к двери.

— Ребе! — дверь гремела, но не открывалась, — ребе!

Он должен войти. Он должен. Он забежал за угол хедера. Окно! Он вцепился в него. Незапертое, оно отворилось с легким скрипом. Он не стеснялся. О стеснении не могло быть и речи. Будто огромная рука толкала его вперед. Он подпрыгнул, повис на подоконнике и, извиваясь, влез.

Этот шкаф! Где все книги! Он бросился к шкафу, но не смог дотянуться. Он подтащил стул ребе, вскарабкался на него и распахнул дверцу. Голубая! Лихорадочно он порылся среди книг и нашел ее. Он спрыгнул на пол, уже переворачивая страницы. Это на странице шестьдесят восемь: сорок, семьдесят, шестьдесят девять, шестьдесят восемь! Наверху! Он скорчился на скамейке и начал читать. Но все значение растворилось в звуке. Непонятные строчки туманной догадкой гремели в его сердце, катились и заливали самые далекие берега его существа. Он видел кого-то, свободного, в безграничном пространстве, идущего по бесплотной дороге, которая поднималась, неся на себе деревья. Были ли это деревья или телеграфные столбы, покрытые ветками и листьями, нельзя было сказать, но они стояли там, поддерживаемые опорами в неумолимом свете. И их стволы светились, потому что свет внутри них был блистающим смехом...

...Постепенно он возвращался туда, где находился. Звук ключа, ищущего замочную скважину, доносился откуда-то сзади, из беспредельного пространства. Замок, открываясь, щелкнул неожиданно близко. Реальность обрушилась на него, как порыв ледяного ветра. Впопыхах он соскочил со скамейки и бросился к окну. Слишком поздно! Ребе в длинном черном пальто и котелке возник в проеме раскрытой двери. Сперва отшатнулся, испуганно вскрикнув, но узнав, кто это, гневно расширил глаза и выступил вперед со склоненной набок головой.

— Как ты сюда попал? — свирепо спросил он, — а?

Открытое окно попалось ему на глаза. Он гневно уставился на окно, не веря своим глазам.

— Ты забрался через окно?

— Книга! — пробормотал Давид, — книга! Я хотел...

— Ты забрался в мой хедер! — Казалось, что ребе не слышал ни единого звука. — Ты открыл окно? Ты забрался? Как ты смел?

— Нет! Нет!

— Ага! — он не обращал никакого внимания на возражения Давида. — Я понимаю...

И не успел Давид сдвинуться с места, как тяжелые руки ребе упали на него и потащили к плетке.

— Мерзавец! — ревел ребе, — ты забрался, чтобы стащить мои указки!

— Нет! Я их не трогал!

— Это ты крал их и раньше! — заглушил его ребе. — Хитрец! Я думал, что ты не такой! Сейчас ты получишь! — он протянул руку за плеткой.

— Нет! Я пришел за книгой! Синей книгой, в которой уголь! Человек и уголь!

Не ослабляя своей железной хватки, ребе опустил плетку.

— "Человек"! Уголь"! — Ты хочешь одурачить меня? — но неуверенность уже закралась в его голос. — Перестань орать!

И таща за собой Давида, он выдернул ящик стола, в котором хранились указки. Одного взгляда было достаточно. Он задвинул ящик обратно.

— Какой человек? Какой уголь?

— Здесь в книге! Человек, к которому притронулся ангел. Мендель читал. Исайя! — Имя неожиданно вернулось к нему: "Исайя!"

Ребе посмотрел на книгу, словно хотел испепелить ее взглядом, потом его глаза медленно поднялись к лицу Давида. В тишине его затрудненное, астматическое дыхание было громким, как храп.

— Скажи мне, ты забрался сюда только затем, чтобы читать книгу? — его пальцы на плече Давида ослабли.

— Да! Про Исайю.

— Но что ты от нее хочешь? — Он развернул ладони, как бы подчеркивая весомость вопроса, — ты можешь понять хоть слово хумаша?

— Нет, но я помнил, и я... я хотел прочесть.

— Зачем? — Из-под его котелка, сдвинутого на затылок непроизвольным жестом, показался черный краешек ермолки. — Ты что, спятил? Не мог подождать, пока я приду? Я бы сам заставил тебя начитаться вдоволь.

— Я не знал, когда вы придете.

— Но почему ты хотел прочесть? И почему такая спешка?

— Потому что я видел уголь, как у Исайи.

— Какой уголь? Где?

— Там, где вагонетки. На Десятой улице.

— Вагонетки? Ты видел уголь? — Ребе закрыл глаза, совершенно сбитый с толку.

— Да. Там сильный свет внутри, за дверцами!

— Что! За дверцами? Ты видел свет за дверцами? Чтоб постиг тебя черный год!

Вдруг он остановился. Его лоб потемнел. Его борода задралась вслед за откинутой назад головой.

— Ха! Ха! Ха! Ха! — Трескучие залпы смеха вдруг вырвались из пещеры рта под усами.

— Ха! Ха! Ха! Ой! Ха! Ха! Ха! Надо же такое сказать! — Быстрым взмахом руки он надвинул на голову соскальзывающий котелок. — Он видел свет! Ой! Ха! Ха! В топке! Ой! Ха! Ха! Я лопну, как селедка! Вчера он слышал кровать в громе! Сегодня ему является видение в мусорной топке! Ой! Ха! Ха! Ха!

Прошло много времени прежде, чем ребе угомонился.

— Дурак! — выдохнул он, наконец, — иди и бейся головой об стену! Божественный свет не горит там, где сжигают мусор...

Пристыженный, и все же успокоенный, стоял Давид перед ребе, глядя в пол. Ребе не знал так, как знал он, что это был за свет, что он значил и что он ему раскрыл. Но он больше ни о чем не будет рассказывать. Достаточно и того, что свет спас его от наказания плеткой.

Коротко и мрачно хмыкнув, ребе двинулся с места и повесил пальто и котелок на гвоздь. Вернувшись, он ущипнул Давида за ухо.

— Садись и читай, дурачок, — приказал он снисходительно. — И если ты еще раз заберешься в хедер, когда меня здесь нет, тебя ничто не спасет, даже свет.

Давид устроился на скамейке. Ребе вытащил потрепанную книгу и выбрал себе указку.

— Начинай! — сказал он.

Изо рта Давида полился беспрерывный, хаотический поток звуков. Они казались такими смешными! Рябь смеха задрожала в его животе. Он увеличил скорость чтения, чтобы не засмеяться. Но рябь превратилась в волны. Огромная радость билась в его горле. Быстрее!

— Ну-у! — Ребе схватил его за руку. — За тобой что, дьявол гонится? Что ты несешься, как уголовник!

Невероятным усилием Давид сбавил скорость. Короткий смешок пробился сквозь его губы.

— Дурак! Ты над чем смеешься, а? — но странным образом губы ребе, прикрытые бородой, тоже вытянулись в легкой улыбке. — Читай, — проворчал он, — пока не получил по уху.

Давид нагнул голову, укусил себя за губу так, что зубы чуть не лязгнули, и продолжил чтение.

Волны смеха, плескавшиеся в нем, стали такими мощными, что он чуть было не потерял сознание, сдерживая их. У него на лбу выступил холодный пот. Он боялся, что взорвется, если не даст выхода своему разраставшемуся веселью. Почти потеряв сознание от напряжения, он закончил страницу и умоляюще посмотрел на ребе.

— Ну, иди! — тот опять ущипнул его за ухо. — Поиграйся еще с этой топкой, — погрозил он пальцем, — и тебе только смерти не будет хватать ко всем твоим несчастьям. Твоей матери следовало бы...

Но Давид уже бежал, смеясь, к двери. Он выскочил во двор и едва успел добежать до ворот, как приступ смеха прорвал все преграды. Там, прислонившись к стене, он хохотал, пока глаза и штаны не стали мокрыми, пока он не смог стоять более и, смеясь, упал на землю, катаясь с боку на бок.

— Ги-и! Смешно! Ой! Смешно! Ох! Я писаю! Ой, смешно! Ой!

Медленно, порывами — смешки, кашель, опять смешки — припадок прошел. Он поднялся на колени, встал, покачиваясь. Внезапные беспричинные слезы побежали по щекам. Испуганный, он торопливо вытер их рукавом и спотыкаясь вышел за ворота. Его ребра отзывались болью на каждый шаг.

— Над чем это я смеялся? А теперь плачу. Сумасшедший. Весь мокрый. Ох! Надо все снять и помыться. Она увидит. Описался. Ух и смешно было! Хватит! Забудь! Псих! Не знаю почему. Буду ходить, пока не высохну...

Он повернул на запад, пошел неуверенно к Авеню С. По дороге он внимательно оглядывался, ища успокоения в знакомых картинах. Лавки стали закрываться, даже кондитерские, которые были открыты всегда, закрылись. В булочной не видно было хлеба. Вместо пончиков в окне лежал белый передник, помятый и ненужный. В мясной лавке скребли большие пни для рубки мяса. Парикмахер в белом халате брился, склонясь к зеркалу. Слесарь, стоя в дверях мастерской, оттирал свои черные руки керосином. Проплывали лица, погруженные в улыбчивую сосредоточенность. И женщины выкрикивали, и торговцы ревели, и старые евреи с бородами бормотали, и отовсюду — из окон, с тротуаров, сверху и снизу неслось приветствие:

— А гутен йонтев![20]

Освобождение было в воздухе — Пасха — освобождение из Египта и от зимы, — от оков и от смерти!

...Еще мокрый! Гии! Буду еще ходить...

Он пересек Авеню С и продолжал двигаться на запад. Всюду дети, уже одетые в свои нарядные одежды, выходили из дверей.

Давид дошел до парка на Авеню Б и сидел там на скамейке, пока его одежда не высохла. Потом он пошел домой. Смех покинул его, и слезы ушли со смехом. Осталась глубокая, спокойная умиротворенность, немая вера. Солнечный свет мягким касанием согревал его щеки. Пела птица.

Неохотно приблизился он к своему подъезду, поднялся на чугунное крыльцо, нехотя вошел в коридор, вздохнул.

...Ги-и! Раньше здесь было темнее. Чудно. Смотри! Смотри! Свет! В углу, где детские коляски. Нет. А кажется, что есть. И на лестнице тоже. Но и там нет. Значит, в моей голове. Могу с собой носить. Чудно! Теперь здесь не так темно. Я даже не боюсь. Помнишь, каким я был? Давно. Боялся. Несся наверх, как сумасшедший. Смешной я был. А теперь я большой. Могу идти один. Могу идти медленно, медленно, как захочу. Могу даже стоять здесь и не бояться. Даже около окон, даже если никого нет в туалете, даже если никого нет во всем доме. Мне все равно. Потому что я теперь большой. Штаны уже сухие. Можно идти. Она даст мне новое белье, как уже всем детям дали. Потому что Пасха...

...Чудно. Везде вижу свет. Даже в углу, где темно. Он у меня в голове, и я теперь никогда не буду бояться. Никогда. Никогда. Никогда...

...Четвертый этаж. Все кончилось! Ги-и, я счастливый!

Он вздохнул.

Загрузка...